(Письмо десятое)
Кирилл Постоутенко
Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2001
В.В. Николаенко
ПИСЬМА О РУССКОЙ ФИЛОЛОГИИ
(Письмо десятое)
Любезный друг, написать Вам меня побудила не в последнюю очередь радость, которую мне доставила одна из вышедших недавно книг 1. И даже не столько сама радость, сколько полная ее неожиданность. В самом деле, название этого труда замахивается на многое, а подписан он именами, мне, сознаюсь, прежде вовсе незнакомыми. Вам хорошо известно, что такое не предвещает обычно ничего хорошего — и когда в итоге книга оказывается солидной, проницательной, да к тому же написанной хорошим слогом, хочется незамедлительно восхвалить авторов на струнах и оргЗнах. К чему и приступаю.
Культурология как наука приняла свою теперешнюю форму практически на наших глазах: один за другим влиятельнейшие в 1960-1970-х гг. гуманитарии приходили к необходимости описать ту или иную культуру как систему, как единое целое, где общие закономерности определяют и бытовое поведение, и искусство, и науку, и военное дело, и т.д. Примечательно, насколько разными были пути к этой идее: на какое-то время она оказалась просто каким-то Римом, в который вели дороги и от структурализма (Лотман), и от школы Анналов (Гуревич), и от религиозно-философской критики (Аверинцев), и просто от традиционной филологической добросовестности (Лихачев) 2.
Но это — благотворное и плодотворное — движение, объединившее едва ли не все почитаемые тогдашней гуманитарной интеллигенцией фигуры, быстро стало обрастать теми, кто увидел в нем индульгенцию собственному непрофессионализму. Особенно много таких стало в последние лет десять. Когда идеологизированные прописи о Гоголе — гении критического реализма и о беспощадной борьбе русской литературы с самодержавием за ученые труды выдавать стало трудно, тогда многие из тех, кто прежде зарабатывал себе кусок хлеба, сочиняя оные, перешли на произведения о соборности как структурном принципе русской культуры и о тому подобном. Пойди докажи, что автор порхает между расхожими цитатами и общими местами не от широты мысли, а оттого, что литературу и историю знает на уровне девятиклассника-троечника, а в графе «владение иностранными языками» пишет: «немецкий со словарем»…
Этот собирательный образ прошу рассматривать как «отказное движение»: глядя на заголовок книги Асояна и Малафеева, опасаешься встретить что-то в этом роде. Сами же авторы на этот образ непохожи ничем: они добросовестно и со знанием дела прослеживают историю слов и понятий 3 «культура» и «культурология» в России (от Чаадаева до Флоренского) и в тех традициях, откуда мы эти слова и понятия заимствовали (от античной мысли до неокантианства).
Описание культурологии Серебряного века авторы открыто проецируют на символизм (соответствующий раздел так и называется: «Культурология русского символизма»). Отсюда — отбор рассматриваемых авторов: Андрей Белый, Вячеслав Иванов, Павел Флоренский 4 и Ф.Ф. Зелинский. Уже само по себе включение этого последнего вызывает уважение к авторской проницательности: Зелинский и вообще за пределами классической филологии — фигура недооцененная, а включить его в символистский круг (куда несомненно вписана вся его литературная и научная деятельность) обычно то ли не решаются, то ли забывают. Между тем его труды по античной религии — pendant к религиозным поискам Мережковского, Розанова, Вяч. Иванова и проч., перевод Софокла и свод греческой мифологии входят в «совместный проект» символистов по воссозданию греческой трагедии 5, а «Соперники христианства» (особенно статьи «Гермес Триждывеличайший», «Елена Прекрасная» и «Трагедия веры») — ключ если не ко всему, то к очень многому в символистской гностике.
Для филолога рецензируемая книга (сама по себе проходящая скорее по ведомству философии) интересна еще и как шаг к решению важной задачи — сопряжения литературного и философского рядов 6 в единую картину. Недостаточно (и даже прямо неверно) описывать взаимоотношения и взаимодействия поэтов и философов Серебряного века только как «союз» или «сотрудничество». Впрочем, последнее слово как раз подошло бы, если бы лучше помнился его этимологический смысл. Это были именно со-трудники: люди, занятые общим делом. Конечно, оно виделось им по-разному — отсюда и конфликты, как в «Новом пути», — так ведь и Брюсов с Ивановым, бывало, ссорились…
В начале разговора о еще одной книжке культурологической направленности 7 прошу Вас вспомнить безадресную инвективу в начале сего послания. Нет-нет, все на самом деле не так ужасно: Вислова, кажется, читает по-английски (хотя, видимо, не любит этого делать — в библиографии только одна зарубежная книга), профанацией христианских идей не занимается (ее риторика ближе к старорежимно-советской), да и прямо упрекнуть ее в непрофессионализме у меня язык не повернется: вполне возможно, что ее труды в незнакомой мне области театроведения ценны и даже фундаментальны. Но она попыталась написать культурологическое исследование — и оказалось, что сказать ей нечего. Даже идею, заложенную в заглавии, право, не Бог весть какую оригинальную, она никак не развила. Книга представляет собою набор банальностей, перемежаемых цитатами из кого ни пЧпадя: П. Милюков, П. Сорокин, И. Хейзинга, С. Маковский и Х. Ортега-и-Гассет — все идет в дело. «В России зрели силы, которым суждено было совершить революционную трансформацию всей мировой действительности. Три российские революции ХХ века всколыхнут мир и потрясут до основания страну. Но, как верно отмечает один из современных западных исследователей Витторио Страда <…> Чеховская «Чайка» и так тонко очерченный драматургом сложный человеческий тип художника-декадента Треплева отразили реальную ситуацию русской культуры середины 90-х годов прошлого столетия <…> Трудно не согласиться с мыслью Швейцера о том, что <…> Из русских писателей XIX в. Достоевский как никто другой оказался глубоко связан с эстетикой и культурно-философскими исканиями «серебряного века»» 8. Беда не в том, что все это неоригинально, и даже не в том, что кое-что неверно, — плохо то, что автор как будто не несет и не собирается нести ответственности за то, что пишет. Его говорение заполняет предоставленный объем и другого назначения не имеет. И даже как-то жалко, что эта никчемная книжка вышла в таком изящном оформлении.
Происхождение этого, с позволения сказать, научного стиля теряется в душном бархате советской ночи — классические образцы см. у акад. М.Б. Храпченко. В ИМЛИ хранят и чтут традиции: «Я разделяю точку зрения Н. Бахтина»; «В истоке исторических романов Мережковского лежит мифопоэтическое мышление»; «Характеры его исторических персонажей — это характеры-символы <…> утверждал Бердяев»; «Сердцевина романов Мережковского — это жизнь духа, сознания…» 9.
Как видим, носят здесь другое, но пишут так же: вообще не предполагается, что читатель должен узнать что-либо новое. И мне давно интересно, когда станет общепринятым, что мнения современников (в особенности литераторов и философов) — не довод, а повод для комментария?
Если бы весь сборник о Мережковском был таков, то на этом можно было бы и закончить. По счастью, это не так: больше половины его объема занимают работы, заслуживающие этого имени.
Построен он почти как проспект собрания сочинений: раздел о романах (и по порядку — «Смерть богов», «Воскресшие боги», «Антихрист»…), раздел о философско-богословских взглядах, раздел о публицистике, раздел о критике, раздел «Мережковский и…» (структурно соответствующий тому переписки) — только стихи да переводы остались нерассмотренными. А статью А.Л. Соболева «Мережковский в работе над романом «Смерть богов. Юлиан Отступник»» можно почти не изменяя перепечатать в академическом издании в качестве комментария 10: история текста, хронология создания, отзывы современников до публикации, критика о романе… О «Воскресших богах» — эссе Э. Баццарелли, самое интересное в котором — характеристика Милана как «культурного урочища» (в поучение автору романа, который миланского духа не понял) 11. Т. Пахмусс дает сжатый и содержательный очерк воззрений Мережковского на Церковь (хотя по заглавию ее статьи об этом догадаться сложно: «Д.С. Мережковский в эмиграции: романы-биографии и сценарии»). Н.В. Королева, сравнивая печатный текст книги Мережковского «Было и будет» с рукописями, выявляет цензурные купюры (еще один готовый комментарий для собрания сочинений). Х. Баран подробно описывает работу Мережковского в журнале-газете «Меч» (Варшава, 1934-1937). Д. Магомедова дополняет статью З.Г. Минц о Блоке и Мережковском, указав на полемические подтексты в «Интеллигенции и революции». Т. Николеску излагает историю личных взаимоотношений Мережковских с Буниным. Упомянем также сообщения М.Г. Петровой («Солженицын и Мережковский») и М.В. Михайловой («Троцкий о Мережковском»). Первое из них — смесь мемуарных фрагментов об устных замечаниях Александра Исаевича по поводу Мережковского — с публикацией его маргиналий (включая отчеркивания) на полях книг этого последнего. Глубочайший пиетет перед каждым словом Солженицына вовсе не смешон — даже те, кто не слишком ценит его прозу, должны признать, что это vir magnus, быть может, единственный из ныне живущих. Уже поэтому его оценки заслуживают внимания. А заметку о Троцком упоминаю потому, что, кажется, западная мода на марксизм (им-то вольнЧ!) снова проникает к нам, куда ей, казалось бы, ход был навсегда заказан.
О статье О. Матич «Христианство Третьего Завета и традиция русского утопизма» хотелось бы поговорить отдельно. Она посвящена характернейшей (и поэтому часто упоминавшейся на страницах моих эпистол) примете Серебряного века — сплетению мистики с эротикой. И корни этого сплетения Матич находит в традиции, идущей от Чернышевского к Федорову и Соловьеву. Нет, это вовсе не произвольное объединение имен: их роднит стремление примирить (а значит, преобразовать) любовь, религию и социальность. Как причудливо эти три понятия изменяются в стремлении к гармонии, Матич и берется описать, причем не только и не столько на материале литературном, но и — в первую очередь — на биографическом. Чета Мережковских начала череду экспериментов над семейной жизнью, которые исковеркали так много писательских (и прочих) судеб, так что исследование прямо-таки взывает к продолжению.
Небезынтересно сопоставить два основательных тома, посвященных символистской поэтике 12. Книга З.Г. Минц — классика блоковедения, изданная именно как классика; каждая строка напоена ароматом героической поры тартуского структурализма. А. Ханзен-Леве — сегодняшнее литературоведение, но воспитанное (отчасти) на этой самой классике и потому несколько стесняющееся своей строгости, точности и эксплицитности — отсюда извиняющиеся пассажи, где автор предлагает эту строгость рассматривать как художественный прием: «Взглянем <…> на предлагаемый здесь текст как на некий самостоятельный синтетический дискурс, который стремится к собственной целостности и тотальности…» 13.
Статьи Минц разбирать и оценивать не буду: сегодня именно они образуют точку отсчета, негласную норму, отношением к которой сегодняшнее блоковедение определяется. Разговаривать придется не столько о них, сколько вокруг них.
Очень поучительно следить за тем, как Минц идет к стилю своих поздних работ. Начинала она с добросовестных попыток вписать Блока в ту панораму русской литературы, которую предлагало советское литературоведение, но они были именно добросовестными, т.е. в самом деле стремились уяснить, о чем этот поэт писал. Это постепенно приводит к осознанию того, что и язык, и темы блоковских стихов не объяснимы ни из этой панорамы, ни из здравого смысла и интеллигентского кругозора. И все та же научная добросовестность говорит: раз это чужой язык, его надо учить. Отсюда — опора на анализ частотного словаря (см. в особенности разбор начала «Незнакомки»), отсюда же — восстановление культурного контекста (Соловьев, Мережковский, Белый и т.д.). Такой взаимоупор строгих статистических методов и более свободного описания широких смысловых пластов культуры — общая черта всего лотмановского круга.
Использование частотного словаря для анализа поэтики не было неслыханной новостью, но Минц отрефлектировала этот прием глубже многих. И книга Ханзена-Леве была бы невозможна без этой рефлексии. В основе ее лежит тоже фирменный тартуский прием — представление целого культурного пласта (в данном случае — символистской поэзии вообще и раннего символизма в частности) как единого текста, подчиненного общим закономерностям. Так семиотика пыталась описать язык, по отношению к которому отдельные произведения (или конкретные авторские корпусы) выступали бы как речевые факты. В сущности, перед нами (как и в некоторых работах Минц) попытка так же формализовать изучение образного (и — в меньшей степени — словесного) ярусов, как после работ М. Гаспарова формализовано изучение яруса стихового.
Но этим интерес книги Ханзена-Леве не исчерпывается. В начале ее мы находим целостную, геометрически выверенную концепцию стадиального развития русского символизма, которой нельзя отказать ни в оригинальности, ни в логике. Даже ее геометричность (всегда подозрительная, когда речь идет о конкретных литературных явлениях) до некоторой степени преодолена указанием на асинхронность этого стадиального движения, на явления гомологии и креолизации.
Схема эта в общем такова: сперва накапливаются тексты, в которых представлены все основные мотивы символистской поэтики, но еще осмысляемые (или по крайней мере поддающиеся осмыслению) с точки зрения предшествующих символизму художественных систем — это «предсимволизм», куда попадает не только, скажем, Фет, что, в общем, очевидно, но и — что менее тривиально — Надсон. Затем «количество переходит в качество» — мотивы кристаллизуются в новую систему, которая строится по контрасту к предыдущим. Ее (т.е. первую стадию символизма) Ханзен-Леве определяет (по-моему, очень удачным) каламбурным неологизмом — «диаволизм»: здесь и указание на «разлагающий», а не «собирающий» характер образности, и вполне уместное напоминание о религиозных вывертах русских poetes maudits. В ней вычленяются две стадии: «эстетизм» (в частности, демонстративное любование отталкивающими с «нормальной» точки зрения картинами), разрушающий традиционную систему ценностей, и «панэстетизм», собирающий осколки в новую систему, где «все в жизни лишь средство», а поклоняться надо «искусству, только ему, безраздумно, бесцельно». Вот этому «диаволизму» и посвящен реценизируемый том — бЧльшая его часть представляет собою словарь характерных для этого литературного этапа мотивов и образов. Он снабжен указателем (это, между прочим,укрепляет нас в предположении, что ученый смотрит на результаты своего труда именно как на научные данные, а не как на капризы художественного воображения), так что теперь установить круг значений «бездны» или «холода» в раннесимволистской поэзии становится несложно.
За «диаволизмом», по Ханзену-Леве, следует «мифопоэтический символизм» («визионерский»), а за ним, в свою очередь, «гротескно-карнавальный» (как в «Симфониях» Белого или «Балаганчике»). Подробного разбора этих этапов придется подождать, поэтому, вписывает ли Ханзен-Леве в символизм Кузмина и Ходасевича, и если да, то как, пока с уверенностью сказать не могу. Но даже первого тома достаточно, чтобы по-новому взглянуть на целый этап русской поэзии — часто ли такое бывает?
Помянув З.Г. Минц, трудно не вспомнить о Блоковских сборниках 14. Тринадцатый выпуск не уронил заслуженной репутации этой серии: почти все работы написаны на очень высоком уровне. В целом сборник несет две важные (хотя и не совсем новые) идеи: о первой эмиграции как «заповеднике» культуры Серебряного века (что в общем верно, а в частностях нуждается в уточнениях) и о единстве как гуманитарных наук, так и их предметов (здесь я имею в виду включенные в книгу статьи О. Костанди, где сопоставляются шахматная и литературная поэтики Набокова, А. Эткинда — о русских эмигрантах-психоаналитиках, Ю. Абызова, А. Арсеньева и Р. Полчанинова — социологические очерки — даже со статистикой! — рижской и югославской ветвей эмиграции). Из прочих статей упомянем также 15 работы Т.В. Цивьян «К стратегии сохранения русского языка в диаспоре: случай Ремизова» и Р. Хьюза «Ходасевич: ода русскому четырехстопному ямбу». Первая затрагивает полемику, оставившую значительный след в эмигрантской критике, — спор о русском языке, в котором приняли участие С. Волконский, Ремизов, Адамович, Бицилли и другие видные авторы, но пишет главным образом о художественной практике автора, о его опыте «языкового расширения» и о поиске сосуществования с иноязычной средой. Второй успешно вылавливает литературные отзвуки в том самом размере, который больше всего этому сопротивляется (уж очень их там много, и они друг друга глушат), — меня особенно подкупила нотка зависти в описании «строгого разнообразия» русских ритмов… Впрочем, здесь я сажусь на своего конька. Поэтому — стиховедческий постскриптум.
Из стиховедческих работ, вошедших в сборник памяти П.А. Руднева 16, наиболее любопытны с теоретической точки зрения статьи М.Ю. Лотмана («Печальный хвост: Соотношение метрического и графического членения и проблема разграничения явлений стиха и прозы») и М.А. Красноперовой & Т.Б. Шлюшенковой («Лексика и ритмика романа «Евгений Онегин» в тезаурусе Роже»). Первая из них в очередной раз напоминает, что понятия стиха и прозы разделяют судьбу базовых понятий всех наук и упорно ускользают от строгого определения (некоторые из них проверяются на прочность стихотворением Кэролла «Fury said to a mouse…» — отсюда название). Вторая, абсолютно новаторская по методике, пытается выйти от семантики метра к семантике ритма. Традиционный подход к этой проблеме в том же сборнике демонстрирует М. Гиршман («Ритмическая композиция стихотворений М.Ю. Лермонтова, написанных четырехстопным ямбом»): устанавливается соответствие между ритмическими и семантическими со- и противопоставлениями в тексте. М.А. Красноперова и Т.Б. Шлюшенкова довольно сложным путем доказывают, что разные ритмические ходы диктуют обращение к словам разных семантических полей.
В этом же сборнике помещены блестящие, как всегда, «Заметки о Пушкине и Горации» Е.Г. Рабинович. Суть их в общем сводится к тому, что античных классиков Пушкин после Лицея не перечитывал, ограничиваясь расхожими биографическими сведениями и столь же расхожими цитатами. Но следить за ходом мысли и за формулировками автора — чистое наслаждение. Упомянем еще две работы по описанию интертекстуального окружения: Г.А. Левинтона — о «Когда Психея-жизнь спускается к теням…» Мандельштама и Д.Н. Медриша — о «Враги сожгли родную хату…» Исаковского.
Новая книга М.Л. Гаспарова — всегда событие. В недавно вышедшей 17 собраны воедино опыты Гаспарова по выявлению семантического ореола русских стихотворных размеров. Общие тезисы М.Л. известны давно: связь метра и смысла — условная, создается в процессе его бытования; единственный способ описать значение размера — составить список всех стихотворений, им написанных, и расклассифицировать их по семантическим связям. A priori предполагается, что ни художественное качество (средствами науки неустановимое и недоказуемое), ни даже степень известности стихотворения значения не имеют — учитываться должен разве что приоритет в применении размера к такой-то теме.
У этих презумпций — общая идеологическая основа: литературоведение должно быть наукой, и критерии научности в нем — те же, что и в науках естественных (которые в Новое время становятся образцом для всех прочих). Отсюда стремление Гаспарова к формализации всех операций литературоведческого анализа и программа постепенного распространения точных статистических методов «снизу вверх» — от традиционных стиховедческих штудий к ярусам словесному и образному, от описания — к интерпретации.
Программа эта мне как нельзя более симпатична (что я не раз высказывал) и все же принципиально неосуществима. Лучше всего это заметно при внимательном чтении работ самого М.Л. (и этой книги в частности). Даже главный тезис об исторической, а не природной связи звучания и значения Гаспаровым время от времени игнорируется. Примеры: «Чтобы из «опыта» превратиться в постоянный прием, густоударный ямб должен был найти соответствующий себе синтаксис, через синтаксис — интонацию, через интонацию — содержание» 18; «Размашистый диподический ритм 4-ст. ямба ДМДМ оказался удобен для патетических военных стихов с их темой наступательного движения» 19 — и т.п.
Принципиальное уравнивание Фета и Ф. Миллера тоже оспорено в самой же книге: упоминается ощущение, что «размер не подходит к содержанию стихов». Если такие стихи бывают, то учитывать их наряду с прочими неверно (как — прибегнем к милой Гаспарову аналогии с естественными науками — основывать описание видовых признаков на характеристиках больного животного или урода).
Суть моих возражений сводится к тому, что игнорировать гуманитарность гуманитарной науки не следует — иначе она «пролезет в окно», что вряд ли удобно. Другое дело, что литературоведению, которое Гаспаров застал разбухшим от безответственной болтовни, пост пошел на пользу 20 — взгляд стал осмысленным, а слова трезвыми. Но попытка формализовать процесс понимания была обречена на неудачу — Михаил Леонович этого не видел, наверное, потому, что способность понимать у него стала естественной до инстинктивности.
____________________________
1 Асоян Ю., Малафеев А. ОТКРЫТИЕ ИДЕИ КУЛЬТУРЫ (Опыт русской культурологии середины XIX — начала ХХ веков). — М.: ОГИ, 2000. — 344 с. — Тираж не указан.
2 Добавлю, что Лосев и (отчасти) Бахтин читались в том же ключе — в общий список их, как философов, а не ученых, не включаю. Что у нас тогда еще было в моде по разряду гуманитарной мысли? — добавьте сами.
3 Прекрасно отличая одно от другого.
4 Глава о нем, совсем не плохая сама по себе, все же, по-моему, слабее остальных.
5 Поясню. Трагедия (как художество-теургия, одновременно элитарное и массовое, творимое индивидуальным вдохновением и прорастающее из почвы мифа) задавала идеал символистского искусства. Но прямое воссоздание этого идеала в России рубежа веков было очевидно невозможным, поэтому символистская культурная среда, во-первых, организует полный перевод корпуса греческих трагедий (Иванов — Зелинский — Анненский, да еще Мережковский); а во-вторых, пытается восполнить утраченные части этого корпуса — отсюда оригинальные трагедии Иванова, Брюсова и Анненского на засвидетельствованные сюжеты утерянных драм. Зелинский же, будучи не поэтом, а филологом, пишет свод греческих мифов, где в предисловии объясняет, что хочет изложить мифы в той форме, в которой мы знали бы их, сохранись корпус трагедий полностью. В этот же «совместный проект» вписаны эксперименты Вяч. Иванова в дифирамбическом роде (сознательное воссоздание «предтрагедийного» жанра) и статьи Зелинского о Пиндаре и Вакхилиде.
6 Еще и научного — но об этом довольно сказано в предыдущем примечании.
7 Вислова А.В. «СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК» КАК ТЕАТР: Феномен театральности в культуре рубежа XIX-XX вв. — М.: Рос. ин-т культурологии, 2000. — 212 с. — 500 экз.
8 Вислова А.В. Указ. соч. С. 15-16, 49, 75, 179. Как говорится, le style c’est l’homme (ou la femme, peut-Рtre?).
9 Колобаева Л.А. Тотальное единство художественного мира (Мережковский — романист) // Д.С. МЕРЕЖКОВСКИЙ: Мысль и слово. М.: Наследие, 1999. С. 8, 9, 11, 12.
10 По-моему, едва ли не высшая похвала литературоведческому труду.
11 Между прочим, Баццарелли пытается сформулировать и обосновать общую оценку творчества Мережковского (и она у него получается довольно высокой). Задача не из легких — при несомненной талантливости Мережковского почти все в его наследии не первосортно: стихи слишком гладки и робки, романы несколько картонны, ересь уж очень схематична… Пожалуй, я бы выделил только критику: здесь «О причинах упадка…» и «Гоголь и черт» выдержат любое сравнение.
12 Ханзен-Леве А. РУССКИЙ СИМВОЛИЗМ: Система поэтических мотивов. Ранний символизм / Пер. с нем. С. Бромерло, А.Ц. Масевича и А.Е. Барзаха. — СПб.: Академический проект, 1999. — 512 с. — 1000 экз. — (Современная западная русистика. Т. 20). Минц З.Г. ПОЭТИКА АЛЕКСАНДРА БЛОКА. — СПб.: Искусство-СПб., 1999. — 727 с. — 5000 экз. — (Минц З.Г. Блок и русский символизм: Избранные труды в трех книгах. [Кн. 1]).
13 Ханзен-Леве А. Указ. соч. С. 19. Пассаж примечателен тем, что автор здесь извиняется как бы совсем по другому поводу — за то, что разрушает художественное целое, разнимая его на мотивы, «мелкие и мельчайшие цитаты». Но и это достаточно красноречиво: в лотмановском кругу никто по такому поводу извиняться бы не стал — автономное рассмотрение мотивов не менее законно, чем автономное исследование стихотворных размеров; в структуралистские времена это было очевидно.
14 РУССКАЯ КУЛЬТУРА ХХ ВЕКА: МЕТРОПОЛИЯ И ДИАСПОРА. — Тарту: Tartu Жlikooli Kirjastus, 1996. — 355 c. — (Блоковский сборник. XIII).
15 Не потому, что другие хуже, а потому, что эти мне ближе по тематике.
16 STUDIA METRICA ET POETICA: Сборник статей памяти П.А. Руднева. — СПб.: Академический проект, 1999. — 330 с. — 500 экз.
17 Гаспаров М.Л. МЕТР И СМЫСЛ: Об одном из механизмов культурной памяти. — М.: РГГУ, 1999. — 289 с. — 1000 экз.
18 Гаспаров М.Л. Избранные труды. Т. III. О стихе. М., 1997. С. 405 (о ямбе позднего Брюсова).
19 Гаспаров М.Л. Метр и смысл. С. 44.
20 Правда, в последние годы оно и разговелось!