Владимир Кузнецов
Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2001
Владимир Кузнецов НАС СБЛИЗИЛА ЛЮБОВЬ К ЛИТЕРАТУРЕ
Печальная весть через третьи руки долетела из Кельна — умер Леня Чертков; еще одна ниточка, связывавшая с прошлым, оборвана.
С Леней мы познакомились в начале августа 1957 года в мордовском лагере 385/7-п. Меня привезли этапом из пересыльной зоны. Ко мне подошли два парня. Один плотный, если не сказать полный, молодой человек, другой — высокий блондин. Плотный был Леня Чертков, высокий — Миша Красильников (тоже ныне покойный). Чертами лица Леня напоминал мне почему-то Наполеона, каким он был изображен на гипсовых и бронзовых бюстиках, уцелевших в коммунальных квартирах арбатской интеллигенции. Леня спросил: «Откуда?» — «Из Москвы, из университета», — ответил я. Разговорились, оказалось, что у нас много общих знакомых, включая общего следователя Кремлева. Выяснилось, что мы окончили одну и ту же 103-ю школу, так что друзья детства и учителя у нас были тоже общие.
Меня с Чертковым сблизила любовь к литературе; в этом смысле Леня обладал потрясающей памятью и глубиной знаний. Он читал мне массу своих и чужих стихов. Запомнились начальные строчки инкриминируемого ему стихотворения (не знаю, сохранилось ли оно):
И был последний день режима,
И кто-то зачем-то поджег Москву…
Читал стихи своих друзей по «Мансарде» Хромова и Красовицкого.
Маленький лагерек, где мы обретались, специализировался на торфоразработке, там было дикое количество мошки и комаров. В конце концов я подцепил малярию. Приступы были жестокие, с потерей сознания. Когда я очнулся, первым, кого увидел, был Леня. Ребята потом мне говорили, что он обегал весь лагерь, пока не добыл акрихин. Политические наши тогдашние воззрения тоже были близки. Как-то после работы, прогуливаясь около барака, мы занимались классификацией жертв хрущевского «набора». «Зэки» призыва 1956-1957 гг. делились на две группы: одна, многочисленная, была марксистская (Чертков называл их «марксидами»), другая, поменьше, — «американисты». Эти взахлеб говорили об американской жизни и мечтали, если не удастся воспроизвести ее в СССР, перебраться на жительство в США. «А кто же мы?» — спросил Леня. «А мы консерваторы английского толка», — ответил я. «Они же русские либералы XIX века», — иронически резюмировал Чертков.
Потом, ближе к зиме, нас перевели в основной лагерь (№ 7), и наша жизнь продолжалась там. Как-то Чертков спросил, есть ли у меня что-нибудь написанное. Я ответил, что есть, и он взял у меня несколько листков моего «творчества». Вскоре его этапировали на 11-й лагпункт. Месяца через четыре туда же этапировали и меня. Первое, что сказал мне Чертков, — мои опусы вошли в сборник, который назван «Пятиречие», так как в нем участвовали пятеро: Красильников, Ярошенко, Антонюк, Чертков, я и питерский художник Родион Гудзенко, оформивший сборник.
Через некоторое время меня снова дернули на этап, и в лагере мы с ним больше не виделись. Я освободился, через год перебрался в Москву, и вдруг телефонный звонок. Звонил освободившийся Чертков. Он тут же приехал ко мне. О лагере мы почти не говорили, он только рассказал, что Красильников через все шмоны сохранил «Пятиречие» и вытащил его на свободу. Говорили в основном о литературе.
После этого он забегал ко мне почти каждую неделю (пока жил в Москве). Потом Леня переехал в Питер, встречи стали реже, но, приезжая в Москву, он навещал меня. Потом он эмигрировал. О его жизни за границей доходили только слухи. Рассказывали, что Леня профессорствует в Тулузе, поражая французов своей работоспособностью, что он незадолго до смерти Владимира Набокова посетил его в Швейцарии, что в каком-то французском фильме из русской жизни он играл роль русского барина. Даже если это выдумка, то очень правдоподобная — очень уж подходит ему эта роль (он был весьма аристократичен). Потом он оказался в Кельне. Все время хотелось написать ему, но мне говорили разные люди, что он порвал с прошлым и не отвечает на письма. Уважая это, я не писал ему. Теперь мучительно жалею.
А вдруг Леня бы мне ответил…*