Наивные политологические заметки
А. Плуцер-Сарно
Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2001
А. Плуцер-Сарно
Елда останкинская:
Наивные политологические заметки
(Символические интерпретации и их средневековые истоки)
1. Может, но не хочет
В десятой лекции курса «Эстетика мышления», прочитанного в Тбилисском университете в 1986/87 учебном году, М. К. Мамардашвили, говоря о случаях апории, привел очень интересный пример интерпретации Чернобыля: «…какой-то человек в интервью произнес такую фразу: «Ничего, зато мы здесь построим пирамиду выше солнца». То есть нечто выше пирамиды Хеопса» 1. Такая интерпретация явно находится за пределами логического, рационального мышления, здесь нарушено привычное течение времени и пространства. Все это «ритуальный бред», по выражению того же М. К. Мамардашвили, но осознание этого все же не мешает нам всем участвовать в нем. И не мешает нам составлять списки подобных символов (знаков). «Ритуальный бред» завтра имеет шанс стать реальностью.
Заметки озаглавлены как политологические. Хотя, как известно, никакой политологии нет. Но, как говорил один киногерой Ролана Быкова: «Землетрясения не было, а жертвы есть!» Так что пусть политология побудет немного, пока землетрясение длится. Ведь все поименованное становится же «культурой», перестает быть «дикой природой». Почему бы всему горящему, тонущему и стреляющему не побыть немного «политикой», текстом «как таковым». Если же так тоже нельзя, то пусть хотя бы термин «политологический» побудет недолго необсуждаемым в качестве определения жанровой природы данных наивных заметок. Наивных в том смысле, что все эти неомифологические приколы давно уже никого не прикалывают. Но нам очень нужно кое-что вымолвить о языковых основах происходящего. Вымолвить, так сказать, в порядке гражданской совести.
Будем считать, что мы наблюдаем, например по ТВ, некую «реальность», точнее смысловую сферу реальности. Или, в крайнем случае, она нас. Почему бы не существовать миру символов (знаков), наблюдающих друг друга. «И почему бы не допустить, что оба языка, в которых выражаются эти наблюдения (=в котором даются эти описания), находятся в одной «реальности» (=в одном и том же пространстве описания)» 2. Но тогда нам срочно нужен другой язык описания. А тут уж без филологии никак. Тем более что мы все равно используем вполне филологические схемы («символ» — «смысл» — «денотат»).
Но нам бы хотелось избежать редукции политических символов (знаков) к фольклору или к языку. Фольклор — это базовые архетипические структуры, которые вряд ли могут быть «политизированы», то есть их язык не может быть «адекватным» политическим знакам. Мы лишь конкретизируем их значения. Получается, что читателю предлагается вполне постмодернистская точка зрения, которая, наоборот, не должна приниматься за строго филологическую. Здесь, конечно, есть противоречие, но в данном случае для нас принципиальным и объединяющим остается сам свободный стиль «тестирования реальности текстом» 3.
Грубо говоря, мы будем воспринимать «башню», «войну», «мавзолей», «пожар» и «президента» как чистые смыслы. Для нас они все будут как бы действующие лица. Точно так же, как «усиление вертикали» для нас не действие, а смысл. Политика в данном случае как бы не имеет пространства опредмечивания 4. Ни власть, ни башня, ни ее пожар не могут ничего «укрепить» или «разрушить», они могут лишь сообщить нам некое знание. И источник высшего знания здесь — президент, находящийся на самом верху собственной «вертикали». Может ли он быть объектом познания? Может, но не хочет. И СМИ оказываются неприемлемы для него именно как механизм объективации необъективируемого. Они все что-то опредмечивают да опредмечивают, все тащат нас в сомнительную Реальность, хотя наша жизнь такова, что ее далеко не всегда можно опредметить, «денотатизировать», извините. Что можно объективировать на бытовом языке в замкнутом пространстве апорий? Когда башня Ивана Великого конгруэнтна, условно говоря, фигуре правителя? В этом пространстве формулы «президент любит колокольню», «президент хотел быть подлодкой» или «президент будет вертикален» приобретают вполне определенный смысл, отрефлектированный даже самим президентом: «Каждый чувствовал себя как будто он там находился…» 5 Президент в данном случае не человек, а конечная точка социального пространства. Одновременно верхняя, нижняя и вообще крайняя, центр и периферия одновременно. Место, откуда видно все, то есть точка пересечения всех рецептивных изоглосс. По крайней мере, ей, точке, хотелось бы быть такой. Власть воспринимает мир вокруг лишь как отражение собственных мыслей, продукт речи, результат распоряжения. В основу такого мира кладется идея приказа. Управление государством превращается просто в процесс конструирования моделей. Но вместо Чуда власть почему-то предлагает предчувствие, ощущение Чуда, вместо Спасения — диагноз с последующим лечением, вместо Воскресения (а также и воскресенья) — красивые похороны и вечную память. Государство превращается в объективацию думания президента. А сам президент — в идеального наблюдателя, объективирующего чужие сознания. Мысля себя как страну, а страну как себя, мысля свою точку зрения как всеобщую, а реальность как ее реализацию (то есть опять же как «опредмечивание» собственных идей), президент становится главным генератором точек зрения. «Единство», «СПС», «Лебедь», «Война», «Гусинский» 6 — это искусственно созданные точки зрения. Сегодня максимальная политическая эффективность заключена в продуцировании новых взглядов, зеркал, имиджей, интерпретаций. Даже новые партии продуцируются как электоральные взгляды с заранее рассчитанными углами преломления точек зрения. Но самодостаточный правитель не нуждается в реальности 7 даже в периоды выборов. Деконструктивность такой власти заключена в отсутствии внешней точки зрения на саму себя. Тем самым она продолжает держать себя в плену собственных метафор, полученных в наследство от своих средневековых предков. И хотя президент заявил себя в последнем интервью ВГТРК лишь в качестве «чиновника», которого народ «нанял на работу» 8, тем не менее он продолжает участвовать в моделировании образа политической реальности посредством узкого набора символов (знаков).
2. Елда останкинская
Есть смыслы, которые власть не признает, как бы не замечает, но они все равно оказываются задействованными в процессе моделирования политической «реальности», поскольку существуют внутри давно актуализированной системы символов. К примеру, актуализация символического центра социума может оживлять идею центральной площади, главного собора или самой высокой башни. А, к примеру, главная башня восстает уже окруженная целым венком коннотативных значений, в том числе и не самых желательных власти. Приведем конкретный пример.
В современном русском языке есть ругательства «хрен останкинский», «елда останкинская» (синонимичные выражению «хрен моржовый»). Подобные выражения уже зафиксированы русскими словарями 9. Сравнение пениса с башней и, в частности, с телебашней — общее место в современном русском фольклоре: «У нас ебарь был такой: / Звать Мудищевым Лукой, / Хуй — что телебашня, / Вместо мудей — пашня» 10. Вообще, башня является распространенным эвфемизмом «хуя». Даже Эйфелева башня зафиксирована в одном из русских словарей со значением «мужской половой член» 11. С такой точки зрения пожар, уничтожение такого «пениса» неизбежно интерпретируется как «акт кастрации». Применительно к башне появилось даже выражение «чурка обгорелая», которое тоже не лишено определенного подтектса, поскольку раньше употреблялось в качестве эвфемизма (ср.: «Сунул ей чурку / Свою обгорелую!» 12). Подгоревший останкинский фаллос в устной речи начинает шутливо обыгрываться как символ общегосударственной импотенции. Для нас это актуально не в плане психоаналитическом, а скорее с позиций симпатической магии. Кстати, в русском фольклоре вообще все мировое политическое пространство предстает как глобальный половой акт, когда Россия ебет Америку, власть ебет народ и т. д. С фольклорной точки зрения мы как бы не можем быть активными партнерами Америки и Европы, которые в персонифицированном виде часто выступают здесь в роли «наших» сексуальных партнеров. Причем Россия выступает не только в активной позиции, но и в пассивной: «Мы все время впереди, / Америка — сзади. / Не ебите вы нас в жопу / Только, Бога ради!» 13 Останкинская башня в таком контексте представляет собой идеальный пенис отечественного производства (ср.: «Все ребята — импотенты. / Девушки — в истерике: / — Неужели покупать / Нам хуи в Америке» 14). Наше противостояние с Западом интерпретируется как имеющее именно эротический характер. Вообще, половой акт становится главным механизмом по упорядочиванию социального пространства: «Нас ебут, а мы крепчаем». Останкинская телебашня, как видим, тоже не лишена некоторых эротических коннотаций. В русском языке, прямо скажем, она стала одним из главных фаллических символов.
3. Вертикаль власти
«Останкинская елда» — это не просто эротический символ. Это, как видим, эротический символ власти. Сама власть, как бы не замечая всех этих эротических подтекстов, с помощью строительства гигантских сооружений в «центре» восстанавливает некий «порядок», «усиливает» свои символические «вертикали», «диагонали» и «горизонтали», упорядочивает социальное пространство. Это упорядочивание происходит прежде всего, конечно, на уровне реализации языковых «метафор», на уровне их восприятия как внеязыковых объектов. Примером тому уже упомянутые попытки «укрепления вертикали», именно как совершенно реального объекта, а вовсе не языковой метафоры. Это представление власти о себе как о некоем вертикальном объекте существует столетиями. Создание всевозможных башен, шпилей с петушками, орлами и звездами в некоем пространстве воспринимаемом как «центральное», «лучшее», «идеальное», было бы не столь активно символизируемым без такого языкового фундамента. Конечно, телебашня не была продуктом имперской любви к высотным сооружениям. Тут речь не о ней как о бетонном сооружении, а о процессе ее символизации. Этот процесс, видимо, был определенным образом связан с некоторыми языковыми практиками, уходящими корнями в глубокое прошлое. Сооружений малого размера было больше, но они не символизировались так активно. Означивание гигантских сооружений, огромных памятников, обелисков было необходимо «власти», воспринимающей себя в качестве «высшей». Останкино неизбежно должно было стать новым «словом» в символическом языке упрочения власти, в обозначении ее нового идеологического центра. Строительство нового мира требовало создания новой оси, нового древа. Даже нерукотворный «Пик Коммунизма» стал символом могущества новых идей. «Гора», «пик», «башня», «обелиск», «высотка» и, что самое забавное, еще и «вертикаль власти», стоящая в том же ряду, воспринимаются именно как бессмертные символы власти.
4. Пожар небесный
Пожар на языковом уровне сочетаемости бывает «всемирный», «вселенский», есть «пожар войны», есть «пламя геенны», «пожар души» и «мировой пожар» конца света. Есть еще «небесный пожар», которым именуют восходы, закаты и грозу. Вся эта метафорика в определенной степени восходит к средневековым народным представлениям. Пожар в русской народной культуре обычно воспринимался как тесно связанный со смертью, концом света. По славянским представлениям, «все души, по выходе из тела… блуждали или летали по свету в образе огней…» 15 То есть небесный огонь может восприниматься как потусторонний. Кроме того, по фольклорным представлениям земной пожар всегда приходит с неба: «Летел орел из-за Хвалынского моря, разбросал кремни и кремницы по крутым берегам, кинул громову стрелу во сыру землю… И так отродилась… искра, от громовой стрелы полымя…» 16. Когда-то этот огонь существовал в образе Перуна: «Перун, по преданию… разъезжает по небу с колчаном стрел и огненным луком. Пущенная им стрела поражает тех, в кого бывает направлена, и производит пожары» 17. По А.Н. Афанасьеву, Перуну «синонимичен» Огненный змей, который когда-то летал по небу и производил пожары: «С Огненным змеем… надо обходиться осторожно, не сердить его; в противном случае он сожжет дом…» 18 Но, во всяком случае, это божество, будь то Перун, Огненный змей или Илья-Пророк, перемещалось именно по небу. Кстати, сама картина небесного пожара тоже традиционно ассоциируется с концом света: «Конец мира во многих мифологиях объясняется тем, что божество, управляющее огненною колесницею, нечаянно зажжет небо и произведет всемирный пожар» 19.
Очевидно, что пожар вообще — зрелище традиционно мистическое, небесный пожар неизбежно воспринимается не просто как неполадки и перегрузки в кабелях. Останкинская башня — символ могущества России, вершина мощи государства. Горящий символ власти — это уже знак особого рода. Он может означиваться и как гибель целой идеологии. И стать еще одним символом конца эпохи, конца тысячелетия, символом «гибнущей России». И в этом смысле пожар башни, как это ни парадоксально, был для многих как бы «ожидаемым». Как будто он был следствием целого ряда исторических событий, а вовсе не «несчастным случаем». Каждый человек начинает видеть в пожаре некое знамение, начинает чувствовать дыхание предначертанной ему гибели, от которой его не спасет никто. И эта невозможность остановить гибель подобных символов воспринимается как национальная трагедия.
5. Мать Сыра Земля
Но в любом случае и башня, и земля, на которой она стоит, воспринимаются предельно персонифицированно. Все эти персонификации, как эротические, так и христианские, в какой-то мере восходят к определенному восприятию земли и всех объектов на ней в качестве одушевленных. Известно, что в традиционном русском фольклоре Россия, Русская земля выступает как одушевленный персонаж, приобретающий черты женщины-матери: «Мать-Сыра-Земля представлялась воображению обожествлявшего природу славянина-язычника живым человекоподобным существом» 20. Считалось, что она дает жизнь всем людям и принимает их обратно: «Как не добёр кто, а все не добрей Матери-Сырой-Земли, всяк приючает семью до гробовой доски, а земля приютит и мертвого» 21. Эти представления в сильно трансформированном виде сохранились и до настоящего времени. По крайней мере, они существуют в редуцированном виде в различных языковых клише (от сочетания «Родина-мать» до выражения «еб твою мать» 22). Поскольку нас интересуют символические интерпретации, имеющие отношение к политическому пространству, то рассмотрим подобные всевозможные метафорические «оговорки» на примере устных выступлений русских политиков. То есть посмотрим, насколько вся эта образность жива хотя бы на чисто языковом уровне. Суммируя, сразу можно сказать, что в их выступлениях Россия — это женщина, стоящая на краю пропасти, нищая и одновременно ограбленная, изнасилованная и одновременно беременная, больная и одновременно гниющая и корчащаяся в предсмертных судорогах, честная, но одновременно находящаяся на грани падения (образ проститутки) и при всем при этом еще и умирающая в ломках наркоманка. Приведем несколько примеров. По В.С. Черномырдину, «Россия сегодня находится, по сути, на грани… срыва»; ей необходимо «отойти от пропасти» 23. Иначе не «удержать страну от падения…» 24 По Н.М. Харитонову, страна «в… страшных предсмертных судорогах корчится». Но при этом Н.М. Харитонов продолжает ждать спасителя, который вытащит ее из «развала и нищеты». По О.В. Морозову, Россия — это одновременно и умирающая больная: «Россия… она как больной, который уходит на наших глазах»; и вроде бы гибнущее от нападения хищников животное: «мы эту страну скоро в клочья разнесем». Н.М. Харитонов рисует образ раненого зверя, переставшего дышать: «на восьмой год только Россия, как раненый зверь, зашаталась от этих безумных реформ, только на восьмой год мы почувствовали, что Россия дальше не может жить и не может дышать» 25. Даже у К.Н. Борового появляется образ больной, которую лечат колдуны: «…страна экономически чрезвычайно больна, выход из этой сложной ситуации один — это очень узкая тропинка. Рецепты лечения этой болезни давно разработаны»; «все это означает, что в качестве рецептов выздоровления экономики, рецептов спасения страны вместо проверенных эффективных, проверенных многократно лекарств будет использоваться знахарство и шаманство» 26.
Сопоставление всех этих все еще живых «персонифицирующих» метафор с ушедшими в прошлое стереотипами восприятия объектов в буквальном смысле как живых показывает, что не так уж далеко в прошлое они ушли. Язык продолжает воскрешать эти представления, эти символы, и, наоборот, эти символы актуализируют вновь и вновь языковые штампы. Языковая практика не позволяет сгинуть всем этим символам (то есть знакам с очень широким семантическим полем), а символы постоянно оживляют языковую практику.
6. Вавилонская башня
Останкинская башня, с другой точки зрения, интерпретируется как антихристианское сооружение. Грубо говоря, это новая «Вавилонская башня», то есть сооружение «богоборческое». Разрушение этого «сатанинского» сооружения в этом случае интерпретируется как божественное вмешательство. Подобные интерпретации, например, отчетливо эксплицированы в статье Александра Проханова об останкинском пожаре: «Об испепелении сатанинской башни молились старцы в Оптиной пустыни, в псковских пещерах, в Киевской лавре и на Афоне. Молились отшельник в костромских лесах, молчальник на Валдае, странствующий монах на Чуйском тракте» 27. Эта политизированная точка зрения также неотделима от пространства фольклорных персонификаций. Башня здесь — не просто сооружение, а живое существо. Пожар телебашни оказывается небесным божественным огнем, избавившим мир от страшной ведьмы: «Бог внял молитве. Башня горела так, будто огромная ведьма в косматой юбке летала над городом. Дым был цвета и запаха преисподней» 28. Дьявольская ведьма-телебашня оказывается повинной в гибели множества людей, во всех народных несчастьях: «Что-то не выдержало в природе вещей, в медном кабеле или в сердце ангела небесного. Быть может, последних мерзостей, которые вытворяло ОРТ с североморскими вдовами. Или гадостей НТВ, которое показывало Хангу девственницам, натерев ее чесноком и ртутью» 29. Все, кто имеет хоть какое-то отношение к телевидению, это, естественно, тоже дьявольские персонажи: «Башня дымила, превращаясь то в огромную Новодворскую, бранящую коммунизм, то в Киселева, воздающего хвалу войскам НАТО. Черным облаком из башни вылетал Попцов, изображавший уродами ветеранов войны. Дядюшка Познер, как пастор, верхом на метле, в кальсонах, носился вокруг иглы. Голова Сванидзе, пугая пожарных, одна, без щуплого тела, мерцала белками, держа в зубах туфлю Наины Иосифовны. И только Швыдкой, зацепившись за башню подтяжками, был невозмутим, как причинное место голого прокурора». Сам пожар на телебашне, уничтожающий деяния дьявола, становится очистительным огнем, освобождающим народ для новой святой жизни: «В эти дни, пока молчит чудище, легче воюется солдатам в Чечне, работается водолазам в Баренцевом море. Люди вдруг услышали, как растет трава, капает дождь, звенит гармошка. Как дядя Вася поет русскую песню, а девочка Тоня читает стих Пушкина» 30. Закономерно, что в гибели, например, моряков виновата тоже останкинская телебашня: «До слез жаль людей, гибнущих в пламени, в ледяном море, в подземных переходах метро. Жаль миллиона русских, ежегодно исчезающего из списка живых. Бог вырвал у мучителей останкинское жало. Теперь им нужно связать руки и ноги и кинуть в кратер Везувия» 31. И останкинский пожар был лишь первым предупреждением, впереди грядет «большой» пожар, «последний» пожар: «Большой может случиться пожар. Пошибче останкинского» 32.
Конечно, не нужно забывать, что выступление всякого политика — это лишь некий условный шифр, которым покрывается личный взгляд, это лишь игра, рассчитанная на определенную общественную реакцию. Но для нас в данном случае не так уж важно, что все цитируемые нами политические тексты могут не отражать личного мнения говорящих. Для нас значим сам факт актуальности этой образной системы, живучесть языковых образов. Ведь зритель верит актеру, то, стало быть, и сам не чужд подобных инсинуаций. И если, к примеру, устами Проханова говорит «миф», «фольклор», то не так уж важно, насколько искренен он в тот или иной момент. Важно, что эта образность способна конструировать определенную аудиторию, а стало быть, вполне репрезентативна.
7. Мировой хаос
Но башня — это не просто статичный символ «центра». Покорение морских глубин и космоса, строительство башен до неба и глубинных батискафов — это, кроме всего прочего, еще и имперская война (на уровне идей, смыслов) за расширение границ, за отдаление периферии, война со смертью, с мировым хаосом в пограничных пространствах. В идеале «вертикаль власти» должна упираться одним концом, к примеру, в адское дно Марианской впадины, а другим концом, скажем, подпирать райские небеса. Башня не только символизировала центр некоей плоскости страны, но и расширяла пространство в вертикальном измерении, отодвигая небо как освобожденную от высших сил периферию. Естественно, что власть оказывается на самом верху этой «вертикали», которую сама продолжает строить.
Граница тысячелетий, столетий тоже неизбежно интерпретируется символически и оказывается в ряду проблем пограничных, периферийных. Ощущение конца «старой» истории и рождения «новой» наложилось на традиционное восприятие конца одного тысячелетия и начало нового, на ощущение гибели старой власти и зарождения новой. И эта новая власть должна победить, по ее же собственному определению, «хаос» и «анархию». Это все опять же пограничные проблемы, базирующиеся на языковых представлениях о разного типа «границах».
Гибель, смерть этого старого мира «хаоса» вдруг становится вновь целью власти. В таком контексте понятно желание обязательно что-нибудь или кого-нибудь наконец похоронить, будь то старые символы, недолжным образом захороненные тела или политические партии. Похоронить, то есть отправить за границы, за периферию. Но есть еще плоскость, горизонталь власти. Республика Чечня, поселок Артем и военный городок — это тоже символы российской «периферии». В таком контексте похороны, казнь, высылка и изгнание — социальные действия одного символического ряда. Ведь там, где заканчивается «периферия», там нет жизни. Тогда не все ли равно как поступать с «врагами», высылать из столицы, ссылать на Кавказ, выдворять за пределы государства или передавать в руки чеченцам.
Неоднородное социально-политическое пространство тоже пришло к нам из глубины веков. Именно мифопоэтическая модель мира подразумевала, что пространство и время неоднородны: «Для мифопоэтического взгляда характерны признание негомогенности пространства и времени… Качественность этих параметров предполагает и, в свою очередь, определяет иерархию ценностей. Высшей ценностью… обладает та точка в пространстве и времени, где и когда совершился акт творения, т. е. центр мира, отмеченный разными символами центра — мировой осью… многочисленными вариантами мирового дерева… другими сакральными объектами (мировая гора, башня, врата… столп, трон, камень, альтарь, очаг…)» 33 В России Останкинская телебашня, символизирующая некий «центр», всегда была главным знаком неоднородности «мира» (прочие символы центра, например Спасская башня, Мавзолей, колокольня Ивана Великого, телебашня на Шаболовке, Красная площадь, высотные здания и некоторые другие, все-таки будут поменьше ростом). Итак, пространство «…»качественно» по преимуществу, и его «качество» определяется объектами, в нем находящимися, что, в свою очередь, так или иначе соотнесено с положением данного участка пространства по отношению к центру» 34. Причем борьба с хаотическим началом в соответствии с мифопоэтической моделью мира ведется всегда на периферии «мира». Конечно, никаких традиционных ритуалов в реальности уже нет, но их рудименты смотрятся бодрячками в мире моделей, смыслов, символов и приказов.
В России восстановление порядка «возглавил» президент, тем самым в массовом сознании приобретая черты героя, демиурга, попирающего мировое зло 35. Он декларируется как создатель нового упорядоченного мира с центром в столице. То, что располагается на периферии и за ее пределами, автоматически приобретает характеристики хаоса, отсутствия социальной жизни, то есть небытия. Получается, что мир хаоса становится главным врагом власти, а персонифицированная жертвенная смерть, будь то «старуха с косой» или «пиздец на тонких розовых ногах», как это ни парадоксально, по-прежнему остается инструментом власти в политической борьбе с этим самым миром гибельного хаоса.
Происходящее в Чечне было бы совершенно невозможно в некоем пространстве, воспринимаемом как культурный центр, например в Москве, Петербурге или Новосибирске. Отношение к смерти в российском «центре» и на российской «периферии» совершенно различно. В «центре» и на «периферии» совершенно разные системы ценностей и вообще все «наоборот». Русская периферия — это мир наизнанку, это и есть что-то вроде потустороннего пространства. Там все изначально, мягко выражаясь, не совсем живы.
Пограничная территория, воспринимаемая метафорически как «периферия», — традиционное место для демонстрации военной силы «центром». Поскольку пространства «по мере удаления от центра становятся все менее и менее сакральными…» 36. В «сакральном» центре это было бы немыслимо. Чеченская война — это тоже прежде всего война периферийная, пограничная. Причем эта война даже на языковом уровне воспринимается обществом как происходящая «где-то там», не «здесь», то есть в ином мире. И точка зрения на Чечню как на некое потустороннее пространство, как на некое «там» не зависит от местоположения наблюдателя. Очевидно, что, например, «Великая Отечественная» была всеобщей войной, войной «здесь», даже когда театр военных действий был перенесен за пределы СССР, на территорию Западной Европы. Именно поэтому каждый «тыловик» приравнивался к «участнику». Воевали как бы «все» и «везде». Именно это «везде» стало условием, порождавшим партизанскую войну. В этом смысле чеченская кампания приобретает черты войны потусторонней, происходящей за пределами «этого мира». И не случайны ее скрытые религиозные черты, не случайно невольное приписывание чеченцам свойств страшных персонажей из «иного» мира.
8. ТВ-Реальность
ТВ-Реальность — это и есть пространство опредмечивания, наделения чистых смыслов, условных знаков грубыми денотатами. И наоборот, грубые денотаты, факты, предметы оно способно символизировать, означивать, объяснять. Основным типом политической программы в России до сих пор остается программа новостная, событийная. Она должна говорить о том, где и какие объекты расположены, когда известен смысл происходящего. И наоборот, когда смысл неясен, а объекты — налицо, то объяснять их смысл.
Сегодня телезрителям предлагается ежедневно три типа новостей.
1. Это факты перемещения президента в пространстве и параллельные акты его общения со СМИ. Точнее, общение СМИ с ним, поскольку это явная «инициатива снизу».
2. Это рассказ о чьей-либо «смерти» как о важнейшем «событии». Это очень часто просто описание смерти, несчастного случая, пожара, цунами, наводнения, землетрясения, торнадо, тайфуна, кораблекрушения, авиакатастрофы и т. д. Сам акт смерти переосмысливается как нечто не лишенное театральности, телевизионности, зрелищности.
3. Это «зарубежная новость». Всем как бы очень интересно, что происходит там, за гранью, за периферией, в ином мире. Поскольку «опредмечиванием» политических символов (знаков) занимается именно ТВ, то подобная новостная, событийная схема представляется достаточно интересной. Ведь мир русских событий, воспринимаемый как сама Жизнь, состоит, таким образом, из двух точек. Точки президента и точки смерти (не президента). Нам сообщают, что президент жив, что он «переместился» в пространстве и «сказал» нечто. То есть отдал распоряжение, и жизнь пошла. Президент — это и есть жизнь, генератор жизни. А вокруг него — смерть. Понятно, какую роль для такого президента играет МЧС. А телезрителю нужно начинать готовиться к смерти. А президенту — к очередной спасательной операции на границах государства.
В таком контексте программы «Петровка, 38», «Дорожный патруль», «Катастрофы недели» тоже начинают восприниматься как сугубо новостные. Труп в столице нормализует жизнь на периферии, труп на периферии структурирует мир социально-политических смыслов в столице.
Итак, современная русская новость приходит либо из «центра» (новость о президенте), либо с периферии (новости из Чечни, с орбитальной станции «Мир», со дна Баренцева моря, из поселка «Артем», еще лучше — из-за рубежа). В общем контексте интенций по созданию «общественного мнения» в стране консерватизм ТВ-новостей воспринимается как полное отсутствие рефлексии над проблемой «новости».
9. Похороны Ильича
Еще одна граница, рождающая «периферийные» проблемы, — это граница мира живых и мира мертвых. Характерным примером подобных проблем является Мавзолей В.И. Ленина. Сейчас тело, лежащее в Мавзолее, это не только дань прошлому, это факт продолжающейся массовой коммуникации с миром «мертвых». Сам Мавзолей, с одной стороны, это своего рода «храм», где лежит бесконечно отпеваемое тело. С такой точки зрения, все разговоры о нехристианском, неритуализированном отношении к этому телу совершенно неправомерны. Напротив, этот бесконечно растянутый во времени обряд прощания с телом демонстрирует беспредельную «ритуализированность» некоей идеи. Здесь мы имеем дело с элементом похоронного обряда, не имеющего финала.
С другой стороны, Мавзолей — это и есть могила, захоронение. С этой точки зрения, разговоры о необходимости срочного перезахоронения могут показаться тоже не слишком актуальными и, может быть, даже кощунственными, поскольку в массовом сознании такая акция может быть воспринята как надругательство над могилой. А интерес к телу в данном случае — не меньший. Это уникальная возможность заглянуть в могилу, перешагнуть за грань гробовой доски, посетить загробное царство. Вспомним сказочные путешествия в потусторонние миры.
Перезахоронить тело нельзя, не решив всех этих «пограничных» проблем, не объяснив самим себе кого, для чего, где и как мы собираемся хоронить. Если это православные похороны, то нужно определить статус покойника, особенно в том случае, если он был лишен всех предсмертных обрядов, в том числе покаяния и отпущения грехов. Понятно, что проблема перезахоронения тела в данном случае стала политической проблемой общегосударственного масштаба. И это тоже проблема «пограничная», связанная с общим кризисом подобных, извините за выражение, идеологем.
Собственно говоря, здесь мы сталкиваемся с проблемой политизации «мертвого» тела, пересекающего границу «жизни». Споры о том, можно ли трогать тело В. И. Ленина, очень напоминают западные разговоры о том, можно ли использовать тела людей для тех или иных целей. И вообще, кого считать уже умершим, а кого нет. Для кого-то В.И. Ленин жив до тех пор, пока не прекратился обряд прощания с телом. А для кого-то он умер тогда, когда он перестал быть «вождем», то есть задолго до «мозговой смерти». Вообще, на Западе сейчас граница «смерти» отодвинулась далеко «вперед», когда остановка сердца, дыхания, отсутствие рецептивных функций вовсе не являются критериями «прекращения жизни». Новые критерии «мозговой смерти» живы лишь до тех пор, пока технологии пересадки не шагнут еще дальше. Государство начинает претендовать на тела, визуально живые, но юридически «мертвые», начинает распространять права собственности на их «живые» органы. В России же, наоборот, граница «смерти» ушла далеко назад, когда государство на практике уже слабо интересуется больными, увечными, инвалидами, паралитиками, коматозными, находящимися при смерти, пропавшими без вести и прочими категориями нетрудоспособных граждан. Создается иллюзия, что в политическом смысле русский человек «умирает» если и не в момент утраты трудоспособности, то уж, во всяком случае, задолго до «клинической смерти» в ее европейском понимании. Проблема отношения к тем, кто уже «не совсем жив», — это, таким образом, именно политическая проблема. Здесь много подтекстов, связанных с рецепцией «ритуального», но очень мало биологического.
10. Слово о погибели земли Русской
Через две-три недели… система будет окончательно уничтожена…
Г.А. Зюганов. Интервью РТР 06.09.1998
Еще одна тема, тесно связанная со смертью, это жанр политического ламента. Лучше всего он представлен «похоронными плачами» Г.А. Зюганова, вопиющего «о погибели земли Русской». Вспомним, что всевозможные древнерусские тексты, вроде «Повести о Горе-Злочастии» или «Слова о погибели…», строятся на двух основных приемах. Это, во-первых, восхваление богатства и красот земли Русской: «О светло светлая и украсно украшена земля Руская! И многими красотами удивлена еси: озеры многыми, удивлена еси реками и кладязьми месточестьными, горами крутыми, холми высокыми, дубровами частыми, польми дивными, зверьми разноличьными, птицами бещислеными, городы великыми, селы дивными, винограды обителными, домы церковными и князьми грозными, бояры честными, вельможами многами — всего еси исполнена земля Руская, о правоверьная вера христианская!» 37 И, во-вторых, это идущие на смену этой апологии стенания о наступивших и грядущих ужасах, имеющих апокалиптический характер. Авторы не жалеют красок для описания кончины Руси и всевозможных кошмаров, которые пришли на нашу землю.
У Г.А. Зюганова земные богатства Руси разграблены, от страны остались одни руины: «то, что они создавали последние 7 лет под видом демократических реформ, на сегодня находится в полных руинах». Царит полная нищета, ожидается голод: «завтра многим не хватит на хлеб на воду». В общем, как гласят традиционные причитанья, «спят да малы дити голоднешеньки…» 38 Грядут страшные, доселе неслыханные кровавые злодеяния: «и дальше криминально-олигархическая власть будет в стране кровавая, диктатура будет гарантирована. Этот сценарий еще хуже того, что было недавно». Наступление полного небытия ожидается в самые ближайшие дни: «через две три недели… система будет окончательно уничтожена» 39. Впрочем, в той же речи он говорит уже о часах и минутах: «счет пошел на часы» 40. В других выступлениях ужасы не грядут, а уже и наступили: «беда …для страны давно уже наступила». Причем дальше будет все хуже и хуже: «будет в десять раз страшнее и опаснее…» 41 Метафоры его традиционны. Это пожар («остановить финансовый пожар»), буря («если не остановим бушующие цены и панику»), взрыв («а это уже не просто безопасность, это, возможно, взрыв с самыми опасными последствиями»), глобальная всеобщая катастрофа («если это взорвется, после того как кого-то продавят насильно, это будет в десять раз страшнее, чем все было предыдущее»).
У любого трагического события в истории, по словам лидера коммунистов, есть конкретные авторы. Все эти злодеяния совершаются нашими «олигархами»: «Криминально-олигархическая власть в стране будет кровавая…» 42 Как и у Александра Проханова враг рода человеческого приобретает здесь вполне определенные портретные черты, с легким сатанинским налетом.
Любимый ныне политиками жанр причитания воспринимается слушателями трагикомически еще и потому, что в России он традиционно исполнялся исключительно женщинами-крестьянками: «…Та область устной народной поэзии, которая в крестьянском быту связывалась с названием «причитания» («причете», «причёта», «вопа», «воя», «жали», «крика», «плача», «заплачки», «голошения» и т. д., в зависимости от местности), в действительности значительно шире. Как показали исследования советского времени, под причетью следует понимать элегические импровизации, создававшиеся крестьянками по самым разнообразным поводам и на самые различные темы. Причитания возникали преимущественно в связи с печальными, скорбными, трагическими событиями в народном быту (пожар, неурожай, голод, болезнь, семейные неурядицы, различные проявления социального гнета, тяжесть положения сироты или вдовы, проводы в солдаты, смерть и т.д.)» 43. Мастера этого жанра именовались «плакуши», «вопленицы» и «плачеи».
Известно, что жанр ламента — общее место в мировой культуре. Тут Г.А. Зюганов не одинок. И мы вовсе не хотим сказать, что его политические выступления напрямую восходят к каким-то конкретным текстам. Для нас важен лишь факт унаследования определенного набора метафорических приемов, набора символов, важно, что сами символы «конца», «хаоса», «смерти» в подобные тексты пришли из далекого прошлого.
Как видим, речевые штампы, в которых политики культивируют метафоры «конца», «края», «периферии», за которыми наступает «небытие», «смерть», «хаос» и «анархия», становятся фундаментальными для современной русской политики. Оппозиция строит эту модель с учетом приближения «хаоса», «краха», а власть живописует ее, напротив, с учетом «возрождения», удаления от «хаоса». Приемы разные, а идея — одна. И Успение, и Воскресение стоят в одном символическом ряду.
11. Гибель метафор
Власть сегодня переживает кризис собственных метафор, то есть кризис самой идеи власти, самого идеологического фундамента государства, которое изначально зиждется на разных концептах вроде «центр»/»периферия», «верх»/»низ», «катастрофа»/»спасение», «смерть»/»возрождение», «вертикаль»/»горизонталь», «победа»/поражение», «свой»/»чужой» и тому подобных. Самое неприятное для власти сегодня — это любые катастрофы, связанные с этой самой предельно символизируемой областью социального пространства. Периферийные катастрофы — самые проблемные, где бы они ни происходили, на дне океана, в небесах, на южных границах, в подземельях метрополитена, на космических станциях, на Дальнем Востоке или, наоборот, в самом центре, на Останкинской телебашне или в Мавзолее. «Трагическая гибель» как культурный феномен и другие «события», связанные со смертью и происходящие в предельно символизируемом «пограничном» пространстве, оказались своего рода лакмусом этого кризиса. Есть и другие катастрофы, но именно эти воспринимаются как самые страшные вне зависимости от числа жертв.
Нынешние русские войны тоже оказываются порождением кризиса метафор, которые были положены в основу этой самой власти. Власть рефлексирует себя как абсолютный «центр» и получает все проблемы, вытекающие из самой идеи членения пространства на «центр»/»периферию», власть пытается строить «вертикаль» и пожинает плоды этой метафоры, власть интерпретирует огромные территории как «периферию» и, как следствие, имеет проблему «периферии». Сама метафора периферии оказывается способной порождать региональные конфликты. Этих проблем гораздо меньше, скажем, в сегодняшней Западной Европе. Париж никогда не будет бомбить Марсель. Напротив, отказ от целого комплекса опасных идеологем привел Европу к объединению. И, наоборот, сама идея «периферии» порождает рано или поздно интенцию отделения ее от «центра». Итак, власть оказалась вовлеченной в катастрофу самих основ власти, самих идей, ее порождающих. Этот кризис только начинается, но политические последствия его могут быть весьма значимыми.
12. Просто сказка
Нет ни малейших сомнений в том, что «мифотворчество» по-прежнему остается не просто приемом политической борьбы в России, но прямо-таки единственным способом упорядочивания политического пространства. И выйти за рамки подобного восприятия мира нам не позволяют именно культурные стереотипы, языковые клише, штампы речи, мышления, поведения. Ритуалов нет, а язык ритуала остался. И языковые клише продолжают в каком-то смысле порождать рецептивные стереотипы.
Складывается впечатление, что для многих российских политиков вообще не характерно историческое мышление. Начинает казаться, что власть вообще существует в симулятивном пространстве. Государственные структуры живут активной внутренней жизнью, но вовне они симулируют некую деятельность. За пределами самого государственного аппарата бурлят лишь смыслы, идеи. В социальном плане произошло как бы отделение государства от общества. Может быть, это и не совсем так, но, во всяком случае, политические деятели продолжают оперировать категориями, противостоящими историческому и естественно-научному представлению о мире. Это «заставляет» даже президента существовать в неоднородном, дискретном, если угодно — «мифологическом», континууме. Ведь в однородном пространстве, например «правовом», перестали бы быть символически столь актуальными периферийные войны, башни до неба и акции по укреплению вертикали власти. Это не значит, что они исчезли бы. Это значит, что они были бы не столь значимы, не привлекали бы такого внимания, не так жестко символизировались. Не говоря уже о том, что выступления А. Проханова, Г. Зюганова, А. Макашова, В. Жириновского воспринимаются именно в качестве политических, что тоже было бы совершенно невозможно в ином культурном контексте. Стоит перевести статью Проханова на другой культурный язык, как она превращается в «сказку», «миф». Выступления Г. Зюганова преобразовались бы в «плач о погибели», а истории В. Жириновского — в увлекательные спичи балаганного зазывалы. Как видим, весь наш политический «язык» замыкается в узком кругу малопродуктивных метафор, унаследованных из глубокого прошлого.
_________________________
1 Мамардашвили М.К. Эстетика мышления. М., 2000. С. 156-157.
2 Уточнение Виталия Куренного.
3 «Тестирование реальности текстом» — выражение В.П. Руднева (о данных заметках). Непонятно, но зато очень красиво.
4 Строго говоря, «опредмечивание» — это когда в условном пересечении линий я вдруг вижу фигуру Дон Кихота или ветряную мельницу. Выражение это для русского языка интуитивно в какой-то степени ясное. Но, наверное, можно также сказать, что Дон Кихот опредметил свой смысловой образ дракона в мельнице. Хотя здесь уже другой уровень опредмечивания. (Идея Виталия Куренного.)
5 Путин В.В. Интервью, показанное на РТР 22.01.01.
6 В данном случае имеется в виду образ «Гусинский за решеткой» в стиле картины «И всюду жизнь».
7 Читателю, смущенному чистой дедуктивностью («а где не-реальность, где «не-текст»?), нужно, по совету В.И. Ленина, сразу дать в торец.
8 Путин В.В. Интервью, показанное на РТР 22.01.01.
9 См., например, выражение «елда останкинская» в кн.: Елистратов В.С. Словарь московского арго. М.: Русские словари, 1994. С. 130.
10 Заветные частушки. Из собрания А.Д. Волкова: В 2 т. Т. 1. Эротические частушки / Кулагина А.В. [сост., предисл., примеч., словарь ругательств]. М.: Ладомир, 1999. С. 328.
11 Щуплов А. Жаргон-энциклопедия современной тусовки. М.: Колокол-Пресс, 1998. С. 54.
12 Заветные частушки. Из собрания А.Д. Волкова: В 2 т. Т. 1. Эротические частушки; / Кулагина А. В. [сост., предисл., примеч., словарь ругательств]. М.: Ладомир, 1999. С. 535.
13 Там же. С. 132.
14 Там же. С. 264.
15 Там же. С. 21.
16 Афанасьев А.Н. Зооморфические божества у славян: птица, конь, бык, корова, змея и волк // Афанасьев А.Н. Происхождение мифа: Статьи по фольклору, этнографии и мифологии. М.: Индрик, 1996. С. 147.
17 Там же. С. 146.
18 Там же. С. 172.
19 Там же. С. 155.
20 Коринфский А.А. Народная Русь. М., 1901. С. 13-14.
21 Там же. С. 2.
22 В данном случае имеется в виду интерпретация этого выражения, данная в статье: Успенский Б.А. Религиозно-мифологический аспект русской экспрессивной фразеологии: (Семантика русского мата в историческом освещении) // Semiotics and the History of Culture: (In Honor of Jurij Lotman studies in Russian) / UCLA Slavic Studies. Vol. 17. Ohio, 1988.
23 Черномырдин В.С. Выступление в Думе 05.09.98. Цит. по записи телеэфира РТР.
24 Черномырдин В.С. Выступление в Думе 07.09.98. Цит. по записи телеэфира РТР.
25 Харитонов Н.М. Выступление в Думе 07.09.98. Цит. по записи телеэфира РТР.
26 Боровой К.Н. Выступление в Думе 11.09.98. Цит. по записи телеэфира РТР.
27 Проханов А. По молитвам старцев сгорело «Останкино» // Завтра. 29.08.2000. № 35 (352). С. 1.
28 Там же.
29 Там же.
30 Там же.
31 Там же.
32 Там же.
33 Топоров В.Н. О ритуале: Введение в проблематику // Архаический ритуал в фольклорных и раннелитературных памятниках: Исследования по фольклору и мифологии востока. М.: Наука, 1988. С. 13.
34 Там же. С. 14.
35 В таком контексте редуцирование информации о прошлом и. о. президента, о его родословной представляется глубоко закономерным. Прошлое Творца — это тайна. У настоящего демиурга не должно быть бабушки и дедушки. Его рождение для простых смертных — тайна, уже хотя бы потому, что лишь ему одному подвластны тайны рождения и смерти.
36 Топоров В.Н. О ритуале. С. 13.
37 Слово о погибели Рускыя земли по смерти великого князя Ярослава // Изборник. М., 1969. С. 327.
38 Причитанья Северного края / Лит. памятники. М., 1997. Т. 2. С. 41.
39 Зюганов Г.А. Интервью 06.09.98. Цит. по записи телеэфира РТР.
40 Там же.
41 Зюганов Г.А. Интервью 07.09.98. Цит. по записи телеэфира РТР.
42 Там же.
43 Чистов К.В. Русская причеть // Русское народное поэтическое творчество. М., 1986. С. 169.
Материалы настоящей рубрики посвящены недавно опубликованной серии пространных интервью с Александром Ивановым — главой известного издательства «Ad Marginem», специализирующегося на современной европейской философии. Интервью с А. Ивановым помещены в журнале «Логос» (2000. № 3, 4).