Из очерков локальной мифологии
В.В. Абашев
Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2000
Из очерков локальной мифологии
Весной 1999 года пермские краеведы провели примечательное в своем роде обсуждение вариантов лапидарного определения сущности города: «круглый стол интеллигенции города» на тему «Формула Перми». «Формулы» предлагались такие: «Пермь — географический центр России», «Пермь — становой хребет России», «Пермь — начало Европы», «Пермь — врата в Европу», «Пермь — центр национальных сообществ», «Пермь — родина всех народов», «Пермь — центр евроазиатской культуры», «Пермь — соль земли», «Третье тысячелетие — новый пермский период», «Пермь — граница миров» и, наконец, «Пермь — информационный канал в космос» 1. Так Пермь стремится осознать себя в конце столетия.
Конечно, явный гиперболизм этих выражений патриотического энтузиазма слишком напоминает о сакраментальной фразе «Россия — родина слонов», чтобы не настроить на юмористический лад. Но если отвлечься от издержек торжественной риторики, нельзя не заметить единство подхода к определению сущности места. Все «формулы Перми» так или иначе варьируют содержательно близкие фундаментальные категории — границы, начала и центра.
В стремлении позиционировать Пермь именно таким образом проявляется устойчивая и глубоко мотивированная тенденция в самосознания локуса. Ее можно определить по аналогии с мифопоэтической категорией «центра мира», которую М. Элиаде рассматривал как основную в структуре «архаической онтологии» 2. Описывая проявления этой тенденции в локальном тексте, мы полагаем возможным говорить об архетипе центра как о ее стимуле и структурной основе. В этом случае архетип понимается как выражение предрасположенности сознания воспринимать данность места именно в такой конфигурации деталей, которая связывает его с символикой «центра мира».
Вряд ли такая тенденция локального самосознания относится только к Перми. Можно сказать, что вообще каждое место склонно к своего рода локодицее. То есть человек стремится оправдать место своей жизни как нечто особенное, уникальное, избранное, от века предустановленное, порой даже вопреки очевидной эмпирической ничем-особым-не-отмеченности этого самого места. И архетип центра мира образует глубоко укорененную в сознании конфигурацию вот этого самого желания: видеть место своей жизни приобщенным бытийному центру. То есть не как эмпирически случайное и необязательное, а санкционированное иерархически более высоким, надбытовым, а в пределе — сакральным уровнем бытия.
Безусловно, это стремление так или иначе сказывается в любом месте. Но что касается пермской локодицеи, то ее отличает особая последовательность и глобализм в том, как пермяки отстаивают уникальность и выделенность Перми в пространстве России. По словам одного из наших респондентов, а мы в основном будем использовать устные рассказы о городе, Пермь — «это своего рода внутрироссийская Америка или Австралия» 3. Полтораста лет назад нечто подобное написал о пермяках П.И. Мельников-Печерский: Пермь это «настоящий русский Китай», поскольку «считает себя лучше всех городов и упорно стоит за свое» 4. Собственно говоря, Америка, Австралия или Китай — это все синонимы неведомого мира, страны чудес.
Аналогично тому, как Пермь мыслит себя в пространстве в качестве целого мира (и, соответственно, центра), во времени она стремится расположиться поближе к началу творения. «Самые древние упоминания о Перми — Пермский геологический период» 5, то есть ни много ни мало около 250 миллионов лет назад 6. Разумеется, это оговорка, но оговорка симптоматичная, она обнаруживает как раз ту предрасположенность восприятия, о которой мы говорим: позиционировать Пермь в центре мира и в начале времен. И это стремление вполне аналогично структуре мифопоэтического восприятия, для которого пространство и время как раз не однородны, а организованы иерархически: «Высшей ценностью (максимум сакральности) обладает та точка в пространстве и времени, где совершился акт творения, то есть «центр мира» <…> и «в начале» <…> то есть само время творения» 7.
Многочисленные устные рассказы о городе, записанные нами у представителей творческой интеллигенции Перми, обнаруживают подобную конфигурацию восприятия достаточно явно. Архетип центра существенно влияет на местную интерпретацию природно-ландшафтной и исторической феноменологии Перми.
Наиболее благодатным материалом для мифологизирования на тему «Пермь — центр мира» в последнее десятилетие оказался теллурический комплекс, то есть вошедшие в общий оборот геологические знания о прошлом пермской земли и ее недрах. Представления об исключительной древности Уральских гор, древнем Пермском море, о Пермском периоде в истории планеты и минеральных богатствах земных недр стали терминами самых причудливых интерпретаций пермской истории, смысла и предназначения Перми.
Один из самых последовательных примеров осмысления теллурических представлений в мифотворческом ключе представляют живописные полотна, теоретические рассуждения и рассказы о собственных картинах пермского художника Николая Зарубина. Эклектически сочетая данные геологии, топологии, истории, астрологии, он создал своеобразный геокосмический миф о пермской земле. Пермь он рассматривал как один из планетарных центров, где Гея-земля выделяет наиболее мощный энерго-информационный поток и здесь же концентрируется энергия, идущая из космоса. Поэтому Пермь представляет собой «структурную точку» будущей великой цивилизации и ей суждена мессианская роль: «Такие структурные точки цивилизаций не случайны. В них колоссальное преимущество получаем во взгляде на мир» 8.
Согласно рассуждениям Зарубина, «Пермь пребывает в информационном потоке, который выделяет из себя земля <…> Как будто человека подманивает к себе земля. Человек сидит здесь, понимая гармонию мира, мессианство по отношению к другим…» 9. А данные о том, что на территории Перми расположено почти 2/3 мировых запасов калийных солей, превращались у него в образ гигантского соляного кристалла, который конденсирует космическую энергию. Этот образ энергетического взаимообмена космоса и земли, идущего через Пермь, вполне аналогичен мифопоэтическому представлению об Оси мира (Axis mundi), проходящей через центр мира. Именно поэтому пермяки «ощущают необходимость собрать духовные движения мира».
Геокосмический миф Николая Зарубина отнюдь не был только отвлеченной спекулятивной конструкцией, он стал источником его творчества 1990-х гг. Комплекс представлений Зарубина о Перми как центре мира воплотился в сюжетах и самой стилистике многих полотен художника, таких, например, как «Эгрегор Перми» или «Сказ о Золотой Бабе». Картины дополнялись обширными устными автокомментариями, открывавшими продуманность каждой детали полотна. По существу, детализированные рассказы о картинах составляли единый с ними текст.
Другой вариант мифологизирования преимущественно на теллурической основе представляют устные рассказы пермского поэта Владимира Котельникова. Причем в восприятии Перми Котельниковым архетип центра проявляется наиболее чисто. В его рассказах проступают фундаментальные мифопоэтические представления: явные импликации мифов о творении, о мировой горе и конце мира.
В мифологическом ключе интерпретируется представление о древности местной земли: «Уральские горы первыми поднялись из воды, и это первая земля, откуда пошла жизнь» 10. При этом образ «первой земли» у Котельникова предельно конкретен. Это не что иное, как возвышенный берег Камы, холм, на котором расположен комплекс сооружений бывшего кафедрального Спасо-Преображенского собора, ныне Художественной галереи. Здесь же располагается областной краеведческий музей (ранее резиденция архиепископа), зоопарк (на его месте был архиерейский сад и кладбище), высшее военное училище ракетных войск (бывшая духовная семинария). Это семиотический центр современного города. Колокольня собора, например, стала одной из эмблем Перми, а коллекции галереи (особенно собрание деревянной скульптуры) — предмет особенной гордости пермяков, это первое, что обычно показывают приезжим.
У Котельникова холм с собором-галереей, музеем и зоопарком на вершине осмыслен совершенно оригинально. Процитируем фрагмент рассказа: «А в самом кафедральном соборе — художественная галерея, в ней напичканы картины, иконы, золотые врата, там даже мумия есть <…> Когда туда заходишь, тебя встречает Ленин, фигура глубоко мистическая для всей нашей страны. Вот <…> мистика: сад, собор. Сад, превратившийся в зоопарк, собор, превратившийся в галерею, архиерейский дом, превратившийся в краеведческий музей, в котором есть и свой планетарий, кости мамонта, картины с ископаемыми существами. То есть в миниатюре там собрано историческое прошлое нашей земли, да еще на месте, откуда появились Уральские горы — первая земля. Если все это собрать: церковь, историю мира, первую землю, первую вообще… Такое где-нибудь еще можно найти?» 11 Иначе говоря, соборный холм с его сооружениями у Котельникова осмыслен как модель мира, где представлена его структура и, «в миниатюре», все содержание. Мифопоэтический прототип этого образа достаточно очевиден, это вариация общемифологической категории мировой горы, одного из основных вариантов символики центра мира 12.
Поэтическая мифологема Перми — мировой горы у Котельникова развивается в эсхатологической перспективе. Эсхатологическая компонента включен в саму структуру «горы» в виде высшего военного училища ракетных войск, расположившегося в здании духовной семинарии. «А если перейти через дорожку, будет семинария, там находится чудо нашего века. У нашего века два чуда: стратегические ракеты и ядерное оружие. Ракеты — это стрелы своего рода, то есть то, что несет на себе звезду <…> Вот мы получили звезды здесь, на земле. Как сказано в Апокалипсисе: «И звезды падут с небес». Люди все гадают, что за звезды, что за чушь, как звезды могут упасть с небес, но теперь им нужно просто объяснить: <…> вы сами их сделали, вы осуществили на земле звездную реакцию, ни на одной из планет такой температуры нет, она существует только на звездах и у вас в бомбах, которые вы сделали. Теперь понятно, какие звезды упадут? А кто их понесет? <…> честные труженики, которые воспитывались в пермской семинарии, которая теперь — ракетное училище» 13.
В грядущей мировой катастрофе, конкретный образ которой связан явно с детскими впечатлениями атомного невроза 1960-х, может уцелеть, как убежден Котельников, только Пермь. «Ну, где-нибудь такие символы собрались еще в одном городе? Я думаю, навряд ли. Поэтому я и говорю, что мы просто вынуждены остаться, у нас обязанность такая. А почему чудеса, что мы останемся? Потому что мы не можем остаться, как промышленный центр хотя бы. Мы находимся в самом первом списке городов, который сделали американцы в 40-х годах для нанесения ядерного удара по России. Так что они хорошо знают, что мы такое. Мы должны быть разрушены, по их мнению, но мы не разрушимся, они не смогут этого сделать, я не знаю почему. Нас нельзя тронуть. Вероятно, у нас святая земля» 14.
В развитие темы конца мира в рассказах Котельникова приведем еще один из фрагментов рассказа о соборной горе: это «последняя пядь земли на белом свете. У меня такое ощущение, что, когда мир рухнет, эта последняя пядь должна остаться» 15. Для полноты картины стоит добавить, что в видение Перми — мировой горы у Котельникова вполне последовательно сопровождается мотивом спасительного ковчега. «Спасо-Преображенский собор <…> сад церковный <…>А если на него взглянешь, это как бы… Я читал, что Кремль похож на лебедя <…> [а] это <…> корабль, ждущий своего часа. Я на этом месте очень много времени пробыл» 16. Мотив ковчега, связанный с восприятием соборной горы, проявился, кстати, и в стихах Котельникова. В одном из стихотворений, где есть сценка посещения зоопарка, дети наблюдают, как «студент биофака кормит лань, словно пермский Ной». С учетом контекста устных рассказов поэта становится ясно, что такое сравнение отнюдь не формальный риторический ход, а выражение общей перспективы его видения Перми.
Архетип центра мира реализован у Котельникова с такой поcледовательностью, что его образ Перми — мировой горы закономерно дополняют мотивы близости города к нижнему и верхнему мирам. Отчасти этот мотив инициирован близостью Перми к географической границе Европы и Азии («это врата в Сибирь, то есть они связывают Европу и Азию»), но в особенности тем обстоятельством, что город стоит на большой реке. И в стихах, и в устных рассказах Котельникова Кама неизменно интерпретируется как граница миров и воспринимается даже не как река, а скорее как некое безграничное водное пространство («с морем скорее сходство»), первоначальные воды.
С видом за Каму с соборной площади у него связан комплекс интенсивных и глубоких переживаний. «Я еще маленьким туда приходил. Ощущение было странное: смотрю на тот берег, а там зверь лежит, громадный волнистый зверь. Особенно это зимой видно. Летом это меньше видно, но тоже шерсть видна, обросший, недвижим. Ну а что такое царство зверя с другой стороны? Это мир мертвых <…> И реальный Закамск (городской район на правом, западном, берегу Камы. — А.В.) отдает миром мертвых. Туда приезжаешь, и ощущение другое, не городское, не нашего города. Он не похож ни на старые сталинские районы, призаводские, хотя вроде похожи должны чем-то быть. Статуя Кирова стоит там во дворике при Кировском заводе, черная, жуткое впечатление производит» 17. В стихах В. Котельникова Кама также ключевой образ, и всегда он имплицирован мотивами рубежа, границы миров.
Надо заметить, что такое восприятие Перми как границы миров не является чем-то сугубо индивидуальным, свойственным только Котельникову. Это именно общераспространенный мотив. Один из его вариантов, где мифопоэтическая компонента также эксплицирована с полной отчетливостью, можно обнаружить, например, в сборнике любительских стихотворений и песен о городе. В поэме Л. Грибеля о Сибирском тракте так описывается нескончаемый поток арестантов, проходивших через Пермь:
И шли, подошвы истирая,
Клонясь под тяжестью оков,
Сквозь пермский край — ворота Рая, —
Сквозь взгляды сельских мужиков.
Брели закатною порою,
Щепоть России взяв в кулак,
Где над Березовой горою
Стоял границ Европы знак.
Кто в Рай, кто в Ад! 18
Так что мы имеем дело со стереотипом локального самосознания. Другое дело, что Котельников додумывает расхожий мотив до конца, до его мифологической глубины. У него мотив рубежа, границы восстанавливает свой изначальный смысловой объем, насыщается индивидуальными эмоциональными обертонами и становится живой формой восприятия и интерпретации.
Как и в случае Зарубина, устные рассказы Котельникова о Перми тесно связаны с творчеством, обнажая внешне неочевидную грань его поэзии. Его устные рассказы демонстрируют почти классический случай пансемиотически настроенного восприятия. Значимой здесь оказывается буквально каждая подробность феноменологии города: названия улиц, номера домов, особенности рельефа, соотношение дат событий, имена исторических деятелей. При этом абсолютно разнородный материал укладывается в рамки единой интерпретации, инициированной интуицией центра мира. Характерен автокомментарий во время разговора: «Это все — в разные стороны, конечно, кажется разношерстным, но это когда вот так говоришь, а когда мысль движется в уединении, и движется без усилия, то подобного рода фактический материал выстраивается вокруг необходимого пути без внешней разношерстности» 19.
Если символизм рассказов очевиден и укрупнен, то фактура стихов Котельникова, против ожидания, на которое могут настроить рассказы, существенно иная. Это, как правило, внешне непритязательные городские зарисовки, подчеркнуто бытовые сценки, наполненные точно увиденными подробностями городской, чаще всего окраинной повседневности. В стихах символизм почти не манифестируется, он растворен в контекстуально свободных, переходящих из текста в текст мотивах рубежа миров и катастрофы, связанных с разными предметными образами. Только устные рассказы позволяют вполне восстановить глубину и разветвленность мифологического подтекста, имплицированного этими мотивами в стихах. Стихи и устные рассказы по-разному реализуют единый ракурс и структуру восприятия, заданные во многом интуицией места. Это пример локально обусловленного творчества. Поэтому вне пермского контекста глубинная смысловая перспектива стихов В. Котельникова рискует стать неразличимой.
Архетип центра мира в значительной степени повлиял и влияет на восприятие пермской истории. Для разнообразных трактовок этиологического сюжета города характерна тенденция придать его возникновению провиденциальный смысл, приблизив тем самым его к некоему начальному времени.
Характерный вариант пермского этиологического сюжета мы находим у пермского духовного писателя XIX века протоиерея Евгения Попова. Свою книгу «Великопермская и Пермская епархия: 1379—1879» (Пермь, 1879) он снабдил красноречивым подзаголовком: «пятисотлетие проповеди Св. Стефана Пермского, почти столетие Перми и почти трехсотлетие покорения Сибири». Так Попов сформулировал подмеченный им двухвековой цикл (1379—1581—1781) в чередовании ключевых событий пермской истории, определенный им не иначе как «замечательное стечение летоисчислений» 20.
Такой циклизм рубежных событий пермской истории обнаруживал для Попова их очевидную внутреннюю связь. Рождение города было идеально предустановлено миссией св. Стефана Пермского и походом Ермака. Причем нумерологическая связь возникновения Перми с началом миссионерской деятельности св. Стефана подтверждалась также преемственностью имени. По мнению Попова, имя города свидетельствует о прямом благословении города: «Не мы сообщили праведнику имя Пермского, а он оставил нам это имя, как некогда Илия бросил свою милость Елисею» 21. Эту внутреннюю связь рождения города с продолжением дела св. Стефана Пермского утверждала в глазах Попова и пермская геральдика: герб Перми «живо <…> напоминал о св. Стефане Пермском, который просветил евангельским светом диких язычников, занимавшихся звероловством!» 22. Подчеркнув символику нумерологических, номинативных и эмблематических связей Перми, Попов, по существу, наметил, явно его не формулируя, метаисторический сюжет рождения города. Основание Перми, «последнего губернского города пред Сибирью», как бы увенчало движение «евангельского света» на восток, начатое св. Стефаном и продолженное по-иному Ермаком. Тем самым Пермь, как город св. Стефана, воплотил торжество света истины над тьмой язычества и приобрел значение сакрального центра.
Сюжет мысли о Перми как священном городе, намеченный протоиереем Поповым, в наши дни получил неожиданное по форме продолжение. Вот рассуждение одного из респондентов: «Наш город когда-то имел название Молотов. Молотов — Маккавеи. Чудо Маккавеев — победа совершенно небольшого числа людей над римской армией. Маккавеи восстанавливали чистоту веры. Ситуация чем-то похожа на нынешнюю: то же насаждение язычества и борьба за чистоту веры. В нашем городе что-то маккавейское проскальзывает» 23. Интересно, что в этом размышлении о Перми мотивация сакрального значения города никак не связана с именем св. Стефана Пермского: меняются термины кода, но сообщение остается неизменным. Вот это как раз и подтверждает устойчивость восприятия Перми как сакрального города, стоящего на границе света и тьмы как форпост веры в вечной борьбе язычества и христианства. И это восприятие отвечает исходным эсхатологическим коннотациям образа Пермской страны, восходящим к Епифанию Премудрому.
Другой вариант пермской этиологии отмечен тенденцией связывать город с эпохой и именем Петра Великого. Вообще, в трактовке вопроса о дате основания Перми нет однозначности. Есть все основания принимать за таковую 1781 год, как это и делал Е. Попов. Именно в этом году был учрежден новый губернский город Пермь, торжественно отметивший свое столетие в 1881 году. Однако впоследствии, уже в начале 1970-х, вопрос о дате был пересмотрен. Отсчет истории города было официально решено вести от даты основания Егошихинского медеплавильного завода в 1723 году, и свое 250-летие Пермь отметила в 1973-м.
Ныне своим родоначальником Пермь официально считает В.Н. Татищева: установлен его бюст в мэрии, именем Татищева названа набережная Камы, время от времени возобновляются разговоры о памятнике отцу-основателю города. В то же время, если следовать документированным фактам, придется признать, что к основанию города Татищев не имеет прямого, бесспорного и, главное, исключительного отношения. В строительстве Егошихинского завода, открытие которого принято считать за начало города, никак не меньшую роль сыграл В.И. де Геннин 24. Гораздо позднее место для губернской столицы окончательно установил, а также отстроил ее и открыл Е.П. Кашкин. Несмотря ни на что, в отцы-основатели Пермь избрала В.Н. Татищева. Каковы мотивы этого выбора, как и в целом пересмотра даты основания города?
Представляется, что выбор продиктован не столько фактами, сколько сюжетологией Города как одного из универсальных мировых культурных символов. Для того чтобы город вполне отвечал своему значению, его основание должно соответствовать по крайней мере одному из следующих условий. Во-первых, рождение города может быть оправдано особой значимостью, избранностью того места, где он основан. Выбор места для основания Перми, как мы стремились показать выше, вполне отвечает этому условию: Пермь размещается в центре мира. Во-вторых, городу желателен миф о рождении или легендарный основатель 25. Вот этому второму условию Татищев отвечает более, чем кто-либо другой из тех, кто так или иначе причастен к истории возникновения города.
Вот, например, как описывал предысторию города пермский летописец В.С. Верхоланцев в 1911 году: «Великий преобразователь России Петр I для насаждения горного дела на Урале послал туда одного из своих энергичных помощников Татищева. Этот птенец гнезда Петрова в самый короткий промежуток времени вместе с В.И. де Геннином создал целый ряд горных заводов, в том числе и Ягошихинский» 26. Воля этого высказывания выражена не столько его прямым значением, сколько риторической формой. Очевидно, что главным субъектом творящего действия, его первоисточником здесь оказывается Петр I. А эмблематические перифразы («великий преобразователь», «птенец гнезда Петрова»), гиперболизация («самый короткий») — все эти дополнительные средства эмфатического усиления только подчеркивают подспудное желание автора утвердить прямую связь будущего города с «чудотворным строителем» Петром Великим. Татищев и де Геннин — только исполнители его воли.
Но от де Геннина Татищев отличается если не степенью причастности к рождению Перми, то тем, что именно он вошел в культурно-историческую память как «птенец гнезда Петрова», а следовательно, может выступать как субститут самого державного строителя. С именем Татищева Пермь вступает в контекст исторического мифа о Петре Великом — демиурге новой России — и тем самым приближается к «начальному времени» 27. Такова, на наш взгляд, подспудная мотивация воли Перми к Татищеву.
То обстоятельство, что Татищев в локальном культурном самосознании рассматривается именно как субститут Петра Великого, становится совершенно очевидным в устных рассказах о городе, где этот мотив эксплицируется. Вот, например, характерная реплика на эту тему: «И границу по Уральским горам Татищев провел, ее не было, все было размыто. Петр Первый провел грань между мирами через Татищева» 28. Как видим, «грань между мирами» проводит сам император. Татищев выступает только как его инструмент. Замечательно, что эта реплика обнаруживает глубокий мифологический подтекст темы Петра в связи с Пермью. Петр трактуется как демиург, вносящий порядок в хаотическое состояние мира: до него «все было размыто».
Поэтому нет ничего удивительного в рассказе другого нашего респондента о том, что Пермь и на самом деле была основана не иначе как по личной воле и плану самого Петра Великого, и более того, у императора были особые виды на Пермь. Приведем этот рассказ полностью. Оказывается, «Петру доложили о наших богатствах и о красоте [места] <…> Петру Пермь понравилась не только геологически, но географически: большая река, которая связывает с севером и югом <…> Богатый лес, есть горы. Удобное место. Для России лес не диковина, но у нас лес другой. Например, карагайский лес под действием влаги каменеет. Венеция стоит на карагайском лесе. И Петр хотел из Перми второй Петербург сделать. У него были какие-то планы. Петербург был ошибкой Петра» 29. Этот рассказ замечателен не только тем, что прямо утверждает Петра в роли основателя Перми. Оказывается, Петр замыслил Пермь как второй, «правильный», Петербург, призванный исправить роковую ошибку первого. Любопытно, что аналогия Перми и Петербурга здесь включает даже косвенные мотивы. Кажущееся на первый взгляд бессвязным упоминание о «карагайском лесе» мотивировано символическим параллелизмом Петербурга и Венеции 30. Таким образом, косвенно Пермь утверждается как более основательное и укорененное явление, чем Петербург.
Этот рассказ — эмбрион предания об основании Перми. Он не имеет никаких документальных оснований. Но по-своему удивительно проницателен. С безоглядной последовательностью вымысла предание формулирует то, чем руководствуются, но что не могут сказать (и даже сознательно помыслить), оставаясь в рамках исторического дискурса, В. Верхоланцев и современные пермские краеведы. Решительно выходя за пределы фактов, предание вскрывает символическую матрицу их более осторожных высказываний на тему о начале Перми, выявляет их желаемое, коренящееся в архетипе центра.
Возникает вопрос, насколько типичны приведенные примеры. Конечно, рассказы Н. Зарубина и В. Котельникова предъявляют случаи развитой индивидуальной поэтической мифологии, богатой оттенками, системно трансформирующей данные из самых разных сфер знания. И все же эти рассказы не уникальны. Они представляют вариации общего умонастроения, отличаясь от массовых проявлений архетипа центра, например в газетной фразеологии, лишь более высокой степенью рефлексивности и творческой направленностью.
Это индивидуальные варианты общей тенденции локального самосознания, обострившейся со второй половины 1980-х гг. Одним из самых заметных стимулов к ее активизации стало открытие и популяризация так называемого «М-ского (Молебского, по названию ближайшего села Молебка. — А.В.) треугольника», территории близ Перми, обладающей некими аномальными геофизическими свойствами и отмеченной частыми появлениями НЛО 31. Начиная с 1989 года, после цикла публикаций в газете «Советская молодежь», «М-ский» или «Пермский треугольник» стал местом настоящего паломничества уфологов со всех концов страны, а для пермяков самым «несомненным» свидетельством о Перми как центре мира, где «как-то выходят параллельные миры, свищ параллельных миров» 32. Следует подчеркнуть, что Молебка стала популярна именно потому, что идеально ответила подспудному зову архетипа центра.
Популяризация «аномальной зоны» существенно стимулировала комплекс теллурических переживаний, ту склонность «совмещать геологию с духовностью» 33, как удачно выразился один из респондентов, которая так характерна сегодня для Перми. В 1990-е пермоцентристские настроения широко распространяются в локальном культурном самосознании и закрепляются уже как некая очевидная данность. Обсуждение краеведами «формулы Перми» как раз и подтверждает это обстоятельство.
В массовых проявлениях такой пермоцентризм широко представлен простой и не нуждающейся в аргументах убежденностью в уникальности и избранности Перми. Поэтому естественной и не требующей оговорок выглядит аттестация настоящего пермяка в газетной публикации, герой которой отказывается от лестных предложений перебраться в «центр» (Петербург) именно потому, что «как истинный пермяк отдает предпочтение своему родному городу, поскольку убежден, что Пермь — центр Вселенной и именно здесь вскоре произойдут глобальные духовные преобразования» 34.
Стремление разместить место своей жизни в центре мира характерно, видимо, для любого локального сообщества. Так же универсальна символика центра, варьирующая элементы общих мифопоэтических категорий творения мира, мировой горы, мирового древа, мировой оси, священного города или храма. В «Былине о Ельце» ельчан Л. Лобова и С. Погорелова, вошедшей в юбилейный сборник песен о городе, тихий среднерусский городок также приобретает знакомый монументальный и патетический облик центра мира:
Город сам Елец
на горе стоит,
А великий храм
в небеса глядит.
<…>
Он родился в век
да вперед Москвы
И просторы здесь
далеко видны.
<…>
Родила его
мать Быстра Сосна
<…>
И стоит Елец
на горе большой
И разносит клич
по Руси святой 35.
Сквозь расхожие черты былинной стилизации в этой песне явственно проступают контуры универсального образа священного города-храма, поднявшегося из материнских вод в начальные времена («вперед Москвы») и устремленного в небо. Город стоит на высокой горе, стягивающей к себе и объединяющей все окружающее пространство: «просторы здесь далеко видны». Так и Елец, подобно Перми, склонен искать себя в проекции мифопоэтической мировой горы.
Надо думать, подобная параллель не останется единичной, если более широко сопоставить конкретные локальные тексты. Однако если основные структурные варианты категории центра мира немногочисленны, то способы их выражения, модальность и степень интенсивности утверждения места своей жизни в качестве центра мира будут скорее всего широко варьировать от локуса к локусу в зависимости от общих закономерностей локального текста.
Пермская локодицея помимо того, что она имеет преимущественно теллурическую основу, тяготеет к радикальным, вплоть до буквализации понятия центра мира, формам. Отличает ее и ощутимый эсхатологический компонент. На наш взгляд, существует семиотическое объяснение именно такой предрасположенности. Для пермского текста в целом характерна коллизия города и имени, города и земли. Между древним, загадочным, семантически богатым и суггестивным именем (оно зафиксировано уже в XII веке) и городом, исторически молодым и содержательно бедным, есть своего рода зияние: означающее оказывается богаче и суггестивнее своего прямого референта.
Стоит подчеркнуть, что ощущение сложных, неоднозначных отношений города и его имени регистрируется даже в повседневном сознании горожан. Характерно, что пермяки очень редко называют свой город просто Пермь. Как правило, имя употребляется только с по видимости избыточным дополнением город: город Пермь. Такова преобладающая норма и официальной, и повседневной речи, устной и письменной. На наш взгляд, подобная особенность номинации города связана с подспудным стремлением разграничить город и землю. Пермяки помнят, что Пермь — это нечто более значительное, чем только город.
Встречается даже осознанное противопоставление города и его имени. Например, один из наших респондентов высказал достаточно неожиданное мнение, что имя Молотов (с 1940 по 1957) более соответствовало городу, чем древнее имя Пермь, которое подавляет город. Подавляет именно потому, что Пермь — это прежде всего имя древней земли: «Тут, на этом месте нельзя было строить город. Здесь очень древняя земля. Все тут перемешалось: и викинги, и чудь. Тут свое течение времени. Город совсем другие ритмы подразумевает. Город нужно ставить на новом месте <…> Вот эта Старая Пермь его и съела, подчинила себе. <…> Земля заставила жить город по своим законам: неспешность, застой, тут и будущего не надо, все само собой. <…> Самый бурный рост здесь был когда? После войны, когда Пермь стала Молотовом. Потом город опять стал Пермью, и опять застой. Имя влияет» 36.
Коллизия места и имени, их несоразмерность — это своего рода нервный энергетический центр пермского текста, источник постоянной тревоги и генератор творческих поисков. Мифологизируя место своей жизни, приписывая ему свойства уникальности и избранности в отношении к высшей реальности, будь то провиденциальный план истории, космос или «параллельные миры», пермяки стремятся заполнить зияние между местом и его именем, сомкнуть их. В психологическом плане это явление можно объяснить действием механизма компенсации.
Но зияние остается. Потому-то пермская локодицея лишена безмятежности и внутренне драматична. Отсюда ее эсхатологический компонент. В пермском тексте парадоксально совмещается понимание Перми как центра и одновременно как границы мира, его гибельной окраины. Но это уже другой сюжет локальной мифологии. Не развивая его, приведем в параллель уже прозвучавшим свидетельствам локального самосознания еще одно, противоположное им по взгляду на Пермь.
Стихотворение молодого пермского поэта А. Раха из его «самиздатовской» книги «Сны» представляет своего рода сгусток типичных мотивов другой Перми, гибельного, почти инфернального города.
Этот город в пыли,
Словно дохлая кляча Бодлера.
По хребту его ползают
Чем-то похожие люди,
Исчезая порою
В утробах пустых подворотен.
Красоту их
Ты вряд ли полюбишь, не выпив.
А по улицам сонным,
По вкрапленьям окурков нетленных
Тихо плачет и шляется
Провинциальная Вера
В безнадежной тоске —
Потеряла Надюшу и Любу,
Двух сестренок своих,
Ни за что убиенных
Словно пьяный художник
Набросал эту местность на карту,
Посмотри, — где ни плюнь,
Там уже кто-то плюнул,
И встречает тебя,
Словно челюсть старухи беззубой,
Та, до колик знакомая надпись:
Вокзал «Пермь-II» 37.
Не касаясь вопроса о художественных достоинствах этого стихотворения, отметим лишь нетривиальную сложность его символической конструкции. Стоит, например, обратить внимание, что мотив христианских мучениц, олицетворивших теологические добродетели, здесь сплетен с чеховским сюжетом о трех сестрах, избывающих свою жизнь в «провинциальном городе, вроде Перми» 38: чеховские коннотации в этих строках вне пермского текста вряд ли были бы различимы. Но более важны в стихотворении Раха мотивы поглощения («исчезают в утробах») и чудовищной старухи, встречающей каждого, кто входит в город (вокзал — начало города). Эти мотивы вводят в текст сюжетику инициационного комплекса. Пермь предстает как мучительное испытание, место смерти, но и как место возможного возрождения. На этом уровне (сюжет инициации) прослеживается подспудная связь внешне противоположных образов и концепций. Пермь — избранная земля, центр мира и Пермь — гибельный город связаны неразрывно.
Примечания
1 Грибанова И. «Соль земли» // МВ-Культура. 1999. № 2. С. 2.
2 Элиаде М. Космос и история. М., 1987. С. 38—42.
3 Из беседы с В. Дрожащих. Апрель 1999. Архив лаборатории литературного краеведения кафедры русской литературы Пермского университета. Далее: АЛК.
4 Мельников П.И. Полн. собр. соч. СПб., 1909. Т. 7. С. 573.
5 Из беседы с Н. Зарубиным. Апрель 1998. АЛК.
6 Пермский период в геологической истории земли продолжался с 285 по 230 миллионов лет до н.э. и завершил палеозойскую эру.
7 Топоров В.Н. Космогонические мифы //Мифы народов мира: Энциклопедия. М., 1994. Т. II. С. 6.
8 Запись беседы с Н. Зарубиным. Апрель 1998. АЛК. Конспективное описание геокосмического мифа Н. Зарубина см.: Фельдблюм М. Пермская идея в линии и цвете // Вечерняя Пермь. 1999. 20 февраля.
9 Запись беседы с Н. Зарубиным. Апрель 1998. АЛК.
10 Из беседы с В.Н. Котельниковым. 25, 26 апреля 1999. АЛК.
11 Из беседы с В.Н. Котельниковым. 25, 26 апреля 1999. АЛК.
12 Топоров В.Н. Гора // Мифы народов мира: Энциклопедия. М., 1994. Т. I. С. 311.
13 Из беседы с В.Н. Котельниковым. 25, 26 апреля 1999. АЛК.
14 Из беседы с В.Н. Котельниковым. 25, 26 апреля 1999. АЛК.
15 Из беседы с В.Н. Котельниковым. 13 марта 1999. АЛК.
16 Из беседы с В.Н. Котельниковым. 13 марта 1999. АЛК.
17 Из беседы с В.Н. Котельниковым. 13 марта 1999. АЛК.
18 Грибель Л. Сибирский тракт: Поэма // С тобой и о тебе: Стихи и песни о Перми. Пермь, 1998. С. 38.
19 Из беседы с В.Н. Котельниковым. 25, 26 апреля 1999. АЛК.
20 Попов Е.А. Великопермская и Пермская епархия. Пермь, 1879. С. 71.
21 Там же. С. 349.
22 Там же. С. 52.
23 Из беседы с В.Н. Котельниковым. 13 марта 1999. АЛК.
24 Белавин А.М., Нечаев М.Г. Губернская Пермь. Пермь, 1996. С. 21.
25 О семиотике основания города см.: Иванов Вяч.Вс. К семиотическому изучению культурной истории большого города // Семиотика пространства и пространство семиотики / Труды по знаковым системам. Вып. ХIХ. Тарту, 1986. С. 7—24.
26 Верхоланцев В.С. Город Пермь, его прошлое и настоящее. Пермь, 1994. С. 11.
27 «Восприятие петровской эпохи <…> обнаруживает отчетливо выраженный мифологический характер: оно основывается на убеждении в полном и совершенном перерождении страны, причем Петр I выступает как демиург нового мира, создатель новой России и нового народа» (Успенский Б.А. История и семиотика // Успенский Б.А. Избранные труды. М., 1996. Т. 1. С. 31).
28 Из записи беседы с В.Н. Котельниковым. 13 марта 1999. АЛК. Сравните аналогичное рассуждение: «Нас принудили стать пограничным городом, потому что границы не было, была Европа, была Азия. Провидение, вероятно, так судило, что Татищев приехал, Пермь организовал здесь, он же не знал, что это за город будет потом, он еще и границу провел так, что мы оказались последним крупным городом европейским, воротами в Сибирь. То есть мы поставлены здесь не по своей воле, если исторически посмотреть, но волею людей, которые и сами-то не своим произволением делали. Посредством Петра и его соратника Татищева мы оказались поставлены на границе Европы, на самом ее краю восточном» (Из беседы с В.Н. Котельниковым. 25 апреля 1999. АЛК).
29 Из записи беседы с Я.П. Львовским. 27 февраля 1999. АЛК.
30 Об аналогии Петербурга и Венеции см.: Лотман Ю.М. Символика Петербурга и проблемы семиотики города //Семиотика города и городской культуры: Петербург / Труды по знаковым системам. Вып. XVIII. Тарту, 1984. С. 43; Минц З.Г., Безродный М.В., Данилевский А.А. «Петербургский текст» и русский символизм // Там же. С. 83.
31 Записана любопытная интерпретация «Пермского треугольника», автор которой, опираясь на версию происхождения имени Пермь от староанглийского *berm (этимология К. Тиандера), сопоставляет «Пермский треугольник» с Бермудским: «Там Бермудский треугольник, здесь Пермский. <…> Древние слова вообще много значат, они несут какую-то энергетику» (Из беседы с Ю.А. Беликовым. Февраль 1999. АЛК). Так этимологизирование подкрепляет имплицированное в рассуждении представление о мировой оси, проходящей через Пермь и Бермуды.
32 Из беседы с Ю. Беликовым. Февраль 1999. АЛК.
33 Из беседы с В. Дрожащих. Апрель 1999. АЛК.
34 Кудрина Е. О, одиночество, как твой характер крут…: [Беседа с психологом Г.Л. Ивановым] // Вечерняя Пермь. 1999. 8 июля. С. 3.
35 Лобов Л., Погорелов С. Былина о Ельце // Елецкая быль. Елец, 1996. Вып. 5: Песни о городе. С. 11.
36 Из беседы с А.Д. Егоровым. 16 июня 1999. АЛК.
37 Рах А. Сны: Книга стихов. Пермь, 1998. С. 3. Рукопись. АЛК.
38 В письме к Горькому от 16 октября 1900 г. // Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. М., 1978. Т. 13. C. 427.