Праздник 28 апреля 1791 г. и его политическая эмблематика
Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2000
Исследование поэтики государственных праздников, ритуалов и церемоний с точки зрения отражения в них соответствующих идеологических и политических концепций стало в последние десятилетия популярным и широко разработанным направлением в науке. Не так давно в свет вышла книга Р. Вортмана «Сценарии власти. Миф и церемониал русской монархии», в которой подробно исследована история официальных торжеств в Российской империи от петровских времен и до окончания николаевского царствования 1. Несколько страниц этой капитальной монографии посвящены празднику, устроенному 28 апреля 1791 года Г.А. Потемкиным в Таврическом дворце. В основу своего анализа исследователь кладет подробнейшее «Описание торжества в доме князя Потемкина», выполненное Г.Р. Державиным. По замечанию Р. Вортмана, характерным для Державина личным интонациям было суждено утвердиться в церемониальных текстах лишь в ХIХ веке 2.
Эта «персональность» державинского «Описания…» могла быть связана с тем, что потемкинский праздник, несмотря на невиданный размах и участие в нем всего высочайшего семейства, не был, в строгом смысле этого слова, государственным. Пространство его проведения и его программа были отчетливо маркированы как принадлежащие верноподданному великой государыни, который приносит ей дань любви и признательности за невиданные благодеяния. С другой стороны, поводом для торжеств было событие вполне государственного значения — грандиозная победа российского оружия. «Властелин всемощного Рима <...> не мог бы для празднества своего создать большего дома или лучшего великолепия представить. Казалось, что все богатство Азии и все искусство Европы совокуплено там было к украшению храма торжеств Великой Екатерины. Едва ли есть ныне частный человек, которому бы толь обширное здание жилищем служило», — написал Державин 3. На этом со-противопоставлении «частного человека» и «властелина» держалось смысловое напряжение праздника.
Празднуя взятие Измаила в собственном доме, Потемкин прежде всего объявлял себя единственным творцом одержанной победы. Непосредственно командовавший штурмом Суворов был за три дня до праздника отправлен осматривать шведскую границу. «Недоверчивость к шведскому королю внушил князь, — записал в дневнике секретарь Екатерины Храповицкий. — Говорят, будто бы для того, чтоб отдалить Суворова от праздника и представления пленных пашей» 4. Однако у этой инициативы был и другой, пожалуй, более важный аспект. Такая своего рода приватизация торжеств позволяла их организатору утвердить в сознании императрицы и всего высшего петербургского общества собственную интерпретацию не только измаильского триумфа, но и российской политики в целом.
Первое донесение о взятии Измаила Потемкин отправил Екатерине 18 декабря 1790 года, а уже 11 января Потемкин стал просить у Екатерины разрешения прибыть в Петербург 5. Светлейшему так не терпелось, что уже 13-го он сообщил, что едет осматривать строение судов на Днепре, «чтобы в ближнем месте на пути петербургском получить позволение ваше и тем сократить дорогу» 6. Потемкин, однако, не выехал из Ясс, но продолжал бомбардировать Екатерину чрезвычайно патетическими просьбами о дозволении приехать. Получив разрешение покинуть театр военных действий при условии, что его отъезд не повредит началу мирных переговоров, князь отправился в столицу, куда прибыл 28 февраля 7. По свидетельству современников, его торопили в Петербург сообщения об усиливающемся влиянии на императрицу ее последнего фаворита Платона Зубова. Как вспоминал Державин, Потемкин, «поехав из армии, сказал своим приближенным, что нездоров и что едет в Петербург зубы дергать» 8.
Невзирая на успехи в турецкой войне и уже подписанный мир со шведами, политическое положение, в котором находилась Россия зимой и весной 1791 года, было далеко от благополучного. Ей угрожало столкновение с неизмеримо более мощной коалицией. Английский флот готовился к отправке в Балтийское море, Пруссия объявила мобилизацию, в Польше усиливались антирусские настроения. Многие ближайшие сотрудники убеждали императрицу уступить давлению держав и принять невыгодные условия мира с Турцией. Потемкин, хорошо знакомый с реальным состоянием армии и не веривший в возможность «рекрутам драться с англичанами» 9, еще с юга подключился к этим уговорам, советуя посулить Польше территориальные приобретения в турецкой Молдавии, вести с Пруссией переговоры и «ласкать» Англию, заинтересовав ее выгодным торговым трактатом 10. Появившись в Петербурге, он пытался использовать все свое влияние, чтобы заставить Екатерину «переписаться с королем прусским», а также составил совместно с канцлером Безбородко «записку для отклонения от войны» 11.
Екатерина, однако, сумела выдержать и внешнее, и внутреннее давление. Как пишет историк Р. Лорд, она, «благодаря поразительному мужеству и твердости, одержала победу, быть может, самую блистательную за все свое царствование» 12. В конце концов из-за умело усиленной русской дипломатией сильной оппозиции непопулярной войне с Россией, английское правительство отступило от своего ультиматума и согласилось признать куда более приемлемые для России условия мира, вскоре принятые и турками 13. «Курьер с известием, что Англия, по-видимому, в войну <...> не вступит» 14 прибыл в Петербург 30 апреля, через два дня после торжеств в потемкинском доме.
В этих чрезвычайно драматических личных и политических обстоятельствах Потемкин необыкновенно напряженно готовился к празднику. Окончание строительства дома, оборудование парка и площади перед дворцом, рытье каналов, внутренняя отделка помещений, подготовка спектаклей и балетных представлений были осуществлены под его непосредственным наблюдением ровно за два месяца, начиная с прибытия светлейшего в Петербург. Первоначально праздник планировалось устроить к дню рождения Екатерины 21 апреля, приходившемуся в 1791 году на Фомин понедельник, второй после Пасхи. Однако даже организационный гений Потемкина не смог вовремя преодолеть все препятствия, и торжества пришлось на неделю отложить. Тем не менее к 28 апреля подготовительные работы были полностью завершены.
По словам Я.К. Грота, «праздник, который неслыханным великолепием должен был затмить все прежние праздники этого рода», был задуман светлейшим князем как «последнее средство доказать государыне, что по преданности к ней никто не может с ним сравниться» 15. Однако при всей любви Потемкина к роскоши и гиперболически пышным церемониям он едва ли мог рассчитывать ослепить ими Екатерину. Его целью было заново перехватить политическую инициативу у нового фаворита, показать, что он по-прежнему способен вынашивать и реализовывать самые грандиозные замыслы. Конечно, сутью этих замыслов он мог делиться с императрицей как в переписке, так и в личных беседах. В то же время именно празднества позволяли снять с его проектов налет сиюминутной дипломатической или придворной конъюнктуры, обнаружить их фундаментальное идеологическое измерение, придать его видению государственных задач России зримое и наглядное воплощение. Учитывая последовавшую менее чем через полгода кончину светлейшего, можно сказать, что торжества 28 апреля стали его политическим завещанием.
2
Возвышение Потемкина в середине 70-х годов было, в частности, связано с предложенной им вниманию императрицы «восточной системой», на основе которой впоследствии сформировался знаменитый греческий проект Екатерины II. Речь шла о полном или частичном разделе Оттоманской империи и создании на ее землях под эгидой России ряда новых христианских государств, главным из которых должна была стать возрожденная греческая империя со столицей в Константинополе. Важной составной частью этого проекта были усилия Потемкина возродить древнюю Элладу во вверенных его попечению южных губерниях России — Новороссии и Крыму. Кульминацией этих усилий стала организованная светлейшим поездка Екатерины в Крым, превратившаяся в его личный и политический триумф 16. Для того чтобы столь же сильно увлечь императрицу своими новыми замыслами, ему надо было предложить ее вниманию идеи, качественно отличные от нового проекта, но обладающие по отношению к нему определенной преемственностью.
В 1779 году по случаю рождения великого князя Константина Павловича Потемкин уже давал в честь Екатерины праздник на своей даче в Озерках, всецело выдержанный в духе стилизованной античности, характерной для идеологической метафорики греческого проекта. «Место, где приготовлен был ужин, — пересказывает Я. Грот составленное В.П. Петровым описание праздника из «Академических известий», — представляло пещеру кавказских гор (находившихся в одном из наместничеств, вверенных хозяину); пещера была убрана миртовыми и лавровыми деревьями, между которыми вились розы и другие цветы; ее прохлаждал ручей, стремительно падавший с вершины горы и разбивавшийся об утесы. Во время ужина, устроенного по обычаю древних, хор певцов под звуки органа пел в честь славной посетительницы строфы, составленные на эллиногреческом языке; они были переведены по-русски Петровым, который пользовался особенным покровительством Потемкина» 17. Та роль, которую Потемкин играл в греческом проекте, создавала у современников устойчивую инерцию восприятия всех его действий и планов.
В оде «На взятие Измаила» Державин обращается к европейским странам, пытавшимся заступиться за Турцию, с увещеваниями, лежащими полностью в русле давних мечтаний Екатерины о восстановленной Греции, которая вступит в обновленную христианскую республику, некогда предсказанную Генрихом IV и Сюлли 18:
<…> Росс рожден судьбою
От варварских хранить вас (европейцев. — А.З.) уз,
Темиров попирать ногою,
Блюсть ваших от Омаров муз,
Отмстить крестовые походы,
Очистить Иордански воды,
Священный гроб освободить,
Афинам возвратить Афину,
Град Константинов Константину
И мир Афету водворить.
Афету мир? — о труд избранный,
Достойнейший его детей,
Великими людьми желанный!
Позднее, составляя «Объяснения» к собственным сочинениям, Державин укажет, что «город Афины следовало возвратить богине Минерве, под которою разумеется Екатерина», а «Константинополь подвергнуть державе великого князя Константина Павловича». Он также пояснит, что «Генрих IV и другие великие люди желали в Европе мир утвердить» 19. Несколько неожиданно для жанра батальной оды, но вполне предсказуемо для политической ситуации начала 1791 года с напряженными ожиданиями нападения Англии и Пруссии, «На взятие Измаила» завершается апофеозом всеобщего мира, в котором победоносная Россия займет достойное ее место.
Получив заказ описать потемкинский праздник, Державин в основном интерпретировал его в том же ключе. «В изумлении своем чаешь быть в цветущей Греции, — писал он, — где одеум, лицей, стадии, экседры и театры из разных городов и мест собрались и в одном сем здании воскресли» 20. Соответственно, базовая метафорика греческого проекта вновь ожила в написанных им хорах. Четырьмя годами ранее Екатерина не смогла взять внуков в крымское путешествие, теперь их присутствие на празднике как бы освящало связанные с ними замыслы:
Кто Александр великий,
Кто будет Константин <...>
Тот громы к персам несть,
Сей вновь построит Рим.
(С. 402)
Речь, разумеется, шла о столице Восточной Римской империи — Константинополе. Мифология возрожденной Греции была, как нам уже доводилось писать, в то же время и мифологией земного Эдема, которую Потемкин стремился воссоздать еще в своих таврических и новороссийских владениях 21. Теперь ему предстояло воспроизвести эту условно-райскую Грецию в Таврическом дворце. Недаром, подарив дворец Потемкину, Екатерина написала, что дарует ему «рай земной, как ты называешь ту дачу, которую ты у меня просил» 22.
Важно отметить, что праздник в античном вкусе, который Потемкин давал двенадцатью годами раньше близ Петербурга в Озерках, проходил в конце июня, в то время как торжества по поводу измаильской победы — в конце апреля. (По новому стилю, соответственно, в начале июля и в начале мая.) В условиях петербургского климата разница эта была более чем существенна. Конечно, имитировать изобильную южную природу «холодной, отчасти снежной и дождливой» балтийской весной 23 было сложнее и дороже, чем в середине лета, но таким образом можно было сильней подчеркнуть творческую, преображающую волю устроителя и демиурга празднества.
«Высочайшие пальмы, по подбористым и ровным их стеблям до самых вершин увиты как бы звездами и горят как пламенеющие столпы. Ароматные рощи обременены златопрозрачными померанцами, лимонами, апельсинами; зеленый, червленый и желтый виноград, виясь по тычинкам огнистыми кистями своими, и в тенях по черным грядам лилеи и тюльпаны, ананасы и другие плоды пламенностью своею неизреченную пестроту и чудесность удивленному взору представляют», — восклицал Державин (с. 409). Другой мемуарист, описавший праздник в частном письме, оставил более прозаическое разъяснение природы этого изобилия: «Сад состоит из небольших пригорков, густо усаженных цитронными, померанцовыми и другими подобными деревьями, из которых некоторые и плоды имеют; но на большей части деревьев плоды подделаны были из стекла, как то сливы, вишни и разных цветов виноград, коего целые гроздья представлены сделанными из стекла, наподобие оных фонарями. Из среди сих куртин возвышаются подделанные кедры, кои многолиственными своими верхами поддерживают потолок; а без того оной, судя по пространству здания не мог бы, кажется, держаться. Дорожки, устланные по краям дерном, также обращали на себя зрение. Все они усажены ананасами, арбузами и дынями натурального цвета, величины и вида. Листья их и стебли сделаны из жести, а самый плод из стекла; все сии плоды имели в середине огонь» 24.
Разумеется, ни Потемкин, заказывавший все эти поддельные фрукты, ни Державин, их воспевший, не собирались кого бы того ни было вводить в заблуждение. Речь шла о символическом преображении пространства, своего рода театральной декорации, позволявшей гостям ощутить себя участниками мифологического действа 25. Южные растения, декорированные в зимнем саду, как бы свидетельствовали, что благодатный край, производящий эти плоды, также принадлежит пространству империи. По словам еще одного, анонимного, мемуариста, «изобилие и вкус царствовали повсюду, и плоды, кои видели в зимнем саде стеклянными, на столах являлись естественные и в великом множестве» 26 (с. 416, примеч.). Державин, в одном из вошедших в «Описание…» стихотворений, изобразивший праздничный пир как совместное произведение различных частей необъятной России, отвел специальную строку «сладким плодам» Тавра, края, покоренного для империи Потемкиным (с. 417).
Впрочем, настоящие растения и деревья, также в изобилии высаженные в этом саду, все равно требовали резкого изменения климата. Воздух подогревался печами, «которых для зимнего сего сада потребно было не- мало» и которые «скрыты за множеством зеркал, одинакой величины и цены чрезвычайной» (с. 388, примеч.). Невероятное число зеркал, отмеченное всеми, кто писал о празднике, позволяло не только скрыть от взгляда технические приспособления, но и способствовало иллюзии умножения пространства. «Противолежащая колоннада отделяет от галереи сад, коего украшения еще блистательнее, ибо большая часть оных состоит из зеркал. По обоим концам сея колоннады, между последними двумя столбами, поставлены великие зеркала, увитые зеленью и цветами. В них представляется троякая длина оныя», — писал Кирьяк 27. Сколь бы ни были обширны дворец и сад, именно с помощью этой системы бесконечных взаимоотражений, усиливавших ослепительную иллюминацию 28, их можно было символически расширить до масштабов вселенной 29.
Главная зала торжеств представляла собой, по словам Кирьяка, «некий род храма. Дабы придать великолепия как храму, так и самому преддверию оного, князь дал повеление на последней уже неделе воздвигнуть пред сказанными вратами два огромные столба под красный мрамор. Сие сделалось как бы неким творческим духом. <...> Самой храм или пантеон имеет фигуру квадрата с обрезанными углами, и только две главные стены по правую и левую руку, другие же две стороны занимаются колоннами, поддерживающими небольшие хоры сводом» 30. Мотивы античного храма были вновь обыграны и усилены в смысловом центре праздничного пространства. «В саду противу самой средины галереи воздвигнут род жертвенника об 8-ми вокруг стоящих столбах, имеющих в диаметре больше аршина и высотою своею равняющихся колоннам галереи. Верх оного сведен куполом, пол выстлан серым мрамором. Среди сего олтаря на подножии из красного мрамора стоит образ Екатерины, изсеченный из чистейшего белого мрамора в рост человеческий, во образе божества в длинном Римском одеянии», — пишет Кирьяк 31.
Или, если воспользоваться более эффектным, хотя и менее наглядным описанием Державина, «нечувствительно приходишь к возвышенному на ступенях сквозному алтарю, окруженному еще восемью столпами, кои поддерживают свод его. Вокруг онаго утверждены на подставках яшмовые чаши, а сверху висят лампады и цветочные цепи и венцы; посреди же столпов на порфировом подножии с златою надписью блистает иссеченный из чистого мрамора образ божества, щедротою которого воздвигнут дом сей» (с. 386).
Во время первой русско-турецкой войны Петров писал, что освобожденные греки «во храме вольности, покоя и отрады <...> образ сей Паллады век должны жертвой чтить» 32, а Вольтер предсказывал, что «Зевксы и Фидии» покроют Элладу изображениями Екатерины II 33. Через двадцать лет за отсутствием освобожденной Эллады храм «покоя и отрады» был возведен в северном Петербурге, а образ Паллады для этого жертвенника, вместо греческих Зевксов и Фидиев, изваял архангельский скульптор Федот Иванович Шубин.
3
Захваченный хорошо знакомым ему кругом классических ассоциаций, Державин затрагивает другие символические пласты празднества гораздо менее подробно и детально. Между тем именно они задают всему действу совершенно иную смысловую динамику 34. Сами торжества, начавшиеся с появления высочайшего семейства, открылись кадрилью «из двадцати четырех пар знаменитейших и прекраснейших жен, девиц и юношей составленной» (с. 395). По свидетельству Державина, «они одеты были в белое платье» (с. 395), Кирьяк пишет, что «кавалеры были одеты в испанскую одежду, дамы в греческую» 35. Кадриль началась с «польского танца», на мотив которого Державин написал свой знаменитый хор «Гром победы раздавайся» (с. 395-398). Затем этот «марш превратился в греческий» танец, «продолжавшийся не более четверти часа», после чего «началось театральное представление» 36.
После представления, однако, танцы были продолжены, и изысканную кадриль, поставленную прославленным балетмейстером Ле Пиком, сменили «пляски по малороссийским и русским простым песням, из которых одна ниже сего следует, — добавляет Державин. — А как собственное народное пение любящим свое отечество нравится более иностранного, то какое было удовольствие видеть пред лицом монарха одобрение (в первом издании — «ободрение». — А.З.) к своим увеселениям» (с. 412). Сходное развлечение для гостей Потемкин заготовил и в отдаленной части сада, где на прудах «множество матросов и гребцов богато одетых» (с. 413) должны были исполнять гребецкие песни, но, как замечает Кирьяк, «худая погода быть сему не дозволила» 37.
Переход к народной музыке Державин объясняет исключительно патриотическими соображениями, однако характерно, что на первое место он ставит «малороссийские песни». Естественно предположить, что именно они исполнялись особенно активно. Более того, отчасти вопреки синтаксису процитированной фразы, он включает в «Описание…» образец не «русской простой», но также малороссийской песенной поэзии — «На бережку у ставка» (с. 413) 38.
Не вполне ясно, то же ли сочинение имеет в виду Кирьяк, когда пишет, что и «по отбытии императрицы пели со всеми инструментами одну любимую князем и ныне всем городом малороссийскую песню» 39. Но во всяком случае не подлежит сомнению, что присутствие украинской тематики в составе торжества было достаточно значительным. При этом переход от античных мотивов к народным, и прежде всего малороссийским, был уже отчасти подготовлен театральным представлением.
«Открылся занавес, — пишет Державин. — Место действия и помост осветился лучезарным солнцем, среди которого сияло в зеленых лаврах вензеловое имя Екатерины II. Выступили тацовщики, представлявшие поселян и поселянок. Воздевая руки к сему благородному светилу, они показывали движениями усерднейшие свои чувствования» (с. 405). Дальнейший сценарий представления четко указывал и на самую главную причину этой благодарности.
По свидетельству современника, опубликованному в гамбургском журнале, первая комедия, игравшаяся на потемкинском празднике, называлась «Les faux amants» («Ложные возлюбленные»). В библиографии французских пьес XVIII века такого произведения не значится, но есть комедия под заглавием «Le faux amant» («Ложный возлюбленный»). Ее полное название «Слуга-дворянин, или Ложный возлюбленный, или Наказанная гордость», она принадлежит мадам А.-Л.-Б. Бонуар (Beaunoir) и была впервые поставлена в Париже в 1776 году 40. К сожалению, отыскать текст этой пьесы нам не удалось, но другое произведение, исполненное на празднике, устанавливается с полной определенностью и представляет довольно значительный интерес.
Автором пьесы «Смирнский купец» («Le Marchand de Smyrne») был знаменитый французский драматург и афорист Никола Шамфор 41. Написанная в 1770 году, она была тогда же поставлена в «Комеди Франсез», имела шумный успех и вызвала резкую критику Гримма и Лагарпа 42. Важнейшей особенностью комедии был ее радикально антифеодальный и эгалитаристский пафос. Много позже сам Шамфор, ставший одним из самых популярных публицистов Французской революции и обвиненный в дни якобинского террора в сочувствии аристократам, приводил в свое оправдание именно эту пьесу: «Шамфор — аристократ, — писал он, — те, кто знает меня, расхохотались бы. <...> Аристократ! Тот, у кого любовь к равенству всегда была господствующей страстью, врожденным, непобедимым и автоматическим инстинктом! Тот, кто больше двадцати лет назад принес в театр «Смирнского купца», которого и сегодня часто исполняют на сцене и в котором дворян и аристократов любого рода продают задешево, потому что они ничего не стоят» 43.
При всей вынужденно избыточной риторике этих заявлений, Шамфор верно излагает суть дела. Сюжет его комедии весьма незамысловат. Благородный турок Гасан, некогда бескорыстно выкупленный из неволи незнакомым французом, дает обет каждый год выкупать и освобождать одного пленного христианина. Исполняя этот обет, он неожиданно встречает своего благодетеля Дорваля. В тот же день столь же благородная супруга Гасана выкупает европеянку, которая неожиданно оказывается возлюбленной Дорваля. Растроганный Гасан покупает на невольничьем рынке и отпускает на свободу всех товарищей Дорваля по несчастью, которые вместе с обеими парами празднуют счастливое соединение возлюбленных.
В центре пьесы — сцена продажи невольников купцом Каледом. Парадоксальным образом цена, по которой продает свой товар этот алчный работорговец, и определяет реальную стоимость каждого человека. Немецкий барон, испанский идальго, юрист из Падуи, ученый знаток генеалогии не стоят здесь ничего, ибо не способны к настоящему труду. Между тем слуга, «умеющий работать, пахать хлеб да <...> еще и не дворянин», стоит воистину дорого. Моралист Гасан не может поверить, что среди европейцев существуют «такие люди, которые не учатся ничему, надеясь на природное свое право провести свою жизнь в праздности за счет ближних» 44.
Было бы очень соблазнительно, в особенности, опираясь на перекличку с приведенным выше заглавием комедии мадам Бонуар, увидеть в выборе репертуара для праздничного представления вызов «выскочки» Потемкина аристократической спеси его более родовитых противников при дворе. Однако такого рода предположения следует выдвигать только с очень большой долей осторожности, поскольку совершенно не ясно, что именно увидели зрители на устроенных во дворце подмостках.
Автор воспоминаний, напечатанных в гамбургском журнале «Минерва», называет «Смирнского купца» «комедией» (с. 404, примеч.), между тем Державин говорит о нем как о балете и упоминает лишь эпизод продажи невольников. Не исключено, что это отнюдь не обмолвка. Дело в том, что еще в 1771 году немецкий композитор Георг Йозеф Фоглер написал по мотивам пьесы Шамфора одноименную оперетту в «популярном итальянском стиле с блестящими ариями, двумя бравур-ариями, дуэтом и терцетом» 45. Одна из увертюр к оперетте приобрела исключительно широкую популярность и часто исполнялась отдельно.
Вряд ли Державин перепутал бы балет с опереттой, но возможно, что на празднике исполнялось не все сочинение Фоглера, а только балетный дивертисмент. Впрочем, здесь мы сталкиваемся еще с одним противоречием. В «Минерве» речь идет о «двух французских комедиях и двух балетах» (с. 404, примеч.), между тем в державинском «Описании…» упомянуты (в зависимости от того, как квалифицировать «Смирнского купца») два балета и одна комедия или две комедии и один балет. Цифры сойдутся, только если посчитать пьесу Шамфора дважды и предположить, что исполнение комедии завершалось балетом, для которого была выбрана эффектная сцена невольничьего базара.
Как бы то ни было, интерпретация, которую дает Державин этой истории про «смирнского купца, торгующего невольниками всех народов», совершенно недвусмысленна: «К чести российского оружия не было ни одного соотечественника нашего в плену сего корыстолюбивого варвара. Какая перемена политического нашего состояния! Давно ли Украйна и понизовые 46 места подвержены были непрестанным набегам хищных орд? давно ли? О коль приятно напоминание минувших напастей, когда они прошли как страшный сон! Теперь мы наслаждаемся в пресветлых торжествах благоденствием. О потомство! ведай: все сие есть творение духа Екатерины» (с. 405-406).
Таким образом, сутью балета, изображавшего благодарность поселян к «лучезарному солнцу», равно как и комедии Шамфора (вне зависимости от того, что именно увидела избранная публика), становилось избавление южных областей империи от турецкого владычества и угрозы татарских набегов, составлявшее совместное достижение Екатерины и Потемкина. Четырьмя годами ранее во время поездки императрицы в Крым малороссийский элемент, по существу, отсутствовал в символике действ, устраивавшихся Потемкиным, более всего интересовавшимся перспективами греко-скифского синтеза 47. Теперь же в центре внимания оказались именно «Украйна и понизовые места», то есть территории расселения казачьих войск.
Мы не знаем, были ли эти балетные поселяне, благодарившие императрицу, одеты в условно-идиллические или в народные, русские или украинские, костюмы, — Державин об этом умалчивает, а более приметливый, хотя и менее красноречивый Кирьяк на представлении не был 48. Он, однако, обратил внимание на наряды «преогромных гайдуков», прислуживавших гостям во время пира и одетых «в польское или черкесское» платье 49. Как и персонажи других потемкинских маскарадов, эти гайдуки вводят нас в самую суть занимавшей светлейшего политической проблематики.
4
Греческий проект составлял предмет заветных устремлений Екатерины до конца ее жизни. Императрица была неизменно убеждена и в принципиальной осуществимости этих замыслов, и в их благотворности для России 50. В то же время ее представления о сроках их возможной реализации колебались в зависимости от изменения политической ситуации. Один из таких сдвигов произошел в течение 1789 года. 26 января, приказав соорудить для Потемкина триумфальные ворота в Царском Селе, Екатерина велела снабдить их надписью, взятой из оды Петрова «На взятие Очакова»: «Ты в плесках внидешь в храм Софии». Отдавая это распоряжение, императрица заметила: «Он (Потемкин. — А.З.) будет в нынешнем году в Царьграде» 51. Однако 10 октября того же года она сделала уже совсем другое предсказание: «О Греках: их можно оживить. Константин мальчик хорош; он через тридцать лет из Севастополя проедет в Царьград. Мы теперь рога ломаем, а тогда уже будут сломлены и для него легче» 52.
Таким образом, срок реализации греческого проекта увеличился с года до тридцати, явно отодвинувшись за пределы времени, отпущенного императрице. Подобного рода перемена могла быть связана с целым рядом обстоятельств — и с не слишком благоприятным ходом военных действий против Турции и Швеции, и с начавшейся во Франции революцией, и с явно обозначившейся враждебностью европейских держав по отношению к завоевательным планам России. Но важнейшим фактором, по-видимому, была опасность, которую Екатерина усматривала в направлении, которое приняли политические процессы в Польше. По словам С.М. Соловьева, «восточный вопрос терял на время свое значение, на первом плане стоял вопрос польский» 53.
Во второй половине восьмидесятых годов Польша, казалось бы полностью устраненная с европейской сцены разделом и внутренними раздорами, стала неожиданно вновь обретать политическое бытие. На открывшемся в конце 1788 года Сейме огромное влияние приобрела патриотическая партия, настаивавшая на замене анархической шляхетской республики более эффективной системой государственного устройства, политических и социальных реформах, создании национальной армии. Единственным средством к достижению этих целей лидеры патриотов считали союз с Пруссией. Сейм потребовал вывода из Польши русских войск и запретил России использовать свою территорию для сообщения с армией, сражавшейся с турками. И без того ведшая войну на два фронта, Россия была вынуждена принять эти требования. В мае 1789 года русскому оккупационному гарнизону было приказано покинуть Польшу, где он находился четверть века. До окончания турецкой и шведской войн Екатерина стремилась избежать еще одного открытого конфликта. Тем не менее было очевидно, что империя приобретает на своих западных границах еще одного недоброжелательного соседа, который в любой момент может потребовать пересмотра результатов раздела 54. Российской дипломатии предстояло выработать новый политический курс, учитывающий изменившуюся расстановку сил.
Позиция Потемкина в польском вопросе с трудом поддается однозначной интерпретации. На всем протяжении этого периода он предлагал разные, порой взаимоисключающие, планы действий и со свойственными ему энергией и решительностью немедленно приступал к их реализации. Причем если некоторые его замыслы сменяли друг друга, то другие шаги в противоположных направлениях он порой предпринимал одновременно, как бы стремясь иметь заранее подготовленный ответ на любой из возможных вариантов развития событий.
В 1787-1788 годах главным планом Потемкина являлось заключение русско-польского союза, по которому существенная часть польского ополчения должна была влиться в русскую армию. За это Россия должна была предоставить Польше финансовые субсидии и согласиться на осуществление там некоторых важных государственных реформ. Важно отметить, что переговоры о таком союзе Потемкин вел одновременно и с реформаторски настроенным королем Станиславом Августом, и с лидерами аристократической оппозиции, вроде гетмана Браницкого, как раз видевшего в опоре на Россию гарантию от каких-либо изменений. Вероятно, поддерживая контакты с обеими сторонами, светлейший стремился сохранить за собой в дальнейшем свободу действий. В то же время такая политика, конечно, свидетельствовала о том, что внутренние проблемы Польши казались ему маловажными сравнительно с перспективой объединить военные усилия и получить под свое командование польские части.
Эти намерения Потемкин пытался реализовать еще во время южного путешествия Екатерины весной 1787 года 55. В письме Екатерине от 25 декабря он вспоминал о своих заслугах в создании союза с Австрией и подчеркивал, что его нынешние предложения есть продолжение той же политики: «Вы изволите упоминать, что союз с Австрией есть мое дело. Сие произошло от усердия. От оного же истекал в Киеве и польский союз. <...> Из приложенного у сего плана вы изволите усмотреть, какой бы сей союз был. Они бы уже теперь дрались за нас, а это было бы весьма полезно, ибо чем тяжелее наляжем на неприятеля, тем легче до конца достигнем. Мои советы происходили всегда от ревности. Ежели я тут неугоден, то вперед, конечно, кроме врученного мне дела говорить не буду» 56.
Тон этого письма показывает, что Потемкин знал, что планы его не встречают поддержки у Екатерины, крайне скептически относившейся к полякам и пользе, которую Россия может извлечь из союза с ними. Он, однако, продолжал настаивать, считая, что может и должен возглавить польское народное ополчение: «Куда бы, матушка, хорошо поскорей решить поляков и при сем им надобно обещать из турецких земель, дабы тем интересовать всю нацию, а без того нельзя. Когда изволите апробовать бригады новые народного их войска, то та, которая графу Браницкому будет, прикажите соединить к моей армии. Какие прекрасные люди и, можно сказать, наездники. Напрасно не благоволите мне дать начальства, если не над всей конницей народной, то хотя бы одну бригаду. Я столько же поляк, как и они. Я бы много добра сделал», — писал он 5 февраля (с. 265, см. также: 260, 268 и др.).
Как справедливо замечает В. Лопатин, «называя себя поляком, Потемкин напоминает о своем происхождении из смоленской шляхты», имевшей исторические связи с польским дворянством (с. 807) 57. Разумеется, столь гиперболически усиливая польскую составляющую своей генеалогии, Потемкин не перестает ощущать себя великороссом. Скорее речь идет о том, что он способен выступить как бы связующим звеном между двумя народами, тем паче что за упомянутым выше графом Браницким была замужем одна из его племянниц.
С исключительным рвением Потемкин скупал имения в Польше, превращаясь в одного из крупнейших землевладельцев республики, что давало ему право голоса на Сейме и статус одного из польских магнатов. В уже цитировавшемся письме от 25 декабря он писал, что купил в Польше имение Любомирского, «дабы сделавшись владельцем, иметь право входить в их дела и в начальство военное» (с. 257) 58.
Екатерина, однако, совсем не была убеждена в правоте своего корреспондента. Частично следуя настояниям Потемкина, она в то же время писала: «Выгоды им обещаны будут; естьли сим привяжем поляков и будут нам верны, то сие будет первый пример в истории постоянства их. <...> Принять в армию и сделать их шефами подлежит рассмотрению личному, ибо ветреность, индисциплина или расстройство и дух мятежа у них царствуют» (с. 271) 59. Соответственно, составленный ею проект договора не содержал практически никаких существенных уступок Польше и ни в малой степени не мог переломить нарастания там антирусских настроений. «В Польше худо, чего не было бы, конечно, по моему проекту, — писал Потемкин Екатерине в конце 1788 года после открытия Сейма. — Но быть так» (с. 327, см. также с. 334-335).
Неудача этого предприятия побудила светлейшего с еще большим рвением действовать в иных направлениях. По-прежнему полагая, что «армия национальная необходимо требует умножения милиции» (с. 340), то есть ополчения гражданского населения, он перенес основные надежды с польской конницы на казачьи войска. Потемкин активно занялся формированием казачьих частей еще с самого начала русско-турецкой войны (см. с. 258, 266, 329, 341, 353 и др) 60. Разумеется, эти силы нужны были Потемкину на турецком фронте, однако параллельно он связывал с ними планы совсем иного рода. В конце 1789 года он посылает императрице «план, касательный Польши» (с. 381). Выдержки из этого плана были опубликованы недавно В. Лопатиным.
«О Польше. Хорошо, естли б ее не делили, но когда уже разделена, то лутче б, чтоб вовсе была уничтожена, соседи уже сближены. В таком случае зло будет меньше, ежели между нами не будет посредства, ибо самому иметь кому-либо из них войну трудно, нежели действовать интригами, подущая третьего, и нас тем тяготить, не теряя для себя ни людей ни иждивения. И так оставить Польшею только княжество Мазовецкое + и нечто Литвы. Естли б первый Прусский Король взял, сие было бы еще полезнее, тогда б мы могли цесарцев вовлечь», — писал Потемкин. По его словам, жители восточных воеводств польской республики испытывали желание «возобновить прежнее состояние, как они были под своими гетманами, и теперь все твердят, что должно опять им быть по-прежнему, ожидая от России вспоможение. Сие дело исполнить можно самым легким образом. По начальству моему над казаками имянуйте меня Гетманом войск казацких Екатеринославской губернии»(с. 893). Таким образом, Потемкин планировал стать гетманом восточной Польши, населенной в значительной степени православным украинским населением.
Предложения Потемкина вызвали у Екатерины известное беспокойство. «Имянование Гетманом войск казацких Екатеринославской губернии затруднению не подлежит, — отвечала она, — и рескрипт о сем недолго заготовить. Но от подписания меня удерживает только то одно, чего тебе самому отдаю на разрешение: не возбудит ли употребление сего названия в Польше безвременного внимания Сейма и тревоги во вред делу?» (с. 387). Возможно, такая реакция на его замыслы заставила светлейшего предположить, что сама императрица или его противники при дворе истолковали его желание получить гетманскую булаву как проявление непомерного честолюбия и далеко идущих намерений. Во всяком случае в своем ответе он отводит не только высказанные, но и оставшиеся между строк аргументы высочайшей собеседницы: «Сие умножит у поляков и забот, и страху. Ресурс неожидаемый всегда поразит. План будет секретный, <...> а к названию привязки сделать нельзя. Я тут себе ничего не хочу; если б не польза ваша требовала, принял бы в моем степени фантом, более смешной, нежели отличающий. Но он есть средством, и могу сказать одним, как ни оборачивать, но не можно оставить Польшу. Так нужно, конечно, ослабить или, лутче сказать, уничтожить» (с. 394).
Екатерина приняла доводы Потемкина. «Изволь трудится, Господин Великий Гетман, — милостиво написала она ему. — Вы человек весьма умный, хороший и нам верный, а мы Вас любим и милуем» (с. 396). Указ о наименовании Потемкина Великим Гетманом Императорских Екатеринославских и Черноморских казачьих войск был подписан 10 января 1790 года и немедленно распространен Потемкиным по всем упомянутым в нем территориям (с. 901-902). Трудно сказать, в какой мере светлейший действительно считал свой новый титул «смешным фантомом». По крайней мере, он полагал важным для себя часто появляться в немедленно пошитом им гетманском костюме, в котором он остался в памяти многих современников и потомков 61. Кстати, именно в таком наряде он появляется на страницах гоголевской «Ночи перед Рождеством» 62.
Планы Потемкина спровоцировать восстание украинского населения Польши и с помощью казачьих войск подчинить ее восточную часть своей гетманской власти оформились к концу 1789 года. Но, как проницательно предположил Р. Лорд, вероятно, они существовали и ранее, когда Потемкин формировал казачьи части и скупал польские земли 63. Косвенное, но важное подтверждение этому можно найти в шуточном стихотворении Державина «На счастие», написанном весной 1789 года, как раз во время первого приезда Потемкина с юга в Петербург.
В этом стихотворении Державин аллегорически изображал политическую ситуацию тогдашней Европы, демонстрируя чрезвычайную осведомленность во всех нюансах русской дипломатии. По убедительному предположению Я. Грота, источниками информации для Державина могли служить секретарь Екатерины и его давний приятель А.В. Храповицкий, а также его ближайший друг Н.А. Львов, служивший при канцлере Безбородко 64. Перечисляя различные поступки Счастия, эмблематизировавшего в стихотворении Екатерину и русскую политику в целом, Державин, в частности, пишет, что оно «хохол в Варшаве раздувает». И без того прозрачный смысл этой строчки становится окончательно ясен, если сопоставить ее с автопримечанием Державина к строке «И вьется локоном хохол» из того же стихотворения. Державин пояснил, что под «хохлом» он здесь имел в виду Безбородко и других малороссиян, «знатные роли счастливо игравших» 65.
По-видимому, отстаивая идею союза с Польшей, Потемкин в то же время «на всякий случай» готовился к развязыванию там гражданской войны. Точно так же, активно продвигая планы казачьей интервенции и раздела королевства, светлейший как бы держал в резерве и вариант восстановления русско-польского союза. «Мое поведение на Украине всех привлекает поляков», — писал он императрице в марте 1790 года (с. 401), а полугодом позже уверял ее, что «большая часть» польской нации «наклонна России» и лишь «прусский» Сейм служит препятствием для ее естественных наклонностей. В самом конце года, уже послав Суворова штурмовать Измаил, он вновь настойчиво побуждал Екатерину привязать к себе умы поляков, посулив им Молдавию (с. 442, 443).
Возникает естественный вопрос: в каком соотношении между собой находились все эти взаимоисключающие проекты? Можно ли усмотреть в них некий единый стратегический замысел? Иными словами, менял ли Потемкин в зависимости от колебаний политической конъюнктуры свое общее видение политических задач России или речь шла для него лишь о выборе правильного способа решения этих задач?
Многие современники и позднейшие историки полагали, что Потемкин решал по преимуществу задачи личного свойства, стремясь заполучить для себя, ввиду возможной смерти императрицы и хорошо известной ненависти к нему наследника Павла Петровича, какое-то самостоятельное владение в Польше.
В 1787 году английский посланник Фицгерберт писал в Лондон, что «князь Потемкин из новокупленных в Польше земель, может быть, сделает Tertium quid, ни от России, ни от Польши не зависимое» 66. Разговоры о том, что Потемкин питал такого рода надежды в последний год жизни, воспроизводят в своих воспоминаниях столь разные люди, как польский аристократ М. Огиньский и родственник Потемкина Л. Энгельгардт 67.
Разумеется, Потемкин знал об этих слухах и отвергал их с негодованием. «Неужели я в подозрении и у вас. Простительно слабому Королю думать, что хочу Ево места. По мне — черт тамо будь. И как не грех, ежели думают, что в других могу быть интересах, нежели государственных», — писал он А.А. Безбородко (с. 920). Понятно, что к любым заявлениям такого рода, исходящим к тому же от крупного и опытного политика, следует относиться с большой долей осторожности. И все же известного доверия слова Потемкина заслуживают. Как подчеркивал не знавший этого письма историк А. Фатеев, говорить «о тайном намерении Потемкина надеть корону пястов решительно нет оснований. <...> Потемкин скупал польские земли и получил на Сейме польское дворянство. Едва ли он был настолько простодушен, что полагал, что обойдется без Екатерины, и настолько не думал об интересах отечества. <...> Польским королем мог быть католик. Потемкин не походил на ренегата» 68.
Однако если предположить, что речь шла не о короне пястов, но о гетманстве на территории украинских воеводств Польши и ряда юго-западных губерний Российской империи, уже вверенных управлению светлейшего, то ситуация решительно изменится 69. О подобных намерениях Потемкин и сам писал Екатерине и, следовательно, имел основания надеяться, что императрица их одобрит. Между тем при политическом устройстве тогдашней Польши с бесконечно изменявшимися очертаниями конфедераций и реконфедераций такое гетманство обладало бы значительной долей независимости.
Строя подобные планы, Потемкин, без сомнения, был одержим свойственным ему честолюбием, но столь же очевидно, что он не мог не полагать, что действует в высших государственных интересах России. В сложной унии Польши и России центральное место и в географическом, и в политическом отношении должно было занимать подчиненное светлейшему малороссийское казачество. Предлагавшаяся конструкция отчетливо напоминала ту, которая должна была возникнуть в результате осуществления греческого проекта, где между возрожденной Греческой и Российской империями предусматривалось создание королевства Дакия, одно время тоже предназначавшегося Потемкину 70. Теперь светлейший князь выступал с новой инициативой, в которой ему предстояло играть еще более значимую роль.
Если основой греческого проекта, или «восточной системы», выдвинутой Потемкиным в противовес «северной системе» Панина, было религиозное единство России, Греции, а также дунайских княжеств, из которых предполагалось составить Дакию, то новый проект (по аналогии с предыдущими его можно назвать «западной системой») выдвигал на первый план славянское братство. Его живым воплощением и была сама фигура светлейшего князя, объединявшего в себе польского магната, малороссийского гетмана и ближайшего сподвижника (по некоторым предположениям, тайного мужа 71) российской государыни.
5
На протяжении всей карьеры Потемкина бардом его побед, замыслов и празднеств неизменно был В. Петров. На этот раз светлейший обратился к Державину, что, как совершенно справедливо заметил Я. Грот, «легко объясняется тогдашней поэтической славой последнего» 72. Именно в эти годы Державина начинают привечать при дворе, а его ода «На взятие Измаила» удостоилась одобрения императрицы, при встрече сказавшей поэту: «Я не знала по сие время, что труба ваша столь же громка, как и лира приятна» 73. Этот отзыв, по существу, закреплял за певцом Фелицы статус официального поэта, подтверждавший единодушное мнение читающей публики, никогда особенно не благоволившей к Петрову.
Сблизившийся в ту пору с Державиным Дмитриев впоследствии вспоминал о несколько ревнивом отношении к старшему поэту, господствовавшем в державинском окружении: «Оды его (Петрова. — А.З.) и тогда были при дворе и у многих словесников в большом уважении, но публика знала его едва ли не понаслышке, а Державин и приближенные к нему поэты, хотя и не отказывали Петрову в лирическом таланте, но всегда останавливались более на жесткости стихов его, чем на изобилии в идеях, на возвышенности чувств и силе ума его» 74.
Взявшись исполнять потемкинский заказ, Державин, вероятно, ощущал потребность опереться на опыт Петрова. Во всяком случае, он собственноручно переписал оду, сочиненную тем для маскарада, устроенного Потемкиным в 1779 году в Озерках, и набросал один из своих хоров для измаильского праздника на ее обороте 75. Действительно, задача, стоявшая перед Державиным, была для него в достаточной мере непривычна и сложна. Значительно превосходя Петрова степенью общего признания и, вероятно, мощью поэтического дара, он не обладал ни образованием, ни самостоятельностью и глубиной политического мышления, отличавшими его предшественника. А самое главное, за его спиной не было десятилетий, проведенных в тесном общении с Потемкиным. В «Плаче на кончину Потемкина» Петров писал о «преньях», которые они вели со светлейшим, «о промысле и роке, о смерти, бытии, о целом мира токе» 76.
Неудивительно, что наиболее полное отражение поздних замыслов Потемкина можно найти не столько в державинском «Описании..», еще всецело ориентированном на привычный для автора греческий проект 77, сколько в одах Петрова, написанных как в последние годы жизни светлейшего князя, так и после его смерти.
Ода Петрова «На взятие Очакова» представляет собой монолог аллегорического Днепра, торжествующего освобождение своего устья от турецкого владычества:
Я сам подвержен был несчастью,
Мой желтый брег судьбины властью
Постыдной сделан был межой.
Поитель Россов, друг их славе,
Я с радостью в их тек державе,
Неволей кончил век в чужой.
Но ныне вполне я восставлен,
О Россы, силой ваших рук
От поношения избавлен
И нестерпимых сердцу мук 78.
Речь здесь идет о переходе под власть России после одержанных побед устья Днепра, ранее принадлежавшего туркам. Со взятием Очакова, стоявшего в днепровском лимане, процесс этот был завершен. Однако Днепр долгое время служил для России границей, по выражению Петрова, «постыдной межой» не только с Турцией, но и с Польшей. Окончательное превращение Днепра во внутреннюю российскую реку Петров торжествует уже в 1793 году в оде «На присоединение польских областей к России», написанной уже после второго раздела Польши, который он толкует как исполнение заветных чаяний своего покойного друга.
Подобно очаковской, эта ода строится как апофеоз Днепра, празднующего свое полное освобождение:
Услышав Днепр веленье рока,
Дабы, сколь логом ни далек,
Он весь от моря до истока
Во области Российской тек,
Чело венками увивает,
Пресветлу ризу надевает
И должную воздав хвалу
Великой Севера Богине,
Его веселия причине,
Восходит спешно на скалу.
Важно отметить, что в верховьях Днепра находится Смоленск, родной город Потемкина. Ниже по его течению лежал Екатеринослав, город, заложенный светлейшим как южная столица России. Именно по Днепру начала Екатерина свое путешествие в Крым в 1787 году, ставшее высшей точкой карьеры Потемкина и признанием его заслуг как строителя нового государства. Воспевая присоединение к империи последних приднепровских областей, Петров вспоминает то плавание императрицы, ставшее предзнаменованием грядущего положения Днепра в сердце державы и превратившее его берега в земной рай:
Каков величествен в вершине,
Коль славен в устии моем,
Таков теперь в моей средине
Я живо движусь телом всем.
Весь с матерью, нет части сирой,
Весь красной оттенен порфирой;
Со дня как Боги принесли
На брег Тя мой, сладчайша Мати,
Предзнак грядущей благодати
На ней оливы проросли.
Именно Днепр, объединяющий великороссов, малороссов и поляков, призван в риторике Петрова символизировать Российскую империю и потому может пророчествовать о грядущем славянском братстве, в котором России суждено играть ведущую роль.
Приидет некогда то время,
Днепр если может то проречь,
В котором все славянско племя
В честь Норда препояшет меч.
Росс будет телеси главою,
Тронув свой род побед молвою,
Он каждый в рассеяньи член,
Собрав в едино, совокупит
И тверд родствами гордо вступит
Меж всех в подсолнечной колен.
В этой панславистской утопии грядущего единения славян вокруг России особое место отводится Польше, вошедшей в состав Российской Империи ранее других единокровных народов:
Но вам, наперсники России,
Поляки, первородства честь;
Вы дни предупредили сии,
Вам должно прежде всех расцвесть.
Став с Россом вы в одном составе,
Участвуйте днесь первы в славе,
В блаженстве имени его.
В своих призывах к польско-русскому братству Петров достигает поистине экстатического вдохновения:
Причастники усыновленья,
Того же ветви древеси,
Язык свят, люди обновленья,
Которым небо, небеси
И мира таинства открыты,
И подвиги презнамениты,
И счастья храм, где славы трон,
Поклоньшися Екатерине,
Присутствующей в ней Богине,
Не выходите тщетно вон 79.
6
Излишне говорить, что реальность второго раздела никак не соотносилась с этими мечтаниями. Екатерина и раньше относилась к проектам светлейшего с большой долей осторожности. Она не одобряла русско-польского союза, во всяком случае не считала, что Россия должна идти ради него на какие-либо уступки, потому что не доверяла полякам. Она считала, что украинский план Потемкина может быть пущен в ход только в крайнем случае нападения на Россию Пруссии и Польши, ибо опасалась казачьей вольницы. Она не видела особых выгод и в новом разделе, поскольку не хотела допустить усиления злейшего врага России, каким она считала прусского короля. По-видимому, наилучшим вариантом она считала восстановление существовавшего до 1788 года статус-кво, при котором Польша оставалась бы слабой и анархической республикой, не способной влиять на европейскую политику, и в которой Россия бы сохраняла безраздельное влияние. Однако развитие событий сделало такое возвращение назад полностью невозможным.
На следующий день после праздника в Таврическом дворце в Петербург прибыл курьер от русского посланника в Варшаве Булгакова, сообщивший о состоявшейся там 3 мая (по европейскому стилю) революции 80. Этот исход дела был полностью неприемлем для Екатерины, как потому что в результате этих политических изменений восторжествовала враждебная России патриотическая партия, так и в силу того, что императрица усматривала здесь угрожающее приближение к российской границе французской революционной заразы 81. В мае и июле она написала готовившемуся к отъезду на юг Потемкину два рескрипта относительно плана предполагаемых действий. В первом из них она в принципе санкционировала его проекты, оговорив, однако, порядок и условия их реализации. Предполагалось «преклонить к нам нацию» обещаниями «при настоянии удобного случая <...> споспешествовать в присоединении Молдавии к Польше», между тем такого рода «удобный случай» заведомо не мог наступить, поскольку русская дипломатия уже отказалась от обращенного к Турции требования об уступке Молдавии.
Точно так же казачье вторжение с восстанием православного населения восточных польских воеводств предполагалось осуществить только после начала войны с Пруссией, Польшей и, возможно, Англией. По мнению некоторых историков, это, по существу, была щадящее самолюбие светлейшего форма отказа, поскольку ко времени подписания рескрипта Екатерина уже знала, что возможность такой войны полностью снята с повестки дня 82.
Во втором рескрипте речь шла о подготовке конфедерации пророссийских польских аристократов, оппозиционно настроенных по отношению к принятым Сеймом решениям. Такая конфедерация должна была обратиться к Екатерине за помощью в восстановлении старой Конституции, гарантом которой при первом разделе выступала Россия. В крайнем случае Екатерина считала возможным и новый раздел Польши 83.
Как и предполагала императрица, российская интервенция в Польшу началась сразу после подписания мира с Турцией в мае 1792 года, по призыву так называемой Тарговицкой конфедерации, формирование которой было начато в Яссах Потемкиным и продолжено после его смерти Безбородко. Однако роль тарговчан была чисто формальной. Обеспечив Екатерину необходимым предлогом для вторжения, дальше они, по существу, ехали в обозе наступающей русской армии. Разумеется, все военные действия вели регулярные части — замыслы светлейшего и о национальных польских бригадах, и о казачьих частях были похоронены вместе с ним, да едва ли Екатерина санкционировала бы их осуществление и при его жизни.
Что же до роли в российской политике лояльных польских магнатов, то создатели Тарговицкой конфедерации были попросту жестоко обмануты. Посулив им восстановление прежней шляхетской вольницы, Екатерина вела за их спинами переговоры о разделе с Пруссией и Австрией 84. В рескрипте Я. Сиверсу от 22 декабря 1792 года императрица сформулировала свои взгляды на польский вопрос с предельной отчетливостью: «Не столько заботимся мы сим могущим воспоследовать событием, сколько расположением нынешнего пагубного французского учения до такой степени, что в Варшаве развелись клубы, наподобие Якобинских, где сие гнусное учение нагло проповедуется и откуда легко может распространиться до всех краев Польши и следовательно коснуться и границ ее соседей. <...> По испытанию прошедшего и по настоящему расположению вещей и умов в Польше, то есть по непостоянству и ветрености сего народа, по доказанной его злобе и ненависти к нашему, и особливо по изъявляющейся в нем наклонности к разврату и неистовствам французским, мы в нем никогда не будем иметь ни спокойного, ни безопасного соседа, иначе, как приведя его в сущее бессилие и немогущество» 85.
Еще более усилило именно такое истолкование событий восстание под руководством Костюшко и последовавший за ним третий раздел, устранивший Польшу с карты Европы 86.
Ода Петрова, написанная по этому поводу, уже почти не содержит прекраснодушных надежд на славянское братство. Скорее окончательное уничтожение Польши истолковывается здесь как результат необходимости покончить с влиянием революционной Франции, угрожающей всему миру. В 1775 году Петров в оде на Кючук-Кайнарджийский мир писал о тайном заговоре французской дипломатии, пытающейся турецкими руками ослабить Россию. Закулисные заговорщики были изображены там как маги, в тишине вынашивающие и осуществляющие свои тайные заговоры 87. Двадцатью годами позже Петров еще усиливает прежние схемы, но роль проводников французских замыслов теперь играют не турки, а поляки:
Подобья сущие детей,
Им лестны новые затеи.
И были б только чародеи,
Они есть жертва их сетей. <...>
В чудовищей преобразились,
Секванским 88 духом заразились.
Революционный дух, пришедший из Франции и охвативший Польшу, изображается как вселенская катастрофа, угрожающая алтарям, тронам, личной безопасности людей и в конечном счете существованию вселенной:
Поправ священные права,
Грозят срыть храмы и расхитить,
Чужим имуществом насытить
Их алчны руки, рты, чрева.
Грозят во все края достигнуть,
Царей с престолом низложить,
Восстать на Твердь, Творца в ней сдвигнуть
И в век законом уложить,
Чтоб все на свете были равны;
Все наглы, хищны, зверонравны.
Когда не так: весь дол трясти,
Поделать пропасти ужасны
И, кои с ними несогласны,
Живых во аде погрести 89.
Единственной силой, способной отвратить эту смертельную угрозу всему миропорядку, оказывается Россия, опирающаяся на исторический опыт и мистическую поддержку своих героев, уже однажды смиривших в начале семнадцатого столетия сарматскую гидру:
Блеснул, как новых луч светил,
На мгле, несомой от Эфира,
Великолепный Михаил (Романов. — А.З.)
Спускается, и с ним Пожарской,
Восстановитель власти царской,
Простерт взор долу обоих;
И Минин (зри, небесны круги
Не знатность ставят, но заслуги),
И Минин смотрит из-за них 90.
Идеологическая интуиция снова не подвела стареющего поэта. Оставленному Петровым метафорическому инвентарю предстояло быть активно востребованным российскими политиками и публицистами уже в XIХ столетии.