Диалог В. Э. Вацуро и Н. Я. Эйдельмана
Диалог В.Е. Вацуро и Н.Я. Эйдельмана
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2000
“Полярная звезда” декабристов —
“Полярная звезда” Герцена.
Диалог В.Э. Вацуро и Н.Я. Эйдельмана на вечере, посвященном
125-летию выхода в свет “Полярной звезды” Герцена и 155-летию “Полярной звезды” А. Бестужева и К. Рылеева. Дом-музей
А.И. Герцена, 3 декабря 1980 года.
Ирина Желвакова
И.Ж.: В августе 1855 года вышла первая книга герценовской “Полярной звезды”. За тридцать лет до этого — последний выпуск декабристского альманаха. Не случайно, что в декабре мы вспоминаем о двух “Полярных звездах”. Мы вспоминаем о декабристах, мы вспоминаем о Герцене.
Сегодня в нашем вечере участвуют Вадим Эразмович Вацуро, наш гость из Ленинграда, и Натан Яковлевич Эйдельман.
Н.Я.: Несмотря на кажущуюся искусственность и невозможность темы — уж слишком разные явления две “Полярных Звезды”, мы, готовясь к вечеру и раздумывая над темой, нашли некоторые резоны — и тогда тема стала нам казаться не такой уж искусственной, а, напротив, сложной и трудной. Вот мы и попытаемся справиться с нашей смутной задачей.
В.В.: Методические приемы разработки этой темы, по-видимому, немножечко похожи на те, о которых в свое время писал Диккенс: “Как написать статью “Китайская философия”? Прочитать по Британской энциклопедии сначала статью “Философия”, затем статью “Китай”, а затем совокупить полученные сведения”. Такого рода темы — сравнительно-исторического свойства — приблизительно так и делаются. Но здесь оказались самые неожиданные трудности, а с другой стороны — и какие-то конвергенции, которые возникают, как только посмотришь на две книжечки, герценовскую “Полярную звезду” и томик “Полярной звезды” из библиотеки Герцена. Два культурных феномена под одним названием. Название ничего не значит, но они кое-что говорят одним своим видом. Посмотрите на формат, на переплет — в одном случае и на отсутствие переплета — в другом. Вам, Натан Яковлевич, приходилось видеть в издательском переплете “Полярную звезду” Герцена? Это не безразлично, потому что речь идет об альманахе. Посмотрите на красивую виньетку, хорошую бумагу и подобранные шрифты — это “Полярная звезда”, рассчитанная на то, что ее будут покупать. Причем рассчитанная не явно. Эта “Полярная звезда” уже знает, что ее будут покупать. А это — карманная книжка, это книжка совершенно иных функций, созданная стихийно, потому что когда два человека — один из них — блестящий гвардейский офицер, другой, вскоре ставший чиновником, — начинают заниматься новым для них издательским делом, они не знают еще, что из этого выйдет.
У Герцена на томике “Полярной звезды”: “Книжка пятая”. Никаких подобного рода записей на декабристской “Полярной звезде” ни на 1823-й, ни на 1825 год мы не найдем, потому что Герцен знает, что будет издавать “Полярную звезду” каждый год, а Бестужев и Рылеев, когда начинают, не знают; они вообще не знают, чем дело кончится. Этот самый внешний вид двух этих изданий — знак двух культурных эпох, между которыми пролегло тридцать лет. Функции, назначение иное; способ издания разный, и тридцать лет разницы. Люди переживают культурные эпохи. Мы попытаемся это показать с Натаном Яковлевичем — виртуозом подобных сопоставлений.
Многие участники декабристской “Полярной звезды” еще живы к 1855 году. Время изменилось полностью. Это будет одним из ответов на вопрос об эволюции людей этого времени. Мы вернемся к этому, когда пойдет речь о Вяземском и о других.
Итак, одну книгу делает поколение пушкинского времени, другую книгу делает поколение лермонтовского времени. В истории литературы это две культурные эпохи. По 1830-м годам пролегает незаметная, очень тонкая грань, которая и обусловливает традицию и обусловливает взаимное непонимание. Люди герценовского поколения уже не понимают того, что было естественным для тех, кто делал декабристскую “Полярную звезду”. Представьте себе, отец А.А. Бестужева был человеком Х VIII века, из тех, кто входил, условно говоря, в идеологическое окружение Радищева. Он получает из первых рук Х VIII век. В лермонтовское время XVIII век получить уже некому. Вот, собственно, предварительные замечания, из которых следует один важный вывод, который тоже составит один из сюжетов нашего выступления. Герценовская “Полярная звезда” не столько продолжает декабристскую “Полярную звезду”, сколько ее интерпретирует. Для людей, создававших вторую книгу, первая есть предмет изучения.
Н.Э.: Мы стали считать действующих лиц первой “Полярной звезды” во времена второй “Полярной звезды”. Некоторые были живы. Мы о них поговорим. Вяземский, Греч — особый разговор. Некоторые авторы первой “Полярной звезды” были авторами второй. Только заочно, посмертно. Прежде всего основатели первой “Полярной звезды” — Рылеев и Бестужев. <…> Но как мы договаривались с Вадимом…
Да, прошу прощения, вообще мы с Вадимом Эразмовичем на “ты” и зовем друг друга по именам. Но я заметил, что всегда, при большой аудитории, люди, естественно, переходят на имя-отчество и на “вы”.
В.В.: Не будем демонстрировать наши интимные отношения.
Н.Я.: Да-да. Вот именно. Но, если будем сбиваться иногда, то пусть это не скроется от аудитории.
Какая огромная разница: скажем, Рылеев и Вяземский. Вяземский даже старше на 3 года. Вяземский — современник, к которому свое отношение и свой взгляд. Рылеев — это уже памятник, это уже легенда. Уже совершенно другой культурный слой только оттого, что его уже 30 лет, как нет. Это относится к большинству декабристов-героев. И в качестве потенциальных авторов, и в качестве упоминаемых людей.
Вторая “Полярная звезда” как раз представляла тех декабристов, для которых и во время которых работала первая “Полярная звезда”. Но это уже люди, овеянные легендой! Отсюда специфика взглядов на них. Но мы часто модернизируем… Мы уже много знаем и о декабристских временах, и о герценовских. И нам уже кажется, что они знают больше, так как жили ближе.
В.В.: Один пример для иллюстрации. В первой “Полярной звезде” участвует Батюшков. Но это не точно сказано: к тому моменту, когда стали издавать “Полярную звезду”, Батюшкова практически нет на свете. Рылеев и Бестужев его не знают. К началу 1820-х годов Батюшков отходит от литературы, начинается его душевная болезнь. Один из его ближайших друзей — Вяземский — знает человека, который уже для этих-то людей классик. В 1859 году Батюшков давным-давно является классической фигурой, хотя его всего четыре года нет на свете (умер в 1855 году). Это давняя легенда. А Вяземский — единственный из живых людей — его близкий друг. Это уже третья культурная эпоха за время одной человеческой жизни.
Н.Э.: Вот портреты. На обложке герценовской “Полярной звезды” знаменитая пятерка. Декабристские профили. Большинство культурных, знающих людей убеждены, что это настоящие портреты декабристов. Трудно представить, что Герцену неоткуда было взять ни единого портрета этих действующих лиц. Любопытно: резчику Линтону 1 были заказаны портреты, исполненные в традиционной манере античных профилей. Первым идет Пестель. Это соответствует понятию Герцена о декабристских ролях. Вторым идет Рылеев. Дальше любопытно — Бестужев, Муравьев, Каховский. Конечно, по документам и по памяти знали, что это Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин. Но это было смутно. Вообще, Бестужев и Муравьев — это декабристские фамилии. И тут как бы все Бестужевы воплощены.
Тема, как мало знали Герцен и Огарев, взявшись за это дело, как постепенно шло узнавание, крайне интересная, мало разработанная. Мы мало знаем, что Пушкин и Лермонтов не слыхали о протопопе Аввакуме и что Белинский, по всей видимости, и Грановский, есть все основания полагать, ушли в могилу, не прочитав “Путешествие из Петербурга в Москву” Радищева. Хотя, по нашим понятиям, вот они живут, соотносятся, и это должно было быть. А почему — особый разговор. Степень незнания создает совершенно специфические культурные отношения, крайне интересные.
Когда вышла 1-я книга “Полярной звезды”, Герцен получил письмо одного человека старшего поколения, который очень подробно разбирал недостатки первой “Полярной звезды” в декабристском духе. Герцен пишет в письме: “Не знаю кто, а сдается мне, что Николай Иванович Тургенев, больно все знает хорошо”. Но выяснилось, что не Николай Иванович Тургенев, а всего лишь Сергей Дмитриевич Полторацкий, но тоже человек весьма почтенный и знающий. Полторацкий дружески упрекает Герцена за ошибки — это разговор человека того же поколения: “Что это Вы пишете — казнь декабристов 6 августа — 25 июля?” Тут наехало два стиля — 13 июля — 25-е. Но точно неизвестно. И Герцен невольно прибавил. Сегодня кажется — элементарная ошибка, школьная. Это — степень знания. <…>
Забвение этих вещей не было удивительным. Подекабрьская эпоха создавала полные условия для такого забвения. Когда в 1839 году Александр Николаевич Мордвинов, начальник III Тайного отделения, пропустил своей властью портрет Бестужева в сборнике “100 русских литераторов”, возникло грандиозное цензурное дело, которое стоило Мордвинову его должности. Портрет был вырезан. Почему Герцен не знал портретов? Ему неоткуда было их получить. А культурный русский читатель 1830-х годов не имел ни малейшего представления об огромном большинстве своих авторов. Например, что автор “Романа и Ольги”, автор обзоров в “Полярной звезде”, человек, издававший “Полярную звезду”, — это тот самый Александр Марлинский, собрание сочинений которого он читает.
Было два человека: один из них Бестужев, о котором уже никто ничего не знает, а второй — окруженный тайной кавказский офицер, блестящий беллетрист, автор поэтических сочинений о Кавказе. Это были два человека. И очень мало, кто совмещал их в одно лицо. Вот приблизительно ситуация. Причем мы сами ее знаем не очень хорошо, Натан Яковлевич. Мы мало знаем о том, чего они не знали, и почти не знаем того, что они знали.
Н.Э.: Вот такое незнание на переднем краю — это относится и к точным наукам — это совершенно особый вид незнания. Это незнание свежее, юное, прекрасное, которое чревато ведущим знанием.
В.В.: Ничем не обремененное.
Н.Э.: Выяснить то, что не знало данное поколение, — выяснить важнейшие черты культуры. А вот есть другой тип незнания, я не могу… совершенно не к слову… ну уж просто мы готовились к нашему выступлению… Попала мне в руки книга Александра Лебедева “Грибоедов”. Мне она активно не нравится, но могут быть другие мнения, и из-за этого я не стал бы заводить речь. Три факта я нашел в этой книге, где есть известные недочеты и незнания, которые ликвидируются на уровне “Полярной звезды”. Вот я позволю себе три цитаты. <…>
“Княгиня Дашкова — это была достойная женщина, — (идет сноска на Герцена; дальше пишет автор), — а не Екатерина II , полуграмотная потаскуха, превратившая царский дом в публичный и символически соединившая свою блудливую старость с рождением будущего Николая I ”. В термине “полуграмотная потаскуха” особенно вызывает сомнения эпитет “полуграмотная”. Нет, не в кавычках. Дело в том, что Екатерина II была грамотна, а если иметь в виду некоторые недостатки русского языка, то тогда совершенно неграмотным человеком был Шекспир или Вольтер — они не знали русского языка. <…>
В.В.: Уж коль скоро Натан Яковлевич затронул эту тему, об этом нужно было бы говорить специально: об интерпретации Екатерининского века и этой фигуры. Это сегодня не тема нашего разговора, но только уж очень большой соблазн противопоставить этим высказываниям не только герценовскую “Полярную звезду”, но и “Полярную звезду” Бестужева и Рылеева. Вот, пока читал Натан Яковлевич, я открываю поэтическое свидетельство Вяземского, которое напечатано в “Полярной звезде” на 1824 год. Это одно из самых значительных и, так сказать, известных произведений декабристской периферии. Это стихотворение называется “Петербург”. Уж если что известно у Вяземского хрестоматийного, так именно это стихотворение. 24-й год — это уже интерпретации идут в “Полярной звезде”. Они уже начинают потихонечку управлять изданием.
Екатеринин век Державин предал свету.
Минервы нашей ум Европу изумлял:
С успехом равным он по свету рассылал
Приветствие в Ферней, уставы самоедам
Иль на пути в Стамбул открытый лист победам,
Полсветом правила она с брегов Невы
И утомляла глас стоустныя молвы.
Блестящий век!
Вот так это определяли люди пушкинской эпохи. Мы можем с ними не соглашаться, мы знаем, что в этом есть своего рода идеализация и интерпретация, которая была свойственна, между прочим, и Пушкину тоже. Но согласитесь, что “полуграмотная дама легкого поведения” — это не совсем адекватная характеристика: я имею в виду…
Н.Я.: Стыдится произнести буквальную цитату (смеется).
В.В.: Ну, я думаю, что это просто опечатка в книжке. Простите это отступление. С именем Пушкина мы попадаем в довольно обширную область пушкинской историографии. Как раз пушкинская историография изучена лучше, чем какая бы то ни было другая. И вместе с тем сумма представлений о Пушкине… Вот если бы у людей, которые этим специально, профессионально занимаются, спросили бы, что знали о Пушкине во второй половине 50-х? Ответить на этот вопрос было бы мудрено. Ну, во-первых, основной массы бумаг Пушкина нет. Существует посмертное собрание сочинений, вышедшее в начале 40-х годов 2, и собрание сочинений, которое, вообще говоря, в публике не очень хорошо известно. Во-первых, оно дорого, во-вторых, оно не расходится, интерес падает. Значительная часть тиража лежит на складах, не распродается в обращение.
В 1855 году выходят первые тома собрания сочинений, подготовленного Анненковым. Вот до этого времени практически собрания сочинений Пушкина нет. Огромное количество бумаг лежит в архиве у Н.Н. Ланской. И вот по этим бумагам Анненков работает. Только в 1857 году основная часть критической прозы, той, которая не была напечатана Пушкиным, появляется в дополнительном томе собрания сочинений Анненкова. То есть даже тексты и то известны очень выборочно. А репутация уже установлена. Это репутация Пушкина без последних произведений. Они не вошли в поле зрения исследователей, читателей и критиков. Последняя, самая значительная часть пушкинского творчества выпадает из поля зрения, время прошло для нее. Далее, что касается биографии. Нет. Биографии нет до такой степени, что в биографии Пушкина делает ошибки даже Плетнев, человек, который его знал близко, с момента возвращения Пушкина в столицу. Он о лицее почти ничего не знает. Например, он убежден, что Катенин и Пушкин — это лицейские товарищи. Плетнев — именно Плетнев! Что же говорить о других, об остальных? И он до тех пор, пока биографии нет, он в своем “Современнике” печатает мемуарные материалы о Пушкине. Причем знает, что эти материалы недоброкачественные, но пусть хоть крохи сохраняются. Он Гроту рассказывает с наслаждением все, он знает, потому что Грот — собиратель, он может из этого что-то сделать. А в это время он предоставляет место в своем “Современнике”, как он пишет сам в письмах тому же Гроту, “рассказам Грена 3, известного дурака”. Ну, а что такое рассказы Грена? Вот в конце 50-х — начале 60-х годов в “Общезанимательном вестнике” появляются мемуары Грена. Грен рассказывает в высшей степени докторально и очень императивно, что он был знаком с Виктором Григорьевичем Тепляковым, который в Одессе знал Пушкина, были они на “ты”. И Пушкин, уезжая, оставил Теплякову целый сундук бумаг, который Тепляков потом подарил ему, Грену. И Грен из них сейчас извлекает некоторое количество материалов и документов. И вот вам, пожалуйста, эти материалы. Это стихотворения, это одна или две статьи, это письма… Вот все это в “Общезанимательном вестнике” печатается в 1861 году. Кстати сказать, все это перепечатано в известной книжке Вересаева “Пушкин в жизни” без всяких комментариев. Комментарии же здесь нужно было дать такие. Во-первых, Тепляков никогда не знал Пушкина в Одессе. Тепляков познакомился с Пушкиным после того, как он приехал в Петербург, вероятно, году в 36-м, может быть, в 35-м, в конце. А приехал Тепляков в Одессу после 26-го года или в конце 26-го. Пушкина уже в Одессе нет. Во-вторых, они с Пушкиным никогда не были на “ты”. В-третьих, из двух стихотворений Пушкина, которые Тепляков передал Грену, одно стихотворение принадлежит Александру Ивановичу Одоевскому, а второе — Вяземскому. Вот это тот материал о Пушкине, который печатался как биографический в конце 1850-х — начале 1860-х годов.
Еще только-только Бартенев начинает собирать материалы. Он идет к Шевыреву, Шевырев ему рассказывает. Он добирается до Нащокина, он опять что-то записывает. Потом он отдает все это Соболевскому, Соболевский корректирует; создается книжка, тетрадь рассказов. Это самые первые заготовки будущих биографий.
А уже в начале 50-х годов, в 1853 году, Гаевский 4 получает в руки комплекс пушкинских материалов, которые имеют непосредственное отношение и к нашей теме. Это переписка Пушкина с Бестужевым, причем Гаевский не имеет возможности назвать имена. Он печатает отрывки из этих писем, инициалами заменяет имена и перифрастически обозначает характер адресата. Письмо Пушкина к Б. — это Бестужев.
Н.Я.: А к Рылееву он, кажется, вообще не решился.
В.В.: Я сейчас не помню уже; как будто бы он не решился. “Один из лицейских товарищей Пушкина” — догадывайтесь, что Кюхельбекер, поскольку о лицее в 50-е годы только лицеисты знают, потому что традиция не совсем еще угасла. Представьте себя на месте читателя журнала “Современник”, в котором это напечатано. Тем временем материалы есть. И вот один из резонов, по которым их нужно было собирать. И, между прочим, это обстоятельство обусловливает очень непростое отношение к “Полярной звезде” со стороны даже консервативных литераторов пушкинского окружения. С одной стороны, это интерпретация, это политика, а с другой стороны, что ни говорите, а это все-таки собирание материалов. И вот здесь я передам опять слово Натану Яковлевичу, чтобы он пояснил нам ситуацию “Полярной звезды” и Пушкина в “Полярной звезде”.
Н.Я.: В “Полярной Звезде” в основном печатались запрещенные произведения Пушкина, преимущественно такого плана, как “Вольность”, “Деревня”, “Кинжал”, непропущенные строфы из “Наполеона” — для общества, безусловно, декабристского, революционного плана. Были и более сложные явления. Было небольшое число стихов Пушкина, которые тоже не прошли цензуру и были напечатаны только много лет спустя. Вообще считается, в среднем “Полярная звезда” Герцена опередила русские публикации лет на 20—30, то есть на поколение. Но все-таки преобладающее новое, если так сказать упрощенно, что получал читатель в напечатанном виде в герценовской “Полярной звезде”, — это декабристские сюжеты. Не только стихи, но и целый комплекс переписки с именами Рылеева и Бестужева. Это не прошедшие цензуру отрывки из мемуаров Пущина. Это, наконец, знаменитый отрывок из записок Якушкина, о том, как в Каменке шел разговор о тайном обществе. Появилось напечатанным — это совершенно другое качество, хотя оно 30 лет ходило по рукам, но это некое событие в жизни этого стихотворения, в жизни читателя и в судьбе Пушкина, собственно говоря, посмертное.
В.В.: Это не только напечатано, это же поставлено в контекст.
Н.Э.: Да.
В.В. Это очень существенное обстоятельство.
Н.Э. Да, в контексте и пушкинских, и герценовских, и других публикаций, рылеевских…
В.В.: Это не случайная вещь.
Н.Э.: Причем любопытно, что доставляли Герцену эти сочинения отнюдь не люди обязательно такого радикально-революционного направления. Многие из них были близки Герцену по убеждениям, а иные были весьма умеренных убеждений. Вот, скажем, Кетчер, у которого было крупнейшее собрание. Евгений Иванович Якушкин — это особая статья. Гаевский, конечно. Многое было связано, конечно, с Анненковым. Вообще, технология была такая: что Анненков не мог напечатать, он отдавал Евгению Ивановичу Якушкину, тот пробивал в журналах; что не получалось — шло Герцену. И вот благодаря такому тройному слою публикаций очень опытных квалифицированных людей постепенно и осваивался Пушкин. Но вот собственно тема “Пушкин и декабристы” действительно начинается отсюда. <…>
Пожалуй, эта публикация комплекса декабристских материалов о Пушкине сильнее повлияла на наше десятилетие, на читателей советского времени. Поясню. Герцен, когда прочитал декабристские стихи Пушкина, которые он знал в списках, был человеком уже со сложившимися, определенными взглядами на Пушкина. Был и другой слой людей. Герцен хорошо его знал. Для нас яркий представитель этого слоя — Писарев. Но Писарев когда еще будет выступать. А тогда один из первых представителей писаревского взгляда на Пушкина был литератор, близкий кругу петрашевцев, будущий известный педагог Чумиков 5, который, прочитав еще до “Полярной звезды” “О развитии революционных идей в России”, где Герцен хвалит Пушкина и говорит, что он дорог их поколению, написал, похвалив Герцена за публикацию, за Вольную печать: “А кстати, что это Вы там хвалите Пушкина? Или Вы человек не нашего поколения?” (Прекрасное обращение!) “Когда Пушкин умер, то мы, люди с принципами, не пошли на похороны. Он давно пережил своего “Пророка””. То есть это намек на то, что когда-то были первоначальные революционные стихи. Резко разграничиваются два периода. Второй период рассматривается как упадок по отношению к первому. И дело с концом.
В.В.: Это очень интересно и правильно. Я хочу еще раз одну вещь проакцентировать. Дело в том, что, когда мы говорим о концепции Пушкина, о том облике Пушкина, который сложился у русской читательской и читающей публики к 1860-м годам, мы возлагаем вину на Писарева, и может быть, не совсем справедливо. Когда Баратынский в конце 1830-х годов попал в Петербург, он писал жене: “Разбирал вместе с Жуковским бумаги Пушкина. Нашел много новых стихов. Ты не представишь себе, чем они отличаются: глубиной и мыслью”. Эта концепция затухания творчества Пушкина была характерна и для довольно близкого окружения Пушкина (хотя в конце 1830-х годов Баратынский довольно далеко отошел от Пушкина). <…>
Поэтому появление в “Полярной звезде” целого комплекса декабристских произведений Пушкина вторгалось в эту традицию восприятия, уже прочно установившуюся. Это не значит, что, скажем, Писарев, у которого была устойчивая концепция Пушкина, прочитав эти публикации, отказался от своей точки зрения. Нет, он судил Пушкина, как современник иной эпохи. Но многие из читателей, которые повторяли установившееся мнение по инерции, вот на них это должно было иметь существенное воздействие. Имело или нет — вот этого мы не знаем. Потому что читатели 1860-х годов практически не исследованы и массовое представление о Пушкине, которое в то время сложилось, продолжает оставаться для нас иксом, белым пятном. И почти не по чину нам его исследовать.
Н.Э.: Герцен в этом смысле продолжал развивать в лучшем виде то, что заложил Белинский, конечно.
В.В.: Конечно.
Н.Э.: Мы мало знаем реакцию читателей “Полярной звезды”. Это все вливалось в умы. Но тем не менее этот удивительный герценовский взгляд, цельный, который вмещал в себя и признание декабристских стихов Пушкина, и его позднюю эволюцию, относительно многого, конечно, он не знал. Но все-таки он шел к этому цельному восприятию. Это важно. <…>
Но вот теперь мы переходим уже к тем десятилетиям первой “Полярной звезды” — авторам и читателям, которые благополучно здравствовали. Мы посчитали с Вадимом Эразмовичем, кто был в это время жив из авторов, сотрудников первой “Полярной звезды”:
Авраамий Сергеевич Норов…
В.В.: Натан Яковлевич, у меня список полнее. Мы вместе не успели досчитать. Я потом дополню.
Н.Э.: Давай, давай! У нас получилось десять человек.
В.В.: Э, нет, больше. Во-первых, мы с какого года считаем? С 1855-го?
Н.Э.: Да.
В.В.: Так вот, в 1855 году умер Николай Александрович Бестужев.
Н.Э.: Да, в мае, правда — или в августе? Ну, неважно.
В.В.: Дальше по алфавиту Фаддей Венедиктович Булгарин, в 1859 году умер.
Н.Э.: Автор того и герой этого альманаха.
В.В.: Да, совершенно верно, автор — в той “Полярной звезде”…
Н.Э.: И объект критики здесь.
В.В.: Василий Евграфович Вердеревский. Некоторые пикантные эпизоды биографии мы, вероятно, не будем утаивать от наших слушателей. Вердеревский 6, хотя он и автор “Полярной звезды”, потом за растраты и за всяческие махинации на крупном чиновничьем посту был в Сибирь сослан, о чем Герцен с большим удовольствием сообщил в “Колоколе”, а ведь Василий Евграфович в “Полярной звезде” участвовал, и Герцен, вероятно, об этом знал, то есть не мог не знать. Вот книжечка из его библиотеки, там он мог прочитать его переводы из Горация, но неизвестно, соотносил он или не соотносил…
Н.Э.: Тот или не тот…
В.В.: Да. Петр Андреевич Вяземский. Ну, он всех пережил. Федор Николаевич Глинка. Любопытная в этом смысле фигура, необыкновенно интересная. Глинка и Вяземского пережил. В 80-м году он только умер. Греч — в 67-м, Василий Никифорович Григорьев 7 — в 76-м, Михаил Александрович Дмитриев, с котором у Герцена, кажется, были столкновения…
Н.Э.: Да.
В.В.: … в 66-м. Смотрите, до буквы Д, но заметьте, что это все периферия, более или менее близкая. Зайцевский 8, Маркевич 9, Масальский 10, Норов, Соболевский, Панаев 11, Нечаев 12, Ободовский 13, Плетнев, Ростовцев, Сенковский, Туманский, Филимонов, Хомяков. Посмотрите — почти все эти люди, за исключением некоторых, пришли в “Полярную звезду” поздно. Мы будем говорить об очень небольшом числе этих людей…
Ну, у Вердеревского особая судьба, совершенно исключительная, и для Герцена привлекательная, для “Колокола”, конечно, не для “Полярной звезды”. Федор Николаевич Глинка — активный участник, руководитель правого крыла Союза благоденствия, литературный организатор. Ведь собственно под его эгидой “Полярная звезда” и создается, потому что Глинка стоит во главе ученой республики, Вольного общества любителей российской словесности. К тому моменту, когда Герцен начинает создавать “Полярную звезду”, Глинка спокойно сидит в Москве, попивает чаек и читает в узком кругу “Таинственную каплю”. У него уже никаких воспоминаний не осталось, хотя его собрание сочинений очень хочется издать — они и издаются в эти годы приблизительно. Но у Глинки возобладали его примирительно-мистические настроения. А может быть, не столько у него возобладали — они у него все время были — сколько время его ушло. И потом, он пережил ссылку. Мемуары Глинки остались только за этот период. И мы видим маленького, сухонького старичка, который собирает на литературный чай узкий круг ближайших друзей, главным образом мелкотравчатых литераторов. Из крупных литературных фигур у него почти никто не бывает.
Зайцевский сидит в Италии и умирает там. Авраам Сергеевич Норов — герой войны 1812 года — в эти годы один раз вступает на литературное поприще для того, чтобы подвергнуть резкой, придирчивой критике роман некоего выскочки, какого-то графа Толстого, “Война и мир”. На самом деле все это не так было, потому что Авраам Сергеевич на Бородинском поле сам был и видел точно, как это было, а граф Толстой, этот мальчишка, который тут выскочил со своим романом, он, естественно, знать ничего этого не может.
Н.Э.: Он еще и министр.
В.В.: Кроме того, Авраам Сергеевич Норов еще и министр народного просвещения. И в этом качестве он — человек мягкий, осторожный, но до такой степени безвольный, что с ним делают все, что хотят. И прежние соратники, в том числе и консервативные, которые очень его всегда любили — у него очень милый характер был, — они в нем разочаровываются один за другим. Даже, кажется, Борис Михайлович Федоров, которого в “Полярную звезду” не пускали, потому что он не котировался как литератор…
Н.Э.: “Федорова Борьки”…
В.В.: “Федорова Борьки”, да. Борька Федоров еще у нас возникнет в связи с Вяземским в одном сюжете, довольно забавном. Так даже Борис Михайлович Федоров и тот пожимает плечами и заявляет, что в Норове он вконец разочаровался. Так можете себе представить, какого уровня должно быть социальное поведение, чтобы в нем разочаровался Борис Михайлович Федоров 14, который уже довольно упражнялся не только в стихах, но и преуспел в жанре “секретных записок” еще на “Отечественные записки”. Он даже Жуковского боялся: когда вышло его собрание сочинений и там знаменитые стихи Жуковского из Гете —
Кто слёз на хлеб свой не ронял,
[Кто близ одра, как близ могилы,
В ночи, бессонный, не рыдал, —]
Тот Вас не знает, вышни силы! —
Борис Михайлович сказал, что их печатать невозможно, потому что ненравственно.
Степан Дмитриевич Нечаев, старый приятель Бестужева. Давным-давно пишет только домашние стихи. Он уже на тогдашней пенсии. Он был обер-прокурором Святейшего Синода, где пытался дорасти до уровня Андрея Николаевича Муравьева, который был эталоном ханжества и формализма, даже в области церковной службы. Если помните, когда его соборовали, он открыл глаза и сказал: “Все по чину. Благодарю”, — вытянулся и умер. Так вот, Степан Дмитриевич Нечаев конкурировал с Андреем Николаевичем по этой части. Так, во всяком случае, говорили. А ведь был когда-то приятель Бестужева.
Владимир Сергеевич Филимонов. Весьма любопытная фигура — когда-то объект секретных дознаний. Человек, близкий к декабристам, но, конечно, совершенно не тождественный даже по самому типу: он очень уж любил поесть, и, вероятно, рылеевские русские завтраки его бы не устроили. Но Владимир Сергеевич Филимонов читает герценовскую “ Полярную звезду” с огромным интересом и с удовольствием. Он всегда был человек своеобразный и поэт не бесталанный, с диапазоном от вполне приличных стихов до полной графомании. Удивительная в этом смысле фигура. Он еще функционирует. И он биографу Геннади рассказывает о том, что он недавно прочел в “Полярной звезде”. Совершенно так же читает “Полярную звезду” и Федор Николаевич Глинка. Но они читают так, как читают инвалиды на отдыхе.
Из всей этой группы литераторов остается только несколько человек, о которых, собственно, и пойдет речь, упомяну я сейчас только о двух. Василий Никифорович Григорьев. Любопытнейший поэт. Очень второго ряда. Он нас интересует в типологическом отношении. В середине 1850-х годов он начинает сочинять свои мемуары — “Записки о моей жизни”. Они не изданы, к сожалению, и издаются только кусочками по разным поводам; они довольно велики по объему. Он же пришел как протеже Рылеева. Он очень испуган. В середине 1850-х годов он не может забыть, как когда-то попал в сообщество людей, которые оказались государственными преступниками. Немножечко, вероятно, лукавит, потому что до этого времени помнит строчку: “Господь на небе почивал, а на земле грехи кипели”. Это же строчка из “Полярной звезды” — из Федора Глинки, того самого старичка московского, который чай пьет и который эти строчки когда-то написал. Они функционируют через 30 лет в воспоминаниях человека, который был когда-то с ним связан. Как в поле зрения никого не попадает один из самых больших писателей декабристского периода — вот это совершенная загадка.
Василий Иванович Туманский 15. Это ближайший эмиссар “Полярной звезды” в Одессе. Это человек, через которого в “Полярную звезду” приходят пушкинские стихи, который является связующим звеном между Мицкевичем на юге и Бестужевым и Рылеевым и которому Бестужев два раза с оказией шлет предостережения: “Ты что, с ума сошел? Какие вещи ты пишешь мне по почте? Ты не знаешь, что у нас через день с фельдъегерем вывозят кое-кого?” Это в 1825 году Василий Иванович Туманский писал такие письма, от которых у Бестужева волосы на голове дыбом подымались! А в 1827 году он сообщает Пушкину, что у него есть предсмертное письмо Пестеля — так не хочет ли он по почте получить?
Н.Э.: Пестеля? Пестеля письмо неизвестно. Рылеева?
В.В.: Вот именно Пестеля. Кто не знал письма Рылеева? Эка важность! И вот в 1860 году Туманский занят проблемой подготовки крестьянской реформы на Украине. Вот этот период его деятельности абсолютно для нас темен. Нам известно только одно, что в середине 1830-х годов он пишет стихи с очень ясно выраженной политической тенденцией, что Пушкину не удается его напечатать в “Северных цветах”, потому что стихи оказываются необыкновенно острыми для 1830-х годов. Это редчайший случай, чтобы поэты переживали вот эту полосу с 1826 года в качестве гражданских поэтов. А Туманский если не до конца, то, во всяком случае, во многом таким и остается. И вот дальше для нас опускается завеса: мы ничего о нем не знаем. Вероятно, и Герцен ничего о нем не знает, потому что не попало даже его имя в “Полярную звезду”. Разве только в письмах случайно упоминает.
Вот это люди, которые могли бы быть связующим звеном между двумя “Полярными звездами”. И, как видите, не стали. Но зато, по крайней мере, четверо из них не только стали объектом исследования, но и объектом довольно активного функционирования.
Здесь я Натану Яковлевичу передаю слово.
Н.Э.: То, что сейчас говорилось, как мне кажется, крайне типологически интересно — соотношение разных культурных поколений. Прошли те времена — и ведь недавно они были, — когда мы видели тут двухцветие: там декабристы, тут Герцен; или там люди, которые продались самодержавию, и они, значит, в это время враги Герцена. Как все на самом деле сложно — сопоставление двух поколений. Берем два альманаха и сравниваем. Повод случайный, но суть объективно за этим есть, то есть суть неслучайна.
Вот Вяземский. Действительно, целый мир в биографии Вяземского. Даты жизни: 1792—1878. Это же сколько прошло всего — 86 лет очень активной жизни. И вот в этот момент, когда выходит “Полярная звезда” Герцена, Вяземский — товарищ министра народного просвещения. Того самого А.С. Норова, о котором говорилось. Причем в силу известного порхания Норова Вяземский является реальным министром. Пущин в данном случае не ошибается. Министром народного просвещения . Ведает, между прочим, и цензурой. “Колокол” регулярно печатает различные материалы — секретные циркуляры Вяземского, — то запрещающие, это запрещающие. В конце концов он даже запрещает хождение некоторых антибулгаринских стихов и виршей, к которым сам был причастен в начале 1830-х годов. Как бы запретил сам себя. Для Герцена и его круга Вяземский — крайне отрицательный человек. Ему достается крепко.
Сейчас, если читать новые труды о Вяземском, новые материалы, то выясняется, что многое было не так, что Вяземский был носителем большой культурной традиции; что он, конечно, не был такой оголтелый реакционер. Но, во-первых, многое было неизвестно, во-вторых, была страсть политической борьбы, в-третьих, сама перемена позиций. В одном из писем Герцена к Тургеневу (письмо Тургенева не дошло) мы выясняем, что Тургенев, видимо, просил Герцена пожалеть Вяземского и, очевидно, приводит какие-то доводы — Вяземский есть Вяземский, фигура, Вяземский помогает просвещению и не так плох, что, в общем, правда, потому что, когда курс Александра II “похолодал”, то Вяземского убрали. На что Герцен пишет Тургеневу: “А что касается Вяземского, старому дураку не верь. Бил и буду бить”. Вот суть отношений.
В.В.: Между прочим, вот любопытная вещь. Вот вам разница культурных эпох и разница восприятий. Это прелестный эпизод. Герцен ведь печатает в “Полярной звезде” стихи Вяземского, эпиграммы.
Н.Э.: Он и “Русского бога” напечатал.
В.В.: Он печатает эпиграммы на Булгарина — “Булгарин — вот поляк примерный”. А Вяземский такого рода стихи, в том числе и свои собственные, к печати не допускает. Вот, кажется, это смешно, а это не так смешно. Никогда пушкинская эпоха не допускала в принципе свободы печати. Еще Карамзин говорил, что, если в России будет свобода печати, он вместе с семьей уедет в Константинополь. А Пушкин говорил Павлу Петровичу Вяземскому, что состояние российского общества таково, что, объяви свободу печати в России, первая изданная книга будет “Сочинения” Баркова. И, знаете, он не был далек от истины.
У Герцена установка на вольную печать. Для него существуют вот эти памятники: Булгарин — это политический враг. Вяземский очень охотно печатал эпиграммы на Булгарина, но соблюдал некоторую меру. “Булгарин — вот поляк примерный” — это, с его точки зрения, личность. И здесь он запретит собственную эпиграмму. Она может ходить по рукам, но печатать он не может при этом. Это разница представлений о том, что можно и чего нельзя. Это разница представлений о допустимых пределах печатного слова. А особенно, когда этот накал борьбы спал. Еще в конце 1840-х годов Вяземский писал и печатал на Булгарина эпиграммы, очень резкие. <…>
Вот этой грани для герценовской “Полярной звезды” не существовало, потому что для него эти лица перестали быть лицами. Они литераторы, они политики. И ему мало дела до того, жив, скажем, Булгарин — объект критики или нет. Он принадлежит истории литературы и истории общественной мысли. И в этом качестве он требует оценки. А для Вяземского это совершенно живое лицо на протяжении уже почти пятидесяти лет. И с ним нужно обойтись осторожно.
Н.Э.: А теперь сам Вяземский. В своей давней книжке о “Полярной звезде” я загнал это в примечания совершенно напрасно, за что мне досталось в свое время от Вадима Эразмовича, ибо любопытный материал кто же читает в примечаниях?
В.В.: Никто.
Н.Э.: А покойная Татьяна Григорьевна Цявловская для этой книжки подарила мне списанные ею пометы Вяземского с 6-й и 7-й книги герценовской “Полярной звезды”. Кстати, эти книги хранятся в библиотеке Института мировой литературы АН. Вяземский читает 6-ю и 7-ю книгу “Полярной звезды”, читает про свое время. И вот два человека сталкиваются. И записи, я бы так сказал, характеристичны весьма. Читает Вяземский слова Пушкина в письме к Рылееву: “Прощай, поэт”. Все это для него живые лица, всех он знал. Но Вяземский уже начинен определенным образом против Герцена, против той концепции Рылеева, которая подается, и он пишет на полях (собственно для себя, но потом это как-то станет известно Бартеневу и другим): “Пушкин никогда не признавал Рылеева поэтом. Может быть, он был к нему слишком строг. А здесь, сказал он “прощай, поэт”, как говорится в конце письма, “ваш покорнейший слуга”. Наши критики и ценители [здесь имеется в виду Герцен] так простодушны и наивны, что принимают каждое слово за чистую монету”. Тут же идет примечание, что “Думы” Рылеева происходят от слова “ dumm ” <глупый — нем.>.
В.В.: Это прелестное примечание. И знаете, чем оно еще хорошо? Во-первых, Вяземский абсолютно прав. Но дело даже не в этом. Дело вот в чем. Вы посмотрите, с каким интересом он читает “Полярную звезду”, как научную работу. Он совершенно забыл о том, что “старого дурака” могут бить и бьют.
Н.Э.: Сейчас вспомнит.
В.В.: Он вспомнит, вспомнит. Но это примечание — здесь он рассматривает его как библиографическое. Он вообще очень раздражался. Причем совершенно не обязательно писанием политических противников. А раздражался и писанием своих близких друзей. Забыли язык, во-первых. Во-вторых, не понимают внутренних отношений. В-третьих, интерпретируют эти отношения в зависимости от своей мгновенной политической позиции. <…> И поэтому это примечание очень любопытно: оно написано рукой не политика Вяземского, а оно написано рукой библиографа Вяземского. Ну не принадлежит “Полярная звезда” с собранием сочинений Пушкина к зажигательным, агитационным, ну не подлежит она библиографическому разбору. И, вероятно, никому, кроме Вяземского, не приходило в голову под этим углом зрения читать “Полярную звезду”. А для Вяземского это естественно. Он прекрасно знал эти стихи Пушкина, знал, что Пушкин действительно с декабристами связан, что Пушкин был к Рылееву строг, потому что Вяземский сам ценил Рылеева гораздо выше, чем Пушкин. Это замечание историка, озабоченного исторической точностью. А насчет “Дум”, да, это действительно зафиксировано неоднократно , что-де “Думы” он ценил невысоко. Правильно. А Вяземский сам ценил выше. И это тоже отразилось в его записи.
Н.Э.: Кстати, мало кто в России в то время, во-первых, получал “Полярную звезду” Герцена. А во-вторых, еще писал на полях. Но Вяземский, товарищ министра, получал по должности. Поэтому имел обширные возможности по этой части. Поэтому в этом отношении совершенно уникальны его записи. Другие, может, и хотели, но не писали из опаски. <…> Но вдруг прорезается старый Вяземский. Он обратил внимание в 7-й книге “Полярной звезды” на “Записки недекабриста”. Вероятно, он знал, что автор этих “Записок”, своеобразный автор “Полярной звезды” Герцена, был Николай Иванович Греч. Как он попал к Герцену, это особый разговор. Греч пишет: “Полиция искала Кюхельбекера по его приметам, которые описал Булгарин очень умно и метко”. Это, значит, Греч делает выпад в адрес Булгарина, несомненно. Вяземский замечает: “Кстати, здесь очень умно. Хорош ум”. Рассердился все-таки.
В.В.: Он не рассердился, он обрадовался. Потому что именно Вяземский пустил первым в публику замечание о политическом осведомительстве Булгарина. Он получил подтверждение от Греча.
Н.Э.: Ну и, наконец, когда Греч рассказывает, как Николай Тургенев, эмигрант, был доволен, что Греч с ним поздоровался, а вот Жуковский, дескать, не стал здороваться без высочайшего позволения, тут Вяземский снова верен своей молодости: “Тургенев не мог это сказать, потому что он был честный человек и знал, что Жуковский смело и горячо ходатайствовал за него перед государем”.
Что касается Греча, в двух словах, то это еще более любопытная ситуация. Это вообще требует серьезного расследования. Греч ведь писал свои “Записки” — примечательные “Записки” — в 1850—1860-х годах. Вообще, точной датировки, кажется, нет. Во всех комментариях — 1850—1860-е годы. И есть все основания считать, что он вообще взялся за перо не то чтобы под влиянием Герцена, но вот как-то пишут, говорят и он должен высказаться. Ну, он-то встречал себя в каждом томе “Полярной звезды”, “Колокола” как отрицательную фигуру. Скажем, Герцен пишет в “Былом и думах”: “Это были блаженные времена Николая Павловича, Николая Ивановича и Фаддея Венедиктовича”. Ну, понятно, образ эпохи задан. И вот Греч пишет воспоминания. Воспоминания, конечно, уникальные — “Воспоминания недекабриста”. “Воспоминания”, где он побил рекорд: у него в одном “Воспоминании” — двадцать пять декабристов охарактеризовано, я подсчитал — двадцать пять. <…>
Вот Греч, так сказать, последний человек для Герцена, и вот он, человек первой “Полярной звезды”, который начинает говорить, и интересно говорить, в своем роде под влиянием второй “Полярной звезды”, попадает во вторую “Полярную звезду”. Вот каков удивительный культурный парадокс.
В.В.: И вот когда мы с Натаном Яковлевичем обсуждали эту историю с Гречем, у меня все время возникал один и тот же вопрос. У меня на него ответа нет: а знал ли Герцен историю взаимоотношений Греча с “Полярной звездой”?
Н.Э.: С первой.
В.В.: С первой, естественно, да. Не знаю. Но вы же ведь знаете, что в этих самых “Записках недекабриста”, “Записках старика” и “Записках моей жизни”, то, что печатается сейчас, под этим названием существует сейчас рукопись Греча, — вы же знаете, что там дана глубоко благожелательная характеристика Бестужева, которого Греч очень любил. Он к Рылееву относился гораздо прохладнее — и там есть просто прямые выпады. Но это дело не его политических оценок. У него с Рылеевым были довольно сильные столкновения чисто личного свойства. Это уходит довольно глубоко в историю литературной поэзии этого времени. А вот Бестужева он очень любил, и Бестужев был ему очень благодарен, потому что Греч был первый, кто после высылки Бестужева привлек его к изданию, к сотрудничеству. Вот Марлинский появился в издании Греча, и по просьбе Греча. <…>
Н.Э.: В общем, Пушкин признался однажды юному Грановскому: “Не понимаю, отчего так пренебрегают Булгариным?” Конечно, на большой улице немного совестно идти с ним рядом, разговаривать, но в переулке он готов с ним беседовать.
Ну и, наконец, из тех фигур, которые мы хотели, так сказать, рассмотреть, осталась еще одна. Я думаю, Вадим Эразмович начнет, а я продолжу.
В.В.: Давайте просто вспомним 12 декабря 1825 года. Уже все готово к восстанию. И молодой литератор, участник “Звездочки”, защищавший Жуковского в журналах от нападок консервативного крыла литературы, вдруг выходит из своих рамок литератора, является к Рылееву и говорит ему, что он идет к наследнику Николаю Павловичу, не коронованному еще императору, в правительство, так как не может не сообщить, что готовится возмущение. Долг присяги влечет его к этому. Он получает пощечину, но предоставляет свою жизнь полностью в распоряжение людей, которым он об этом сообщает. Пожалуйста, можете сделать со мной что угодно. Он получает аудиенцию у Николая Павловича. Сообщает ему о том, что в Петербурге созрел заговор, не называет никаких имен и требует, чтобы его за это не награждали.
Вот этот человек, в отличие от Шервуда, скажем, действительно награжден не был. Но к моменту, когда Герцен издавал “Полярную звезду”, он уже начальник военных учебных заведений с 1835 года. Речь идет о Якове Ивановиче Ростовцеве.
Первая половина биографии Якова Ростовцева проходит под этим знаком. Ростовцев — участник “Звездочки”. И его сочинение, отрывок из драматического произведения, значится в цензурной рукописи этого альманаха, который к тому времени, когда Герцен издает “Полярную звезду”, никому не известен и лежит полным тиражом на складе; циркулируют 1—2 экземпляра, все остальное потом гибнет.
Как бы там ни было, это первый этап биографии Ростовцева. Возвращаются декабристы, Герцен называет его имя, и старики выступают в его защиту. Вот здесь мне хотелось бы, чтобы вы (обращается к Эйдельману) рассказали подробней.
Н.Э.: Собственно имя — Яков Иванович Ростовцев, 1803 год рождения. Принадлежит к поколению, скажем, Одоевского и так далее. Был моложе Пушкина. Спорили потом декабристы, спорили, он сам к ним обращался: совершил он нравственный поступок или поступок абсолютно безнравственный, или заслуживает особого снисхождения, поскольку он пошел к Николаю и сказал декабристам: “Я иду. Можете меня убить”, а потом вернулся и сказал: “Я сказал”?
В.В.: Но ни одного имени он не назвал на допросах.
Н.Э.: Да. Правда, Шильдер написал на полях: “назвал”. Но думаю, что это не так, иначе это отразилось бы как-то в делах.
В.В.: Вероятно.
Н.Э.: Во всяком случае, ближайший друг, одноквартирец Оболенский, обнял его и сказал: “Я очень хотел бы задушить тебя этим объятием, но иди”. Так или иначе, он предупредил Николая, и это сыграло большую роль в событиях 14 декабря. Это не просто предупреждение — гвардейские полки были приведены к присяге раньше, и это было предупреждение из Петербурга, в отличие от более ранних предупреждений, пришедших из Таганрога. Он не брал чинов. Это был романтический поступок. Кстати, очень любопытно, к вопросу о нормах поведения, Никитенко в своем дневнике объясняет, почему Ростовцеву не давали чинов долгое время: этот поступок казался слишком непонятен для Николая I — уж если пришел сообщать, так пришел, или, если на площадь — так на площадь. А тут и сообщает, и не сообщает. Уж очень романтически экзальтированное поведение. Любопытно — оказывается, романтизм заменяется реализмом не только в литературе, но и в нормах поведения даже на таком уровне в этот период.
В.В.: Причем этот романтизм ведь сказался, кажется, и на поведении Николая во время этого разговора. Они возрыдали друг у друга на груди. Если, конечно, самый рассказ об этом не носит характер романтического повествования.
Н.Э.: Тут очень сложно… Известна шутка, записанная Николаем. Дело в том, что Ростовцев ужасающе заикался. И Николай сказал по этому поводу: “Вот человек, который заикается, а все же сумел сказать больше других”. Так или иначе, все было бы в высшей степени сложно и даже могло быть оправдано какими-то сложными нравственными ценностями, если бы не резкий факт движения по карьере. Присмотревшись к нему, мы видим, что с 1830—1840-х годов он стал начальником всех военных учебных заведений империи, то есть всех кадетских корпусов, то есть ответственным за все, что там творилось при Николае, и автором известной формулы, за которую он много оправдывался. Приводил ее полностью, и Герцен ее тоже напечатал, естественно: “Совесть дается человеку для личного пользования, а совесть в общих делах заменяют указания начальства”. Потом Ростовцев говорил, что это не совсем так, что действительно совесть руководит нами в личных поступках, а в государственных поступках мы руководствуемся законом. Правда, закон и начальство — вещи разные. В общем, в этих юридических тонкостях он оправдывался так много, что усилил подозрения даже у своих близких друзей.
А тут ему повредил еще Корф, который выпустил свою историю “Восшествие на престол императора Николая”: он описал “подвиг” Ростовцева и употребил неосторжное слово “энтузиаст” — “юный энтузиаст Иаков Ростовцев”. Этого было достаточно Герцену, чтобы он начал употреблять это слово во всех видах — вот, например: “У нас по провинциям немало энтузиастов, которых нужно вместо Степана называть Стефаном, вместо Ивана — Иоанном”. В общем, Герцен творил с ним бог знает что. Он уничтожал его на страницах “Полярной звезды”, он издевался над ним на страницах “Колокола”. А меж тем влияние Ростовцева резко усилилось. После восшествия на престал Александра II он фактически стал не просто министром, генерал-инспектором, дело не в формальных должностях, а первым министром, если можно так выразиться (в России не было премьер-министра). Он занял тот пост, инспекторский пост, который до него занимал великий князь Михаил Павлович. И в этот момент начинается сюжет эпохи второй “Полярной звезды” — он сыграл огромную роль в продвижении дела освобождения крестьян. В общем, считается, — я говорил со специалистами, которые знают детально, — что в решающую минуту Александру II были положены нужные бумаги на стол, так что обратного хода уже нельзя было взять, потому что в газетах были опубликованы рескрипты именно Ростовцевым.
Часть кабинета министров — Орлов, Адлерберг, “черный кабинет”, — следила всячески, чтобы этого не было. И, конечно, мы можем увлекаться разговором таким объективно историческим, что, мол, все равно крепостное право было бы отменено. Но, во-первых, несколько лет…
В.В.: Но и восстание, вероятно, все равно было бы подавлено, если бы…
Н.Э.: Да. Вот именно. Кстати, историки экономики феодального общества полагают, что, если бы не было такого сильного общественного движения, Россия на феодально-крепостнической основе могла бы еще лет 15—20 продержаться без сильного краха. Целое поколение.
Вот Ростовцев сыграл важнейшую роль в этом деле. И в том, что было освобождение с землей. Мы всегда ругаем за освобождение крестьян, и справедливо, зная все недостатки, но забываем о том, что могло быть много хуже. Это обстоятельство тоже нельзя забывать, зная, что крепостническая партия существовала — партия правительственного либерализма. Наступает момент, когда Тургенев пишет: “Ростовцева прекрати бить, прекрати подрывать его престиж в глазах общества (тонкий момент — в глазах правительства только повышаешь его престиж, тем, что его ругаешь), но ему нужна общественная поддержка, а ты его лишаешь ее”. Вот любопытная ситуация: Герцен — власть, и Тургенев дает советы, а Ростовцев — главный двигатель дела, и надо прекратить — и Герцен прекращает сплошную атаку на Ростовцева. Ростовцев борется, проводит в меру своих сил разные материалы. Но что нам доподлинно известно, что ему мало еще такого искупления, он ищет встреч с вернувшимися декабристами, в том числе с Оболенским. Тем самым, с которым он обнялся, и был у него на квартире, и требует у него индульгенции, прощения. И Оболенский ему дает это прощение, что, правда, вызывает известный скепсис у Евгения Ивановича Якушкина и Пущина. Они не вникали в разговор с ним, но считали, что нечего было с ним разговаривать, — ну, он своим путем, а ты — своим… Но из письма Оболенского Розену — я смотрел как раз сегодня — видно, что он писал совершенно искренне. Ростовцев просил его защитить перед Герценом. Вот такая ситуация: автор первой “Полярной звезды” просил защиты от второй “Полярной звезды”, просил защиты у декабристов, профили которых были представлены на ней. Вот замечательная ситуация. И Оболенский, который сам не был связан с Герценом, но речь шла… Может быть, отчасти по таким каналам Тургенев получил должную информацию. Совет Герцену помолчать последовал. И Оболенский написал достойное письмо. Одновременно можно спорить, надо ли было прощать? Пущин считал, что вообще нечего было разговаривать.
Ростовцев в 1860 году, не дождавшись реформы, умер, и своеобразным памятником, итогом его деятельности, явилось то обстоятельство, что граф Панин, который был назначен на его место, — весьма реакционная фигура; его назначение Герцен поместил в черную рамку. Это были своеобразные поминки, своеобразная такая дань почести Ростовцеву. А дальше начинаются совершенно загадочные вещи, которыми мы мало занимаемся. Мы в истории часто недостаточно занимаемся людьми и лицами. Сыновья Ростовцева приехали в Лондон. По-видимому, они привезли Герцену какое-то устное послание. Ну, отец просил искупить грехи. Отец просил прощения у Герцена. А пребывание сыновей не осталось незамеченным — они попали под надзор, подверглись репрессиям. Были внесены в различные алфавиты, это известно — были потом видными земскими деятелями и так далее. Они любили отца, и, значит, отец, по-видимому, каялся и перед ними таким образом. Во всяком случае, в документе об освобождении крестьян, который был, так сказать, левее, чем консервативные претензии, опубликованный в “Голосах из России”, условно так и называется “Завещанием Ростовцева”. Так или иначе, вот каковы коллизии, каковы судьбы, связывающие две “Полярных звезды” и которые, как вы видите, мы пытались решить на уровне общих разговоров и на уровне личностных вещей. Ну а теперь заключительное слово — Вадиму Эразмовичу.
В.В.: Ответ на вопрос — да, люди меняются медленнее, чем меняется время. И самая проблематика, самые идеалы, проблемы времени устаревают быстрее, чем сходят со сцены люди. Поэтому я был бы склонен ответить на этот вопрос так, хотя однозначно и императивно вряд ли я могу так сразу сказать.
Н.Э.: А у меня единственная, так сказать, запятая к тому, что сказал Вадим Эразмович, что люди-то — люди-то меняются медленнее, но почему-то два или три совершенно вроде бы похожих, одинаковых, единомыслящих человека, а глядишь — один за двадцать лет изменился так, а другой — совсем не так. Вот почему? — это еще непонятнее.
Публикация подготовлена при участии сотрудников музея А.И. Герцена
Головко С.Р., Желваковой И.А., Нарской Е.Г., Самошкиной К.Н.