(Рец. на кн.: Жолковский А.К. Михаил Зощенко: поэтика недоверия. М., 1999)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2000
Провозвестником основной идеи этой книги можно считать Владимира Набокова, который (вслед за Пушкиным) второе «наше все». В интервью Альфреду Аппелю (сентябрь 1966 г.) на вопрос: «Нравятся ли вам какие-либо писатели, целиком принадлежащие советскому периоду?» — он отвечает так: «Было несколько писателей, обнаруживших, что если они станут придерживаться определенных сюжетов и персонажей, то сумеют вывернуться — политическом смысле… В итоге Ильф с Петровым, Зощенко и Олеша ухитрились опубликовать несколько безупречных по качеству литературных произведений…» Поправим мэтра. «Вывернуться» — да, только вот не в политическом смысле, а в экзистенциальном. Книга Жолковского о том, как Зощенко «выворачивался», сочиняя «определенные сюжеты и персонажи», «придерживаясь» их; и о том, как он, в конце концов, смог исхитриться и попасть в самые что ни на есть советские писатели вместе с Пастернаком и Ахматовой.
«Михаил Зощенко: поэтика недоверия» — чрезвычайно удачно сконструированная книга. Автор собрал свои разрозненные статьи о Зощенко и, разместив их вместе, в определенной последовательности, вдруг обнаружил, что писал все время один и тот же текст; в результате все пятнадцать глав книги не выглядят собраньем пестрым; основная идея пронизывает их как шампур, не лишая, впрочем, каждый кусочек особого вкуса. Общие, «мотивные» главы сменяются частями, посвященными разбору отдельных текстов, причем разбор этот идет по одной схеме: сначала — «о чем» текст, затем — «контекст», затем — имеющиеся «интерпретации» и «интертекстуальные связи», наконец — выделение намеченных ранее «инвариантов» и финальная «реинтерпретация». На десерт (продолжая гастрономическую метафору, для Зощенко актуальную) автор оставил превосходные приложения, прежде всего — «Указатель понятий и мотивов», где «читатель найдет перечень и некоторую группировку зощенковских инвариантов; однако от сведения их в жесткую иерархию и выделения в особый раздел я сознательно воздержался» (с. 9). И правильно: помимо несомненной научной, этот указатель имеет очевидную художественную ценность; борхесианская идея каталога явлена здесь во всем своем великолепии — мало кто откажется от удовольствия побродить среди причудливых (и жутковатых) страхов и неврозов «жизнерадостного сатирика». Вот лишь один из них (цитирую без индекса страниц): «рука — passim; андрогинная, женская; жесты; заразность; захват, арест; крупный план, голая; лапа; на ручках, под руку; обезвреживание, медиация; отпор; отсечение, безрукость; отъем, хватание, «цоп»; пишущая, авторская; повреждение; позитивная; рукопожатие; сильная/слабая; «ручные» тропы и каламбуры; собственная; чужая, агрессивная, карающая» (с. 376-377). Обратите внимание: даже простое перечисление имеет свою логику и сюжет: оно начинается с руки «женской, андрогинной», а заканчивается рукой «чужой, карающей, агрессивной». Вот вам и весь сюжет о грехопадении.
Объект исследования постулирован следующим образом. «Меня вдохновила идея (выдвинутая моей аспиранткой) спроецировать данные ПВС (повести Зощенко «Перед восхода солнца». — К.К.) на остальной, и прежде всего комический, корпус произведений Зощенко и таким образом получить ключ к сокровенному единству его художественного мира» (с. 7). И далее — редкое в научных книгах признание: «Двигаясь в этом направлении, я почувствовал, что впервые начинаю действительно понимать Зощенко» (там же). Честно говоря, вместо анонимной аспирантки я бы предложил другой источник — фильм Вуди Аллена «Энни Холл». Там зрелый герой-автор, несчастливый в любви, невротически озабоченный, находящийся в вечной контратаке по отношению к окружающему миру, пытается анализировать предыдущую свою жизнь под углом нынешнего опыта и состояния. «Детские», «семейные» эпизоды «Энни Холл» вполне созвучны соответствующим новеллам «Перед восходом солнца», а роль комических зощенковских рассказов 20-х гг. играют не менее комичные сценки из «взрослого» прошлого героя фильма. Сходство усугубляется и удивительной похожестью профессий Зощенко и рассказчика в «Энни Холл»: один — писатель-сатирик и юморист, другой — комик, автор комических текстов и гэгов. Профессия и того и другого — смешить, оттого-то они так грустны. Возникает вопрос: а какую роль играет автор «Поэтики недоверия», А.К. Жолковский? Неужели того самого психоаналитика, к которому уже 15 лет ходит герой Вуди Аллена?
И еще, в завершение темы «сравнений». Одна из лучших глав книги — девятая: «Зощенко и Чехов: страх, футляр, случай», особенно то ее место, где автор виртуозно сравнивает Михаила Зощенко с самым знаменитым в русской словесности гимназическим учителем древнегреческого языка — Беликовым, «человеком в футляре». Думаю, эту аналогию можно усугубить. Почему бы не сравнить Зощенко с Йозефом К. — маленьким отважным господинчиком, неустанно хлопочущим по своему непостижимому делу? Есть, впрочем, одна разница. Чувство вины у кафкианского героя присутствует постоянно, лишь нарастая по мере развития сюжета; к Зощенко это чувство приходит лишь во время в период написания «Перед восходом солнца». Сквозной мотив этого сочинения: «я виноват! я виноват!». А потом чувство вины уходит, и Зощенко начинает вопрошать окружающих: почему меня Жданов подлецом назвал? Я георгиевский кавалер! Так выглядел другой «процесс», «процесс Михаила Зощенко».
Но это так, к слову. Обращу внимание не на очевидные литературоведческие достоинства этого новаторского сочинения, а на его историко-культурную составляющую. В «Заключении» Жолковский демонстрирует спектр «исследовательских подходов» к творчеству Зощенко. Все они — от «обвинительного: ортодоксально советского» до «академического: психоаналитического» — так или иначе манипулируют двумя способами интерпретации: «контекстуальным» и «экзистенциальным». Естественно, тот или иной способ зависит прежде всего от историко-культурного контекста самого исследователя. Соответственно Зощенко считали то певцом мещанства, то борцом с мещанством, то мучеником стиля (чуть ли не на манер Флобера), то несчастным невротиком, обратившим свой невроз в литературу лишь в позднем творчестве. В результате оценки актуальности Зощенко-прозаика колебались от пессимистических (уйдет советский контекст, автор отправится в литературную кунсткамеру) до оптимистических (автор такой же человек, как все, соответственно его экзистенциального послания будет актуален всегда). Слава богу, Александр Жолковский избежал этих пошлостей и представил на суд читателя по-настоящему оригинальный вариант. «Экзистенциальное» Зощенко стало, по мнению автора «Поэтики недоверия», основой его «контекстуального»; в свою очередь, «контекстуальное» дало (и в изобилии) материал для «экзистенциального» . Если заострить эту мысль, мы увидим в двух этих последовательных стадиях содержание двух последовательных периодов зощенковского творчества: «комического» и «морализаторско-жизнестроительного». «Параноическая природа детских страхов Зощенко (автора-героя ПВС) как бы заранее сделала его идеальным писателем на «советскую», в частности — «коммунально-квартирную», тему подавления личности. Востребованные действительностью, которая не замедлила оправдать самые худшие опасения, зощенковские неврозы обеспечили ему глубокую созвучность эпохе; воплощение, казалось бы, сугубо личных, но в то же время архетипических экзистенциальных травм обернулось верным портретом исторического момента» (с. 309).
И вот что любопытно. Несмотря на всю «современность», «актуальность», быть может, «модность» исследовательских процедур, выводы Александра Жолковского неожиданно созвучны литературоведческим канонам столетней давности: понимать произведение следует через биографию автора, а биографию — через произведения (правда, теперь биография прочитывается по-другому). «…Речь все время идет о том, что, грубо говоря, зощенковский герой и есть сам автор, только «в разжалованном виде из генералов в солдаты»… В каком-то смысле чуть ли не каждый из зощенковских персонажей говорит: «И я тоже Зощенко»: в их страхах, наклонностях, слабостях, реакциях, агрессиях и стратегиях выживания узнаются аналогичные черты их реального автора» (с. 262-263). Возникает вопрос: за что боролись? Какого черта формалисты (и прочие «новые критики») измывались над красивостями биографического литературоведения? Впрочем, сейчас, в эпоху очередного фин-де-съекля, в таком духе много кто и много о чем вопрошает…
Наконец, последнее. В конце 13-й главы автор не выдерживает и проговаривается: «иностранец» из одноименного рассказа не «иностранец» вовсе, а сам Зощенко, впрочем, и не Зощенко, а астроном Тихо Браге, умерший из стеснительности, хотя, в общем, и не Тихо Браге, а и вовсе то ли Гете, ненавидевший очкариков, то ли Наполеон, вечно тянущий руку (см. «Указатель понятий и мотивов») к собственному желудку (см. «еда» в «Указателе»). И все эти господа, кто явно, а кто — тайно (причем так тайно, что об этом и автор-то не подозревает) изображены в недавнем романе Милана Кундеры «Бессмертие». Ход остроумный и впечатляющий; только возникает сомнение: не является ли тогда каталог зощенковских невротических мотивов каталогом — «всеобщим»? И: не пишет ли Александр Жолковский о литературе вообще?
Кирилл Кобрин