Вера Мильчина
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2000
Вера Мильчина
Чаадаев и французская проза 1830-х годов
В предлагаемой заметке (ориентированной в жанровом отношении на статьи В.Э. Вацуро, собранные в его книге “Записки комментатора”) речь пойдет отнюдь не об отношении П.Я. Чаадаева к французской прозе 1830-х гг. (как можно было бы ожидать, исходя из заглавия ) , но о предмете еще менее исследованном, — о Чаадаеве как реальном или потенциальном персонаже этой прозы.
1
12 июля 1833 г. Екатерина Александровна Свербеева (1808—1892), родственница и приятельница Чаадаева, записала в дневнике: “… Легла спать, сильно страдая. “Безропотная” Друино составила мне компанию и облегчала мои страдания, предисловие к книге очаровательно, оно заставило меня думать о Чаадаеве”1.
Гюстав Друино (22.2.1798—19.4.1878) — драматург и прозаик, автор нескольких пьес (“Риенци, римский трибун”, 1826; “Франческа да Римини”, 1830) и нескольких романов (“Эрнест, или Причуды века”, 1829; “Зеленая рукопись”, 18322; “Ирония”, 1834), а также многочисленных рассказов и очерков, напечатанных в коллективных сборниках первой половины 1830-х гг.3
Роман “Безропотная”(18334) открывается предисловием, озаглавленным “Прогулка в саду Тюильри” и представляющим собой диалог автора с неким Стариком, его давним знакомцем5. Тема диалога — нравственное и идеологическое обновление современного общества и, в частности, обилие в нем новых религиозных учений. Если в 1789 г., как вспоминает Старик, “не было ни одного начинающего философа, ни одного молокососа-публициста, который не сочинил бы конституцию”, то ныне, в начале 1830-х гг., наступило время религиозных теорий: у всякого юнца имеется наготове “прекрасная новая религия, разбитая на главы и абзацы и предлагающая лекарство от всех общественных недугов, какие только существуют на земном шаре”; единственное, чего не хватает этим творцам новых религий, — это адепты, паства6.
Автор, со своей стороны, не разделяет иронического отношения Старика и настаивает на том, что “борьба добра со злом, движитель совершенствования, приводит к революциям; революции же происходят, лишь если большинство уверовало в некую идею. <…> Если человек гениальный или богодухновенный рождается прежде времени, ему не верят; он не более, чем предвестник”, — но за предвестником является тот, кто изменяет лицо земли (так за Иоанном Крестителем пришел Христос). Перечислив далее эпохи, которые прошло в своем развитии христианство (моральная, католическая, критическая), Автор называет современную ему эпоху органической, или неохристианской; в эту эпоху, которая только начинается, материалистический и эгоистический дух анализа (о его вредоносности Друино подробно пишет в романе “Зеленой рукописи”) должен смениться духом божественного синтеза, в котором элементы общежительности, промышленности, торговли, искусства сольются в единое целое7. О конкретных формах этой новой эпохи Автор предпочитает не распространяться, однако указывает некоторые общие ее характеристики: верность духу Евангелия, уважение к мысли, терпимость, взаимное сдерживание честолюбий; конкурсы и выборы во всех сферах жизни для определения способнейших и упразднения привилегий (среди прочего выборной предлагается сделать и полицию — чтобы она, наконец, стала нравственной и относилась к остальным гражданам по-братски8).
Понятно, что перед нами весьма расплывчатый и общий9 очерк “пост-сен-симонистской” утопии (сам Автор, впрочем, от сен-симонистов отмежевывается, одобряя их за попытки улучшить участь страждущих классов, но осуждая за “гордыню, пантеизм и материализм” — T. 1. P. XXII ). Приблизительно понятно также, что именно заставило Свербееву, читая утопические рассуждения Друино, вспомнить о Чаадаеве. Свербеева обычно не упоминается в числе лиц, в начале 1830-х гг. получивших возможность прочесть в рукописи некоторые из текстов, известных под названием “Философических писем”10, однако более чем вероятно, что “прекрасная кузина” Чаадаева входила в число его первых читателей, круг которых был, по-видимому, довольно широк: после 1831 г. Чаадаев не делал тайны из этих своих сочинений, и Д.И. Шаховской имел достаточные основания сказать, что автор “Философических писем” раздавал их в Москве “направо и налево”11. Основанием для сравнения Друино с Чаадаевым послужило Свербеевой именно общеутопическое направление мыслей французского автора, его стремление непременно предложить обществу свой собственный вариант нового (или обновленного ) религиозного учения, его рассуждения о важности морального фактора и синтеза (единства), параллели к которым без труда отыскиваются в сочинениях Чаадаева12. И если бы дело тем и ограничилось, то фраза Свербеевой, может быть, и не заслуживала бы подробного комментария. Однако в предисловии Друино есть еще один весьма любопытный нюанс.
Старик спрашивает у Автора, перечислившего ему благотворные следствия, которые произойдут от приложения неохристианской системы к общественному устройству: “А не поспешит ли Европа, сударь, уничтожить эту систему пушечными залпами?” Автор отвечает, что, с одной стороны, надеется на благоразумие и понятливость Европы, с другой — последователи неохристианства, хотя и выступают против пролития крови, сумеют защитить свои убеждения, главное же, он, Автор, “готов к тому, что его назовут мечтателем и безумцем, если не публично, то, по крайней мере, в салонных беседах”, ибо “невозможно требовать от людей, всю жизнь исповедовавших вольтерьянские убеждения, впитавших в себя дух иронии и анализа, чтобы они немедленно изменили ход своих мыслей”. Итак, замечает он, “их анонимный приговор будет оставаться в силе до тех пор, пока новое поколение не усвоит себе мои надежды и, более того, не начнет их совершенствовать” ( T. 1. P. XXVI—XXVII)13.
Безусловно, Свербеева никак не могла предвидеть историю декретированного “сумасшествия” своего кузена, но показательно, что автор, напомнивший ей о Чаадаеве, признается, что готов быть обвиненным в безумии — хотя бы на уровне бытовой метафоры.
Между прочим, то, что в 1833 г. звучало как фигура речи по отношению к обоим авторам — и к Чаадаеву, и к Друино, сбылось в жизни обоих, причем у Друино несравненно более трагично, чем у Чаадаева. Дело в том, что в начале 1835 г. Друино испытал два серьезных потрясения: его драма “Дон Жуан Австрийский”, еще в конце 1831 г. принятая к постановке в “Комеди-Франсез”, была отвергнута, потому что одноименную пьесу принес в театр более знаменитый Казимир Делавинь; вдобавок 25 января 1835 г. газета “ Journal des D О bats “ напечатала извещение о смерти Друино, повторенное затем некоторыми другими периодическими изданиями14. Оба происшествия надорвали душевное здоровье Друино, и он сошел с ума; почти сорок лет жизни (с конца 1835 г. по 1878 г.) он провел в лечебнице для душевнобольных в окрестностях Ла Рошели.
2
Если первая из предлагаемых заметок представляет собою комментарий к дневниковой записи Свербеевой, то вторая (относящаяся к более позднему периоду) комментирует записку к Свербеевой, написанную самим Чаадаевым. Записка эта опубликована только во французском издании Чаадаева 1990 г.15 по копии из собрания Шаховского (РО ИРЛИ. Ф. 334. № 394); автором она не датирована, а публикаторы, не объяснив, впрочем, своих резонов, поместили ее среди писем 1852—1854 гг. В o т интересующие нас строки этой записки в переводе с французского оригинала:
“Не могли бы вы, прекрасная кузина, прислать мне том Жюльвекура, где он пишет обо мне? Я вернул бы его вам сегодня же вечером”.
Комментаторы французского издания предполагают, что здесь идет речь о книге Жюльвекура “ Loys: De Nantes И Prague ”, сохранившейся в библиотеке Чаадаева с дарственной надписью автора16, однако никак не объясняют, что же именно Жюльвекур написал о Чаадаеве. Кроме того, ссылаясь на Шаховского, они сообщают, что предположительно Жюльвекур был дальним родственником (племянником) Чаадаева. Между тем книгу Жюльвекура, о которой вел речь Чаадаев, можно назвать с полной определенностью, точно так же, как и привести некоторые более точные сведения о самом Жюльвекуре (что же касается его родства с Чаадаевым, то информация о нем, по всей вероятности, — плод недоразумения).
Начнем с Жюльвекура. Жизнь этого французского литератора-легитимиста была тесно связана с Россией. Приехав в Россию в начале 1830-х гг., Поль де Жюльвекур (? — 1845) провел там семь лет (он сам сообщает об этом в предисловии к одному из романов17), женился на русской — вдове полковника Лидии Николаевне Кожиной (урожд. Всеволожской) и пытался знакомить французов с русской словесностью: в 1837 г. выпустил в Париже сб o рник “Балалайка. Русские народные песни и другие поэтические отрывки, переведенные стихами и прозой” (1837), a в 1843 г. — сборник “Ятаган”, куда включил свои переводы “Пиковой дамы” Пушкина и “Ятагана” Н.Ф. Павлова; умер Жюльвекур (от аневризма) тоже в Москве18.
Кроме переводов (впрочем, весьма вольных), Жюльвекур оставил оригинальные произведения, так или иначе связанные с русско-французской тематикой, что отражено уже в названиях: в 1842 г. он выпустил роман “Настасья, или Сен-Жерменское предместье Москвы”19, а в 1843 г. — роман “Русские в Париже”. Именно в первом из этих романов и содержится тот пассаж, слухи о котором побудили Чаадаева запросить у Свербеевой книгу Жюльвекура; это, кстати, позволяет уточнить датировку записки — маловероятно, чтобы Чаадаев стал просить у Свербеевой “новинку” десятилетней давности; скорее всего, и записка относится к 1842—1843 гг.
В главе “Бал” один из персонажей, француз, хорошо знающий московскую жизнь, описывает другому, недавно приехавшему, характеры и занятия гостей.
“А вон тот — с высоким лбом, который, впрочем, кажется чересчур низким для того, чтобы удержать философические идеи, сверкающие в его взоре, — кто это?” — спрашивает неопытный француз, на что его опытный соотечественник отвечает: “Это г-н Мудрецов, насчет которого издали указ, объявляющий его безумным. Он дерзнул с помощью философии истории заглянуть в будущее России, а в здешних краях пророков такого рода учтиво препровождают в дома умалишенных. Врач каждый день приезжал к нему щупать пульс и завтракать; поскольку б o льн o й выдержал это нелегкое испытание с завидным усердием, его вознаградили по праву: видишь, он держится с важностью сенатора. Он удостоен титула его превосходительства, произведен в генералы и получил крест на шею!”20
Перед нами, возможно, первый во французской печати рассказ о судьбе Чаадаева21; напомним, что книга маркиза де Кюстина, где судьба эта описана несколько более подробно и более сочувственно, вышла на год позже22. Впрочем, и Жюльвекур, так же как и Кюстин, скорее всего не читал сам “Философические письма”, а только слышал о них (или же боится показать свою осведомленность): если Кюстин утверждал, что Чаадаев описал в “книге” “жизнь католического священника”, то, по Жюльвекуру, Чаадаев заглянул в “будущее” России. Напротив, канву биографического анекдота о декретированном свыше безумии оба автора воспроизводят более или менее точно.
Текст Кюстина вызвал возражение Чаадаева: свою кузину княжну Щербатову, оказавшуюся в Париже, он попросил передать маркизу, что он, Чаадаев, “не нещастлив”23. По всей вероятности, еще менее положительной была его реакция на пассаж из романа Жюльвекура. Чаадаев, весьма чувствительный к оценкам собственной личности, вряд ли обрадовался иронической интонации Жюльвекура (отвечающей общему тону главы, которая представляет собою галерею сатирических портретов). С другой стороны, и общий взгляд Жюльвекура на Россию также не был близок Чаадаеву, хотя и по причине противоположного свойства: если в жюльвекуровской характеристике Чаадаева слишком много иронии, то его общий подход к России грешит излишней восторженностью. Жюльвекур, как и многие другие французские легитимисты, исходил из представления о России как о стране, которая “в том, что касается просвещения и цивилизации, нимало не уступает Европе и отличается от нее лишь молодостью”, а также отсутствием многих пороков современного европейского общества (таких, как корыстолюбие и эгоизм), стране где император относится к подданным “по-отечески”, а поданные любят его, “как отца”24.
Творчество Жюльвекура, таким образом, вряд ли вызывало специальный интерес Чаадаева; однако упоминаниями о самом себе он никогда не пренебрегал, чем и объясняется его интерес, выразившийся в записке к Свербеевой.