(Пер. с англ. Е. Островской и А. Плисецкой)
Рональд Лебланк
Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 1999
ФАДДЕЯ БУЛГАРИНА*
Литературная преемственность: от Жуи к Лесажу
Следующая после Нарежного попытка написать русский роман в духе “Жиль Блаза” была предпринята в 1829 г. Ф.В. Булгариным, опубликовавшим книгу “Иван Выжигин. Нравственно-сатирический роман”. Когда Булгарин в 1825 г. впервые объявил о скором выходе нового романа, он представил его под заглавием “Иван Выжигин, или Русский Жилблаз” 1, тем самым делая жанровую связь с романом Лесажа очевидной. Прием, который получил долгожданный роман Булгарина как у читателей и критиков, так у цензуры, сильно отличался от печальной судьбы, постигшей попытку Нарежного пятнадцать лет назад. Роман Нарежного встретил такое серьезное противодействие цензуры, что смог увидеть свет в полном объеме лишь в 1938 г. Три части его “Российского Жилблаза”, вышедшие в 1813—1814 гг., были вскоре конфискованы в книжных магазинах и стали библиографической редкостью. В результате роман Нарежного читали мало, и он почти не оказал влияния на современников. Те же современники, которые были знакомы с “Российским Жилблазом”, знали его, как свидетельствует Д.И. Завалишин в своих мемуарах, исключительно в анонимной рукописной версии, которая распространялась в декабристских кругах в 1820-е гг. 2
“Иван Выжигин” Булгарина, напротив, снискал мгновенный успех и у читателей, и в правительственных верхах. Первое издание разошлось так быстро (всего за семь дней), что второе было напечатано и распродано в том же году. В течение 1829 г. в России было продано около семи тысяч экземпляров романа, а к 1832 г. роман уже был переведен на французский, польский, немецкий, шведский, английский, итальянский, голландский и испанский 3. Таким образом, “Иван Выжигин” стал первым русским “бестселлером” и благодаря своему невероятному успеху вызвал горячие споры по всей России: “В кабинетах, в гостиных, на бирже, в городах, в деревнях, в целой России сочинения г. Булгарина, и особенно “Иван Выжигин”, составляют предмет разговоров. Просвещенные и невежды, умные и неразумные, дамы, старики, офицеры, купцы, чиновники, даже девушки и дети толкуют о Булгарине, о его успехах литературных… Произведения г. Булгарина читаются во всей русской России” 4.
Парадоксально, что в то время как распространение романа Нарежного было ограничено одним рукописным вариантом, имевшим хождение в декабристских кругах (наподобие самиздата), роман Булгарина был одобрен такими персонами, как Бенкендорф и Николай I, которые предложили его заключенному в Петропавловскую крепость декабристу Корниловичу в качестве “рекомендуемого” чтения 5. С идеологической точки зрения в “Иване Выжигине” было, как увидим, много такого, что могло особенно понравиться Николаю и его главному жандарму и что не должно было оставлять сомнений в патриотизме автора и его лояльности царскому режиму. Однако труднее объяснить, почему столь посредственное с художественной точки зрения произведение пользовалось такой огромной популярностью у российских читателей.
Одно из возможных объяснений — удачно выбранное время публикации. Роман Нарежного, как отмечали некоторые исследователи, имел иную судьбу, поскольку был несвоевременным: его социальная сатира раздражала власть, в то время как его литературный метод противоречил господствующим литературным ценностям того времени. Иными словами, Нарежный написал свой роман в то время, когда российские критики и читатели были во многом не готовы к грубоватой реалистической манере его прозы. Однако к 1829 г. российская публика требовала художественной прозы вообще и романа в частности такого, как “Иван Выжигин”, который претендовал на описание современного российского общества. За пятнадцать лет произошли некоторые существенные изменения в литературной среде России, особенно в том, что касается иерархии жанров и господствующих эстетических ценностей. Вместе с сильным патриотическим чувством, пробужденным наполеоновским нашествием, возник, например, страстный романтический интерес к историческому прошлому России. По мере того как классицизм постепенно терял главенствующее положение в серьезной литературе и все более уступал лидерство в системе эстетических ценностей романтизму, этот интерес к российской истории часто проявлялся в этнографии и в попытке определить национальную идентичность России — ее народность.
Этот сдвиг в литературной эстетике сопровождался переходом ведущей роли от поэзии к прозе. Поначалу романтизм находил выражение в русской литературе в поэтических формах например, в балладах Жуковского, легкой поэзии Батюшкова, гражданской поэзии Рылеева, — но потом он обрел свои основные средства выражения в таких прозаических формах, как исторические повести вальтер-скоттовского типа Бестужева-Марлинского, гофманианские фантастические истории Перовского (Погорельского) и повести о светском обществе князя В.Ф. Одоевского. Литературная карьера самого Пушкина, в ее движении от романтизма к реализму и в переходе от поэзии к прозе, отражает сдвиг приоритетов в русской литературе в 1820-е и даже 1830-е гг. Подъем художественной прозы в целом и романа в особенности в эти годы был вызван, однако, не только интересом к прошлому России, но и растущим интересом к ее настоящему.
Как пишет Г.М. Фридлендер: “Широкая популярность исторической тематики в русском романе на рубеже 20-х и 30-х гг. была связана, в конечном счете, со стремлением исторически осмыслить современность. Обращение к жанрам исторической повести и романа в эти годы было вызвано желанием подойти к анализу вопросов настоящего и будущего с учетом опыта прошлой исторической жизни русского общества. Таким образом, несмотря на господство исторических тем и сюжетов, в центре внимания русских романистов конца 20-х — начала 30-х стояла не история, а современность” 6.
Далее Фридлендер показывает, каким образом спрос читающей публики на повести и романы из современной жизни стимулировал русских романистов искать темы и материал не столько в прошлом, сколько в настоящем. Поэтому поиск национальной идентичности привел русских писателей не только к Вальтеру Скотту и историческому роману, но также к Лесажу и нравоописательному роману. Названные писатели и разновидности романа могли стать хорошими образцами для тех русских романистов, которые стремились точно изобразить окружающую действительность и реалистически показать повседневную жизнь общества. “Оригинальные романы, имевшие у нас наиболее успеха, — признает сам Пушкин в 1836 г., — принадлежат к роду нравоописательных и исторических. Лесаж и Вальтер Скотт служили им образцами, а не Бальзак и Жюль Жанен” 7.
Растущий спрос на описание современного российского общества не только сделал роман Лесажа популярной литературной моделью, но и послужил одной из причин развития и успеха литературных журналов в России в 1820 — 1830-х гг. К 1825 г. возникло несколько новых журналов, что обеспечило постоянно растущую и постоянно меняющуюся массовую аудиторию развлекательным и тем не менее информативным чтением на современные темы. Ф. Булгарин и сам был одним из этих новых журналистов: в 1822 г. он начал издавать журнал “Северный архив”, в 1823 г. в качестве приложения к нему — “Литературные листки”, в 1825 г. вместе с Н. Гречем создал первую русскую частную газету “Северная пчела”, в том же году стал соиздателем Греча по журналу “Сын отечества”. Да, путь к серьезной литературе и к “Ивану Выжигину” начался у Булгарина с журналистики — с коротких сатирических очерков современных нравов, которые он помещал на страницах ряда петербургских журналов. Благодаря им за Булгариным утвердилась репутация точного и восприимчивого наблюдателя современного российского общества. Позже он стал писать исторические и нравоописательные романы, где образцами ему послужили Вальтер Скотт и Лесаж. Но в начале своей литературной карьеры Булгарин, как и другие русские авторы очерков из современной жизни, обратится за вдохновением к французу Виктору Жозефу Этьенну Жуи (1764—1846) и к жанру фельетона.
Хотя этот термин часто связывают с сенсационным и непристойным, фельетон отражал, как справедливо отметила Журбина, “демократизацию” прессы: он сделал литературные журналы достоянием не только знати и аристократии, но и массового читателя 8. В то время как журналы XVIII в., как правило, ограничивались изображением жизни аристократических салонов, журналы XIX в. отважились обратиться к самому городу, предлагая читателю сцены из жизни улицы и низших классов. Наиболее преуспел в этом новом жанре, без сомнения, журналист Виктор Жуи, прозванный “французским Аддисоном”, который публиковал сатирические очерки из современной жизни в “Gazette de France” 9. Каждую неделю там появлялась рубрика, озаглавленная “Записки о положении в Париже”, с подписью “Пустынник с Шоссе д’Антен”, в которой автор публиковал наблюдения за жителями Парижа и описывал жизнь городских улиц, кафе, магазинов и контор. Анализируя esquisses de moeurs [очерки нравов] Жуи, Нильс Нильсон точно характеризует использованный в них метод: “Описания города, которые дает Жуи, не ограничиваются определенной социальной группой или определенным районом города; наоборот, он стремится изобразить жизнь всех классов общества, как знатных и богатых, так и бедных. Он хочет, чтобы созданное им полотно охватывало весь Париж, один район за другим, потому что каждый из них живет своей собственной жизнью со своими индивидуальными привычками” 10.
Обычная техника Жуи, как отмечает Нильсон, состоит в том, чтобы заставить своего “пустынника” посетить какой-нибудь хорошо известный район Парижа, где он сможет понаблюдать и описать местную жизнь. “Каждое место для меня не что иное, как театр, — признается пустынник в книге “Пустынник с Шоссе д’Антен, или Наблюдения над французскими нравами и обычаями начала XIX века”, — я немного изучаю декорации, но особое внимание уделяю пьесе и актерам” 11. Очерки Жуи имели такой успех, что он собрал их и издал серию романов, главной и, возможно, единственной объединяющей чертой которых был образ пустынника, делающего сатирические наблюдения: “Пустынник с Шоссе д’Антен” (1812—1814), “Отъявленный Болтун, продолжение Пустынника с Шоссе д’Антен” (1814), “Отшельник в Гвиане” (1816) и др.
В начале 1820-х гг. Жуи был очень моден, а его авторитет в России — высок; несколько его романов были переведены на русский язык в это время, а отрывки из них, а также сообщения об их выходе стали появляться на страницах литературных журналов. Творчество Жуи получило особенно высокую оценку у таких критиков, как Булгарин, Греч и Полевой, которые, будучи журналистами, сами сыграли немалую роль в перенесении французского фельетона в Россию. “Эти картинки современных нравов и обычаев, — отмечает Нильсон, — помогли возродить морализаторскую сатиру, столь популярную в России со времен Новикова” 12. Действительно, безупречная мораль произведений Жуи позволила им в полной мере удовлетворить всегдашние требования к художественной прозе в России: давать образцы поведения, обучать и просвещать читателя, а не только развлекать и забавлять. Очерки Жуи неизменно заканчивались нравственным поучением, которое гарантировало, что они будут восприняты одновременно как “полезный” и “приятный” материал для чтения. На первый взгляд могло показаться странным, что это дидактическое требование, отражавшее наследие XVIII в. и эстетики классицизма, по-прежнему отстаивало свои права в России в то время, когда в Европе бушевал романтизм, а классицизм был при последнем издыхании. Но важно иметь в виду, что специфический “синдром сжатия”, характеризовавший русскую интеллектуальную жизнь и русскую литературу на протяжении всей второй половины XVIII в., распространялся и на начало XIX в. В результате классицизм оказался в уникальном положении в России, где продолжал быть влиятельной системой эстетических ценностей на протяжении 1820-х гг., а русских прозаиков этого периода призывали, как и в XVIII в., чтобы в их произведениях было представлено одновременно и искусство воспроизведения действительности — в форме нравоописания, и нравственное наставление в форме нравоучения. Таким образом, нравоописательные очерки Жуи, с их обязательным дидактизмом, особенно тепло воспринимались русской критикой в 1820-х гг., когда литературная среда находилась под влиянием, можно сказать, “романтического классицизма” в большей степени, чем “романтического реализма”, который развивался во Франции 13.
Например, Н. Полевой, который, несомненно, отстаивал идеи романтизма в России, опубликовал отрывок из “Лондонского пустынника, или Описания нравов и обычаев англичан в начале XIX столетия” (1822) в “Московском телеграфе” в 1825 г., сопроводив его следующим редакторским комментарием: “Желаем, чтобы переводчики наши, вместо нелепых и вздорных романов, занялись переводом подобных нравоучительных и полезных книг, и чтобы наши читатели, особливо не столичные, бросили великие творения Радклифф и Дюкре-Дюминила и нашли в книгах, подобных “Лондонскому пустыннику”, забаву небесполезную” 14.
Булгарин также рассматривал очерки Жуи как образец для подражания. Его “Северная пчела”, по мнению многих критиков, впервые в России ввела отдел фельетона, и самому Булгарину обычно приписывают “руссификацию” этого жанра 15. Более того, анонсируя в 1823 г. “Литературные листки”, Булгарин так описал направление нового издания: “В сем журнале будут помещаться наблюдения и замечания о нравах и обычаях разных сословий, без всякой однако ж личности… Преимущественно будут помещаться в… “Литературных листках” забавные и поучительные статьи о нравах в роде Аддисонова “Зрителя”, Жонсонова “Побродяги”… и “Пустынника” Жуи” 16.
Булгарин опубликовал отрывок русского перевода “Пустынника с Шоссе д’Антен” Жуи в разделе “Нравы” “Северного архива” в 1825 г. и в том же году, рецензируя этот перевод в “Северной пчеле”, высоко отозвался о произведении Жуи, поскольку оно наставляет с помощью поучительных примеров и развлекает с помощью комических сцен 17. Эта похвала манере, в которой Жуи сталкивает положительные картины с отрицательными, соединяя таким образом полезное с приятным, поразительно похожа, по наблюдению Штридтера, на программу, которую позднее наметит Булгарин в своем нравоописательном романе “Иван Выжигин” 18.
Потребность в русской литературе, как часть поиска национальной идентичности в России, могла быть удовлетворена, конечно, не столько очерками Жуи, сколько очерками “русского Жуи”, то есть русского писателя, который описывал бы российские нравы и обычаи в стиле Жуи. Опять-таки не кто иной, как Полевой в своей рецензии на русский перевод “Добродушного” в 1825 г. сформулировал потребность как раз в таком “русском Жуи”: “Этот род сочинений, которые с легкой руки остроумного Жуи так размножились во Франции и Англии, вероятно, понравится и у нас в России: желаем того искренно, ибо видим пользу подобных сочинений; но с тем вместе просим гг. русских описателей нравов не переводить французского быта на русский, как некоторые из них делали и как доныне переделывают на русские нравы французские оперетки и комедии. Если они хотят подражать Жуи и его товарищам, пусть подготовят русских красок, возьмут русские кисти: у нас свои обычаи, свои странности, и они ждут еще своих живописцев” 19.
Булгарин, чьи литературные амбиции не ограничивались журналистикой, стремился стать русским “художником” нравов и обычаев, соответствующим описанию Полевого. Действительно, путь, приведший Булгарина к “Ивану Выжигину” и позднейшим романам, начинался с маленьких очерков, описывающих социальные нравы в стиле Жуи. Уже в 1823 г. в альманахе “Полярная звезда”, в котором Булгарин печатался, А. Бестужев-Марлинский так сказал о многообещающем молодом писателе: “Булгарин, литератор польский, пишет на языке нашем с особенной занимательностию. Он глядит на предметы с совершенно новой стороны, излагает мысли свои с какою-то военною искренностию и правдою, без пестроты, без игры слов. Обладая вкусом разборчивым и оригинальным, который не увлекается даже пылкою молодостью чувств, поражая незаимствованными формами слога, он, конечно, станет в ряд светских наших писателей” 20. Таким образом, эти очерки помогли Булгарину завоевать репутацию писателя, а не просто журналиста в России начала XIX в.
Следование Жуи очевидно как в стиле, так и в структуре многих булгаринских коротких сатирических зарисовок. Подобно пустыннику Жуи, рассказчик Булгарина посещает какой-нибудь хорошо известный район или пригород Петербурга и затем в забавной манере описывает жителей города и их vie propre [частную жизнь]. Отголоски Жуи и “прогулок” его пустынника по известным парижским улицам особенно ощутимы в таких произведениях Булгарина, как “Прогулка за город” (1823), “Прогулка по тротуару Невского проспекта” (1824) и “Прогулка в Екатерингоф” (1824). И прогулки Булгарина, и променады Жуи восходят, без сомнения, к прогулкам-размышлениям в деревне, начало которым положил “одинокий путешественник” Руссо и которые так почитались сентименталистами (можно вспомнить не только Карамзина, но и героя Нарежного Простакова). Эти прогулки составляли, конечно, важный аспект структурной динамики сентименталистского письма, поскольку давали возможность одинокому чувствительному страннику доверительно беседовать с природой и лирически выражать свое меланхолическое настроение и нежные чувства. Однако в произведениях Мерсье, Жуи, а теперь и Булгарина прогулки обычно проходили в шумном городе, а не в мирной сельской тиши, и внимание странника было направлено не внутрь, на свои чувства, а вовне, на социальную и физическую среду, окружающую его. Отныне важна не столько душа, сколько глаза “одинокого путешественника”, ибо сентиментальный странник превратился в наблюдательного репортера, чьи прогулки служат средством “изображения города”, т.е. создания городских зарисовок, рисующих нравы и обычаи современной столицы.
Другая черта, отличающая эти новые городские прогулки от более ранних сентименталистских, — характерный для них дидактизм. Как и Жуи, Булгарин обязательно вставлял подходящую нравоучительную сентенцию в финал своего сатирического произведения. На самом деле, если и можно говорить о различии методов Булгарина и Жуи, то проявляется оно в стремлении Булгарина усилить дидактический элемент за счет точности описания 21. Многочисленные черты сходства очерков Жуи и Булгарина не оставили без внимания современные критики, например Бестужев-Марлинский, который в обзоре, опубликованном в “Полярной звезде” (1824), довольно недвусмысленно и вполне одобрительно указал на связь между Жуи и Булгариным: ““Прибавления к Северному архиву”, г. Булгарина же, оживляют на берегах Невы Парижского пустынника. Живой, забавный слог и новость мыслей готовят в них для публики занимательное чтение, а оригиналы столицы и нравы здешнего света — неисчерпаемые источники для его сатирического пера” 22.
Бестужев-Марлинский был не одинок в своем энтузиазме по поводу сатирических очерков Булгарина, которые, видимо, нравились многим русским читателям того времени. Греч писал: “Из сочинений его более всего нравятся нашей публике статьи о русских нравах: характеры, слабости, смешные стороны наших светских людей и дам, наших бар, наших приказных Булгарин схватил и изобразил с великою живостию и натурою” 23.
Такая высокая оценка булгаринских сцен из русской жизни резко контрастирует с серьезными возражениями, высказанными почти в то же время в адрес того типа изображения общества, который представлен в романах Нарежного. С одной стороны, нравы и обычаи, изображенные им, в большей степени малорусские, чем великорусские, поскольку действие этих романов в основном происходит на Украине (Малороссии) 24. Более того, стиль и язык Нарежного, как и его материал, к тому времени уже создали ему славу — если придерживаться “живописной” метафоры Полевого — “русского Теньера”, как довольно удачно назвал этого грубоватого реалиста сам Булгарин. Описание Нарежным российской жизни было, по стандартам того времени, большей частью слишком грубым и слишком низким, а его фламандские сцены из деревенской жизни провинциальной Украины не могли удовлетворить — ни стилистически, ни тематически — вкусы городских, образованных читателей, живущих в столицах. С другой стороны, очерки Булгарина были занимательными и исполненными вкуса произведениями, в которых изображались средние и высшие классы российского общества в относительно космополитичном Петербурге. Поэтому они вполне удачно удовлетворяли растущий спрос массового читателя на легкое чтение и позволяли Булгарину, за неимением других кандидатов, претендовать на звание “русского Жуи”.
Однако по мере того как его писательская слава и самоуверенность возрастали, титул, которого все более рьяно добивался Булгарин, становился иным: “русский Лесаж” или даже “русский Вальтер Скотт”. Иными словами, он стремился к признанию не только в качестве журналиста или фельетониста, но и в качестве романиста. Поэтому он вскоре переключился с коротких сатирических очерков нравов на более объемную романную форму. В поисках художественного вдохновения писатель обращается уже не к Жуи, а к Лесажу, а затем Вальтеру Скотту, поскольку соответствующие разновидности романа были, по словам Пушкина, двумя самыми популярными формами в России того времени. Необыкновенный успех “нравственно-сатирического” романа Булгарина “Иван Выжигин” в 1829 г. побудил его опубликовать в 1831 г. в качестве продолжения “нравственно-исторический” роман “Петр Иванович Выжигин”. Он пробует себя также в написании чисто исторических романов — “Димитрий Самозванец” (1831) и “Мазепа” (1833—1834). Основываясь на этих романах, один из критиков утверждал, что именно Булгарин, а не Гоголь достоин называться “русским Вальтер Скоттом” 25. Рассмотрим же первый роман Булгарина, написанный по образцу “Жиль Блаза”, и его право на наименование “русского Лесажа”. На самом деле переход от коротких нравоописательных очерков типа Жуи к длинному нравоописательному “жильблазовскому” роману лесажевского типа оказался не таким уж трудным для Булгарина, поскольку его художественный метод, как увидим, изменился очень мало. В романе он вновь с успехом использует свой талант, чтобы передать в живой и увлекательной манере проницательные наблюдения над обществом, в котором жил.
Как будто бы специально, чтобы продемонстрировать родство коротких очерков, которые он писал раньше, и более длинной романной формы, за которую он взялся теперь, Булгарин начал в 1825 г. публиковать фрагменты будущего романа в том же разделе “Северного архива” (“Нравы”), где прежде печатались его очерки. Первый, который появился в номере от 8 мая 1825 г., был представлен как 10-я глава I части нового романа “Иван Выжигин, или Русский Жилблаз”. Другие публиковались в период до отдельного издания в 1829 г. Они были представлены как отрывки или из “Русского Жилблаза”, или из романа “Русский Жилблаз, или Приключения Ивана Выжигина”, что явно указывало на намерение Булгарина взять “Жиль Блаз” в качестве образца для своего романа 26. Такой выбор образца можно признать удачным, поскольку прекрасная репутация Лесажа в России и высокая оценка русскими читателями “Жиль Блаза” восходят к XVIII в. Даже в пору расцвета классицизма, стремившегося отказаться от романа как от низкого, фривольного жанра, произведения Лесажа тем не менее ценили за точное воспроизведение человеческой жизни и знание человеческой души. В 1820-х гг. Лесаж, который уже давно был невероятно популярен среди читателей, вызывал восторженные отзывы и у ведущих критиков. Как указала Маргерит Икнаян в статье “Успех “Жиль Блаза” в период романтизма”, автор романа теперь признавался критиками всей Европы гением, равным по масштабу таким мастерам, как Сервантес и Филдинг, а его “Жиль Блаз” считали, наравне с “Дон Кихотом” и “Томом Джонсом”, одним из шедевров современной прозы 27.
В России престиж Лесажа был в то время выше, чем когда бы то ни было. Показателем этого служит решение опубликовать в одном из номеров “Сына отечества” за 1825 г. посвященное французскому писателю хвалебное эссе Вальтера Скотта. Давая высокую оценку Лесажу как великому наблюдателю человеческой природы, Скотт переходит к пространному обсуждению многочисленных художественных заслуг его “бессмертного произведения” “Жиль Блаз”. “Во сколько раз сие наслаждение, — восклицает Скотт, — еще бы увеличилось, если бы гений человека мог произвести на свет другого Жиль Блаза” 28.
В том же году в булгаринском “Сыне отечества” появились отрывки двух недавних подражаний Лесажу: “Приключения Хаджи-Бабы” Джеймса Мориера, переведенные под названием “Персидский Жиль Блаз”, и “Жилблаз революции, или Исповедь Лорена Жиффара” Луи-Франсуа Пикара. Кроме того, публикация русских переводов обоих произведений была анонсирована в булгаринской “Северной пчеле”, вероятно, затем, чтобы, как предполагает Фрэнк Моха, “еще больше стимулировать интерес к жанру” 29. “Поддерживая плутовской роман, — замечает Моха, — Булгарин эксплуатировал его популярность и способствовал продвижению своего собственного романа, в то же время делая все, чтобы представить “Ивана Выжигина” как нечто иное, нечто новое” 30. В любом случае, когда Булгарин объявил в 1825 г., что подзаголовок его будущего романа — “Русский Жилблаз”, он указывал на тип романа, с которым русская аудитория была хорошо знакома, и на литературный образец, вполне одобряемый ею. Его собственная газета уже восхваляла Лесажа в статье “О романах”, где было написано: “изображение нравов и обычаев — неотъемлемая черта романа; и кто описал их лучше, чем знаменитый автор “Жиль Блаза”?” 31 Таким образом, у Булгарина были веские основания полагать, что его попытка перенести Жиль Блаза на берега Невы получит высокую оценку, так же как ранее высоко оценили осуществленный им “импорт” Парижского пустынника Жуи в Россию. Иными словами, “Иван Выжигин, или Русский Жилблаз” обещал русским читателям версию “Жиль Блаза”, в которой будут изображены обычаи и странности их родной страны.
Любопытно, однако, что, издавая роман в 1829 г., Булгарин снял подзаголовок “Русский Жилблаз” и назвал свое произведение “Иван Выжигин, нравственно-сатирический роман”. Булгарин довольно неубедительно объяснил, что убрал подзаголовок, потому что сравнение с “Жиль Блазом” накладывает на него слишком большую ответственность 32. Моха, утверждая, что в “Иване Выжигине” булгаринские очерки нравов переросли в роман, более убедительно объясняет истинные причины изменения подзаголовка романа: “Снимая отсылку к Жиль Блазу, Булгарин, во-первых, хотел дистанцироваться и от Нарежного, и от Лесажа: он возвращался к идее “нового” романа. Во-вторых, он хотел сделать акцент не на плутовском приключении, а на нравственно-сатирической теме: это было также возвращение — к “Нравам”. Ибо, хотя сатира является компонентом обоих этих жанров, главная цель Булгарина была, как и в “Нравах”, дидактическое, а не просто сатирическое описание общества” 33.
Какой бы ни была истинная причина снятия подзаголовка и, как следствие, затушевывания связи с лесажевской моделью, булгаринский “Иван Выжигин” читается тем не менее как роман жиль-блазовского типа. Возможно, направленность произведения была скорее дидактической, чем сатирической, а метод изображения современных нравов и обычаев почти целиком заимствован у Жуи, но “базовая схема” (Grundschema), как указывает Штридтер, прямо восходит к Лесажу и его “Жиль Блазу” 34.
Иван Выжигин как “русский Жиль Блаз”
Повествование в романе Булгарина ведется от лица героя, Ивана Выжигина, который на склоне лет рассказывает о многочисленных приключениях, выпавших на его долю в молодости. В первых восьми главах рассказчик описывает свое довольно несчастливое детство, проведенное в той части Белоруссии, которая долгое время находилась под польским господством. В первой главе (“Сиротка, или Картина человечества, во вкусе фламандской школы”) описывается в мрачных тонах, как рассказчика, тогда бедного, безымянного сироту, отвергали и били в детстве. Рассказчик был усыновлен аристократом Гологордовским, который и не богат, и не приносит пользы обществу, но тем не менее гордится своим древним происхождением; героя одевают как английского жокея, и он получает прозвище “Ванька Англичанин”. Старшая дочь Гологордовского, шестнадцатилетняя Петронелла, влюбляется в молодого офицера русской армии, лейтенанта Миловидина, и они выбирают молодого Ваньку на роль посредника. Отец Петронеллы категорически против этого брака, надеясь на более выгодную партию для своей дочери. Петронелла решает бежать с Миловидиным, и они тайно венчаются, но шесть месяцев спустя так безнадежно увязают в долгах, что Миловидину приходится ехать в Москву в поисках финансовой помощи от богатого дядюшки. Тем временем Ванька вынужден по необходимости служить богатому, неразборчивому в средствах еврею Мовше, чьи темные дела описаны в шестой главе (“Богатый Жид. Источники его Богатства”). Ваньке удается бежать от Мовши, устроившись слугой к бывшему прокурору Скотинко, который берет Ваньку с собой в Москву. Именно в Москве, когда Ванька служит в доме Скотинко, его узнает богатая тетушка, Аделаида Петровна, и забирает давно потерянного сестрой сына к себе домой. Она узнала Ваньку из-за его необычайного сходства с сестрой, но позже удостоверилась в своем мнении из-за отметины на его левом плече, оставшейся от ожога, полученного в младенчестве. Именно из-за этого опознавательного знака Ваньку теперь окрестили “Выжигиным”.
Выяснение происхождения героя повлекло за собой резкое изменение его образа жизни. Для его образования нанимают учителей, и теперь тринадцатилетний Ванька учится танцевать, петь, играть на пианино и говорить по-французски. Всего через год бедный, заброшенный деревенский мальчишка стал в “un jeune homme accompli (совершенный юноша): болтун, ловок, смел и даже дерзок” 35. Ванька продолжает превращаться в молодого господина, выдержав вступительные экзамены в пансион, где он знакомится с аферистом Вороватиным, чья “новая философия” внедряет идеи атеизма и естественного равенства во впечатлительные умы тамошних студентов. В это же время Ванька встречает молодую и красивую Груню и влюбляется в нее, а ее внезапный отъезд из Москвы в Оренбург вынуждает ослепленного любовью Ваньку столь же внезапно последовать за ней. Вскоре по прибытии в Оренбург Выжигин становится свидетелем флирта Груни с другим мужчиной; герой так шокирован этой сценой, что заболевает, теряет сознание и, прийдя в себя через некоторое время, обнаруживает, что попал в киргизское племя. Предводитель племени , Арсалан-султан, объявляет, что он купил Выжигина в качестве раба у людей, которые были наняты, чтобы убить его, и что теперь Выжигин должен служить его оруженосцем. Здесь в основное повествование вставлен эпизод, в котором Арсалан рассказывает о годах, проведенных им в молодости в России. Ванька быстро завоевывает расположение Арсалана, спасая ему жизнь во время перестрелки; вскоре после этого он снова встречает Миловидина, чей вставной рассказ прерывает здесь повествование героя (16-я глава). Приключения привели Миловидина из Москвы в Венецию, где он на дуэли убил человека, а затем бежал в Константинополь, а оттуда обратно в Москву. Киргизы отпускают Выжигина, и он вместе с Миловидиным отправляется в Москву. По дороге они встречают множество социально-профессиональных “типов”, которых автор обрисовывает в серии глав: чиновника, который не берет взятки (18-я глава); Петра Петровича Виртутина, честного, но обиженного чиновника (19-я глава); просвещенного помещика Россиянинова (20-я глава) и нерадивого помещика Глаздурина (21-я глава).
Наконец Выжигин и Миловидин приезжают в Москву, где рассказчик обнаруживает, что его тетя Аделаида на самом деле его родная мать, которая оставила его при таинственных обстоятельствах (он незаконнорожденный сын князя Милославского). В то время как мать героя теперь раскаивается в своем легкомыслии светской кокетки, проявленном ею в молодости, Иван Выжигин сам входит в высшее общество. Здесь Булгарин получает возможность, используя рассказчика, создать сатирическое полотно, изображающее высшие круги современного российского общества: бесконечные обеды, карточные игры, праздные сплетни, пустая болтовня. Выжигин снова встречает Груню в Москве, где она стала актрисой, по-прежнему оставаясь кокеткой; в этом месте в повествование вставлен ее рассказ (25-я глава). Выжигин опять безумно влюбляется в нее и в короткое время тратит около сорока тысяч рублей на различные подарки. Чтобы поправить финансовое положение, Выжигин позволяет темной личности по фамилии Зарезин провернуть карточную аферу у Груни на дому. Затем описываются не слишком честные действия Зарезина и его шайки карточных шулеров (27-я глава), за чем следует внезапный отъезд Груни из Москвы (на этот раз она бежала в Париж с французским любовником). В этот момент Выжигин решает жениться на дочери купца Мошнина и самому стать купцом; эти свадебные планы, однако, рушатся, когда отец невесты узнает о прежней связи Выжигина с карточными шулерами. Рассказчик решает вместо женитьбы поступить на военную службу и вскоре отличается в сражении с турками. Из-за полученного ранения Выжигин уходит в отставку и приезжает в Петербург, где влюбляется в сироту Олиньку и неожиданно попадает в тюрьму по причинам, которые так и остаются не проясненными ни для героя, ни для читателя. Выжигина освобождают из тюрьмы благодаря заступничеству Виртутина, честного чиновника, которого он встречал ранее (в 19-й главе), Виртутин наконец разъясняет все таинственные обстоятельства, сопровождавшие арест: в сложную интригу замешаны Вороватин и некая графиня Ничтожина, которые пытались отнять у Выжигина наследство. В финальной главе романа (с подзаголовком “Хороший конец всему делу венец”) суд признает незаконнорожденного Выжигина законным наследником состояния князя Милославского. Выжигин получает в наследство более миллиона рублей, женится на Олиньке, и они уединяются в деревенском поместье, где наш герой намеревается прожить до конца дней своих в мире и спокойствии. Завершая свое повествование, Иван Выжигин пишет: “Вот уже десять лет, как я живу счастливо в кругу моего семейства, в объятиях любви и дружбы <…> Если рукопись моя со временем сделается известною, то каждый, прочитав ее внимательно, удостоверится, что все зло в мире происходит от недостатка нравственного образования, а все доброе от истинного просвещения” (с. 244).
Как мы видели, реакция большинства читателей на “Ивана Выжигина”, была исключительно благосклонной: роман Булгарина мгновенно стал бестселлером, который быстро перевели на большинство основных европейских языков. Однако реакция критиков была вовсе не столь благожелательной, многие из них отнеслись к Булгарину довольно строго из-за весьма проблематичной художественной ценности романа. Барон Дельвиг, например, писал, что в “Иване Выжигине” читатели “не найдут ни характеров, ни нравов, ниже нравственности и сатиры, обещанных на заглавном листе; не отыщут даже интереса романов <…> Дюкре-Дюминиля и прочих <…> посредственных романистов” 36.
В своем “Обозрении русской литературы 1829 года” И. Киреевский перечислил следующие “характерные черты” “Ивана Выжигина”: “Пустота, безвкусие, бездушность, нравственные сентенции, выбранные из детских прописей, неверность описаний, приторность шуток” 37. Один рецензент жаловался на бесцветность персонажей романа, а О. Сомов в “Северных цветах” писал о его банальной повествовательной структуре и высокопарном, безжизненном языке 38. Основной упрек “Ивану Выжигину”, высказанный несколькими критиками, — “иностранность” общества и нравов, описанных в романе. Еще до выхода романа Булгарина упрекали (как автора нравоописательных очерков) во взгляде на Россию “не своими глазами, а сквозь стекло иноземных писателей” 39. По мнению критиков, Булгарин описал не подлинные русские нравы, а иностранные обычаи, попросту перенеся их в русскую обстановку, как это делали русские комедиографы конца XVIII в. Рецензент “Бабочки”, например, отказал в правдоподобии изображению действительности в “Иване Выжигине”. Русский роман должен показывать русское общество, заявил он, а именно этого не делает роман Булгарина 40. Еще одно резкое обвинение — в недостаточной народности этого произведения — бросил автору Надеждин в своей рецензии в “Вестнике Европы”. Подчеркивая иностранное происхождение булгаринского героя и общества, изображенного в романе, Надеждин утверждает, что в Иване Выжигине нет никакого русского духа, что он просто Жиль Блаз, покрытый “русским лаком”, а его создатель (которого критик неизменно именует “наш Лесаж”) знаком с Россией только понаслышке, а не на собственном опыте. Если кто хочет прочесть истинно национальный русский роман, заключает Надеждин, он должен взять не “Ивана Выжигина”, а какой-нибудь из романов Нарежного 41.
Однако не все современные Булгарину критики дали отрицательную оценку “Ивану Выжигину”. Так, его друг и соиздатель Н. Греч назвал книгу “одним из лучших русских романов” 42. Самый же восторженный отклик исходил не от Греча, а от Полевого со страниц “Московского телеграфа”. В рецензии на роман Полевой писал в 1829 г. следующее: “Вот истинный подарок русской публике! Сей давно ожиданный роман есть одно из приятнейших явлений в русской литературе. Ум, наблюдательность, приятный рассказ составляют достоинства оного; самая чистая нравственность дышит на каждой странице. Не забудем и того, что автор шел по пути, совершенно новому, ибо до сих пор, кроме попыток, более или менее неудачных, у нас не было романов… [Но] мы уверены, что многие русские портреты и характеры, выставленные в “Выжигине”, знакомы всем: это они, они, наши милые соотечественники!” 43
В другой рецензии на произведения Булгарина, опубликованной позднее в том же году, Полевой, дав высокую оценку типу нравоописания в произведениях Аддисона, Стерна (sic!), Жуи и Поля де Кока, пишет: “Но покуда не явился у нас современный Жуи, Аддисон, мы будем утверждать, что лучше Булгарина у нас никто не описывал русских нравов” 44. Далее, выдавая тем самым свои эстетические предпочтения, как, впрочем, и сомнительную компетентность, Полевой помещает булгаринского “Ивана Выжигина” в один ряд с “Учеными женщинами” Мольера, “Дон Кихотом” Сервантеса, “Жиль Блазом” Лесажа и грибоедовским “Горем от ума”. И даже недавно находились исследователи, которые утверждали, что Булгарин — родоначальник современного русского романа и что влияние его произведений можно проследить не только в прозе Гоголя и представителей натуральной школы, но и в романах Толстого и Достоевского 45.
Во всяком случае, первая реакция критиков на роман была сложной, а последующие споры 1830-х гг. о достоинствах и недостатках “Ивана Выжигина” были довольно жаркими. Поэтому трудно точно оценить, как в действительности русские читатели и критики приняли бестселлер Булгарина — ведь споры современников вокруг романа подогревались как личными, так и профессиональными конфликтами. Для таких журналистов, как Полевой, Греч, да и сам Булгарин, успех “Ивана Выжигина” являлся важным аспектом их стратегии по популяризации художественной прозы в России. Они надеялись создать и взять под контроль растущую читательскую аудиторию, которая не только будет читать русские романы (такие, как “Иван Выжигин”), но и подпишется на их журналы. “Теперь, как слышно, готовится до десятка романов русских, — пишет на эту тему Полевой. — Что-то еще заставит делать своих возвышенных критиков этот “односторонний” г. Булгарин!” 46 Те, кто критикуют “Ивана Выжигина” (в их числе Пушкин и Белинский), считают, что роман Булгарина представляет угрозу деградации серьезной литературы до уровня вкусов толпы. По мнению литературных аристократов, таких, как Пушкин и Вяземский, Булгарин скорее “подкупал читающую публику и нравственно, и интеллектуально, чем просвещал ее” 47. Следовательно, его “Иван Выжигин” был воспринят в этих кругах как соглашательская попытка восполнить отсутствие в русской литературе романов о современной жизни и утолить “чувство отсутствия” (выражение Фэнджера) в русской литературе подлинно русского романа 48. Угроза, представляемая Булгариным, который, будучи журналистом, мог пропагандировать собственные произведения и критиковать чужие, была угрозой роста “литературного профессионализма” в России, при котором писатели, по словам Фэнджера, не будут служить “музе или каким-то строгим представлениям о том, какой должна быть литература, но будут открыто прислуживать вкусам той “толпы”, к которой сами принадлежат” 49. Критика “Ивана Выжигина” была субъективно окрашена не только профессиональными пристрастиями, но также и личными симпатиями или (что бывало чаще) антипатиями к автору романа. Булгарин инициировал и провоцировал создание литературных кличек, и его собственное имя приобрело в XIX в. устойчивую дурную славу. “Его порой корыстная и беспринципная литературная деятельность, — замечает Элкайер, — в сочетании с известными услугами III отделению породила презрение к нему и его творениям со стороны интеллигенции и писателей-аристократов. Само его имя стало нарицательным и обозначало литературное соглашательство, успех, купленный за счет вкуса и стиля” 50. Даже в ХХ в. репутацию Булгарина чаще связывали в большей степени с политикой, чем с литературой, а его личная сомнительная репутация по-прежнему мешает оценить то литературное значение, которое, как считают некоторые исследователи, по праву принадлежало его романам.
Если мы обратимся непосредственно к тексту и рассмотрим “Ивана Выжигина” вне контекста окружавшей его полемики, нам все равно трудно будет не согласиться с теми противниками и критиками Булгарина, которые упрекали роман в искусственности, тенденциозности и скучности. Мы склонны согласиться с Джоном Мерсеро, который в статье “Хор и Оруженосцы русской романтической прозы” называет “Ивана Выжигина” наказанием для читателя 51. Что делает этот роман столь мучительным чтением, так это, помимо прочего, высокая степень его предсказуемости. Булгарин использовал периодическую печать для пространного изложения своих авторских намерений; в самом романе реализуются все намерения, о которых объявил автор, и оправдываются все ожидания, которые автор пробудил в читателе-современнике. Но хотя Булгарин, казалось бы, продолжает традицию Нарежного и Чулкова, у его плутовского романа совсем иная цель: “Если сатира Чулкова должна была развлекать, а Нарежный стремился полемически заострить современные проблемы, то Булгарин в своем описании современной жизни стремится преподать нравственный и социальный урок: порок — порождение невежества и праздности, а те, кто по природе своей щедры и честны, в конце концов находят достойное место в изначально справедливом миропорядке” 52.
Cледовательно, “Иван Выжигин” читается как roman a thПse [тенденциозный], и эта thПse ясно и недвусмысленно изложена читателю в предисловии: “Благонамеренная сатира споспешествует усовершению нравственности, представляя пороки и странности в их настоящем виде и указывая в своем волшебном зеркале, чего должно избегать, и чему следовать. Вот с какою целию сочинен роман “Иван Выжигин”. В нем читатели увидят, что все зло происходит от недостатков нравственного воспитания, и что всем хорошим люди обязаны Вере и Просвещению” (с. V—VI).
Эта декларация авторских намерений, как нам кажется, содержит все основные положения “просветительского реализма” XVIII в., которые актуализируются в тексте романа в очень прямолинейной, почти механической манере. Мы находим, например, одноплановых, рационалистически изображаемых персонажей. Отрицательные герои — Гологордовский, Скотинко, Глаздурин, Вороватин и Ножов — все “непросвещенные” типы, тогда как положительные герои — Виртутин [от латинского virtus — добродетель] и Россиянинов — воплощают добродетели, считавшиеся образцовыми в эпоху Просвещения: достоинство, честность и чувство долга. В статье “Торжество дружбы, или Оправданный Александр Анфимович Орлов” пушкинский Феофилакт Косичкин высмеивает столь “незатейливые” имена, данные Булгариным своим героям 53. В самом деле, прямолинейное использование “говорящих фамилий” обозначало шаг назад, в XVIII в., особенно на фоне более утонченного использования этого приема Нарежным. Традиция говорящих фамилий в прозе XVIII в. — как европейской, так и русской — заимствована из комедии нравов, где героям давались комичные имена, символически представляющие общий тип. Имя героя отражало либо всепоглощающую страсть, ведущую черту его характера, либо добродетель, которую он олицетворял. В России эта традиция начинается с памятного фонвизинского зверинца — Простаков, Скотинин и другие — и достигает новых высот у Гоголя, который, как отмечает Чарльз Пэссидж, “превратил “имятворчество” в подлинное искусство” 54. Как и Диккенс, Гоголь был мастером изобретать имена, одновременно этимологически богатые и фонологически значимые (например, Акакий Акакиевич Башмачкин, Хлестаков, Чичиков, Собакевич). Нарежный находится на промежуточной стадии — где-то между сатирической традицией XVIII в., представленной Фонвизиным, и гоголевским искусством символизации. Ведь Нарежный, безусловно, продолжает употреблять традиционные “говорящие фамилии”, однако использует он их не прямолинейно, а сугубо иронически, как в случае с Чистяковым и Простаковым, где значение фамилии героя не совсем ясно читателю.
Мировоззрение, которое лежит в основе мира “Ивана Выжигина”, также резко отличается от модели действительности, воссозданной в “Российском Жилблазе”. В отличие от того духа пессимизма, который пронизывает мир безрадостной прозы Нарежного, в романе Булгарина мир освещен ярким светом оптимизма, что было свойственно литературе эпохи Просвещения, с ее верой во врожденную доброту человека и изначально присущий обществу нравственный порядок. В романе Булгарина Судьба подвластна человеку, и у читателя ни на минуту не возникает сомнения в том, что в конце концов добро победит и будет вознаграждено, а зло будет наказано. Говорящие фамилии героев, снисходительное изображение их пороков, схематические портреты персонажей, нравственный дидактизм автора, даже содержащие аллюзии названия глав — все эти черты обнаруживают дань Булгарина традиции XVIII в. и поэтике просветительского реализма. “Дидактика в новом платье” — так отозвался о романе Булгарина Кюхельбекер 55. Что особенно бросается в глаза в “Иване Выжигине”, так это не столько сам дидактизм, сколько неумение, с которым этот дидактизм представлен в тексте. “Риторическое измерение в литературе, — утверждает Уэйн Бут, — неизбежно” 56. Однако в случае с булгаринским “нравственно-сатирическим” романом автор утомительно банален и предсказуем в своей риторической технике во всех местах, где литература уступает публицистике.
Этот недостаток особенно нагляден в изображении главного героя. Хотя конкретные обстоятельства жизни Ивана Выжигина во многих отношениях делают его похожим скорее на Тома Джонса, чем на Жиль Блаза, общая канва его жизни предсказуемо повторяет общие черты буржуазного героя европейского нравоописательного романа XVIII в. Скорее жертва, чем преступник, Выжигин — человек добрый от природы, но вместе с тем слабый и потому подверженный искушениям. Однако его знакомство с порочным Вороватиным не приводит к серьезному нарушению нравственных норм, а служит главным образом мотивировкой для довольно мелодраматичной сюжетной линии, в которой имеет место ряд попыток лишить Выжигина унаследованного им состояния. На протяжении всего романа Выжигин не совершает безнравственных поступков, и худшее, что о нем можно сказать, — что увлечение Груней на время ослепляет его и заставляет совершать опрометчивые, безрассудные поступки, например, промотать более сорока тысяч рублей на подарки или связаться с Зарезиным и его шайкой шулеров. Вопреки презрительным высказываниям Белинского и Пушкина о происхождении Ивана Выжигина, он происходит из уважаемого рода (в конце концов, он сын князя Милославского) и получил образование, традиционное для детей из дворянских семей в России, т.е. у домашних учителей и в пансионе. Как и Том Джонс, Иван Выжигин — сирота, чье истинное (и благородное) происхождение открывается ему и читателю только по ходу романа. Выжигин тоже (опять-таки как Том Джонс) раб любви. Когда он впервые отправляется из своего вновь обретенного дома в Москве в путь, которым начинаются его приключения, он преследует любимую Груню, подобно тому как отъезд Тома Джонса из поместья Олворти и его последующие приключения тесно связаны с любовью к Софи Уэстерн и преследованием ее. Вступительная часть булгаринского романа — предшествующая путешествию героя и описывающая его юность — также вызывает в памяти структуру “Тома Джонса” Филдинга, а не “Жиль Блаза” Лесажа, где герой покидает дом в первой главе. И, в отличие от Жиль Блаза, Иван Выжигин не становится, как в плутовском романе, “слугой нескольких господ”; не делает бюрократическую карьеру; не проходит все современное общество снизу вверх, как его французский предшественник. Тем не менее в чем он обнаруживает истинное родство с Жиль Блазом, так это в более общей модели жизни . Движение от беспорядочной жизни странника к упорядоченности и стабильности семейной жизни — это движение, которое тесно связывалось, по крайней мере в России в 1820-х гг., с именем Жиль Блаза.
К тому времени имя Жиль Блаза приобрело, во многом благодаря российским журналистам (таким, как Булгарин), весьма специфическое значение: он стал типичным “представителем эпохи Просвещения”, а его похождения стали центральной метафорой движения человека по жизненному пути. Интерес к описанию нравов и споры по этому поводу в России в 1820-е гг. возродили интерес к “Жиль Блазу” Лесажа и породили новые интерпретации его героя. В эссе о Лесаже (переведенном на русский и напечатанном в “Сыне отечества” в 1825 г.) Вальтер Скотт дал описание Жиль Блаза, ставшее определяющим для этого периода: “Жиль Блаз имеет все слабости и несообразности, входящие в состав нашей природы, которые мы ежедневно находим в себе или в друзьях наших. Он, по природе своей, не из числа тех дерзких плутов, каких испанцы представили под видом Паоло и Гусмана и какого Лесаж изобразил в лице Сципиона. Жиль Блаз, напротив того, по природе склонен к добродетели, но ум его, к несчастию, слишком удобно совращается с пути истины и не в силах противостать соблазну дурных примеров и случая” 57.
В контексте европейской культуры эссе Скотта было мотивировано, по крайней мере отчасти, желанием подчеркнуть оригинальность Лесажа и тем самым противопоставить его более ранней испанской традиции плутовского романа. Однако в русском контексте эссе Скотта наложилось на ту точку зрения, что Жиль Блаз представляет собой настоящего человека эпохи Просвещения: с онтологической точки зрения Жиль Блаз — tabula rasa, и хороший нравственный пример может удержать его на прямой и узкой дороге истины и добродетели. Имя “Жиль Блаз”, став нарицательным для персонажей, которые подходят под это определение и в жизни которых было много путешествий и приключений, стало употребляться достаточно широко (можно даже сказать — без разбора ) в русской периодике 1820-х гг. Например, в 1825 г. в рецензии на “Бурсака” Нарежного в “Дамском журнале” критик восклицает: “Вот и Малороссийский Жильблаз — по юношеским, любовным, комическим и трагическим приключениям, но с собственною своею физиономиею” 58. В “Московском телеграфе” Полевого рецензент романа Пикара “Честный человек, или Простак” (1825) относит героя романа к “типу Жиль Блаза” и поздравляет автора с тем, что тот не стал делать своего героя “ничтожным и презрительным человеком” — в отличие от тех жалких подражателей Лесажа, которые выставляют перед читателем авантюристов и бездельников всех мастей. “Пикар изображает добродушного, благородного человека, — продолжает рецензент, — и не унижается изображением страстей низких” 59. Двумя месяцами позже в рецензии на “Двух Иванов” Нарежного тот же журнал призвал опубликовать его “Российского Жилблаза”, запрещенного цензурой, поскольку он, без сомнения, превосходит все другие романы Нарежного и заслуживает большего внимания 60. Конечно, на Булгарина повлияли все эти высказывания по поводу Жиль Блаза, так как когда он анонсировал в 1825 г. скорое появление своего “Русского Жилблаза”, то признавался, что им двигало стремление показать читателю “все опасности и вредные последствия дурных связей и презрения строгих правил нравственности, все наслаждения на пути добродетели и чести” 61.
В 1829 г., после того как Булгарин снял подзаголовок “Русский Жилблаз”, в характеристике своего героя, данной им в предисловии, по-прежнему, как нам представляется, слышны отголоски вальтер-скоттовской трактовки Жиль Блаза. “Мой Выжигин, — пишет Булгарин, — есть существо доброе от природы, но слабое в минуты заблуждения, подвластное обстоятельствам — одним словом: человек, каких мы видим в свете много и часто” (с. 8).
Таким образом, в России в 1820-е гг. Жиль Блаза воспринимали как узнаваемый тип героя: он стал, главным образом, литературным средством, позволяющим вновь утвердить просветительскую веру в доброе начало в человеке и разумное устройство общества. В этом смысле Иван Выжигин действительно “русский Жиль Блаз”, поскольку он не более чем рупор просветительской идеологии Булгарина. Он и резонер в традиции классической комедии XVIII в., и предвестник того, что Руфус Мэтьюсон в своей книге назвал “положительным героем” русской литературы, потому что персонаж в “Иване Выжигине” есть функция идеологии, а не наоборот, как это было в классическом русском романе XIX в. 62 Как аллегорический главный герой, булгаринский “русский Жиль Блаз” ведет жизнь, которая задумана как нравственное поучение для читателя. Положительные герои вступают в неравную схватку с отрицательными за Выжигина, и герой, конечно, выбирает свет разума и дорогу добра. Его путешествия и приключения завершаются, что неудивительно, счастливой развязкой, характерной для многих европейских романов эпохи Просвещения: герой приобретает богатство, достигает высокого социального положения, женится и уезжает на жительство в деревню. Такое завершение похождений героя и такая модель его жизни содействовали утверждению просветительских представлений, что справедливость торжествует и в этой жизни, и в загробной, злодей будет наказан, а добродетельный герой обретет мир, вознаграждение и удовлетворение. “Читатели не чувствуют ни малейшего сомнения о продолжении сельского благополучия нашего героя”, — писал Вальтер Скотт о финале “Жиль Блаза” 63. Так и Булгарин не оставляет у читателя ни малейшего сомнения в том, что тихая гавань, которую герой обретает к концу романа, положит конец его странствиям. Это награда, которую он заслуживает по справедливости, так как шел “тропой добродетели и чести” и следовал велениям “Веры и Просвещения”. В конце романа один из положительных героев, Виртутин, еще раз высказывает мнение автора о природе мира: “Но торжество порока кратковременно — и Провидение для того только возносит злых, чтобы на высоте показать явственнее их гнусность и сделать падение их разительнее, а тем самым поучительнее… Верь Провидению, друг мой, и не отчаивайся никогда в правосудии. Оно, рано или поздно, проглянет, как солнце из туч” (с. 238).
То, что в России представление о Жиль Блазе свелось к елейному морализированию, становится очевидным из рецензии Полевого 1829 г. на издание “Сочинений” Булгарина. В статье “О сочинениях Булгарина” критик подробно описал то, что составляет российские нравы и обычаи, восклицая: “Вот материалы для Русского Лесажа!” Он также довольно отчетливо определил, что должен представлять собой “Жиль Блаз” в России: ““Русский Жиль Блаз” должен непременно показать нам полупросвещенное общество, быстрыми темпами продвигающееся к добру и совершенству, то есть картину борьбы добра со злом, где первое всюду одерживает верх” 64.
“Иван Выжигин” Булгарина и своей поэтикой, и легшей в его основу идеологией вполне подходит под редуцированную формулу “русского Жиль Блаза”, данную Полевым.
Уместно вспомнить, что намерения Булгарина в этом романе были — как и ранее в его “Нравах” — в большей мере дидактическими, чем сатирическими и что он стремился не только описать русские нравы, но и воспитать их. Целью этого “нравственно-сатирического” романа, как следовало из подзаголовка, оставалось не только нравоописание, но и нравоучение, и Булгарин применял здесь тот же художественный метод, который он использовал ранее под влиянием Жуи и фельетона, а именно противопоставление отрицательных, сатирических эпизодов и положительных, поучительных с непременным нравоучением всюду, где только возможно. Поэтому во многом Иван Выжигин выполняет в романе ту же роль, что и пустынник у Жуи. Наблюдая за российскими нравами, он просто высмеивает нравы большого света, не касаясь серьезных социальных проблем, что действительно могло бы быть вызовом порядкам царской России. Влияние Жуи и его пустынника особенно заметно в тех главах романа Булгарина, где герой описывает светскую жизнь Москвы и Петербурга. Жиль Блаз, разумеется, тоже выполнял подобную роль наблюдателя нравов, но в романе Лесажа, по сравнению с произведениями Жуи, дидактический элемент либо существенно слабее, либо вообще отсутствует. Что “Жиль Блаз” как жанровая модель предлагал Булгарину и чего не было в произведениях Жуи — это герой, чьи путешествия могли охватить более широкие сферы, как географические, так и социальные, и чья биография могла послужить метафорой странствия человека по жизненному пути. Булгарин использовал оба аспекта романа Лесажа, но последний особенно активно; в истории Жиль Блаза есть элементы Bildungsroman [романа воспитания], и Булгарин для своих воспитательных целей просто использует возможности, предоставляемые жизнью и путешествием такого героя, как поучительную “школу жизни”. Современная русская критика уже много сделала для редуцирования Жиль Блаза, литературного героя, воплощавшего бурную энергию, упорство и ум, до всего лишь литературного средства выражения буржуазной идеологии. Булгарин искал именно такое средство, и в этом смысле его героя (Ивана Выжигина) можно назвать не только “русским пустынником”, но и “русским Жиль Блазом”.
Просветительский реализм
и идеология “Ивана Выжигина”
Утомительное морализирование и благонамеренная сатира романа Булгарина, где торжествуют вера и просвещение, снискали, что неудивительно, одобрение российских властей. Даже Николай I и Бенкендорф едва ли могли возражать против литературного произведения, в котором евреи изображались ростовщиками и кровопийцами, а идеальный русский дворянин — великим патриотом. Позитивное мировоззрение Булгарина и его оптимистический взгляд на мир (его утверждение, что в мире существует нравственный порядок) могли сами по себе рассматриваться как имплицитное одобрение социально-политического порядка в царской России. Тем не менее устами Виртутина автор более открыто продемонстрировал свою лояльность самодержавию и царскому режиму в России: “От помещика зависит все счастье его поселян, их нравственность, просвещение и благосостояние, следовательно, от поместного дворянства, в совокупности, зависит нравственность, просвещение и благосостояние целой России. Правительство ничего не щадит, чтоб открывать дворянству все пути к просвещению и к благосостоянию. Ни один чадолюбивый отец не печется столько о воспитании и счастье своего любимого сына, как Русские государи пекутся о дворянстве”.
И в предисловии, где он пространно превозносит просвещенные, как ему представляется, царствования Петра и Екатерины II, Булгарин достаточно открыто выказывает свою лояльность трону. Однако сама природа булгаринских описаний российских нравов могла послужить достаточным доказательством этой лояльности. Эти описания в целом скорее положительны, чем отрицательны, а тематически они ограничиваются высмеиванием высших классов. Как отмечает Вердеревская, “нравственно-сатирические” романы Булгарина отнюдь не были сатирическими; но они были в высшей степени “нравственными” — с точки зрения официальной нравственности империи Николая I 65. Важные социальные проблемы в булгаринском “Иване Выжигине” обойдены стороной и в результате подлинной сатиры там немного. Взятое автором на себя обязательство дать читателю благонамеренную сатиру, как отмечал Котляревский, вынудило его обезоружить себя как сатирика. Не желая прогневать тех, кто в конечном итоге был повинен в социальных недугах России, и делая попытку укрепить доверие читателя к царскому режиму, Булгарин рисует жизнь современной России в большей степени сентиментально-идиллически, чем реалистически 66. Его благонамеренная сатира, как и сатира самой Екатерины, становится вопиющим терминологическим несоответствием: сатира, которая больше утверждает и одобряет, чем нападает и критикует. Будучи таковым, “Иван Выжигин” заметно отличается от острой сатиры Нарежного в его имевшем несчастливую судьбу романе “Российский Жилблаз”, где затрагивались такие серьезные социальные проблемы, как крепостное право и коррупция чиновников.
Различия между этими двумя романами, написанными в традиции “Жиль Блаза”, поучительны и в некоторых других отношениях. Например, Нарежный в предисловии к роману прямо (хотя иронически) указывал на Лесажа как на образец, а затем, в тексте “Российского Жилблаза”, использовал литературную стратегию обмана ожиданий тех читателей, кто поверил, что он действительно собирается подражать Лесажу. Булгарин, напротив, в предисловии к “Ивану Выжигину” заявляет, что он никому не подражает и никого не копирует и что, по сути, предлагает первый подлинно русский нравоописательный роман. В тексте этого “подлинно” русского романа Булгарин, однако, просто воспроизводит — чисто механически и предсказуемо — все жанровые конвенции и приемы, которые традиционно связывались с нравоописательным романом, ориентированным на модель “Жиль Блаза”. Литературная стратегия Нарежного имела своей целью разрушить, иногда даже вывернуть наизнанку, те модели, идеи и ценности, что связывались с европейским нравоописательным романом в целом и лесажевским “Жиль Блазом” в частности. Эта стратегия должна была продемонстрировать — посредством иронии и пародии — неприемлемость заимствования определенных европейских идей и ценностей и пересадки их на русскую почву. Литературная стратегия Булгарина, с другой стороны, — в значительной степени попытка как можно точнее повторить в России как художественные достижения Лесажа, так и его коммерческий успех. В отличие от Нарежного, Булгарин почти безоговорочно приветствовал европейское Просвещение, считая его идеи и ценности приемлемыми для русской культуры, и выступал за их применение как к русской жизни, так и к русской литературе.
Булгарин, по-видимому, являлся сторонником той самой “европеизации” русской литературы и культуры, против которой и был направлен роман Нарежного. Россия, как ее воспринимает и описывает в своих произведениях Булгарин, — это главным образом европеизованная Россия космополитичного Петербурга, Нарежный же смотрит на Россию прежде всего (хотя не только) сквозь призму отсталого, феодального образа жизни внестоличных местностей, деревни. Романы Нарежного, как впоследствии проза Гоголя, подвергались резкой критике за изображение жизни низших классов. “Пусть г. Нарежный вводит читателей в высший круг людей”, — восклицает Полевой в “Московском телеграфе” в 1825 г. 67 А сам Булгарин в “Литературных листках” жалуется на то, что Нарежному “недостает нежного чувства, вкуса изящного и того познания светской жизни и высшего класса общества, которые в романах Валтера Скотта, Пикара, Дроза и других отличных романических писателей нашего времени составляют истинную прелесть и главное достоинство” 68. Далее Булгарин сетует на то, что в романе Нарежного вельможи и корчмари говорят одним языком и что и те, и другие находят развлечение только в попойках. По мнению Булгарина, Нарежный слишком увлекается ролью “русского Теньера”, рисуя картины сельской жизни российской провинции в манере фламандской школы. Его видение России для Булгарина слишком раблезианское; слишком пристальное внимание уделяет он физическим, чувственным аспектам жизни низших классов. Картины русской жизни в изображении Нарежного, как и в изображении Гоголя, были слишком гротескными и карнавализованными 69. Булгарин, “русский Жуи”, представлял русскую жизнь как современную, городскую и цивилизованную; поэтому нарисованные им картины современной России во многих отношениях напоминали картинки Парижа, описанные пустынником Жуи.
Булгаринское понимание, или, по крайней мере, видение постепенного превращения России в “европеизованную”, т.е. все более образованную, развивающуюся торговую страну, отразилось в идеологии, легшей в основу “Ивана Выжигина”. Поскольку литературные достоинства романа минимальны, а персонажи и сюжет в любом случае подчинены идеологии, имеет смысл подробно проанализировать характер этой идеологии — как ее истоки в современном обществе, так и отражение в тексте романа. Так как роман Булгарина имеет в большей степени историческое, чем литературное значение и поскольку, по всей видимости, внешние факторы, факторы среды оказали значительное влияние на его создание, подобного рода “внешний” подход представляется не только оправданным, но и необходимым при анализе “Ивана Выжигина”.
Один из самых поразительных аспектов этой идеологии — поразительных только из-за пресловутой репутации политического реакционера и идеологического обскуранта, которая априори приписывается Булгарину в большей части исследовательской литературы, — это то, насколько она в действительности прогрессивна и во многих отношениях либеральна. В числе прочего автор “Ивана Выжигина” выступает за такие меры, как образование для крестьян, реформа государственного управления, а также выдвигает требование, чтобы дворяне служили государству. А.Л. Погодин, проводивший ряд параллелей между булгаринским изображением русского общества в “Иване Выжигине” и грибоедовской сатирической галереей московских типов в “Горе от ума”, так писал об идеологической установке Булгарина в романе: “Булгарин был в своем “Иване Выжигине” настоящим выразителем тогдашнего либерализма: обличал чиновников за взяточничество, нерадивость, издевался над провинциальной администрацией, громил небрежность в постановке школьного воспитания и проч.” 70.
Современный польский литературовед Зофья Мейшутович, которая также считает Булгарина либеральным мыслителем, в своем исследовании, посвященном прозе Булгарина, прилагает немало усилий для разграничения идеологически прогрессивных взглядов автора “Ивана Выжигина” и более консервативных взглядов, которых придерживались сторонники “официальной народности” в России. В своей монографии о прозе Булгарина она пишет: “Симпатии героя-повествователя к “молодой”, не связанной традициями буржуазии, образовавшейся недавно из освобожденных крепостных, происходит из убеждения, что эта часть общества больше всех прочих способна усвоить достижения европейской цивилизации, понимаемые прежде всего как развитие промышленности, науки и торговли” 71.
По мнению Мейшутович, Булгарин своей идеологической позицией в романе особенно поддерживает развивающийся в России класс купечества и выступает поборником западного культа образования, труда, промышленности и торговли. Булгарин, как мы увидим, предлагает четкую идеологическую программу роли и призвания российского дворянства в главе, описывающей идеального помещика Россиянинова и его утопическое поместье (20-я глава). Однако, как утверждает Мейшутович, подлинно либеральный аспект идеологической позиции Булгарина, наиболее последовательно выражающий ее стремление к вестернизации и европеизации, касается не столько русского дворянства, сколько бурно развивающегося среднего класса.
Одно из самых удачных изложений точки зрения Булгарина на этот развивающийся средний класс можно найти в 19-й главе романа “Деловая беседа у русского купца”. Беседа эта касается как вопроса о роли купечества в России, так и общей отсталости российской торговли. Глава начинается с сетований одного из участников разговора на слабое развитие торговли в России: “Не странно ли, не унизительно ли для народного самолюбия, что в России вся почти внешняя торговля производится посредством иностранных контор и факторий, находящихся во всех русских портах, и даже в столицах, как будто бы вся Россия была Китаем или Япониею? <…> Скажите, господа, неужели этот порядок дел будет вечно продолжаться, и неужели в отношении к торговле мы будем всегда на той самой степени, как во время открытия Архангельского порта Ричардом Ченселором, при Царе Иоанне Васильевиче? Кажется, у нас есть все средства, чтобы составить почтенное купеческое сословие. Уму, проницательности и сметливости нашего народа отдают справедливость сами иностранцы” (с. 113).
Отсутствие развитого купеческого сословия, полагает Булгарин, — причина социальной отсталости и сохранения устаревшего феодального социального уклада в России. ““Смотри, пожалуйста, как этот мужик чванится!” — “Я не мужик, сударь, а купец”. — “А разве это не все равно? — возразил чиновник с насмешкой, — не дворянин — так тот же мужик!”” (с. 115). Этот краткий диалог о феодальной природе российской социальной реальности (т.е. каждый либо мужик, либо помещик) становится отправной точкой для последующего обсуждения необходимости модернизации социального уклада в России на основе создания среднего класса. И снова именно Виртутин становится выразителем взглядов автора на классовую структуру просвещенного общества: “Только просвещенный, образованный человек может в полной мере чувствовать свои обязанности в отношении к другим и уважать все сословия. Просвещенный человек знает, что в благоустроенном государстве каждое звание почтенно и столь же нужно, как все струны в инструменте, для общего согласия” (с. 115).
Булгарин здесь явно стремится узаконить многосословную социальную структуру в России, которую он рассматривает как единственный возможный путь модернизации феодальной страны, где человек либо мужик, либо помещик. Решение проблемы российской отсталости, которое он предлагает в этой главе, состоит в том, чтобы превратить различные социальные группы среднего класса — такие, как духовенство и купечество, — в уважаемые социальные сущности.
Далее Булгарин пытается узаконить средний класс, заставляя своего героя Выжигина задуматься о том, чтобы самому стать купцом. После того как Груня сбегает в Париж с очередным любовником-французом, Выжигин решает побороть свое увлечение и таким образом стать новым человеком — “человеком, достойным благородной крови Милославских” (с. 187). Его первые шаги в этом направлении состоят в том, чтобы жениться на купеческой дочери и самому заняться коммерцией: “Я решился вести жизнь скромную, женившись на купчихе, войти в торговые обороты для умножения моего капитала и быть порядочным человеком” (с. 195).
Интересно и поучительно, что в этот решающий момент жизни героя, когда он “переучивается”, Булгарин заставляет его обратиться к торговле и коммерческим оборотам и бегству от коррупции в высшем обществе. Моральное обновление героя Нарежного привело его к духовным ценностям, примером которых служит аскет Особняк, к отречению от мирских почестей и материальных ценностей. Если Чистяков в своем уходе от развращенного общества обращается к религии и к жизни нахлебника, то Иван Выжигин обращается к деловым оборотам и средствам, с помощью которых увеличивает свое состояние. Мотивация героя, что неудивительно, более финансовая, чем нравственная: “Удалившись от большого света, от роскошной жизни, я думал, что мне вовсе не нужно будет делать излишних издержек на прихоти, которые простительны, а иногда и нужны людям высшего звания, и смешны в купцах” (с. 195). Выжигин намеревается жениться на дочери богатого купца Мошнина, но его брачные планы срываются, когда отец невесты узнает о прежних связях Выжигина с карточными шулерами.
Однако уже в момент ухода героя от дел, в конце романа, Булгарин возвращается к теме купечества как нужной и важной социальной группы. И снова автор прилагает значительные усилия, чтобы оправдать право этой социальной группы на существование, и подчеркивает, какую пользу она может принести обществу. Эта тема преподносится в предсказаниях дяди Миловидина о будущем России. Он предсказывает, в частности, что “скоро, весьма скоро благодетельное просвещение озарит все концы России и разольет свои дары на все сословия <…> что молодые люди станут учиться для того, чтоб быть полезными отечеству, а не для получения аттестатов к штаб-офицерскому чину; что купцы, просвещаясь более и более, не станут переходить в дворянство, но составят почтенное, значащее сословие” (с. 245).
Развитие среднего класса, состоящего преимущественно из образованных и культурных купцов, становится центральным звеном программы писателя по обновлению социальных отношений в России. Однако значительная роль в этой программе отводится и русскому дворянству, так как согласно ей это сословие и в дальнейшем будет определять будущее России. Булгарин призывает не к уничтожению дворянства, а к его реформированию в направлении в сторону модернизации и прогресса. Тип реформ, за которые он выступает, четко выступает в изображении идеального русского помещика Россиянинова и его утопического поместья.
Читатель знакомится с Россияниным и его поместьем в 20-й главе, озаглавленной соответствующим образом: “Помещик, каких дай Бог более на Руси”. В этом месте повествования Выжигин и Миловидин возвращаются в Москву из киргизского плена. В предыдущей главе (19-й) они встретили Виртутина, который рассказал им историю своей жизни. Теперь он везет их в образцовое поместье своего друга Россиянинова. И именно Виртутин произносит цитировавшееся выше поучение о патернализме русских монархов. В его уста Булгарин вкладывает свое мнение о том, что русское дворянство должно играть ведущую роль в перенесении просвещения на русскую почву и распространении его плодов среди населения. Дворянство должно пробуждать у крестьян “привязанность к престолу, любовь к отечеству, и своим примером побуждать их к нравственности” (с. 120). В прогрессивной, но еще патерналистской системе Булгарина “дворянин, как избранный сын чадолюбивого отца, должен быть всю жизнь на службе, для исполнения воли и благих намерений общего отца России” (с. 120). Россиянинов, конечно, по замыслу Булгарина, служит в романе примером этого идеального русского дворянина. Уже по мере приближения к поместью Россиянинова Выжигин и Миловидин обращают внимание, насколько хорошо оно спланировано и насколько хорошо содержится: сооружены каналы; поля аккуратно размежеваны и удобрены, луга очищены от кочек; по обеим сторонам дороги, ведущей в деревню, посажены деревья, а чистые избы крестьян обнесены заборами и окружены садами с плодовыми деревьями.
Среди нововведений Россиянинова в деревне — госпиталь и аптека, богадельня для бездомных, больных и престарелых, запасный сельский магазин (т.е. склад с зерном) и лавка с товарами, необходимыми в крестьянском быту, сельское училище и суд, а также кузница и колодец. При наличии такого рода общественных зданий поместье Россиянинова легко может соперничать с прогрессивным поместьем графа Вронского (устроенным по английскому образцу) в “Анне Карениной” Толстого. “Мы не встречали на улицах ни грязных детей, ни оборванных баб, ни пьяных мужиков”, — замечает Выжигин (с. 122). Так как в деревне нет кабака, пить крестьянам в деревне не позволяется, и они с любовью смотрят на помещика как на “отца родного, а не господина” (с. 123). “Вот какова может и должна быть целая Россия!” — восклицает Миловидин, увидев деревню Россиянинова (с. 122). Домашнее хозяйство Россиянинова организовано столь же рационально и ведется столь же аккуратно, как и в деревне. Когда Виртутин приезжает с двумя гостями, самого хозяина нет дома, но его шестнадцатилетний сын Алеша занимает Миловидина и Выжигина, проведя их по дому. Вероятно, самая интересная часть — это кабинет Россиянинова, где стоят найти книги на разных языках (например, латинском, греческом, французском, немецком, английском, итальянском и русском), а также газеты и журналы. Рядом можно найти физические инструменты, химические аппараты, модели разных машин, географические карты и глобусы. Экскурсия по дому влечет за собой Миловидина: “Здесь пахнет Европою!” (с. 124).
Наконец возвращается хозяин дома, и читатель знакомится с Россияниновым и его женой, которая изумляет гостей тем, что говорит с ними по-русски, а не по-французски. Хотя госпожа Россиянинова сама руководит обучением своих детей (двух дочерей и сына), для их образования приглашены и два учителя: француз Энстрюи и немец Гутман. Когда выясняется, что Россияниновы доверили образование своих детей, хотя частично, учителям-иностранцам, разгорается продолжительный спор на эту тему, в котором выясняются новые факты о западнических устремлениях Россиянинова. Хотя он безусловно соглашается с тем, что неразумно со стороны русского дворянства полностью и безгранично доверять воспитание детей иностранцам, он настаивает на том, что нужно привлекать учителей-иностранцев, внимательно наблюдая за тем, что они делают. Для русских дворян важно изучать иностранные языки, утверждает Россиянинов, поскольку “без познания чужеземных языков человек никогда не может образоваться, как прилично европейцу <…> Зная многие языки, вы делаетесь гражданином мира: согласитесь, что прежде надобно быть человеком, а потом уже русским или французом” (с. 125). Выясняется, что Россиянинов получал образование в Болонском университете, а затем в Париже. Он выступает за изучение иностранных языков, поскольку на этой основе русские смогут воспользоваться огромными достижениями европейских народов в образовании и науке. Не все труды можно перевести на русский, отмечает он, и только знание иностранных языков обеспечит русским возможность наслаждаться плодами культурных достижений Европы. В русле той же просвещенческой традиции он утверждает, что нужно давать образование российскому крестьянству. Все крестьяне в его поместье грамотны, и он выступает за распространение грамотности по всей России, поскольку “без грамоты <…> невозможно посеять ни нравственности в народе, ниже возбудить понятия о его обязанностях к властям” (с. 128).
Несмотря на все свои прогрессивные европейские идеи, Россиянинов остается ревностным патриотом России и помещиком сугубо патерналистских убеждений, владеющим примерно пятьюстами “душ”. Его стремление к вестернизации направлено, как он неоднократно повторяет, на то, чтобы Россия стала независимой от Запада, а не сотрудничала с ним. Как ранее русский купец выступал против экономического колониализма, который европейцы практикуют на территории России, так и этот русский дворянин выступает против колониализма и подчинения в интеллектуальной и научной сферах. Решение, которое предлагает Россиянинов, заключается не в славянофильском отчуждении от культурных достижений Запада, но в западническом подходе, суть которого в усвоении этих достижений, с тем, чтобы впоследствии постепенно превзойти их. Неловкости у поверхностно, в модном духе европеизированных россиян, чью галломанию высмеивали в комедиях XVIII в., не должны помешать тем, кто более серьезно и честно стремится к просвещению, обратиться к Европе и воспользоваться ее достижениями в образовании, науке и промышленности. Игнорировать Европу, утверждает Россиянинов, для России означало бы “варварство, достойное турок, китайцев и алжирцев” (с. 125).
Некоторые исследователи усмотрели сходство между булгаринским Россияниновым и гоголевским Костанжогло, идеальным помещиком, изображенным в дидактическом втором томе “Мертвых душ” 72. Как фигуры положительные, и Россиянинов, и Костанжогло представляют собой довольно “плоскостные” персонажи, выступающие прежде всего в качестве риторического приема для идеологических деклараций автора. Однако в чем эти персонажи различаются, так это в идеологических ориентациях. Хотя взгляд Булгарина на русское дворянство, несомненно, окрашен старомодным консервативным патернализмом, Россиянинов обрисован на страницах романа как последовательный западник, внедряющий прогрессивные, европейские идеи и методы в управление своим поместьем. Уже само имя Россиянинова, как отмечает Пис, представляет его как “истинного русского, соответствующего официальной националистической доктрине” 73. Но, как мы видели, этот русский патриотизм не отвергает ни Европу, ни ее достижения. Напротив, булгаринский идеальный помещик остается сторонником европейского просвещения и врагом русского обскурантизма. Чего, однако, нельзя сказать о гоголевском Костанжогло. Как признает Пис, “идеи Костанжогло абсолютно обскурантистские: он против образования и школ, а в своем осуждении просвещения следует Собакевичу. На образы Костанжогло и Василия Платонова явно повлияли идеи славянофилов, враждебных западному влиянию и ратовавших за возвращение к простым патриархальным обычаям прошлого” 74.
Мейшутович, считая Булгарина предвестником “просвещенческого позитивизма” на русской почве, соглашается с тем, что сходство между просвещенным Россияниновым и обскурантом Костанжогло внешнее, а не принципиальное. “У Россиянинова, — пишет она, — нет ничего общего с консерватизмом гоголевского героя, который в просвещении видит главную причину упадка нравственности народа” 75. Хотя Россиянинов и Костанжогло и могут иметь сходную эстетическую функцию в тексте романов, они представляют две разные и даже противоположные идеологические позиции.
Ориентация Булгарина: Польша или Россия?
Идеологическая программа Булгарина в “Иване Выжигине”, как она воплощена в образцовом поместье Россиянинова, назидательных речах Виртутина и пророческих видениях дяди Миловидина, ориентирована на модернизацию России по европейскому образцу. Будучи в большей степени западником, чем славянофилом, Булгарин выступает за рост буржуазного среднего класса в России, развитие торговли и промышленности, расцвет образования и науки. Европейское просвещение и буржуазный этос, которые Нарежный, а позднее Гоголь, приняли, со столькими оговорками, Булгарин приветствует как необходимые и благотворные средства, помогающие преодолеть интеллектуальную, социальную и культурную отсталость России. В произведениях этого раннебуржуазного идеолога (в русской литературе) бросается в глаза отсутствие исконного русского сопротивления этим европейским заимствованиям, которое в различной степени присутствует у таких писателей, как Новиков, Нарежный, Гоголь. Причина, по мнению Мейшутович, в “польскости” Булгарина: его открытости польской культуре и европейской цивилизации и ориентации на них. Как она утверждает, Булгарин, рожденный в Польше от польских родителей, никогда не прерывал свои связи с родиной и ее культурными ценностями, даже после многих лет, проведенных в России в качестве русского журналиста и писателя. По ее мнению, связи Булгарина с польской культурой и литературой давали ему возможность иначе (по сравнению с русскими писателями) воспринимать европейское просвещение. Его тесные связи с Обществом шубравцев (1816—1822) в Вильнском университете сильно повлияли как на его идеологическую ориентацию, так и на художественный метод. Через этих представителей польского Просвещения и их печатный орган “Уличные ведомости” (“Wiadomosci Brukowe”) Булгарин получил прямой доступ к богатой польской классической традиции, как переводной, так и оригинальной. В результате этого влияния, как утверждает Мейшутович, Булгарин своими идеологическими взглядами и литературными ценностями в большей степени обязан польским, чем русским литературно-культурным традициям 76.
Даже Здислав Скварчиньский, который подчеркивает, что Булгарин стал “обрусевшим” поляком, преданным как русскому народу, так и царскому режиму, обнаруживает многочисленные черты сходства — в темах, идеях и стиле — между булгаринским русским нравственно-сатирическим романом и польским сатирическим журналом 77. В основе проблемы определения подлинных культурных истоков Булгарина, безусловно, лежит загадка его личности — этой хамелеонообразной фигуры, имевшей друзей как среди декабристов, так и в III отделении. Прежде всего он был расчетливым прагматиком, для которого практические аспекты личного и профессионального продвижения, по всей видимости, были важнее вопросов нравственной философии, литературы и политики. Ирония судьбы заключается в том, что в то время, когда Россия как нация переживала глубокий и болезненный кризис идентичности, направление движения ее литературы в большей степени зависело от “обрусевшего” поляка, чья собственная культурная идентичность была в высшей степени проблематична.
Булгарин (Tadeusz Bulharyn) родился в 1789 г. в Польше, в имении Перышево; в 1797 г. переехал с матерью в Петербург и там поступил в Кадетский корпус, который окончил в 1805 г. Хотя сведения о его военной службе разнородны и противоречивы, точно известно, что сначала он какое-то время служил корнетом в уланском полку, но в 1811 г. перешел в наполеоновскую армию и воевал сначала в Испании, а потом якобы в Литве и Белоруссии против России в кампанию 1812 г. Хотя сам Булгарин пытался в мемуарах в благоприятном духе подать информацию о своей военной службе, его критики и враги использовали эти сведения для поддержки утверждения, что этот польский ренегат долгое время был беспринципным приспособленцем, не имеющим ни нравственных убеждений, ни личных привязанностей 78. Однако при более объективном рассмотрении сведения о военной службе Булгарина всего лишь показывают, сколь неоднозначными, должно быть, были чувства и сколь противоречивы — представления о национальном долге у молодого человека, рожденного в Польше, но выросшего в России. И Наполеон, и Александр должны были казаться одновременно и освободителями, и агрессорами человеку со столь плохо поддающейся определению культурной идентичностью. После наполеоновских войн Булгарин живет и в оккупированной Россией Польше, и в Петербурге, где начинает свою литературную деятельность. В 1816—1822 гг. Булгарин, по-видимому, делит свое время между Петербургом и Вильно (сейчас — Вильнюс), где сводит знакомство с профессорами и студентами тамошнего университета. После 1822 г., когда Булгарин основал журнал “Северный архив” в Петербурге, он по большей части находился в России вплоть до смерти в 1859 г.
Именно деятельность Булгарина в Вильно в период между 1816 и 1822 гг. в большей степени, чем его рождение и детство, проведенное в Перышево, стала причиной укоренения мнения о “польской” ориентации его идеологической позиции и его литературного метода, поскольку прежде всего здесь он имел прямые контакты с польской литературной традицией. Как упоминалось выше, именно в Вильнском университете Булгарин познакомился с Обществом шубравцев — группой сотрудников сатирической газеты “Уличные ведомости” 79. Общество шубравцев, организованное Казимежем Контрымом, библиотекарем в университете, большим поклонником Бенджамина Франклина, направляло свою сатиру против обскурантизма и консерватизма польских помещиков и отсталого деревенского духовенства. Как и Иосиф Сенковский, другой “обрусевший” поляк, Булгарин стал почетным членом Общества шубравцев и даже писал для его газеты под псевдонимом “Дерфинтос”. Во многих отношениях подобные журналу “The Spectator” (“Наблюдатель”) Аддисона и Стила, “Уличные ведомости” стали для Булгарина серьезной литературной и журналистской школой и сказались как на стилистике, так и на тематике его позднейшей прозы, особенно нравоописательных очерков и нравоописательных сцен в “Иване Выжигине”. Влияние польского опыта на этот роман было заметно уже в первом отрывке, опубликованном в “Северном архиве” (1825) со следующей сноской: “Все подробности бесчестного сего ремесла почерпнуты из № 122, 1818 года сатирической газеты, издававшейся в Вильне под заглавием: “Площадные известия” (Brukowe Wiadomosci). Статья называется: “Открытие секретов карточных игроков”, по-польски: “Wyia wience sekretow krola Faraona”” 80.
Таким образом, сам Булгарин указывает на то, что черпал вдохновение в польской литературе для этой части нового русского романа.
Мейшутович, как мы видели, утверждает, что Булгарин почерпнул из польской, а не русской литературной традиции не только вдохновение, но и ценности и стиль. И даже Здислав Скварчиньский, который изо всех сил пытается отделить Булгарина — приспособленца и беспринципного полицейского информатора Николая I — от прогрессивных, либеральных членов Общества шубравцев, вынужден признать, что существует значительное стилистическое и тематическое сходство между отдельными частями “Ивана Выжигина” и многими статьями “Уличных ведомостей”. Это особенно справедливо для первых глав романа, где Выжигин описывает свое детство в Белоруссии в поместье старосветского помещика и полонофила Гологордовского. Здесь, по Скварчиньскому, читатель найдет, хотя зачастую в измененном и “синтезированном” виде, многие из сатирических типов, тем и сценок, характерных для творчества членов Общества шубравцев: поверхностность образования дворянских детей; страсть к тяжбам с соседями; поместный дворянин, который может похвастаться родословной, но не службой своей стране; физические и моральные унижения крестьян со стороны помещиков; финансовая зависимость дворян от кредиторов; изображение евреев как развратителей крестьян (посредством выпивки и ростовщичества) 81. Изображение Россиянинова образцовым помещиком, свободным от феодальных пороков и способным оценить значение науки и образования, по признанию Скварчиньского, также связывает Булгарина с польскими сатириками из Вильно. Хотя изображение просвещенного Россиянинова и его утопического поместья, конечно, связывает Булгарина с рационализмом, дидактизмом и позитивизмом Общества шубравцев, в нем проявляется и более прочная связь с одним из самых почитаемых литературных образцов самих шубравцев: польским сатириком XVIII в. Игнатием Красицким (1735—1801).
Хотя остроумные сатирические басни Красицкого имели огромный успех, вероятно, лучше всего известны два его романа — “Приключения Миколая Досвядчинского” (1776) и “Пан Подстолий” (1778—1803) 82. Его первый роман, в значительной мере сформировавшийся под влиянием идей Просвещения и структуры европейского нравоописательного романа, прослеживает жизнь и приключения главного героя — молодого и наивного польского дворянина Миколая Досвядчинского (Николая Испытанного). Его история, излагаемая от третьего лица, делится на три части: в первой сатирически описывается раннее детство героя в семейном поместье и его юность, проведенная в столице; вторая дидактически представляет идеальное общество на утопическом острове Нипу; а третья знакомит читателя с дальнейшими приключениями героя, которые ведут его из Южной Америки через Испанию обратно в Польшу. Красицкий, синтезируя разнородные литературные влияния Свифта, Лесажа и Вольтера, создал оригинальный польский роман, одновременно сатирический, утопический и приключенческий. В своем герое он представил неоклассицистскую смесь Гулливера, Жиль Блаза и Кандида 83. Роман Красицкого был хорошо известен шубравцам в начале XIX в., и первая часть его в особенности послужила образцом для сатирического описания польских нравов. Сам Булгарин был хорошо знаком с “Приключениями Миколая Досвядчинского”, поскольку о романе и его авторе шла речь в булгаринской статье “Краткое обозрение польской словесности”, опубликованной в “Сыне отечества” в 1820 г. Булгарин так писал о Красицком: “Он имел столь же сильное влияние на очищение вкуса в словесности, как и на исправление нравов и на искоренение смешных и закоснелых обычаев, которые умел осмеивать с удивительной ловкостию, без желчи и ругательства” 84.
Эта хвалебная оценка прозы Красицкого особенно показательна в свете намерений Булгарина не только описывать нравы, но и улучшать их, причем добиваться и той, и другой цели без враждебности, скорее с благими намерениями. В своей рецензии на книгу Жуи Булгарин тоже писал, что “ничто не воспитывает нравы так быстро, как орудие остроумной насмешки” 85.
Влияние “Приключений Миколая Досвядчинского” Красицкого на структуру “Ивана Выжигина” доказывает Покровский в своей работе о романе Булгарина 86. Воспитание Выжигина в деревне и в столице, его пребывание среди киргизов и путешествие Миловидина из Венеции в Стамбул, как утверждает Покровский, воспроизводят общую схему приключений Миколая Досвядчинского. Однако главное доказательство связи Булгарина с Красицким Покровский видит в одинаковом подходе к теме нравственного обновления героя. Путешествия и Выжигина, и Досвядчинского, по его мнению, являются эмблемами идеологии, идущей от европейского Просвещения XVIII в.: “…в конце повести, заставив Досвядчинского испытать целый ряд злоключений, [Красицкий] награждает его поместьем и счастливой семейной жизнью. Вся серия приключений и падений Досвядчинского представляет собою, по мысли автора, то очищающее горнило, пройдя сквозь которое, герой становится полезным сыном отечества. Добродетельным отцом семейства и прекрасным хозяином-помещиком” 87.
Как мы прекрасно знаем, та же схема была распространена в нравоописательных романах XVIII в. Счастливое окончание жизненного пути — это троп, который можно найти не только в романах Красицкого и Булгарина, но и в произведениях Лесажа, Филдинга, Смоллетта и др.
Если Миколая Досвядчинского можно назвать образцом для булгаринского Ивана Выжигина, то образец для Россиянинова надо искать не среди персонажей первого романа Красицкого, а в главном герое второго — “Пан Подстолий” 88. Этот роман также делится на три части, но они более жестко ограничены во времени и пространстве, чем в первом романе, и более однородны по стилю и структуре. “Пан Подстолий” — это, по сути своей, дидактический нравоописательный роман, в котором изображается идеальный помещик и описывается его рационально организованное и хорошо управляемое поместье. Патриархальный и вместе с тем просвещенный Пан Подстолий имеет ряд черт, общих с Россияниновым. Покровский, посвятивший значительную часть своего исследования сопоставительному анализу отрывков из этих двух произведений, недвусмысленно заявляет, что Булгарин осуществил прямой плагиат из Красицкого. “<…> Глава “Ивана Выжигина”, трактующая об идеальном помещике Россиянинове, — утверждает он, — целиком взята у романа Красицкого, но сильно модернизирована” 89, чтобы она соответствовала социально-экономическому положению, достигнутому к концу 1820-х гг. К этому времени польские помещики, как и во всей Европе, стремились преобразовать свои поместья в более эффективное “буржуазное предприятие” 90. Для Россиянинова такое “обуржуазивание” дворянского гнезда означало устройство запасного сельского магазина и лавки с товарами, необходимыми в деревенском быту. Для Булгарина это осовременивание означало также поддержку купечества как части среднего класса, необходимой для модернизации общества, которое иначе останется феодальным и безнадежно отсталым. Поддерживая купечество, Булгарин прибавлял к псевдоклассицистской модели XVIII в., предлагаемой Красицким в “Пане Подстолии”, то, что Покровский называет “буржуазной психоидеологией” 91.
Однако, как выясняется, Булгарин был не единственным писателем, “модернизировавшим” Красицкого в это время. Вскоре после выхода “Ивана Выжигина” в Вильно вышли две первые части романа, написанного польским писателем Томашем Массальским и озаглавленного “Пан Подстолич, или Что мы теперь и чем быть можем. Административный роман” (1831—1833) 92. Задуманный как продолжение неоконченного “Пана Подстолия” Красицкого, этот новый польский роман имел своей целью предложить читателю практические методы усовершенствования управления сельскими поместьями. Очень важно, что писатель признавал булгаринского “Ивана Выжигина” родственным произведением. В одном из многочисленных диалогов романа Массальского два персонажа обсуждают необходимость романа, в котором описывались бы их собственные своеобразные нравы и обычаи (дело происходит в Литве и Белоруссии). “Что скажете о “Выжигине”?” — спрашивает один из них, на что его собеседник отвечает, что роман Булгарина действительно принадлежит к тому роду романов, который особенно необходим в настоящее время 93. Покровский цитирует этот обмен репликами в качестве доказательства своего утверждения, что поляки считали роман Булгарина произведением польской литературы. Высказывания других современников также дают основания для подобного утверждения. Юлиан Немцевич, например, в своей рецензии 1829 г. в “Вестнике Европы” называл “Ивана Выжигина” “польским сочинением”, а его автора — “польским писателем” 94. Более того, в определении, которое можно назвать самым подходящим из всех использованных, — подходящим, поскольку в нем лучше всего выражена суть его литературной и культурной индивидуальности, — в том же самом журнале Булгарина назвали “Жуи из Краковского предместья” 95.
Кем бы ни считать Булгарина, как писателя и идеолога, — “поляком” или “русским” по основной ориентации, — несомненно, что его жизненный опыт в большей степени связывал его с европейскими идеями, ценностями и социальными условиями, чем любого другого русского писателя, работавшего в этом жанре до него. Польша, где родился Булгарин и куда он неоднократно возвращался, в отличие от России была обществом, культурно ориентированным на город, с давними традициями гуманизма. И, в отличие от России, она помнила и эпоху Возрождения, и эпоху Просвещения. Помимо того, что Булгарин жил в Польше, он еще побывал в Париже и Испании, где также имел возможность получить непосредственные впечатления от европейской культуры. Мало того, и основной его контакт с русской культурой проходил через самый “европейский” ее город, Петербург, где он вращался в космополитичных кругах польских подданных и владевших французским русских. В то время как детство Нарежного, проведенное на Украине, способствовало формированию его видения России как отсталой сельскохозяйственной феодальной страны, характеризующейся средневековой религиозностью, годы, проведенные Булгариным в Польше и Петербурге, внесли свой вклад в его восприятие России как стоящей на пороге модернизации в европейском духе. Ему виделась в будущем более урбанизованная и городская Россия с уважаемым средним классом, дворянством, ориентированным на службу отечеству, и грамотным крестьянством. Короче говоря, он стремился создать в России семиотически нейтральную сферу поведения, такую, какая существовала в Европе. Как указывал Сакулин, в романе Булгарина отчетливо слышен “голос буржуазной России” 96.
Хотя Булгарин и выступает за такие прогрессивные меры, как развитие промышленности, рост торговли, распространение науки, он тем не менее не забывает подчеркнуть свою преданность русскому самодержавию. Она выражается прежде всего в старомодном патернализме, характерном для булгаринского представления о социальной структуре России. Как русский дворянин не “господин”, а “отец” крестьянам, так и русский царь, в системе Булгарина, “чадолюбивый” отец русскому дворянству в частности и русскому народу в целом. Именно из-за этой стойкой преданности русскому трону многие критики стали считать Булгарина, по крайней мере идеологически, оголтелым консерватором и реакционным славянофилом. В действительности эта лояльность была скорее тактической, чем идеологической, и заигрывание Булгарина с режимом Николая I следует рассматривать как мотивированное практической заинтересованностью в сохранении своего личного и профессионального благосостояния, а не глубокими политическими убеждениями. Булгарин был прежде всего прагматиком, у которого принципы почти никогда (или никогда) не стояли на пути личного выживания. Он, по выражению Мохи, “раз и навсегда утвердил свое положение между Польшей и Россией” 97. Уже находясь под пристальным вниманием секретной полиции из-за своей деятельности в Вильно и дружбы с такими либеральными писателями, как Бестужев-Марлинский и Грибоедов, Булгарин приложил значительные усилия, особенно после декабрьского восстания 1825 г., чтобы доказать, что его преданность российскому трону не подлежит сомнению 98. Подобные тактические меры, продиктованные личными интересами и говорящие о его соглашательской натуре, не должны заслонить от нас подлинную идеологическую ориентацию программы, предлагаемой Булгариным в “Иване Выжигине ”.
Таким образом, легендарное литературное соглашательство Булгарина побудило его навести патриотический лоск на идеологически прогрессивный во всех отношениях роман. Как в Россиянинове сочетаются без видимых противоречий многие новые и прогрессивные европейские идеи (например, культ науки, промышленности и знания) со старомодным русским патернализмом, так, по-видимому, и писатель соединяет в “Иване Выжигине” заимствование ценностей иностранных с сохранением определенных национальных ценностей. Таким образом, Россиянинов, просвещенный и прогрессивный помещик, изображается, что видно уже из его имени, как помещик русский, а Гологордовский, феодальный и отсталый помещик, представлен полонофилом, живущим в Белоруссии. Отождествляя положительное начало с Россией, а отрицательное с Польшей, Булгарин получает возможность замаскировать свою стратегию вестернизации под патриотическую программу русификации: он открыто выступает за то, чтобы обогнать Европу, а не находиться у нее в подчинении. Таким образом, он тщательно скрывал свою поддержку европейских ценностей демонстративным лозунгом культурной независимости России от Европы. Следуя традициям русских сатириков XVIII в., он высмеивал галломанию тех русских, кто бездумно копировал французские обычаи и нравы, не воспринимая более важных достижений французской культуры. Россиянинов, несмотря на использование иностранных методов в поместье, которое “пахнет Европой”, тем не менее указывает, что управляет поместьем “не на английский или немецкий манер, но сообразуясь с нашим климатом, с почвою земли и обычаями” (с. 125). Главный герой Выжигин тоже в mot a la fin [заключительном слове] говорит о своих сильных патриотических чувствах: “Радуюсь, что я Русский, ибо невзирая на наши странности и причуды, неразлучные с человечеством как недуги телесные, нет в мире народа смышленее, добрее, благодарнее нашего!” (с. 244—245). И в булгаринском видении новой России, как она предстает в пророчествах дяди Миловидина, читателю представляют Россию, в которой “русские вельможи и дамы станут говорить по-русски, читать по-русски и смеяться над приверженностью своих отцов чужеземному” (с. 245). Столь откровенный русский патриотизм должен был разоружить любого критика, поставившего вопрос о национальной лояльности писателя или упрекнувшего его в поддержке иностранных, а не русских ценностей. Короче говоря, практическая зоркость Булгарина научила его усмирять критиков прежде, чем они получат возможность напасть на него.
Литературное соглашательство
и проблема жанра
Вполне возможно, что именно избыток практичности у Булгарина и досадное отсутствие ее у Нарежного в значительной мере стали причиной массового успеха первого и неудачи второго. Литератор-одиночка, избегавший модных салонов, литературных кругов и могущественных покровителей, Нарежный не смог — намеренно или невольно — удовлетворить эстетическим требованиям своих современников. Его натуралистический стиль осуждали за грубость, погрешности против вкуса и приличий, а также за эклектичность. Следуя своим путем среди русских сентименталистов, романтиков, классицистов, Нарежный, по словам Переверзева, “пришелся не ко двору” 99. Его удаленность от литературных салонов и его презрение к господствующим тенденциям литературы того времени только способствовали его неприятию и неуспеху у современных русских читателей, равно как и у критики. Как отметила Белозерская, само стремление Нарежного быть оригинальным и независимым не давало ему ни малейшего шанса на успех 100. Более того, его цель — “беспристрастно” изобразить российские нравы и обычаи — лишала его каких бы то ни было шансов понравиться цензорам. Одним словом, его “реализм” задевал как власти, так и критиков, и Нарежный был обречен стать писателем, которого оценят последующие поколения читателей, а не его собственное.
Если Нарежный был невероятно наивен в вопросах практических реалий жизни, как социально-политических, так и эстетических, в контексте которых существовала русская литература того времени, то Булгарин, напротив, хорошо ориентировался в современных литературных вкусах, запросах и реалиях. Как литературный критик и журналист, он не только посещал салоны, но и сам участвовал в формировании и развитии (в основном через свои журналы и газету) многих из тех потребностей, которые позднее будет стремиться удовлетворить как писатель в своей прозе. Ключом к массовому успеху Булгарина, как справедливо замечал Надеждин, было его умение приноровиться к буржуазным вкусам и распространенным требованиям к литературе 101. Н. Полевой также приписывал феноменальный успех Булгарина его умению “гармонировать” с запросами русских читателей. “Иван Выжигин”, по мнению Полевого, был именно тем, чего хотела русская читающая публика 102. Однако русская читающая публика была довольно неопределенной общностью, которую не только представляли, но и формировали такие журналисты, как Булгарин, Греч, Полевой, назначившие себя выразителями взглядов “толпы”. Более того, эти читатели в основном искали легкой “умственной пищи”, представленной в России 1820-х гг. такими писателями второго ряда, как Поль де Кок, Пикар, Дюкре-Дюмениль и сам Жуи. С современной точки зрения утверждение, что Булгарин абсолютно соответствовал вкусам современной ему читательской аудитории, лишь свидетельствует о художественной посредственности “Ивана Выжигина”, романа, автор которого стремился в большей степени угодить читателям, чем Музе. Он стремился также угодить властям, и откровенный патриотизм его романа, равно как и благонамеренное сатирическое изображение русского общества, обеспечили благосклонность как царя, так и цензоров. В противоположность хлесткой сатире Нарежного в изображении русской жизни, Булгарин нарисовал более идиллическую картину в романе, который один советский литературовед назвал “лжереалистическим” 103. Хотя современные читатели, возможно, сочтут “Ивана Выжигина” мучительным чтением, в свое время он пользовался значительным успехом, а его ныне забытого автора тогда считали “Аполлоном гостиного двора” 104.
Причины популярности “Ивана Выжигина” у российских читателей-современников помогут нам в некоторых отношениях прояснить более широкий вопрос жанра. Литературный жанр, о котором мы говорим в данном исследовании, предполагает тесное взаимодействие читателя и писателя. Если писатель получает в наследие жанровые конвенции и правила, то читателю они же предоставляют средства для понимания и осмысления текста. В конкретном историческом контексте писатель, как замечает Пьер Коле, пишет свое произведение, до некоторой степени сотрудничая с аудиторией, которой адресован данный текст. Он предлагает публике роман определенного жанра или типа, потому что публика привыкла к нему. “Таким образом, — пишет Коле, — для художника конвенции жанра — это предпосылки успеха, поскольку они были рекомендованы ему публикой” 105. Даже самый оригинальный писатель, — отмечает он, — не может совсем обходиться без традиции, которая предшествовала ему и тем самым подготовила его появление, поскольку поступить так означало бы сделать свои произведения непонятными для современных читателей, а может быть, даже и для будущих. Выражаясь языком Лотмана, читатель должен быть в состоянии декодировать сообщение, заключенное в литературном тексте. Чрезмерно оригинальный художник, резко порывающий с традицией и законами жанра, сталкивается с опасностью создать произведение, непонятное читателю. Как отмечал Скоулз, говоря о новаторстве Джеймса Джойса, сегодня мы все еще учимся, “как читать” его 106. Поэтому оригинальный художник должен быть осторожен, бросая вызов литературной компетенции читателя, с тем, чтобы не зайти слишком далеко.
Однако для менее оригинального и теснее связанного с традицией художника проблема заключается в обратном; он должен искать пути обновления жанровых конвенций, которые он столь охотно принимает, так как в противном случае он рискует сузить, а не расширить литературную компетенцию читателя и уменьшить, а не увеличить объем информации, порождаемой текстом. “Каждый писатель работает в какой-то традиции, — напоминает Скоулз, — и его достижения могут быть наиболее четко определены в языке традиции, в рамках которой он работает. Халтурщик или добросовестный подражатель — пишет ли он сценарий телевизионного вестерна в 1960-е гг. или елизаветинский любовный роман в 1590-е гг. — берет традицию как нечто само собой разумеющееся и штампует произведения по существующей формуле” 107.
Именно так и обстояло дело с Булгариным, создавшим своего “Жилблаза” согласно существовавшей формуле и в очень тесном сотрудничестве с современной ему русской читательской аудиторией. Его “Иван Выжигин” был дидактическим произведением, построенным так, чтобы удовлетворить, очень легко и очень охотно, ожидания аудитории, привыкшей к этому типу повествования. “Дидактический текст, — поясняет Вольфганг Изер, — как правило, предугадывает требования публики, к которой он обращается, поскольку подстраивается к читателям, чтобы приспособить читателей к своим целям” 108. Таким образом, конвенции жанра служили Булгарину не столько художественным приглашением к форме, сколько коммерческим и идеологическим приглашением к успеху. Обильно заимствуя из таких успешных образцов, как книги Красицкого, Жуи и Лесажа, Булгарин скомбинировал в своем романе различные мотивы, приемы и идеи, которые, как он знал, пригодны для выработки русского варианта романа в духе “Жиль Блаза” — типа романа, определение которому ранее было дано в значительной мере самим Булгариным. Как журналист и критик, он принимал непосредственное участие в подготовке русской читающей публики к восприятию и пониманию своего будущего романа. Как писатель, он в то же время просто преподносил этой аудитории, механически и предсказуемо, все те мотивы, элементы сюжета и принципы создания персонажей, которых читатель ожидал от повествования такого типа. В обоих случаях он стремился, чтобы его правильно поняли и чтобы его книгу правильно восприняли.
Нарежный, напротив, подходил к законам и конвенциям лесажевской модели романа скорее как творец, чем как делец. Для него “Жиль Блаз” действительно служил приглашением к форме, стимулируя создание подлинно русского варианта европейского романа успеха (в котором герой, вышедший из низших слоев, в конце концов достигает почетного положения в обществе). Нарежный называет свой роман и своего героя “Российский Жилблаз”, чтобы создать у читателя ожидание подобной буржуазной истории успеха в русском контексте. Эти ожидания автор незаметно, но эффективно разрушает, вставив в роман абсолютно иную идеологию и мировоззрение, разрушив установившуюся модель жизни героя и использовав абсолютно не лесажевские стиль, язык и художественный метод. Своей барочной чувствительностью и “теньеровской” поэтикой Нарежный серьезно обманывал жанровые ожидания тех читателей, которые ждали “Жилблаза”, написанного “русским Лесажем”. Для этих читателей “Российскому Жилблазу” не хватало того классического стиля и радостно-оптимистического духа, которые в их представлении были неотъемлемым элементом романа Лесажа. Однако для тех читателей, кто понимал иронический подтекст выбора Нарежным заглавия и использования им повествовательной структуры и кто правильно декодировал декларацию его намерений в предисловии, этот русский вызов тирании европейского жанра был понятен и убедителен. Сочетая новаторские элементы с традиционными, автор сохраняет в романе определенную преемственность традиции, восходящей к лесажевскому “Жиль Блазу”, и в то же время значительно отходит от нее. Как и Лесаж, Нарежный использует повествование героя о своих плутовских приключениях от первого лица как средство сатирического изображения нравов и обычаев современников. Подобным образом он представляет читателю героя из низов, который достигает влиятельного положения в административном аппарате. Однако, в отличие от Лесажа, он обличает нравственное разложение общества, а не одобряет его; и наделяет своего героя не материальным вознаграждением, что подходило Европе периода Просвещения с ее секулярными ценностями, а скорее духовным уроком, что более соответствует религиозным ценностям феодальной православной России. Как это и подразумевается в заглавии, читатель “Российского Жилблаза” может обнаружить в тексте элементы не только старые и традиционные, но и новые, оригинальные, обнаружить и “русское”, и “Жиль Блаза”.
То, что Нарежный делает с жанровой традицией, которой он следует, фактически очень мало отличается от того, что сам Лесаж когда-то сделал с испанской традицией плутовского романа. Хотя их идеологические ценности, философские предпосылки, нравственное чувство, поэтика были совершенно различными, оба эти писателя внесли ощутимый вклад в унаследованную ими традицию. Для читателя с историческим пониманием жанра Нарежный предстанет человеком, делающим шаг назад к тому направлению, в котором жанр развивался до его переосмысления Лесажем, т.е. возвращается к испанскому плутовскому роману с его барочным пессимизмом и натурализмом от французского roman de moeurs [романа нравов] с его классицистскими ограничениями и просвещенческим рационализмом. Иными словами, он предстанет человеком, который возрождает испанскую традицию, стремясь приспособить модель Лесажа к российскому культурному контексту и к своей поэтике. Его герой, князь Чистяков, становится, таким образом, в некотором смысле российским “анти-Жиль Блазом”, как некогда сам Жиль Блаз стал “антипикаро” в соответствии с повествовательной стратегией Лесажа по отношению к испанским образцам. Однако в обоих случаях мы имеем дело с писателем-творцом, который стремится переориентировать жанр, который ему достается. Как напоминает нам Скоулз, подлинный художник “вносит нечто новое в традицию, реализуя в ней возможности, которые до того момента не осознавались, или находя новые способы сочетания прежних традиций либо новые способы приспособления традиции к изменяющейся в окружающем мире ситуации” 109.
У Булгарина, который не был подлинным художником, использование заглавия и соответствующей структуры в его “Русском Жилблазе” не имело своей целью бросить вызов ни читателю, ни литературной традиции. Его использование лесажевской модели не было, в отличие от аналогичной попытки Нарежного, осложнено элементами иронии и пародии; напротив, это было простое, прямолинейное воспроизведение имеющей успех повествовательной формы. В качестве критика приняв участие в сведении лесажевского героя к немногим более, чем формульному приему, используемому для выражения просвещенческих, но в то же время и патриотических чувств, Булгарин как писатель способствовал превращению лесажевского “Жиль Блаза” в предсказуемое дидактическое произведение публицистского характера. В отличие от Нарежного, он не создал русского варианта или переработки этого популярного европейского романа, напротив, он имитировал Лесажа, усваивая поверхностные элементы его мировоззрения, стиля и идеологической ориентации. Не имея художественного таланта ни Лесажа, ни Нарежного, этот писатель-журналист-критик в действительности не внес ничего нового в традицию жанра; пытаясь повторить чужой успех, он на самом деле способствовал уменьшению художественных возможностей жанра.
Если мы на время примем лотмановскую трактовку литературы как неизбежной, но плодотворной борьбы между автором и его аудиторией, то можно сказать, что Нарежный столь умно и искусно закодировал свой текст, что сообщение “Российского Жилблаза” только сейчас начинают декодировать и понимать. Значение произведения Нарежного долгое время оставалось непонятым, потому что оно не оправдало ожиданий, предписываемых господствующим стандартом вкуса его первой читательской аудитории. “Дистанция между первым фактическим восприятием произведения и его подлинным смыслом, — напоминает Яусс, — может быть настолько велика, что требуется долгий процесс рецепции, чтобы постигнуть то, что было неожиданным и оставалось незадействованным в первом горизонте восприятия” 110. У Булгарина, напротив, не было не только художественной изысканности и таланта Нарежного, но и его внутренней убежденности в литературной компетенции читателя, как современного, так и будущего. Был ли Булгарин как художник не способен правильно закодировать текст или боялся, что читатель не поймет сообщение “Ивана Выжигина”, но он сам декодировал его для читателя — повторяя свои авторские намерения как в тексте, так и за его пределами, используя сюжет, абсолютно известный и предсказуемый в своей основе и излагая свою идеологическую позицию в дидактически ясной, но эстетически примитивной манере. С точки зрения коммуникативной теории литературы текст Булгарина столь предсказуем и вторичен, что передает читателю очень мало информации. Это могло бы объяснить, почему “Иван Выжигин” стал для современного читателя мучительным чтением. В то время как в этом веке “Российский Жилблаз” Нарежного был заново “открыт” — его опубликовали в трех многотиражных изданиях, перевели на другие языки, и он привлек к себе значительное внимание критиков, роман Булгарина поблек до состояния относительной неизвестности, и если о нем сегодня и вспоминают, то главным образом из-за о его исторического значения. Даже его первоначальный успех в 1829 г., возможно, стал результатом широкой рекламной кампании, которая ему предшествовала, а не его внутренних качеств, поскольку был весьма кратковременным и поскольку продолжение романа, “Петр Иванович Выжигин” (1831), стало полным провалом. “То, как литературное произведение в исторический момент его выхода соответствует ожиданиям своих первых читателей, превосходит их, обманывает или опровергает, — утверждает Яусс, — очевидным образом становится критерием определения его эстетической ценности” 111. Чем в меньшей степени произведение бросает вызов читателю, тем ближе оно к тому, что Яусс называет сферой “кулинарии”, или искусства развлечения (Unterhaltungskunst). Любительский роман Булгарина, конечно, попал бы в эту категорию.
Тем не менее первоначальный успех “Ивана Выжигина” побудил других посредственных русских писателей в 1830-е гг. попытаться повторить достижение Булгарина. Они тоже пытались эксплуатировать лесажевскую модель романа скорее из-за ее коммерческих, чем литературных возможностей. Это развитие снижало художественное качество их нравоописательных романов. В результате этот тип романа, который столь много обещал как способ описания специфических черт жизни современной России, пришел в упадок и утратил свою жизнеспособность.
1 Северный архив. 1825. Ч. 15. № 9. С. 69—70.
2 Завалишин Д.И. Записки декабриста. Т. 1. Мюнхен, 1904. С. 181.
3 Приведенные Н. И. Гречем подсчеты общего числа проданных экземпляров “Ивана Выжигина” см.: Сын отечества. 1831. Ч. 143. № 27. С. 63. Список многочисленных переводов романа Булгарина на иностранные языки приводится в: Striedter J. Der Schelmenorman in Russland: Ein Beitrag zur Geschichte des russischen Romans vor Gogol. Berlin, 1961. S. 213.
4 Московский телеграф. 1829. Ч. 28. № 13. С. 65.
5 См.: Щеголев П.Е. Благоразумные советы из крепости // Современник. 1913. № 2. С. 293.
6 Фридлендер Г.М. Нравоописательный роман. Жанр романа в творчестве романтиков 30-х годов // История русского романа. Т.1. М.; Л., 1962. С. 251.
7 Пушкин А.С. Мнение М.Е. Лобанова о духе словесности как иностранной, так и отечественной // Пушкин А.С. Полн. собр. соч. Т. 7. Л., 1978. С. 277.
8 См.: Журбина Е.И. Теория и практика художественно-публицистических жанров. Очерк. Фельетон. М., 1969. С. 203—204.
9 О Жуи см.: Grand dictionnaire universel du XIXeme siПcle. Т. 7. Paris, 1870. P. 1058.
10 Nillson N.A. Gogol et Petersbourg: Recherches sur les antecedents des contes Petersbourgeois. Stockholm, 1954. P. 20.
11 Ibid.
12 Ibid. P. 18.
13 Термин “романтический реализм”использует Доналд Фангер в работе “Dostoevsky and Romantic Realism: A Study of Dostoevsky in Relation to Balzac, Dickens, and Gogol” (Chicago, 1974. P. 3—27). В.А. Покровский обсуждает дидактические требования, продолжавшие существовать в русской прозе 1820-х гг., в кн.: Покровский В.А. Проблема возникновения русского “нравственно-сатирического” романа (О генезисе “Ивана Выжигина”). Л., 1933. С. 2—4. Именно в “романтическом классицизме” упрекал Н. Полевой Н. Надеждина. В “Московском телеграфе” (1830. Ч. 3. № 10. C. 23 3) Полевой пишет: “Господин Надеждин хочет какого-то соединения романтизма с классицизмом”.
14 Московский телеграф. 1829. Ч. 1. № 3. С. 263. О романтической эстетике Полевого см. эссе: Dziechiaruk Z. Zagadnenia estetyki romantycznej w czasopismie Mikolaja Polewoja Moskowskij Tielegraf w latach 1825—1830 // Studia rusystyczne z epoki romantyzmu. KrakЧw, 1975; и ее монографию “Estetyka i literatura romantyczna w czasopismie Mikolaja Polewoja “Moskowskij Tielegraf” (1825—1834)” (KrakЧw, 1975). “Лондонский пустынник”, который обычно атрибутируют Жуи, на самом деле написал Феликс Макдоноу (1819—1820). Другие подражания Жуи: “Пустынник в провинции” (Париж, 1816); “Пустынник в Америке” (Филадельфия, 1819—1820); “Пустынник в деревне” (Лондон, 1823); “Пустынник за границей” (Лондон, 1823); “Пустынник в Эдинбурге” (Лондон, 1824) и даже “Пустынник в России” (Париж, 1829). Список этих подражаний приводит Гарри Вебер в своей диссертации: Weber H. The Sketch of Manners in France and Russia, 1812—1848. Diss. University of Indiana, 1969. P. 28.
15 См.: Журбина Е.И. Указ. соч. С. 214—222.
16 Северный архив. 1823. Ч. 8. № 19. С. 83.
17 См.: Северный архив. 1825. Ч. 18. № 20. С. 373—384; Северная пчела. 1825. № 154.
18 См.: Striedter J. Op. cit. P. 217.
19 Московский телеграф. 1825. Ч.1. № 2. С. 143.
20 Полярная звезда. М.; Л., 1960. С. 27.
21 Нильсон, например, пишет, что “у Булгарина нередко морализаторские комментарии (носящие, несомненно, шовинистическую окраску) играют более важную роль, чем строго повествовательные и реалистичные фрагменты. Таким образом, он часто отходит от более реалистичной манеры, в которой описывал город Жуи” (Nillson N.A. Op. cit. P. 25). Булгаринские очерки нравов и влияние, которое оказал на них Жуи, рассматриваются в двух работах: Mocha F. Tadeusz Bulharyn 1789—1859: A Study in Literary Maneuver. Rome, 1974. P. 154—164; Weber H. Op. cit. P. 17—43.
22 Полярная звезда. М.; Л., 1960. С. 270.
23 Известие Н.И. Греча о жизни и сочинениях Ф.В. Булгарина // Рус. старина. 1871. № 4. С. 519.
24 В своей критике прозы Нарежного (“Письмо в Париж”) князь Вяземский не замедлил указать, что это скорее картины Малороссии, чем собственно России; тогда же и Булгарин в рецензии на “Бурсака” выразил сожаление, что “Нарежный употребляет в своем рассказе весьма много слов и выражений, принадлежащих к областному малороссийскому наречию и почти непонятных для Великороссии” (Литературные листки. 1824. Ч. 4. № 19—20. С. 50). Белинский объяснял малую популярность Нарежного тем фактом, что его романы, по своему содержанию, касались “одной Малороссии, не имели общего интереса для всех русских” (Белинский В.Г. Полн. собр. соч. Т. 9. М., 1955. С. 642).
25 См.: Энгельгардт Н.А. Гоголь и Булгарин // Исторический вестник. 1904. № 1. С. 167. С правом Булгарина называться “русским Вальтер Скоттом” обошлись несколько менее почтительно в ходившей в те годы по рукам стихотворной сатире:
Все говорят: он Вальтер Скотт,
Но я поэт — не лицемерю:
Согласен я — он просто скот,
Но что он Вальтер Скотт — не верю.
(Лит. наследство. Т. 41. М., 1982. С. 254, 391).
26 Фрагменты имели следующие названия: Отрывок из “Русского Жилблаза” // Северный архив. 1825. Ч. 16. № 13. С. 56—79; Богатый Жид. Источники его богатства (Отрывок из рукописи “Русский Жилблаз, или Похождения Ивана Выжигина”) // Северный архив. 1826. Ч. 23. № 17—18. С. 144—155; № 19—20. С. 302—313; Сиротка, или Картина человечества, во вкусе Фламандской школы // Северный архив. 1827. Ч. 25. № 1. С. 87—99.
27 Iknayan M. The Fortunes of Gil Blas during the Romantic Period // French review. 1958. № 31. P 370—377.
28 Сын отечества. 1825. Ч. 104. № 24. С. 350. Эссе В. Скотта, часть его книги “Биографии романистов”, см. в: Sir Walter Scott on Novelists and Fiction. L., 1968. P. 120—130.
29 Mocha F. Op. cit. P. 168.
30 Ibid.
31 Северная пчела. 1825. № 54.
32 Северная пчела. 1828. № 144.
33 Mocha F. Op. cit. P. 177.
34 Striedter. Op. cit. P. 241.
35 Булгарин Ф. Полн. собр. соч. Т. 2. СПб., 1839. С. 42 (далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием страницы).
36 Дельвиг А. Сочинения. СПб., 1895. С. 136.
37 Киреевский И. Полн. собр. соч. Т. 1. М., 1861. С. 42—43.
38 Атеней. 1829. Ч. 2. № 9. С. 298—324; Северные цветы на 1830 год. СПб., 1829. С. 84—95.
39 Московский вестник. 1828. Ч. 7. № 1. С. 78.
40 Бабочка. 1829. № 38. С. 151—152.
41 Вестник Европы. 1829. № 10. С. 114—133. Эту рецензию см. также в: Надеждин Н.И. Литературная критика. Эстетика. М., 1972. С. 79—97.
42 Греч Н.И. Чтения о русском языке. Ч. 2. С. 333.
43 Московский телеграф. 1829. Ч. 26. № 7. С. 344—345.
44 Московский телеграф. 1829. Ч. 28. № 13. С. 73.
45 См.: Mejszutowicz S. Powiese obyczajowa Tadeusza Bulharina. КrakЧw, 1978. P. 64; Alkire G. The Historical Novels of Faddey Bulgarin. Diss. University of California at Berkeley, 1966. P. 99—100, 110—117.
46 Московский телеграф. 1829. Ч. 28. № 13. С. 79.
47 Барсуков Н. Жизнь и труды М.П. Погодина. Т. 3. СПб., 1890. С. 10.
48 Fanger D. The Creation of Nikolay Gogol. Cambridge, 1979. P. 24—44.
49 Ibid. P. 39.
50 Alkire G. Op. cit. Р. 160—161.
51 Mersereau J. The Chorus and Spear Carriers of Russian Romantic Fiction // Russian and Slavic Literature. Cambridge (Mass.), 1976. Р. 50—51.
52 Мarkof-Belaeff O. Dead Soule and the Picaresque Tradition: A Study in the Definition of Genre. Diss. University of California at Berkeley, 1982. P. 206—207.
53 Пушкин А.С. Полн. собр. соч. Т. 7. Л., 1978. С. 172.
54 Passage Ch. Character Names in Dostoevsky’s Fiction. Ann Arbor, 1982. P. 15.
55 Кюхельбекер В.К. Путешествие. Дневник. Статьи. Л., 1979. С. 325.
56 Booth W. The Rhetoric of Fiction. Chicago, 1961. P. 105.
57 Сын отечества. 1825. Ч. 104. № 24. С. 358.
58 Дамский журнал. 1825. Ч. 9. № 3. С. 114.
59 Московский телеграф. 1825. Ч. 4. № 14. С. 135—136.
60 Московский телеграф. 1825. Ч. 4. № 16. С. 346—347.
61 Северный архив. 1825. Ч. 15. № 9. С. 69.
62 См.: Mathewson R. The Positive Hero in Russian Literature. Stanford, 1975. P. XXI.
63 Сын отечества. 1825. Ч. 104. № 24. С. 361—362.
64 Московский телеграф. 1829. Ч. 8. № 13. С. 77—78.
65 Вердевская Н.А. Русский роман 40—60-х годов XIX века (Типология жанровых форм). Казань, 1980. С. 80.
66 Котляревский Н.А. Н.В. Гоголь. СПб, 1903. С. 88.
67 Московский телеграф. 1825. Ч. 1. № 1. С. 88.
68 Литературные листки. 1824. Ч. 4. № 19-20. С. 49.
69 Бахтин в статье “Рабле и Гоголь” писал, что Гоголь усвоил существенные моменты “гротескного реализма” Нарежного, “творчество которого было глубоко проникнуто ими”. См.: Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975. С. 487.
70 Погодин А.Л. “Иван Выжигин”, роман Фаддея Булгарина // Записки русского научного института в Белграде. Вып. 9. Белград, 1933. С. 177.
71 Mejszutowicz Z. Op. cit. S. 75.
72 См., например: Alkire G. Gogol and Bulgarin’s “Ivan Vyzhigin”// Slavic Review. 1969. № 28. P. 293.; Ю.Ф. [Фохт Ю.] “Иван Выжигин” и “Мертвые души” // Русский архив. 1902. № 8. С. 599—601; Энгельгардт Н.А. Гоголь и Булгарин // Исторический вестник. 1904. № 1. С. 165; Энгельгардт Н.А. Гоголь и романы 20-х годов // Исторический вестник. 1902. № 2. С. 578.
73 Peace R. The enigma of Gogol: An examination of the writings of N.V. Gogol and their place in the Russian literary tradition. Cambridge, 1981. P. 245.
74 Ibid.
75 Mejszutowich Z. Op. cit. S. 77.
76 См. особенно 2 гл. “Tadeusz Bulharin wobec tradycji literatury polskiej i rosyjskiej przelomu os╢wiecenia i romantyzmu. Geneza Iwana Wyzygina” (Mejszutowich Z. Op. cit. S. 41—64).
77 “Обвинение в том, что Булгарин реализовал польские тенденции в русской литературе, — пишет Скварчиньский, — совершенно несправедливо и противоречит всей его деятельности. Получив образование в России и изучив язык и дух ее народа, он стремился своими произведениями завоевать симпатии русской публики и стать любимым писателем, что не было бы возможным, если бы его произведения были проникнуты польским духом, т.к. в то время русские не избавились от предубеждения по отношению к полякам. Напротив, его произведения пропитаны русским патриотизмом и преданностью трону. Ни один подлинный поляк не написал бы, как Булгарин, похвалы Петру и Суворову” (Skwarczyn╢sky Z. Wiadomos╢ci Brukowe a pierwszy rosyjski romans m oral’no-satyryczny Iwan Wyzygin // Z polskich studiow slawistiycznych (Prace na V Miezdzynarodowy Kongres SlawistЧw w Sofii 1963). Warsawa, 1963. P. 82—83). Однако он также признает, что “в его (Булгарина) произведениях сохранилось много идей, сформировавшихся в кругу шубравцев и не являющихся общим местом” (Op. cit. S. 104).
78 Биoграфические сведения о Булгарине см.: Булгарин Ф.В. Воспоминания. СПб, 1846—1849; Греч Н.И. Записки о моей жизни. СПб., 1886; Лемке М. Николаевские жандармы и литература 1825—1855 гг. СПб., 1909; Погодин А.Л. Русские писатели-поляки // Z zagadnien kulturalno-literackih wshodu i zachodu. KrakЧw, 1933—1934. S. 107—121. См. также: Mocha F. Tadeusz Bulharin (Faddej V. Bulgarin) 1789—1859: A Study in Literary Maneuver. Rome, 1974 (Ch. 1. Biographical background).
79 Об Обществе шубравцев см. антологию: “Wadomos╢ci brukowe”: WybЧr articulЧw. Wroclaw, 1962; а также: Skwarczy╢nsky Z. Kazimierz Kontrym. Towarzystvo SzubrawcЧw. LЧdz╢, 1961.
80 Северный архив. 1825. Ч. 15. № 9. С. 86.
81 Skwa rczyn╢sky Z. Wiadomos╢ci Brukowe a pierwszy rosyjski romans moral’no-satyryczny Iwan Wyzygin. S. 87—104.
82 О Красицком см.: Welsh D. Ignacy Krasicki. N.Y., 1969; Golinski Z. Ignacy Krasicki. Warsawa, 1979.
83 Подробное исследование литературных влияний, испытанных Красицким, и места двух его романов в рамках литературной традиции см. в прекрасной работе А.В. Липатова: Липатов А.В. Возникновение польского просветительского романа. М., 1974.
84 Сын отечества. 1820. Ч. 63. № 31. С. 202.
85 Северная пчела. 1825. № 154 .
86 Покровский В.А. Проблема возникновения русского нравственно-сатирического романа (О генезисе “Ивана Выжигина”). Л., 1933. С. 10—27.
87 Там же. С. 16.
88 Оба романа см. в кн.: Krasicki I. Pisma wybrane. Warsawa, 1954. T. 3. P. 87—237, 239—344.
89 Покровский В.А. Указ. соч. С. 21.
90 Там же. С. 21—27.
91 Там же. С. 26.
92 Massalski E.T. Pan Podstolic, albo Czem jestesmy, czem byc mozemy: Romans administracijny. Cz. 1—5. Wilno; St. Petersburg, 1831—1833.
93 Ibid. P. 27.
94 Вестник Европы. № 20. 1829. С. 314—315.
95 Вестник Европы. № 8. 1829. С. 331.
96 Сакулин П.Н. Русская литература: Социолого-синтетический обзор литературных стилей. Т. 2. М., 1929. С. 356.
97 Mocha F. Op. cit. S. 103.
98 Лемке М. Указ. соч. С. 236.
99 Переверзев Ф.В. У истоков русского реального романа. М., 1937. С. 9.
100 Белозерская Н. Василий Трофимович Нарежный: Историко-литературный очерк. Т. 2. СПб., 1896. С. 158.
101 Телескоп. 1831. Ч. 3. № 10. С. 100—101.
102 Московский телеграф. 1829. Ч. 28. № 13. С. 72.
103 Фохт Ю.Р. Типологические разновидности русского реализма (К методике изучения вопроса) // Проблемы типологии русского реализма. М., 1969. С. 79.
104 Сакулин П.Н. Указ. соч. С. 482.
105 Kohler P. Contribution a une pholosophie des genres//Helicon. № 1. 1938. 4—6. P. 238—244.
106 Scholes R. Structuralism in literature: An introduction. New Haven, 1976. P. 180.
107 Scholes R. Toward a Poetics of Fiction: An Approach through Genre // Novel: A Forum on Fiction 2. 1969. P. 103.
108 Iser W. The Act of Reading. Baltimore, 1978. P. 190.
109 Scholes R. Toward a Poetics of Fiction. P. 103.
110 Jauss H.R. Toward an Aesthetic Reception. Minneapolis, 1982. P. 35.
111 Ibid. P. 25.
Перевод с английского Е. Островской и А. Плисецкой