Галина Рылькова
Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 1999
ВЛАДИМИРА НАБОКОВА
Мало кого из русских писателей и поэтов не волновали слава и читательский успех. Но думать об этом про себя — одно, а вот добиваться этого или вслух рассуждать об этом — совсем другое. Пушкин еще мог себе позволить сказать: “и долго буду тем любезен я народу…”, да и то незадолго до смерти. Слава в русском сознании прочно ассоциируется со словами “запоздалая” и “посмертная”. Если же она приходила при жизни, то была, как правило, “незаслуженной”. Поэтому читателя привыкли держать на расстоянии. С ним редко считались и к его мнению не прислушивались. Тем легче было потом объяснять годами складывающиеся взаимное непонимание и недоверие.
Даже тот, кто никогда не читал Набокова, наслышан о его “эксклюзивности” и о какой-то запланированной и изощренной жестокости по отношению к простому читателю. Набоков творил не для читателей. Или, точнее, не для всякого читателя. Читатели Набокова должны сначала пройти “набоковские университеты, так как чтение его книг предполагает наличие громадных знаний”, — объяснил недавно один из почитателей Набокова, американский литературовед Гавриил Шапиро 2. Так и видится за всем этим какое-то диковинное декадентствующее существо (сродни Гюисмансову Дез Эссенту 3), в одиночестве вкушающее плоды своего не вполне здорового воображения. Как известно, молодого еще Дез Эссента в конце романного времени потчуют питательными клизмами, вынуждают покинуть место его добровольного заточения и отправляют лечиться от психического и физического истощения в Париж и на воды. Набокова же в 67 лет провозгласили “наиболее выдающимся из живущих американских писателей”, хотя при этом много говорили о том, что его произведения не рассчитаны на “массового” американского читателя 4. В России в связи со столетним юбилеем тоже многократно поднимался вопрос о том, считать ли уже Набокова великим русским писателем или еще подождать.
Очевидно, что звание “великий” или “выдающийся” писатель сам себе присвоить не может. Это делают другие, по большей части люди знакомые с произведениями этого писателя, то есть читатели. И, как убедительно показали недавние пушкинские торжества, это должны быть не только искушенные филологи, но и дети, домашние хозяйки, бизнесмены, зубные техники, бюрократы и даже заключенные.
Но у Набокова, как нам не перестают напоминать, отношения с читателями складывались очень странно. Точнее, никак не складывались: он их декларативно игнорировал. “Настоящему писателю должно быть наплевать на всех читателей, кроме одного: будущего, — который в свою очередь лишь отражение автора во времени”, — безапелляционно заявляет поэт и критик Кончеев в полуавтобиографическом романе “Дар” (1937) 5. Почему-то именно такого рода высказывания Набокова и легли в основу мифа о его отношениях с читателями. Наверное, есть что-то привлекательное в образе писателя, одиноко парящего над безответной толпой. Да и сам Набоков не стремился этот миф разрушить.
Но мы помним, что разговор с Кончеевым происходит не на самом деле, а является лишь плодом воображения начинающего писателя Федора Константиновича Годунова-Чердынцева. На всем протяжении романа Кончеев выступает в роли идеального читателя и собеседника, вроде чеховского “черного монаха”, влекущего Федора к высотам писательского искусства. Несмотря на всю соблазнительность призыва “плюнуть” разом на всех читателей, трудно не заметить, насколько Федор зависит от читательского мнения, как жаждет он популярности и положительной оценки своих творений. Зависимое положение Федора и его, в буквальном смысле, обнаженность и незащищенность перед критическим взором Кончеева подчеркивается тем, что во время разговора Федор совершенно раздет, в то время как Кончеев застегнут на все пуговицы и не только не разделяет увлечения Федора загаром, но и предрекает ему кражу его одежды (Т. 3. С. 303).
В этой статье я намереваюсь подвергнуть сомнению миф о набоковской неприступности и недоступности и затронуть более общий вопрос о том, “из чего сделаны” популярные писатели. Прижизненная слава Набокова в Америке и его растущая посмертная популярность в России дают богатый материал для такого исследования.
Весной 1969 г. внушительная делегация журналистов и вспомогательного персонала журнала “Тайм” выехала из Нью-Йорка для встречи с Набоковым в Монтрё. Результатом этой поездки явилась огромная статья под названием “Прогресс Просперо”, опубликованная в майском номере журнала и приуроченная к набоковскому семидесятилетию и ожидаемому триумфу “Ады”. Как особо отметил в своем вступительном пояснении издатель журнала Джеймс Шепли, все члены делегации были не просто превосходными журналистами, но и читателями набоковских произведений с большим стажем, “пылкими” поклонниками набоковского таланта 6. А Элвин Ли даже написал в 1958 г. “необыкновенно хвалебную” рецензию на “Лолиту”. Многие члены делегации знали Набокова лично. Загодя был заготовлен и передан писателю список из 21 вопроса, на который он подготовил письменные ответы.
Не надо особой наблюдательности, чтобы увидеть во всех этих приготовлениях слаженные действия обеих сторон и наличие хорошо выверенного сценария. Сначала читателей знакомят с тем, как правильно произносить загадочную русскую фамилию Набоков, но тут же успокаивают: Набоков уже не совсем русский писатель. “Русский по происхождению, американский гражданин, который сейчас проживает в Швейцарии, в свои 70 лет Набоков — самый великий из живущих американских новеллистов и самый оригинальный писатель и стилист со времен Джойса”, — говорится в статье 7, а далее следуют детальный анализ “Ады” и многократные предостережения читателям, что чтение нового романа потребует небывалых усилий, так что многим придется “расстаться с привычкой читать только ради удовольствия и комфорта” 8.
Вообще-то, в Швейцарию журналистам можно было бы и не ездить, так как готовая статья на 1/3 состоит из анализа нового романа, на 1/3 — из пересказа набоковских мемуаров “Другие берега”, на 1/6 из описания жизни Набокова в Америке и только 1/6 статьи занимает описание впечатлений от встречи с писателем. Поскольку вопросов и ответов как таковых в статье нет, то не совсем ясно, что же здесь подсказано или даже написано самим Набоковым, а что журналистами. В последние годы Набоков, как известно, не только заранее писал ответы на вопросы, но и придирчиво следил за тем, чтобы в печатный текст не вкрались какие-нибудь неточности и ошибки 9.
Такая запрограммированность отнюдь не исключала “потока нескончаемых острот”: Набоков, по словам Шепли, любил подчас “забыться в разговоре” с посетителями 10. Американские “гости были ко всему готовы” 11. И им не пришлось разочаровываться в своих ожиданиях: без долгих упрашиваний Набоков продемонстрировал заветную коробку индексных карточек, на которых карандашом писал очередной шедевр, и скромно пояснил, “что, говоря совершенно объективно”, он “еще ни у кого не встречал такой ясной, такой одинокой и такой сбалансированно безумной головы”, как у себя самого 12. Во время обеда Набоков неожиданно демонстрирует приверженность к местным продуктам и заказывает бутылку швейцарского вина. “Все эти девять лет я и не предполагал, что ты не любишь швейцарские вина”, — примирительно говорит он слегка раздосадованной жене 13.
Гости даже получают доступ в творческую лабораторию писателя. На вопрос о том, что он думает по поводу иллюстраций к “Аде” в “Плейбое”, Набоков разражается негодующими словами: “Ужасно! Комично! Безобразно! Художнику нужно заняться анатомией!” И тут же на глазах у журналистов принимается писать телеграммы в редакцию, но почему-то сразу же их уничтожает. Уцелел текст одной: “Ваше отношение к Адиной груди либо оптимистическое, либо пессимистическое” 14.
Что бы ни писали о набоковской “эксклюзивности”, нельзя забывать, что он почти никогда не переставал писать для популярных изданий, а значит, на потребу самого среднего и в то же время самого требовательного читателя. В данном случае имеются в виду составление “крестословиц” и шахматных задач 15, а также многочисленные публикации в таких журналах, как “Нью-Йоркер” и “Плейбой”, участие в пресс-конференциях и телевизионных передачах. Не случайно в апрельском номере “Плейбоя” за 1969 г. Набоков фигурирует в списке постоянных авторов журнала. Помимо интервью 1964 г., выдержанного в на редкость непринужденном для Набокова тоне, в “Плейбое” были помещены английские переводы “Соглядатая” (1965) и “Отчаяния” (1966). В 1969 г. Набоков дает “Плейбою” уникальное право напечатать большой кусок из только что законченного романа “Ада”. Представление “Ады” в “Плейбое” состоялось за месяц до того, как полный текст романа был напечатан издательством “Макгроухил”. Каким бы уникальным ни представал набоковский гений в “Аде”, писателю этого было явно недостаточно, раз он прибегнул к рекламе “развлекательного журнала для мужчин”, в котором “Аду” представили как “самый сексуальный и абсолютно новый набоковский роман со времен “Лолиты”” 16. В Америке Набоков постепенно приходит к пушкинскому благосклонному всеприятию (“Кто б ни был ты, о мой читатель…”). Да и слово “Повеса” (так Набоков называл “Плейбой”) своим появлением явно обязано Пушкину (“так думал молодой повеса…”).
Такому “опрощению” Набокова немало способствовало его сотрудничество в журнале “Нью-Йоркер”. “Нью-Йоркер” — престижный популярный журнал, и многие известные американские писатели и писательницы боролись за право печатать в нем свои рассказы. В “Нью-Йоркере” Набоков получил удивительную возможность не только выступить перед громадной читательской аудиторией, но еще и рассказать о себе самом и о своей далекой родине. И дореволюционная Россия, и сам Набоков выступали в качестве своеобразной экзотики в глазах американских читателей, что не могло не повлиять на решение Гарольда Росса в 1947 г. заказать Набокову несколько очерков-воспоминаний. С января 1948 г. по июнь 1950 г. в “Нью-Йоркере” были помещены 12 из 15 глав, в будущем составивших книгу, знакомую русским читателям под названием “Другие берега”.
“Нью-Йоркер”, как известно, в первую очередь славится остроумными юмористическими рисунками и рекламой. Поэтому нередко набоковский текст перемежался рекламой водки и русской икры, а высокий тон воспоминаний незаметно снижался вкрапленными карикатурами. Так, например, очерк “Бабочки”, один из ключевых для Набокова, сопровождался двумя рисунками 17. На одном изображен врач, смакующий виски в уединении собственного кабинета, которое он, как и подобает врачу, пьет из чайной ложки 18. На другом изображены две женщины, по-видимому хозяйка и прислуга, обсуждающие гостей мужа во время перемены блюд. Одна говорит другой: “Я думаю, что это литераторы. Только и слышно — секс, секс, секс” 19. Не следует думать, что Набокова удручало такое соседство. Есть многочисленные свидетельства того, как Набоков жаждал печататься в “Нью-Йоркере” и расстраивался, когда ему отказывали. (Статья в “Тайм” тоже не обошлась без огромной, во всю страницу, рекламы “Смирновской”.) Будучи младшим современником мирискусников и одно время даже учеником Добужинского, Набоков отлично понимал притягательную силу рекламы и красивой упаковки 20.
Петербург набоковских мемуаров памятен не символистскими туманами, а дорогими магазинами с их красиво оформленными витринами, так что ребенок мечтает получить в подарок не изящную ручку или набор красок, а “рекламное чудовище”, огромный карандаш “двух аршин в длину” из окна магазина письменных принадлежностей на Невском (Т. 4. С. 202). Или на худой конец “двухаршинную модель коричневого спального вагона” из железнодорожного агентства (Т. 4. С. 212). А с каким чувством описывает Набоков покупки в Английском магазине! “Тут были и кексы, и нюхательные соли, и покерные карты <…> и чудные скрипучие кожаные футболы, и белые, как тальк, с девственным пушком, теннисные мячи в упаковке, достойной редкостных фруктов. Эдемский сад мне представлялся британской колонией” (Т. 4. С. 174). А как он живописует материнские драгоценности и украшения, которыми мог часами любоваться ребенком, милые красивые безделушки, дорогой заграничный несессер!
С таким же вкусом и чувством Набоков воспроизводит картины утраченного русского быта, делится впечатлениями ребенка, выросшего в счастливой и богатой семье. Название одного из его очерков — “The Perfect Past” (“Превосходное [или идеальное] прошлое”) — не только заставляет восхищаться набоковским остроумием, но и вызывает в памяти рекламу спиртных напитков (типа “превосходное шампанское”) и призывы попробовать “идеальную закуску”, которыми пестрели тогда страницы “Нью-Йоркера” 21. И, наоборот, реклама “превосходного вермута” (“That’s why you’ll call Lejon the Perfect Vermouth”), помещенная в следующем номере журнала, невольно напоминала о “превосходном” мире набоковского детства.
В “Нью-Йоркере” Набокову не переставали напоминать о тех, ради кого существовал журнал, то есть о читателях. Любопытна в этом отношении переписка Набокова с одним из редакторов “Нью-Йоркера” Катарин Уайт, свидетельствующая о том, как часто писателю предлагали смирить свою писательскую гордыню и писать проще и доступнее, в расчете на массового американского читателя 22. То, что воспоминания писались для развлекательного журнала, не могло не отразиться на их содержании. С одной стороны, и русский быт, и счастливое детство преподносятся как экзотика, с другой — Набоков заботится о том, чтобы все эти экзотические конструкции не повисли в воздухе, а закрепились в сознании американского читателя. В отличие от своих предшественников (Андрея Белого, Пяста, Ходасевича и других), пытавшихся в своих воспоминаниях воссоздать культурную жизнь предреволюционной эпохи, Набоков ограничивается малым и берется рассказать читателям только о своей семье и себе самом. Это не только избавляет читателей от ненужных подробностей и многочисленных труднопроизносимых фамилий (этого все равно бы не допустили редакторы “Нью-Йоркера”), но и исподволь подводит к почти флоберовскому афоризму: Россия — это я (то есть писатель Набоков).
После “Нью-Йоркера” Набоков еще 15 лет работает над воспоминаниями, и они выходят отдельными книгами на русском и английском языке. Несмотря на филигранную отделку и стилистическую изощренность окончательных текстов, в них, как и в журнальных публикациях, внимание читателей неизменно заостряется на одних и тех же моментах: а) семья и усадьба — “образец любви, порядка, чувства ответственности, со всеми признаками старорежимности”; б) отец — “высокого роста и благородный <…> род которого ведет свое начало от старинных московских князей”; в) мать — “всячески поощрявшая чувствительность будущего писателя к звукам и цвету”; г) няни и гувернантки — “вечно сменявшие друг друга”; д) юный Набоков (тут более подробный список) — “компетентный боксер”, “профессиональный теннисист”, “специалист по решению шахматных задач”, поэт и при этом знаток и любитель бабочек, человек редкой образованности и “наследник всех своих родных”. Все эти цитаты взяты не прямо из Набокова, а из статьи в “Тайме”, в которой, как уже говорилось, дано подробное изложение набоковских мемуаров 23.
То, что почти каждая статья о Набокове 60—70-х гг. начиналась с подробного пересказа его биографии, свидетельствует, как быстро эта созданная им самим биография стала частью его писательского имиджа, подобно знаменитому пенсне и сачку для ловли бабочек. Набоков обрывает свои воспоминания на переезде в Америку, но именно эта его доамериканская жизнь становится американским “телом и славой” Набокова. В отличие от реалистических портретов Кеннеди, Помпиду и Эйзенхауэра, украсивших обложки других номеров, набоковский портрет для “Тайма” был выполнен в виде коллажа из бюста писателя, двух бабочек, храма Василия Блаженного, кубиков с буквами для игры в русский “скрэбл” и портрета его матери кисти Леона Бакста. Нужно ли говорить, что храм Василия Блаженного находится в Москве, городе, Набокову неблизком, с которым не были связаны его воспоминания? Но американскому читателю было легче идентифицировать портрет в Россией по знаменитым маковкам, а не по, скажем, ничего для них не значащей Адмиралтейской игле.
Такой опопкультуренный, американизированный и готовый к употреблению “Набоков” никак не вяжется с привычным образом недоступного небожителя. Думается, что Набоков не имел ничего против такого культурного коктейля (иначе портрет просто не был бы помещен), а скорее всего, и сам поучаствовал в его изготовлении. Не случайно Набоков с удовольствием подчеркивал, что родился в один день не только с Шекспиром, но и с американской кинозвездой Ширли Темпл 24.
В воспоминаниях Набокова есть один любопытный эпизод. В начале 1900-х гг. его матери пришлось ухаживать за душевнобольным свекром. Тот жил в Ницце, так как внушил себе, что только там сможет поправиться. На какое-то время мать Набокова с детьми тоже перебралась в Ниццу, но старику становилось все хуже, и ухаживать за ним во Франции было все труднее и труднее. Мать Набокова повезла его в Россию. В Петербурге, чтобы не расстраивать больного, она прибегла к невинной хитрости. Набоков вспоминал: “Моя мать закамуфлировала комнату под его спальню в Ницце. Подыскали похожую мебель, наполнили вазы выписанными с юга цветами и тот уголок стены (мне особенно нравится эта подробность), который можно было наискось разглядеть из окна, покрасили в блестяще-белый цвет, так что при каждом временном прояснении рассудка больной видел себя в безопасности, среди блеска и мимоз иллюзорной Ривьеры, художественно представленной моей матерью, и умер он мирно, не слыша голых русских берез, шумящих мартовским прутяным шорохом вокруг дома” (Т. 4. С. 162). Не с такой ли же чуткостью, унаследованной от матери, Набоков “художественно представил” своим американским читателям Россию своего детства, давая им уникальную возможность разглядеть ее прямо из своих окон, находясь в своих безопасных кабинетах, спальнях и гостиных?
Тоскуя по потерянному раю дореволюционной России, Набоков тем не менее быстро дает понять читателям, что в Америке он обрел свою вторую родину. Ведь именно в Америку “через Вологду, Вятку и Пермь <…> за суровый Урал, через Якутск и Верхнеколымск” (в обход Европы!) перелетают бабочки из набоковского детства (Т. 4. С. 202). Таких примеров перехода из прошлого в настоящее достаточно много. Как видно из всем известного предложения о бабочке, детские воспоминания от событий настоящего времени синтаксически отделены не точкой, а лишь тире, что дает им статус сообщающихся сосудов. То, что убывает в одном месте, тут же оказывается в другом. То, что когда-то не доездил и не докатал маленький Володя Набоков по дорогам России, с успехом наверстывается его сыном: “<…> а теперь мой сын, гарвардский студент, небрежно делает столько же в полчаса, запросто катя из Бостона в Альберту, Калифорнию или Мексику” (Т. 4. С. 239). Если в Европе Набоков не переставал оглядываться назад, в прошлое, то в Америке он трансформирует это прошлое в литературный факт настоящего, тем самым запечатлевая культурную память о потерянной России в отзывчивых сердцах американских читателей.
Порой Набоков прибегает к откровенной саморекламе. Так, например, его воспоминания о вечно сменяющихся гувернантках служат поводом для того, чтобы без всякого перехода проинформировать читателей о теперешних успехах в Америке: “Могу себе представить, как этим бедным воспитательницам иногда бывало скучно со мной, какие длинные письма писали они в тишине своих скучных комнат. Я теперь читаю курс по европейской литературе в американском университете тремстам студентам” (Т. 4. С. 179). Чтобы читатели мемуаров не уподобились недалеким воспитательницам и не проглядели гениального писателя, Набоков время от времени устраивает им встряски и разносы; зорко следит за тем, чтобы причудливая канва его жизни не ускользала, а постепенно запечатлевалась в памяти читателей. Отсюда постоянные намеки на наличие каких-то повторяющихся узоров и общих схем (читатель, не спи!), а также склонность к трюизмам, типа “моя нежная и веселая мать” или “бескорыстный барин-либерал” отец (Т. 4. С. 147, 185), дающим ощущение сказочности и в то же время эпохальности происходящему 25.
Случай Набокова достаточно уникален. Как правило, читатели узнают о событиях в жизни писателя после того, как он становится знаменитым, чаще всего когда его уже нет в живых. Набоков же знакомит своих читателей с фактами своей биографии в то время, когда разворачивается его литературная деятельность в Америке, когда к нему приходят известность и слава. Это не только стимулирует интерес к личности автора, но и подчеркивает пропасть между писателем и его вымышленными персонажами, постоянно фиксируя внимание читателей на силе творческого воображения и таланта. Именно в силу воображения обычно труднее всего поверить читателям. Им легче допустить, что писатель сам пережил все им описанное, чем то, что он обладает недюжинной фантазией.
С Набоковым этого не случилось: все пишущие о Набокове неизменно восхищались полетом его воображения и головоломными сюжетами. Поэтому после десяти лет приобщения американских читателей к своей персоне Набоков, в отличие от Гумберта Гумберта 26, мог уже не бояться, что его “Лолиту” воспримут как эпизод из его жизни или, тем более, как порнографический роман. Догадливый и в меру образованный американский читатель уже был готов к таким подвохам со стороны Набокова и бросился отыскивать в книге скрытые подводные течения и тайные узоры. Поэтому стоит ли удивляться, что “люди разумные, отзывчивые и стойкие”, по словам писателя, “поняли внутреннее устройство” его книги “значительно лучше”, чем он “сам мог ее объяснить”? 27 Как следует из предисловия к американскому изданию 1958 г., такое вдумчивое отношение к своему роману Набоков всячески поощрял и чем мог помогал своим читателям. Когда в 1967 г. Альфред Аппель обратился к нему с предложением написать комментарии к “Лолите”, Набоков не только ответил согласием, но и сам активно включился в работу, уточняя многие темные места. Некоторые комментарии (например, все, что касается бабочек) он написал сам 28. И этим дело не ограничилось: Набоков снабдил подробными предисловиями все английские переводы своих более ранних произведений. Кропотливо описывал он не только условия создания каждого романа или то, как выглядели первые издания, но и объяснял основные сюжетные линии, обращая особое внимание на то, как “сделана” та или иная вещь.
Итак, в Америке у Набокова создаются исключительные условия для общения с читателями, предлогом к поддержанию и к развитию которых служили сложность и недоступность набоковского мира простым читателям. В отличие от других американских писателей, чьи писательские миры так и остались непонятыми, — Набокова выручало его русское происхождение, а значит, и априорная необычность его художественного видения, которое нуждалась в постоянном переводе и пояснениях. Стоит ли говорить о том, что Набоков любил своих читателей и что такая любовь требовала больших усилий? Например, нужно было все время поддерживать миф о недоступности своих произведений простым читателям, что давало повод лишний раз спуститься к ним с небес, вступить в контакт, а часто и прочесть наставление. Как показывают многочисленные интервью и пояснения к собственным произведениям, такие выходы к читателям Набокову с годами нравились все больше и больше. Потому так раздражали его те, кто пытались встать между ним и читателями, — литературные критики и всякого рода интерпретаторы.
Набоков постепенно приучает читателей обращаться к нему (и только к нему) по всем вопросам, касающимся его жизни и творчества 29. Да и кто лучше самого Набокова знал Набокова? Терпеливо отвечает он на все вопросы. Даже на такой интимный, но часто повторяющийся: как он сам оценивает свое положение в ряду классиков XX в.? — отвечает очаровательным полунамеком: “Ах, какой прекрасный вид открывается отсюда” 30, то есть с вершины.
Со временем Набокову начинают задавать вопросы и более общего порядка, которые он также не оставляет без ответа. Например, на вопрос: “Что вы думаете о насилии в современном мире?” Набоков отвечает: “Я испытываю отвращение к зверствам всех зверей, белокожих и чернокожих, коричневых и краснокожих” 31. На вопрос: “Что вы думаете о так называемой “студенческой революции”?” — “Демонстрантов в американских университетах так же мало заботит обучение, как английских фанатов волнует футбол, когда они рушат и крушат станции метро” 32. А на вопрос: “Вам нравится быть американским подданным?” — “Да, очень” 33. Трудно представить, что ответы эти адресованы высокоинтеллектуальным читателям. Они были рассчитаны на тех, кто либо никогда не читал его книг, но смотрел фильм “Лолита”, либо на тех, кто прочел одно-два произведения, то есть как раз на ту читательскую массу, от которой в конечном счете зависела американская слава Набокова.
В Америке (где личную встречу всегда предпочитали заочному общению) слава не поленилась и настигла Набокова при жизни. И это неудивительно, так как основные факты его биографии легко укладываются в рамки мифа о реализации американской мечты. Как отметил “Тайм”, Набоков — “человек, который потерял все, но благодаря своему искусству и легкомыслию умудрился трансформировать эти потери” в источник своего таланта 34.
В России слава к Набокову пришла (точнее, приползла), как и полагается, после смерти. Согласно библиографическим источникам, только за последние 10 лет в России было написано более 400 работ, посвященных его творчеству. Уже такой небывалый размах русского набоковедения может служить мерилом набоковской популярности. Но станет ли Набоков великим русским писателем, как Пушкин или Достоевский? Как и в Америке, в России Набоков известен широкой читательской публике в первую очередь как автор “Лолиты” и “Других берегов”. Как остроумно замечено в аннотации к роману, “XX век прошел, и, подводя итоги, мы обнаружили, что “Лолита” Набокова уже давно лежит на полке классики, уютно перекинув через читателя свои длинные и худенькие ноги” 35.
Популярность “Других берегов” тоже вполне объяснима, так как три четверти населения страны охвачены сейчас тоской по утраченному времени, брежневскому, сталинскому и дореволюционному. Возвращение когда-то отторгнутого Набокова становится залогом того, что всякое время можно, при большом желании, вернуть и даже повернуть вспять, надо только его хорошенько вспомнить. К тому же и темы обсуждаются всем понятные и интересные, а именно: воспитание детей, семья, брак, любовь, принципы, которыми следует руководствоваться в жизни. Да и элементарным правилам поведения неплохо поучиться. В глазах любознательных читателей Набоков не просто писатель, а еще и “последний дворянин в русской литературе” 36. Не случайно респектабельный журнал “Домовой” (что-то среднее между “Нью-Йоркером” и “Плейбоем”) посвятил подробную статью набоковской семье с чудесными, вызывающими острую зависть фотографиями 37. Статью предваряет следующее вступление: “Как воспитывать детей: баловать их или держать в строгости? Прочтите о том, как воспитывали детей в семье Набоковых. Может быть, вынесете из этого что-то полезное и для себя”. Когда главному редактору журнала понадобилось перейти к обсуждению спортивной символики, то на помощь опять-таки приходят Набоковы: “Набоковы, кстати, были теннисисты.. .” Можно только догадываться, сколько еще любопытных тем можно будет в дальнейшем предложить читателям при помощи этого “кстати”.
Всмотревшись в Набокова и в Набоковых, как в зеркало, российские читатели неожиданно увидели свои преображенные лица и, как Нарцисс, влюбились в свое новое отражение. И не просто влюбились, а начали припоминать, что уже где-то видели точно такие же лица. Да, почему бы и не вспоминать вместе с Набоковым о себе только хорошее, детское, почти сказочное? “Чем больше узнаешь эту незнакомую (курсив мой. — Г.Р.) страну, тем крепче влюбляешься в нее. Это происходит невольно”, — прочувствованно говорит Станислав Говорухин в своем псевдодокументальном фильме “Россия, которую мы потеряли” (1992). Речь идет, конечно, о “загадочной” (слово Говорухина) дореволюционной России. Вся прелесть таких воспоминаний в их заведомой неподотчетности: “А мне так помнится”, — защищал некоторые неточности своих воспоминаний двоюродный брат писателя, композитор Николай Набоков 38. Еще лучше эту мысль выразил когда-то Бунин: “Сердцем помню только детство, все другое — не мое!” Вообще русская культурная память о конце XIX и начале XX в. оказалась на редкость избирательной, что и обеспечило в конечном счете сохранение этого богатого культурного слоя, почетное место его в памяти потомков. А все потому, что Серебряный век (к которому относили и относят Набокова) многим помнится не только как период небывалого культурного подъема, но и как время, которое, к сожалению, было резко прервано Октябрьской революцией и сталинскими преобразованиями. Поэтому многие начали работу по его незамедлительному спасению, воскрешению и припоминанию.
А некоторые, как выясняется, предпочитают вообще не вспоминать о Серебряном веке, да и не о нем одном. Им бы хотелось прочертить пунктир от Пушкина к Набокову, чтобы между ними никого и ничего не было. “Именно так развивалась бы пряная культура наша, если бы не случилось то, что случилось. <…> Да-да, чуждая всяких там модерновых теорий и методологий, схема творчества В.В. идеально вписывается в старомодную типологию романтического движения”, — фантазирует Дмитрий Бавильский в упомянутой выше статье. А случились, по мнению Бавильского, не только узколобые большевики, но и Достоевский с разночинцами, которые “надругались над литературой, превратив ее в девку, обслуживающую общие интересы”. Не уточняя, что это были за общие интересы, Бавильский полагается на авторитет юбиляра, так как высказанная им мысль — не что иное, как аллюзия на многочисленные суждения самого Набокова о Достоевском. И в данном случае не важно, прав ли был Набоков в своих нелестных оценках. Важно другое: что именно эти оценки Набокова сейчас совпадают с чувствами Бавильского, и не его одного. Как сказал по другому поводу Антуан Компаньон: “Одной из основных функций великого писателя является придание ощущения законности появления подобных чувств” 39.
Связь Набокова с Петербургом тоже представляется немаловажной для объяснения растущей популярности писателя. В отличие от Москвы, последнее время превратившейся в обособленное государство в государстве, Петербург сейчас все больше и больше воспринимается как неотъемлемая часть России. На наших глазах происходит перерождение знаменитой парадигмы: Москва непреодолимо превращается в оплот всего западного и порочного, в то время как Петербург, опрощаясь и разрушаясь, обретает черты исконно русского культурного центра. Водворение Набокова на Большой Морской, тоже говорящее о некотором его опрощении, одомашнивании и обрусении 40, явилось результатом совместных усилий многих людей. Коллекция молодого еще музея в основном пополняется за счет даров многочисленных поклонников писателя. По сути дела, происходит не только коллективное приобщение к памяти, но и кропотливое восстановление прошлого по кусочкам — занятие, которому позавидовал бы сам Набоков. В музее экспонируются как первые издания романов “Машенька”, “Подвиг” и “Лолита”, так и знаменитое набоковское пенсне, которое недавно привез в Россию сын писателя. То есть достигнуто сочетание “славы и тела”.
Из чего же еще сделан русский Набоков? В этом году набоковские торжества отметили выставкой “Набоковские бабочки”, на которой было представлено более 500 детских работ. Организаторы выставки отдали предпочтение детям (не всяким, правда, а “из петербургских художественных школ”), потому что детское воображение “разительно отличается от взрослого, наполненного шаблонами, так что нас уже тошнит от десятка однообразных лолит” 41. Примечательно не то, что мир взрослых русских по-прежнему наполнен не бабочками, а шаблонами, от которых даже “тошнит” , а то, что одним из таких шаблонов уже является набоковская лолита. Хуже, чем “Барби”, с маленькой буквы. Узнай об этом Гумберт Гумберт — наверное, расстроился бы. Владимир Владимирович Набоков, скорее всего, только загадочно бы улыбнулся.
Работа над этой статьей осуществлена на основе постдокторантской стипендии федерального правительства Канады (SSHRC). Благодарю Айрин Мэйсинг-Делич и Ольгу Глаголеву за обсуждение идей, представленных в данной работе.