(Издательство “Советский писатель” 1986—1992)
МЕМУАРЫ*ДНЕВНИКИ
Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 1999
Мемуары*дневники
Записки советского редактора
(Издательство “Советский писатель” 1986—1992 гг.)
Весь 1985 год заведующий редакцией русской советской прозы Гарий Леонтьевич Немченко подкармливал меня, как воробья, давая мелкие рукописи на рецензию, и я какое-то время держался на плаву и чирикал, пока один из “обиженных” мною письменников не капнул директору “Совписа”: это что же получается, я, значит, член Союза писателей, а рецензирует меня — не член… И Владимир Николаевич Еременко, не долго думая, издал соответствующий указ, в результате которого я вновь оказался на улице. Хорошо, что мой приятель Саша Ужанков, благодаря которому я и попал в штат рецензентов Совписа, вовремя успел заступиться. Гарий позвал меня в свой кабинет, мы помолчали немного, повздыхали по поводу приказа… и вдруг он совершенно неожиданно предложил мне “немного поработать” в его редакции. Я обалдело смотрел на Гария, ничего не понимая. Только минуту назад я лихорадочно прикидывал в уме, к кому обратиться за помощью, а тут, пожалуйста, такое роскошное предложение. Конечно, кроме протекции Ужанкова не последнюю роль сыграло еще и то обстоятельство, что я когда-то работал в “Нашем современнике” — журнале, близком сердцу писателя-почвенника Гария Немченко. А почему меня оттуда ушли, он, к счастью, не стал разбираться.
Никогда не забуду, как Немченко представлял меня Еременко. Высокий, с поблескивающей лысиной и псевдоозабоченным лицом советского ответственного работника, он напрямую спросил Гария, справляясь обо мне в третьем лице: “А он… э-э-э… умеет редактировать?” — “Ну, гм… — Гарий почесал затылок, — думаю, что да, ведь работал в двух толстых журналах, так сказать, профессионал и рецензии пишет хорошие, вы же сами хвалили”. — “Рецензии! — глубокомысленно изрек Еременко и в первый раз посмотрел на меня, как бы прикидывая на вес. — Этого еще мало, а вот редактировать…” — и он тяжело вздохнул.
После некоторой ритуальной паузы — нельзя же, право, вот так быстро согласиться, надо немного помучить страждущего — легко сошлись на временной работе вместо декретной Наташи Комаровой. И тут же, забыв обо мне, Гарий рассказал последний анекдот о Расуле Гамзатове, как известно большом любителе шумных застолий. Шли тяжелые времена горбачевско-лигачевской антиалкогольной кампании. В ЦДЛ подавали одни закуски и строго следили за тем, чтобы писатели не приносили с собой бутылок. По этому поводу Гамзатов как-то глубокомысленно изрек: “А остальное надо приносить не с собой, а в себе!” — “Ха-ха! — живо откликнулся на эту злободневную тему Еременко. — А я слышал такой анекдот: объявляют, значит, по радио: “членов общества трезвости просим приглушить свои радиоприемники, а остальным говорим: московское время четырнадцать часов””. (Спиртные напитки в то время отпускались по талонам после обеденного перерыва.)
Вдоволь насмеявшись, Еременко встал со своего директорского кресла, причем лицо его тут же вновь обрело прежнее псевдоозабоченное выражение. “Ну ладно, договорились, — сказал он, — идите, а я пойду немного поруковожу”.
Странички из дневника
Март 1986 года
Снег хлопьями падал на наши шапки и плечи, слепил глаза… Саша Ужанков поплотнее укутал шею шерстяным шарфом и поднял воротник пальто.
— Мне, Слава, нужно серьезно с тобой поговорить… Я думал, что ты сам поймешь, но ты…
За нашей спинок, сверкая огнями, осталось известное всей пишущей братии четырехэтажное здание издательства “Советский писатель”. Мы повернули за ворота, направо, к арбатскому метро. Напротив, по другую сторону улицы Воровского, в многоэтажном старинном здании, на первом полуподвальном этаже уже зажглись яркие огни: там, в театре Анатолия Васильева, видимо, сегодня должен быть спектакль. Но у нас в издательстве шел свой непрерывный спектакль с интригами и противостояниями различных группировок, и по накалу страстей и драматизму он едва ли уступал лучшим московским постановкам. По крайней мере, само перестроечное время как талантливый режиссер позаботилось о разнообразии жанров, красок и стилей — от рушившейся на наших глазах кондовой партократической системы до трагикомических гримас горбачевского правления.
— Эх, Слава! — Ужанков недовольно покосился в мою сторону. — Тебе надо постоянно помнить, с кем можно быть откровенным, а с кем… совсем наоборот. Надо точно знать — кому и о чем можно говорить… А ты болтаешь со всеми, как… — он, видимо, хотел сказать какое-то резкое слово, но остерегся, боясь обидеть меня. — Ну, скажи, зачем тебе нужно было сегодня рассказывать Одинцовой о своей беседе с Гарием. Я понимаю, это сущий пустяк, но вот из таких пустяков о тебе может сложиться неправильное мнение. Ведь Гарий к тебе присматривается, ты пока еще на временной работе.
Ужанков огляделся по сторонам, как заправский шпион, собирающийся сообщить мне имена агентов:
— А теперь слушай меня внимательно: сам Гарий, его зам Тихоненко, Валерий Рогов, Сергей Панасян, Люда Трофимчук и Катя Леонова — это все свои люди, им можешь доверять. А вот Ивановой, Одинцовой, Блистановой, Скандовой, Елшиной, и в особенности Ляуэр и Ковалевой — ни-ни, только о погоде, природе, детишках там… Это в основном кадры Вилковой, тянут своих… ну, ты понимаешь кого… Толя Стреляный — сам по себе, работает для себя и под себя, и, как мне кажется, страстно мечтает о незалежной Украине. Для Валерия Стригина — главное выпить, а с кем — непринципиально… А вот Володя Клименко — опасный человек, как говорится, и нашим и вашим, где выгоднее. Ему надо пробивать свои пьесы, а у нас, как тебе, наверное, известно, русских драматургов кот наплакал, все больше друзья Рогова, — и, заметив мой недоуменный взгляд, пояснил: — Так мы в шутку называем евреев. Видел, как он сегодня целовался с Леонидом Зориным? Кстати, я слышал, что ты в субботу идешь на его спектакль “Цитата” в театр Моссовета. Ох, смотри, Слава, думай потом, что говорить. Гарий тоже собирается пойти.
Так! Опять я, значит, попал в объятия национал-патриотов, мужественных борцов против еврейской мафии. Господи! Да как же от них спастись! Они всюду кричат о жидо-масонском заговоре, а сами захватили почти все издательства и тянут, тянут своих, зачастую малокультурных людей, лишенных элементарного литературного вкуса. Но зато все или почти все — бородатые и уж наверняка “гиганты русской мысли”!
В совписовском буфете большая очередь. Наше издательство — проходной двор: помимо авторов, редакторов, бухгалтерии и администрации “пасется” много приходящей со стороны публики, даже из Верховного суда заглядывают — у нас лучше и дешевле кормят. Я занял очередь за нашим редактором Сашей Трофимовым. Мы в шутку называем его “классиком”. В Совпис он попал прямо с завода, где работал то ли слесарем, то ли токарем, а точнее — “больше по общественной работе”. Но судьбе было угодно, чтобы он с помощью Гария — Трофимов был его шурином — стал не только редактором, но и писателем. Ему всего лет тридцать, но он уже обладатель густой бороды, усов и солидного живота. За три-четыре года работы в издательстве он ухитрился опубликовать с помощью друзей-“патриотов” две свои книги и, несмотря на разгромные рецензии в “Литературной газете” и унизительной для него проработки на собрании нашей редакции, устроенном старшим редактором Главной редакции Дианой Тевекелян, — там зачитывались отдельные “перлы” из его романа “Необходимей сердца”, — он, нимало не смутившись, продолжал ходить по коридорам Совписа, как маститый прозаик, животом вперед, одаривая всех советами и афоризмами, в которых банальность и пошлость чередовались с завидным постоянством. Тогда же, посмеявшись над своими критиками — “А судьи кто? Конечно, жидо-масоны!” — он быстро был принят в члены Союза писателей и с гордостью показывал всем членскую книжку.
Вдруг Трофимов неожиданно обернулся ко мне, взял меня за пуговицу пиджака и произнес ласковым отеческим тоном: “У тебя, Слава, сегодня плохое настроение потому, что утром ты занимался сексом. А я хорошо знаю, что это очень вредно для здоровья, лучше вечером, перед сном…” От неожиданности я не нашелся, что ему ответить, да так, видимо, и остался с разинутым от удивления ртом до того момента, пока не подошла моя очередь.
Ближе к вечеру заходили писатели: Игорь Минутко, всегда корректный и вежливый, но с некоторым элементом польской спеси, что сказывалось и в его гордо посаженной голове и в неторопливой, с достоинством манере разговора. Мне понравилась его повесть “Двенадцатый двор”, и сейчас мы готовили с ним сборник деревенских повестей; Борис Хотимский — благообразный, с аккуратно подстриженной бородой и с легким налетом нездоровой желтизны на морщинистом лице. Рассказывали, что он с трудом пережил смерть любимой жены и потом сам долго лежал в больнице. Но несмотря на свои хвори Хотимский продолжал активно писать и издаваться. (Редактором его был Владимир Клименко, у них были дружеские отношения, что, однако, не помешало Хотимскому за несколько месяцев до своей смерти написать “телегу” на своего любимого редактора за какую-то незначительную провинность.) Но в тот вечер он был благодушно настроен, принес свою новую рукопись — историческую повесть “Поляне” и в придачу к ней новый сувенирный самовар. Мы тут же решили его испробовать. Вскоре, прослышав про наш самовар, пришел Гарий и уселся вместе с нами за общим столом в комнате отдыха. Увидев меня, поинтересовался, как мне понравился спектакль Зорина “Цитата”. И тут за столом, где сидело человек шесть, вдруг воцарилась странная тишина — все выжидательно смотрели на меня. И я понял, что мне предстоит сейчас выдержать ответственный экзамен, который я ну никак не могу провалить. Но и очень уж хитрить, подделываясь под Гария и его друзей, мне тоже не хотелось. Тем более, что комедия Зорина понравилась нам с женой, и мы вволю нахихикались: приятно, когда вот так с театральных подмостков смеются над глупым и жадным советским чиновником, над партийной властью. Это было как глоток свежего воздуха: уж слишком много мы за свою жизнь натерпелись.
Но говорить все это напрямую Гарию я не мог. Поэтому осторожно начал хвалить драматургическую умелость автора, его стремление поразвлечь зрителя — этого никто не отрицал: порой зал сотрясался от хохота. Но потом я заметил, что за всем этим стоит расчет Зорина как художника и что наши жгучие проблемы его интересуют, в основном, как злободневный драматургический материал, с помощью которого можно легко добиться зрительского успеха.
Гарий одобрительно кивал головой. Уже потом, от Ужанкова я узнал, что буквально накануне он в своем кабинете, в кругу близких друзей нечто подобное говорил о спектакле, естественно, только с большей иронией по поводу хитроумного и расчетливого драматурга, душа которого не страдает по-настоящему нашими русскими бедами.
Вообще, нужно сказать, что Гарий Леонтьевич все-таки выгодно отличался от своих друзей-заединщиков. В кругу писателей он был известен как неплохой прозаик. Внешне очень похожий на грека — черные усы, большой нос баклажаном, немного грустные выразительные глаза (я знал, что у него недавно погиб под трамваем сын) — он мне чем-то напоминал известного актера Абдулова в популярном фильме “Свадьба” (“в Греции все есть”). Начальником он был спокойным, не крикливым, не амбициозным, работал весело, даже с юморком и создавал вокруг себя деловую атмосферу. Порой говорил мне. когда никого не было в редакции: “Слава, поди посиди в моем кабинете, а то какая-нибудь зараза позвонит…” Но при всем том при Гарии стала укрепляться национал-“патриотическая” редакторская группировка: он сам подбирал новых редакторов, предпочитая мужчин. Вероятно, с этой целью его и пригласил Еременко, занявший в начале 80-х годов должность председателя Правления издательства “Советский писатель” вместо “железного” Лесючевского. И с этой же целью Еременко расстался с заведующей редакцией Вилковой, которая, как рассказывали мне старые редакторы, была “в одной упряжке с Лесючевским”.
Конечно, Гарий, возглавив редакцию русской советской прозы, пожелал уволить большую часть старых редакторов. Ушли Ф. Колунцев, который замещал Вилкову, редактор Зеленов. Незадолго до этого Н.И. Сарафанников женился на француженке и укатил в Париж. Еще раньше (и во время Немченко) ушли из редакции по разным причинам такие заметные редакторы, как писатель Владимир Маканин, сводный брат Е. Евтушенко Александр Гангнус, Эльвира Мороз, Галина Винникова, Игорь Жданов.
Но в основном старое вилковское ядро, несмотря на все старания Гария, осталось, и создалась ситуация, чреватая потенциальным конфликтом, когда редакция была как бы поделена на две почти равные части. Старую вилковскую часть составляли, в основном, женщины, а новую, пришедшую вместе с заведующим и разделяющую его взгляды, мужчины. Конечно, старые кадры Совписа, работавшие много лет с таким воинствующим патриотом, как Лесючевский, были осторожны. Долгое время они частично выполняли функции цензоров и привычно боялись потерять престижное редакторское кресло. Поэтому вольно или невольно могли быть тормозом на пути прохождения той или иной талантливой рукописи. Конъюнктура и строгий указующий перст партийного босса — были чуть ли не главными ориентирами в их работе. А в человеческом отношении это были весьма симпатичные, образованные женщины (не чета охламонам Гария!), в них чувствовался отпечаток старой культуры, которую так безжалостно уничтожили большевики. Мне было с ними интересно поговорить о литературе, искусстве… Самыми значительными из них были Марина Владимировна Иванова и Зоя Владимировна Одинцова.
Родители Марины Владимировны эмигрировали во Францию, и она воспитывалась в семье своего дяди Льва Грингруга, директора Мосфильма. Он был влюблен в Лилю Брик и поэтому с раннего детства маленькая Марина часто находилась в кругу Бриков и Маяковского. Владимир Владимирович не раз держал ее на коленях и называл Мухой. Так это прозвище за ней и осталось. Мухой звала ее и писательница Любовь Кабо, книгу которой Иванова тогда вела. В первый раз, когда я увидел М. Иванову, входящую в кабинет Гария, я невольно приподнялся со своего места, но она, улыбнувшись, сказала мне: “Сидите, пожалуйста, мы не в Версале”.
Зоя Владимировна Одинцова была демократичнее, проще… Мне в ней нравилась ее любезность, доброжелательность, то есть то, что раньше люди называли светскостью. В отличие от других редакторов она горячо вступалась за молодых авторов, подолгу возилась с ними. Тем не менее, и она, когда мы с ней готовили сборник о Москве, попросила меня как составителя убрать из воспоминаний М. Сабашниковой описание московских церквей: “Не надо дразнить гусей!” — сказала она. И хотя уже вовсю шла перестройка, Зоя Владимировна на всякий случай проявила “нужную” осмотрительность. Правда, потом сожалела об этом.
Гарий же считал, что эти милые женщины — ставленницы еврейской мафии и издают только “своих”. Поэтому он и набирал в редакцию молодых мужчин, проявивших свою национал-“патриотическую” сущность. Наиболее близкими ему по духу были Тихоненко, Рогов, Стеценко, Гаврюшин и Николенко. С последними двумя было практически невозможно общаться.
Михаил Гаврюшин считал себя поэтом. Молодой, огромного роста, с пышной шевелюрой и психопатическим характером, он обычно врывался в редакцию, здоровался исключительно со своими друзьями — “патриотами”, надменно разговаривал с младшими редакторами, порой уличая их в каких-то несуществующих провинностях, грубил женщинам-редакторам, и вообще производил впечатление сорвавшегося с цепи немецкого штурмовика. А вечером у себя дома или в редакции с чувством пел под гитару трогательный романс о корнете Оболенском или читал свои стихи, прославляющие Россию и русский народ. В 1988 году его выдвинули на премию Ленинского комсомола, и этот в общем-то заурядный факт — кому у нас только не дают премии! — поразил известного сатирика Александра Иванова. Он написал несколько пародий на стихи Гаврюшина и прочитал их в передаче “Вокруг смеха”. Публика была в восторге, но в то же время позволила себе усомниться, что такой поэт вообще существует, настолько пародийными были не только его стихи, но и фамилия. “Нет такого поэта! — закричали из зала. — Вы его выдумали!” Но, увы, Гаврюшин работал в нашей редакции и продолжал удивлять нас своими выходками. Так, однажды он заявил нам на общем собрании как о величайшем открытии: “А знаете ли вы, что если смотреть на Москву сверху, то получится шестиконечная сионская звезда! Это все евреи из ГЛАВ АПУ вместе с Львом Колодным осуществили!”
Его друг, Игорь Николенко считал себя прозаиком. В отличие от Гаврюшина он ходил тихо, незаметно, действовал исподтишка, подлаживаясь под Немченко и Рогова. За год работы в редакции сумел пробить свою книжку (роман про инков!), вступить в Союз писателей (Гаврюшина, Николенко и еще много других “патриотов” приняли скопом, человек двадцать, причем достаточно было одной книжки или даже верстки). Небольшого роста, тщедушный и желчный, он, как гоголевский Петрушка, всегда носил с собой свой специфический запах…
Даже Гарий боялся давать им серьезные рукописи, требующие большой редакторской работы. В основном, им доставалась “секретарская” литература или умершие классики (Катаев и др.). В начале 1990 года Гаврюшин и Николенко, почувствовав нежелательные для себя перемены, “упорхнули” в другие, более теплые “патриотические” места.
10 ноября 1986 года
Слышу в телефонной трубке старческий дребезжащий голос:
— Можно Владислава Ануфриевича?
— Это я, Вениамин Александрович! — внутренне подбираюсь, все-таки прижизненный классик… Каверин… И тут с удивлением ловлю в трубке какие-то непонятные звуки, смешок и потом чье-то жеребячье ржанье. Узнаю позывные моего старого знакомого по журналу “Октябрь” Володи Казаченко.
— Ну что? Здорово я тебя разыграл? — он явно доволен собой и теперь уже откровенно смеется над своей шуткой.
— Ну, паразит, Вовка, нашел время шутить, — ворчу я, хотя в душе не могу не оценить розыгрыша: ведь только вчера рассказывал ему о Каверине, с которым меня опять свела судьба. Но продолжать развиться по этому поводу нет ни времени, ни желания — дел невпроворот: Гарий Немченко сразу же, с первых дней моей работы в Совписе дал много рукописей на редактирование и среди них сборники Каверина и Битова. Каверина я уже не раз редактировал в журнале “Октябрь”, а вот Битов…
Наскоро попрощавшись с Казаченко, иду к своему редакторскому столу и собираюсь с мыслями. Битов скоро должен прийти, надо не ударить лицом в грязь и оказаться достойным редактором такого мастера. А тут еще младший редактор Людка Трофимчук — перезрелая девица с глазами навыкате — подсаживается к моему столу и шепчет на ухо: “Вы покажите этому Битову, — она криво усмехается, — чтобы не зазнавался!” Ну совсем, как в школе, среди пятиклашек: дай вон тому в глаз, чтобы не выпендривался!
Битов явился вовремя, как и договаривались. Подтянутый, вежливый и несколько отстраненный от всех. Сразу же стал тянуть приятным баритоном: “Да, да, все правильно, зовут меня Андрей Георгиевич, а не Григорьевич, все почему-то путают отчество… Увы, не печатался долго, а вот теперь разрешили…” Разговаривать с ним и приятно и трудно: писатель-интеллектуал — явление у нас реликтовое, в Совписе теперь в основном промышляют самородки-деревенщики, которых усиленно пасет наш заведующий. Он и редакторский портфель формирует согласно своим вкусам и убеждениям. А тут — настоящий мастер, стилист, петербургская косточка… Гарий с удовольствием бы его отверг, да нельзя, видно, пришло свыше соответствующее распоряжение.
Голос мой так предательски дрожит, но Битов подкупающе естествен и прост и, похоже, что сам стесняется меня — все-таки первая книга после почти шестилетнего перерыва, вызванного его участием в альманахе “Метрополь”, — что вскоре я успокаиваюсь, и мы быстро решаем все проблемы. Но если с заглавием будущего сборника все ясно — “Человек в пейзаже” — это и оригинально и немного загадочно, ну, совсем в стиле Битова, то вот по составу книги — много проблем.
Андрей Георгиевич неожиданно соглашается со всеми моими предложениями, и мы легко убираем из сборника недоработанные вещи. Потом как-то незаметно разговор переходит к Яну Потоцкому и его знаменитой книге “Рукопись, найденная в Сарагосе”. Я внутренне радуюсь, что наши вкусы совпадают и что ему нравится эта книга, где “сюжет в сюжете, как шкатулка в шкатулке”. Я облегченно вздыхаю: встреча явно получилась. Вижу, что и он доволен разговором.
Через неделю снова звонок и опять старческий дребезжащий голос просит меня.
— Ну, Вовка, паразит, — кричу я в трубку, — ты у меня дождешься!
— Я не паразит, — смиренно возвещает трубка, — я Каверин…
Чувствую, что краснею с головы до пяток. Боже, так опростоволоситься! Ну и влип! Обругать прижизненного классика. Наскоро что-то там мельтешу, оправдываюсь, объясняю… Каверин царственно снисходителен, он сам большой любитель шуток и розыгрышей и, поняв в чем дело, благосклонно прощает меня. Мы быстро договариваемся о встрече.
На другой день утренней электричкой я отправляюсь в Переделкино. Долго путаюсь в многочисленных переулках и наконец с трудом отыскиваю нужную мне дачу. Дом довольно скромный для такого писателя, как Каверин, без каких-либо архитектурных излишеств, одноэтажный, низенький…
Открывает мне дверь пожилая женщина неопределенного возраста с каким-то особенным, вроде попорченным глазом, отчего кажется, что она смотрит подозрительно. Я догадываюсь, что ручку целовать не надо, что это прислуга, а не родственница. Вскоре из комнаты, с трудом передвигая ноги и горбясь, выходит Каверин. Мне сразу становится понятной улыбка нашего главного художника Владимира Медведева, когда он давал мне его фотографию, по всей видимости тридцатилетней давности. Увы, от того Каверина мало что осталось.
Вениамин Александрович протягивает мне вялую ладонь и после обычных слов приветствия идет куда-то мимо меня. Я, естественно, направляюсь за ним.
— Куда вы? — женщина с трудом успевает схватить меня за хлястик пальто. — Он же пошел в туалет.
Я конфузливо бормочу что-то невразумительное, потом стаскиваю с себя верхнюю одежду и покорно жду возвращения мэтра.
Вскоре мы усаживаемся с автором “Двух капитанов” в просторной комнате, видимо, столовой, за большим обеденным столом. Никаких следов писательской деятельности здесь не видно, вокруг только самые необходимые предметы быта и лишь несколько картин на стенах оживляют этот подчеркнуто утилитарный стиль.
Честно сказать, я ожидал, что Каверин похвалит меня как редактора: ведь я столько нашел мелких погрешностей и неточностей. А похвала самого Каверина дорогого стоит и, наверняка, возвысила бы меня в собственных глазах. Но мэтр, устроившись сбоку от меня, слушает мои замечания внимательно (я стараюсь, по возможности, говорить громче), не перебивает, не спорит, порой даже, кажется, слабо вникает в их суть и большинство моих предложений спокойно принимает, механически кивая головой, не высказывая при этом ни одобрения, ни протеста. Потом так же благодушно, если не сказать равнодушно, подписывает мне свою последнюю книгу и встает, давая понять, что аудиенция закончилась и мне надо отправляться восвояси.
Все мои надежды на какой-нибудь, не относящийся непосредственно к рукописи разговор не оправдались. Не пригласили меня также выкушать стаканчик чая — все-таки, дальняя дорога! — и я, потоптавшись немного в столовой (хотел спросить про вывешенные на стенах картины, да так и не решился и лишь потом узнал, что их писала дочь Каверина), подхватил рукопись под мышку и потащился на станцию. “Да, не жалует он редакторов, — размышлял я, с трудом в полутьме ориентируясь на местности, — ну, может, и поделом, ведь неизвестно, сколько крови они у него выпили, выполняя роль цензоров и начетчиков…” И лишь потом я узнал, что такое любезно-равнодушное отношение к редактору в стиле Каверина: он охотно подписывает им свои книги (в отличие от Катаева, который не любил давать автографы малознакомым людям), но в то же время относится к ним как к техническим помощникам, без участия которых рукопись не может увидеть свет. По этому поводу он даже написал один сатирический рассказ о молодой женщине-редакторе, возомнившей себя писательницей и тем окончательно погубившей свою карьеру. То есть каждый редактор должен знать свое место!
Через неделю меня вызвали в главную редакцию — была в Совписе и такая серьезная инстанция! — к старшему редактору Диане Варкесовне Тевекелян. Спускаюсь к ней на второй этаж. Она восседает в кабинете главного редактора (он часто пустует, так как главный редактор Игорь Бузылев тяжело болен), крупная, величественная, страшно похожая на своего отца, писателя Варкеса Тевекеляна (не раз видел его фотографию у художников). Она предлагает убрать из сборника Каверина повесть “Заветная черта”, где рассказывается о романтической любви тридцатилетнего журналиста и шестнадцатилетней школьницы. “Вы что, не видите, — говорила Тевекелян своим низким голосом, — это же явное подражание “Лолите” Набокова, он теперь у нас в моде, вот и Каверин туда же… та же нимфетка на русский манер. И потом… это старческое описание любовных сцен, — она выразительно посмотрела на меня, — он, наверное, уже забыл, что это такое”.
Я внутренне был с нею согласен, но в то же время полагал, что такой писатель, как Каверин, заслужил право публиковать все, что считает нужным. Нельзя же при подборе сборника такого мастера руководствоваться редакторскими вкусовыми ощущениями.
Тевекелян нехотя согласилась, ее вообще можно в чем-либо убедить, уговорить. К счастью, она не авторитарна. За много лет, что она проработала заведующей отделом прозы такого журнала, как “Новый мир” в эпоху Наровчатова, она воспитала в себе умение прислушиваться к мнению оппонента и, если необходимо, идти на компромиссы. Еще совсем недавно я сумел убедить ее не мешать мне с публикацией прозы Анатолия Королева, в которой она также нашла много непозволительных, с ее точки зрения, сексуальных сцен и размышлений (видимо, эта тема особенно ее раздражает). Тогда она тоже осталась при своем мнении, но открыто не выступила против публикации этого автора. Так же и с Кавериным: мы быстро нашли приемлемый вариант — убрать из повести наиболее рискованные сцены и отдельные сексуальные реплики. На том и порешили.
— Ах, какой красавйц! — заулыбалась она, отдавая мне рукопись с фотопортретом Каверина тридцатилетней давности. Вообще, мне показалось, что она неравнодушна к советским писателям 30—50-х годов и помимо Катаева с Кавериным горой стоит за переиздание Кетлинской и Веры Пановой.
Каверин отнесся к идее Тевекелян с плохо скрываемым раздражением. Но, поднаторевший за многие годы писательства в борьбе с цензурой, он вынужден был согласиться с предложенными купюрами. Не последнюю роль в этом решении сыграл и мой главный аргумент: без этих сокращений главная редакция в лице Тевекелян не пропустит сборника. Имя Тевекелян он хорошо знал и сразу понял, что спорить бесполезно. “Ну, что тут поделаешь, — грустно сказал он в трубку таким знакомым мне дребезжащим голосом, — времена вроде меняются… перестройка… а у вас все остается по-старому”. Я не стал с ним спорить и доказывать, что перестройка тут ни при чем, что правка касается не политических, а, так сказать, нравственных аспектов рукописи, хотя и с элементами ханжеской советской морали.
Работа редактора в таком солидном издательстве была не только престижной, но и удобной во всех отношениях: всего два дня дежурств и редкие общие собрания давали возможность для свободного маневрирования, личных творческих дел и подработок, что при окладе в 170 рублей представлялось весьма значительным подспорьем. Да и сама атмосфера издательства, в отличие от редакций толстых журналов, была более творческой, демократичной. В журналах, особенно в “Октябре”, я был как бы под колпаком и чувствовал себя крепостным. Каждое мое телодвижение в стенах редакции тем или иным образом фиксировалось начальством, то есть главным редактором, который, несмотря на все мои творческие амбиции и элементарное чувство человеческого достоинства мог публично меня “высечь” — обругать, унизить… В Совписе же я чувствовал себя независимо, сам планировал свои дела, руководил младшими редакторами, художниками, рецензентами, спокойно работал с авторами.
Как правило, мы за год вели 7–8 рукописей, стоящих в плане, и несколько десятков рукописей бегло просматривали, ориентируясь в основном на мнение рецензентов. Можно было отказаться от редактирования той или иной рукописи, доказать ее художественную несостоятельность, спорить, предлагать свои варианты… Короче говоря, в Совписе я стал чувствовать себя человеком, а не слугой, которого при желании можно “послать на конюшню”. Там все зависело от воли барина, которому государство, а точнее, партийное руководство отдало журнал “на кормление”, а здесь начальников было много и всяких разных, можно было выбрать — кто посимпатичнее. /…/
Помимо непосредственных начальников — Немченко и его зама Бориса Тихоненко — были еще главный редактор и два его заместителя. В 1986 году, когда я только начал работать, главный редактор Игорь Бузылев скончался от рака. Главным редактором вскоре стал Владимир Иванович Муссалитин — смазливый, изворотливый, не желающий ни во что вникать и интересующийся только своими личными делами. Застать Муссалитина в его кабинете было практически невозможно: он все больше разъезжал по инстанциям или находился в командировках. Зам. главного редактора Игорь Скачков любил по этому поводу пошутить на общих собраниях: “надо пожалеть Владимира Ивановича, он взял на себя трудное дело — ездить по командировкам в капиталистические страны”. Опекал Муссалитина заведующий отделом ЦК КПСС Виктор Степанов. С помощью такого мощного опекуна он поступил в Академию общественных наук, после ее окончания укреплял пошатнувшиеся еще раз идейные позиции журнала “Наш современник”, а уже оттуда плавно приземлился в пустовавшее кресло главного редактора Совписа. Мне только два или три раза посчастливилось увидеть его. Как-то хотел посоветоваться с ним насчет одной рукописи, но он недовольно сморщил лицо, тяжело вздохнул, потом полуобнял меня за плечи: “Давайте сегодня не будем говорить о делах, — ласково проговорил он, — я постараюсь помочь вам… у вас такая хорошая спортивная фигура…” После августовского путча он несколько занервничал, но потом быстро пришел в себя и с помощью своих влиятельных друзей организовал журнал “Форум”, где стал печатать свои неопубликованные романы. Рассказывают, что как-то его молодые сотрудницы, набиравшие на компьютере одно из этих эпохальных произведений, неосторожно посмеялись над фразой: “на предриковском козлике мы поехали в колхоз”. Он узнал об этом и велел всем подать заявление об уходе. Журнал этот плохо расходился и, в конце концов, его главному редактору пришлось договариваться с афганскими ветеранами, и те стали брать номера “Форума” в подарок.
Все дела по планированию вели два его зама. Один — прозванный союзниками Крошка Цахес, но более коварный, чем герой повести Гофмана, — Михаил Числов (он курировал поэзию), другой — спокойный, неторопливый Игорь Васильевич Скачков. В его кабинете на третьем этаже постепенно стал создаваться кружок из редакторов и писателей, поклонников Серебряного века. Помогала ему в этом старший редактор Главной редакции Наталья Михайловна Солнцева, пробившаяся в Главную редакцию из цензоров (Главлита). Она организовала целую серию, куда вошли наиболее крупные деятели Серебряного века (под одной обложкой с врубелевским паном). Благодаря ей нам удалось опубликовать И.С. Шмелева, Б. Зайцева, Б. Садовского, В. Хлебникова, С. Клычкова, а также сборник “Возвращение”, состоящий из произведений репрессированных авторов. Сама же Солнцева стала специалистом по крестьянским поэтам 20—30-х годов и впоследствии защитила докторскую диссертацию на эту тему. В начале 90-х годов она вместе со Скачковым организовала новое издательство “Скифы”.
Между собой Числов и Скачков враждовали. Как-то, на одном из заседаний Главной редакции Скачков уж очень сильно чем-то досадил Числову, и тот, недолго думая, сказал такое, отчего содрогнулись все собравшиеся: “А ты, Игорь, лучше бы помолчал, ведь все равно помрешь скоро, у тебя ведь осталась одна почка”.
В Главной редакции были еще две довольно колоритные фигуры. Владимир Золотавкин и Вацлав Михальский. Золотавкина все любили. Симпатичный, умный и какой-то неприкаянный, не сумевший по-настоящему раскрыть себя, свои способности, он не мог не вызвать к себе симпатии своим кротким характером и неистовой любовью к русской литературе. Он мало занимался текущими издательскими делами, я даже плохо представляю, чем вообще он занимался. Как-то раз мы с Ужанковым зашли к нему поговорить и, не застав его на привычном месте, решили над ним подшутить и на стоящем на шкафу бюсте Добролюбова сделали фломастером надпись — “Золотавкин”. Он воспринял это без юмора, серьезно и потом долго и обстоятельно объяснял нам, какая разница в воззрениях его и Николая Александровича. Вечера он проводил в ЦДЛ за рюмкой водки и где-то в начале 90-х годов умер.
Его коллега по Главной редакции, — Вацлав Вацлович Михальский, был совсем другим человеком. Правда, он тоже не очень горел на работе, а больше интересовался своими личными делами, а о нас, редакторах, вспоминал лишь тогда, когда ему было нужно протолкнуть в план кого-нибудь из своих. Мы были с ним хорошо знакомы еще по редакции журнала “Октябрь”, но после того, как я оттуда ушел и стал появляться в Совписе, он всегда делал вид, что со мной незнаком и даже не отвечал на приветствия. Но после того, как я стал редактором Совписа, память к нему неожиданно вернулась, и он вновь стал не только со мной здороваться, но и пожимать руку и даже иногда удостаивать приватной беседы. “Наконец-то, — сказал он в первый же день моего назначения, — в наше издательство стали приходить настоящие профессионалы!” Потом, в смутное время на рубеже 80-х и в начале 90-х годов он сумел вовремя сориентироваться и, используя свои многочисленные связи с влиятельными людьми, рукописи которых он так успешно пробивал в Совписе, создал издательство “Согласие” и журнал под тем же названием.
3 января 1988 года
В вестибюле бросился в глаза плакат с фотографией в траурной рамке. Я не сразу понял, что это прискорбное извещение касается нашего редактора Марины Владимировны Ивановой, настолько неожиданно и противоестественно было сообщение о ее скоропостижной смерти. Казалось, будто вчера разговаривал с ней о русских царях и, как дурак, спорил о том, что мать Николая II звали Марией Павловной. А она спокойно поправляла меня: “Федоровна, почти все русские царицы XIX века, включая Алису, жену Николая II, были Федоровны, вероятно, от Фридриха”. Мы пили чай в комнате отдыха, и она с грустью говорила, что вот уже успела состариться, а я молодой, и у меня еще многое впереди…
В редакции никого не было. Потом зашел Саша Апасов и подарил мне свою книгу “Разгуляй”, за судьбу которой мы все переживали. Апасову удивительным образом удается разыгрывать из себя эдакого московского барина. Помимо звучного, почти театрального, псевдонима — настоящая его фамилия Карпов, но он, видимо, не хочет, чтобы у людей возникали ненужные ассоциации с другим Карповым, автором “Полководца” — он обзавелся трубкой, тростью, а густая растительность на лице придает ему весьма благообразный вид. И говорит он как-то по-особенному, сочно, вкусно, с расстановкой, как, вероятно, говаривали московские литераторы где-нибудь в салоне Елагиной. Речь его насыщена эпитетами, историческими ассоциациями, реминисценциями… Он заполняет собой все пространство, уже невозможно работать, а только слушать и благоговеть…
Пришла с похорон Зоя Владимировна Одинцова. Оказывается, Иванова умерла под Новый год от инфаркта. Перед смертью она просила, чтобы позаботились о ее престарелом дядюшке, который, несмотря на свой девяностолетний возраст, пережил свою воспитанницу.
5 января
Сдавал в набор книгу Битова. Он часто заходил ко мне в издательство, интересовался, как идет рукопись, дарил свои книжки. Мы беседовали на различные темы, точнее сказать, говорил он, а я, в основном, слушал и, признаюсь, не всегда понимал его. У меня даже создалось впечатление, что собеседники Битову не нужны — он сам самодостаточен! — а нужны в разговоре слушатели, которые могли бы умело и вовремя подбросить дровишек в костер его красноречия, а уж он пускался в долгие и интересные рассуждения по тому или иному поводу, фонтанируя без остановок, руководствуясь своей внутренней логикой и нимало не заботясь о том, как его воспринимает слушатель. И удивительно! С каждым собеседником он был в то же время на одном интеллектуальном уровне, он как бы подтягивал того, с кем разговаривал до себя. В Битове абсолютно отсутствовали такие черты, как снисходительность или высокомерие. Интеллектуальное журчание его приятного баритона доставляло мне неизъяснимое удовольствие.
В этот день мы долго сидели в редакции и нумеровали страницы красным карандашом. Работа была долгая и нудная, и меня удивило, что Андрей Георгиевич согласился помочь мне.
Уже давно стемнело, ушли все редакторы и появилась уборщица со своей неизменной шваброй, остыл самовар и прекратились звонки назойливых графоманов, а мы все сидели и сидели, нумеруя страницы. Битов писал цифры с конца, а я сначала. И вдруг он остановился, устало повел плечами и, глядя на меня своими большими глазами, увеличенными окулярами очков, задумчиво произнес: “А что если наши поезда не сойдутся?” Я не сразу понял, что он имеет в виду нумерацию страниц, ведь стоит кому-нибудь из нас только один раз ошибиться — и все пропало, надо будет искать страницу, где произошла ошибка, а потом долго стирать ластиком цифры… В общем, страшное занудство!
И тут мне вспомнилась шутка-анекдот Юрия Никулина, и я бодро ответил Андрею Георгиевичу: “Если судьба, то сойдутся, ну а если не судьба…”
После окончания работы — наши поезда, слава Богу, сошлись! — мы пошли с ним в ЦДЛ. По дороге на улице Воровского нас несколько раз останавливали незнакомые мне люди — писательская тропа! — и о чем-то просили Битова, заискивающе заглядывая ему в глаза, а порой и хватали за рукав куртки. Он не раздражался, понимающе кивал головой, внимательно выслушивал каждого… На меня они не обращали ни малейшего внимания. Лишь только один, по виду солидный письменник в дубленке, удивленно покосился в мою сторону, мол, а этому типу чего здесь нужно? Ну мы, редакторы, привыкли к тому, что вне стен Совписа нас, как говорится, в упор не замечают.
10 февраля 1988 года
После обеда, где-то часов в пять меня вызвал на ковер заместитель Немченко — Борис Леонидович Тихоненко. Не ожидая ничего хорошего, я вошел в кабинет. Борис выразительно посмотрел на меня поверх очков, затем взял с письменного стола лежащий сверху конверт письма, не торопясь раскрыл и зачитал его содержание.
Это было послание от Вениамина Александровича Каверина директору издательства Еременко, в котором наш прославленный прозаик жаловался на редактора В.А. Матусевича, который, по словам Каверина, “самовольно выбросил из лучшей его повести большие куски”. В конце письма Каверин убедительно просил директора примерно наказать вышеупомянутого редактора и “сделать соответствующие оргвыводы”. Вот эти “оргвыводы” почему-то больше всего поразили меня, как печальная весточка с тех злополучных тридцатых годов. Теперь мне стало понятно, почему Вениамин Александрович так сухо разговаривал со мной, когда я поздравил его с выходом книги. Но, удивительно, сам мне об этом ничего не сказал, а тут же написал жалобу директору. Конечно, мне надо было сразу же вспомнить о Тевекелян и ее настойчивом желании вообще убрать эту повесть из сборника. Но я начисто обо всем забыл.
— Ну и…? — Тихоненко эффектно сбросил на грудь очки, прикрепленные цепочкой. — Что будешь делать? Не найдешь, как оправдаться, пеняй на себя. Это же надо, — покачал он головой, — выбросить у Каверина целые куски! Лихой казак!
Ничего не понимая, на онемевших, ватных ногах я вышел из кабинета, сел за свой редакторский стол и задумался. Мои коллеги уже знали обо всем и сочувственно поглядывали в мою сторону.
— Ищи, Слава, ищи! — Саша Ужанков сочувственно дотронулся до моего плеча. — А то в лучшем случае влепят строгача, а в худшем… сам понимаешь…
Я стал лихорадочно вспоминать обстоятельства, при которых сдавал рукопись в печать. Ну не мог, не мог я самочинно выбросить у Каверина целые куски… Да и вообще, это не в моих принципах!.. И тут, наконец, я вспомнил о Тевекелян и постепенно восстановил в памяти всю цепочку событий, предшествующих сдаче книги в набор: мой разговор с ней, звонок Каверину, его согласие на купюры… Так, все ясно! В силу своего преклонного возраста он обо всем забыл, но как теперь это докажешь, да и Тевекелян, поди, откажется, знать, мол, ничего не знаю, а я — стрелочник. Но ведь при сдаче рукописи в набор мы пишем редакторские справки — что по данной рукописи сделано, какая проведена редакторская работа. Точно! Как детектив, долго мучившийся разгадкой и, наконец, напавший на след, я бросился к полке, где в особой папке лежал мой немногочисленный архив. Слава Богу, копия редакторского заключения была на месте и там четко было сказано, что отдельные сокращения в повести были сделаны по требованию Тевекелян.
Облегченно вздохнув, я побежал к Тихоненко.
Он, видимо, не ожидал увидеть меня так скоро. Удивленно оторвался от чтения какой-то рукописи и сбросил очки на грудь.
— Ну и…?
— Вот, — говорю, — нашел редакторскую справку, тут все написано, — запыхавшись, я еле выговаривал нужные слова.
Он недоверчиво взял у меня листок, не торопясь надел очки.
— Ну, это меняет дело. Так бы сразу и говорил. — Тихоненко аккуратно положил листок в ту папку, которую собирался нести к директору. — Как говорил Маяковский: инцидент исперчен! — улыбнулся он.
А перед самым уходом домой, в раздевалке я встретил Битова. После обычных слов приветствия, он вдруг неожиданно спросил меня:
— Ну, как ваш полтинник?
— Какой полтинник? — не понял я. Вечно нуждаясь в деньгах, я воспринял это как непонятную мне шутку.
— А ваш юбилей? Ведь мы с вами одногодки…
Точно, одногодки. Может, поэтому наши поезда тогда сошлись.
5 марта
Заходил Георгий Мунблит с отрецензированной рукописью под мышкой. Суховатый, немного надменный, он терпеливо сидел на своем стуле в секретарской, поджав губы. Но ни секретаря Тамары Горячевой, ни Гария Немченко в редакции не было. Я несколько раз прошел мимо него и, в конце концов, мне стало его жалко: все-таки историческая личность, известный мемуарист… Когда-то в 30-е годы он был соавтором Е. Петрова, и они сообща написали сценарии к таким популярным фильмам, как “Антон Иванович сердится” и “Музыкальная история”. Я принял у него рукопись и дал на рецензию другую, которую нашел на подоконнике с приколотой запиской “Отдать на рецензию Мунблиту”. Записал все это в особый журнал… Он недоверчиво следил за моими манипуляциями, но перед уходом расчувствовался и подарил книгу своих воспоминаний “Давние времена”.
Вообще рецензирование, как в редакциях журналов, так и в издательствах, изначально было задумано как кормушка для простаивающих писателей и многих других литературных и окололитературных людей, знакомых и друзей начальников и редакторов. “Надо подкормить старичка!” — обычно говорил в таких случаях Гарий, жалостливо поглядывая на какого-нибудь бедствующего литератора, не забывая при этом также и о национальной принадлежности страждущего. Только в нашей редакции на рецензиях кормилось, наверное, человек 20–30. Из них наиболее постоянными были бывшие редакторы Совписа — Гагнус, Зеленов, Жданов, Маканин и др., а также такие литературные зубры, как вездесущий Олег Волков, тот же Мунблит или Виктор Сытин…
Деловые, обстоятельные рецензии, безусловно, помогали нам справиться с потоком рукописей, с их помощью можно было легко отделаться от графомана. Полагалось, что на каждую рукопись члена Союза нужно было получить две рецензии. Но если автор не был членом Союза и пытался найти литературное счастье в особняке на улице Воровского, его, как правило, вежливо отсылали в Литконсультацию, или, если он приходил по чьей-нибудь протекции, рукопись отдавали на рецензию. В таком случае было достаточно одного рецензента. Ну, а если автор начинал скандалить, уличать рецензента в предвзятости, писать жалобы директору, в ЦК КПСС, в большой Союз, то, чтобы оградить себя от возможных неприятностей, отдавали рукопись еще одному рецензенту. Порой бывало, что папки-досье, заведенные на таких авторов и хранящиеся в алфавитном порядке в комнате младших редакторов, не уступали по объему самим рукописям, так много в них было рецензий, жалоб, писем, справок, угроз… Среди авторов попадались порой твердые орешки, обладающие незаурядными пробивными способностями и поднаторевшие в кляузных интригах. Они брали Совпис не штурмом, а медленной и изнурительной осадой. И порой добивались своего. Я знал немало таких авторов, которые кочевали от редактора к редактору, просили, умоляли, угрожали, звонили чуть ли не ежедневно. Хорошо помню Тихона Непомнящего — киносценариста, написавшего роман о международной экспедиции на тихоокеанском судне. Или Гурьеву-Смирнову, написавшую роман об Анне Григорьевне Достоевской. Я сдуру взялся редактировать его — мне тогда казалось, что материал, собранный Гурьевой в Крыму о последних днях жены Достоевского, представляет определенный исторический интерес, но я и не предполагал, сколько сил и времени мне придется потратить на него, чтобы довести до литературной кондиции.
Все редакторы хорошо представляли себе, что может написать тот или иной рецензент, и умело пользовались этим. Если нужно было обязательно получить положительную рецензию, то отдавали такую рукопись Виктору Сытину, он почти никогда не давал плохих рецензий. Видимо, этим он замаливал свои грехи, когда в 50-е годы был секретарем партийной организации в Союзе писателей. В конце 80-х годов он уже был глубоким старичком, благообразным, с аккуратно подстриженной бородкой и усами, говорил тихо, вежливо и вообще производил впечатление старого русского интеллигента. Трудно было распознать в нем когда-то железного и непреклонного партийного начетчика, который страстно выступал против Ахматовой, обличал с трибуны альманах “Литературная Москва” и был, как пишет о нем Лидия Чуковская, “ненасытен” (игра слов!) настолько, что даже Алигер “пришлось каяться” и Казакевичу “признавать допущенные ошибки”.
В отличие от Сытина и Мунблита Олег Васильевич Волков был более объективным и внимательным рецензентом. Несмотря на свой преклонный возраст — он был ровесником века — Волков сотрудничал во многих издательствах, не капризничал в отборе рукописей, никогда не задерживал рецензии, писал обстоятельно, умно, без старческого маразма. Я всегда удивлялся работоспособности этого “столбового дворянина”, бывшего еще в 30-е годы по совместительству узником ГУЛАГа и написавшего за свою длинную жизнь столько повестей, рассказов и очерков.
Но было в нем еще нечто такое, что мешало цельному образу благородного русского писателя, как бы вышедшего из XIX века. А он, безусловно, претендовал на этот образ. Но, вероятно, тяжелые условия жизни в советской России, тюрьма, ссылка, а потом постоянная борьба за существование (все это требовало от него не только изворотливости и хитрости, но и умения скрывать свои подлинные мысли) наложили неизгладимый отпечаток на дворянский облик Олега Васильевича. Он осудил участников альманаха “Метрополь” в 1979 году, потому что хорошо чувствовал конъюнктуру того времени и проявил в связи с этим, хотя и осторожно, известную долю антисемитизма. Без этого его едва ли бы стали так привечать “патриотические” редакции и он бы не смог так легко печататься и получать рукописи для рецензий. Тут был свой расчет бывалого человека. Не думаю, чтобы Волков разделял взгляды таких черносотенцев, как Викулов, Фролов, Машовец или Рогов. Но в условиях, когда главные редакторы и заведующие отделов многих московских издательств и редакций были либо скрытыми, либо явными антисемитами, жизнь, как говорится, требовала хотя бы в умеренных дозах солидарности с ними.
И случилось так, что я, как когда-то в журнале “Наш современник”. испытал это на себе. Черт меня дернул отдать свою повесть об И.С. Тургеневе в издательство “Современник”. Конечно, я знал направленность этого издательства, знал также о том, что его директор Л. Фролов относился ко мне с известной долей осторожности. Но мне было неудобно издавать книгу в своем издательстве, как это сплошь и рядом делали наши редакторы-“патриоты”. К тому же главным редактором “Современника” был Святозар Барченко, которого я глубоко уважал, и вроде он относился ко мне с симпатией. И там мою повесть отдали на рецензию Волкову. Он добросовестно и обстоятельно разобрал ее, пожурил меня за ошибки в стихотворении Тютчева, сделал ряд ценных замечаний (помню из них одно — “во времена Тургенева ходили не за продуктами, а за провизией”), но, в целом, повесть мою похвалил. Однако нужные слова в конце рецензии написать забыл, а точнее, не захотел. Мы, редакторы, хорошо знали, что в середине рецензии можно писать о чем угодно, ругать, критиковать и даже издеваться над автором сколько хочешь — некоторые амбициозные рецензенты прямо-таки из себя выходили, чтобы только показать свой ум и вволю поизгаляться над бедным автором — но самым главным был окончательный вывод: рекомендует ли рецензент рукопись имярека к публикации или нет. И, что греха таить, редакторы порой и не читали всю рецензию, а только последние строчки. Можно было похвалить рукопись, а в конце все же не рекомендовать ее, и наоборот.
Волков же несколько туманно написал, что, мол, со временем, так сказать, может получиться хорошая книга, но ее надо доработать.
Спустя неделю я как-то встретил его в канцелярии и спросил напрямик: а что же, собственно, мне дорабатывать? Исправить ошибки в стихотворении Тютчева да заменить два-три слова? Он опешил, удивленно посмотрел на меня. “Так это вы — Матусевич? — наконец проговорил он. — Странно! А я думал, что это какой-нибудь еврей! Нехорошо, когда о наших великих писателях пишут они…”
И потом он не поленился, пошел в “Современник” и приписал старческим дрожащим почерком в своей рецензии несколько нужных мне фраз, но при этом забыл зачеркнуть предыдущие. И у Фролова, который прочитал рецензию, это вызвало законное недоумение. Но он не стал разбираться в деталях этой детективной истории, а просто отослал мне рукопись на доработку. А я счел для себя унизительным идти к нему на прием и доказывать очевидное, тем более в таком несимпатичном контексте.
Ох уж эти авторы!
Заискивающие и робкие, самоуверенные и наглые, маститые и начинающие, льстивые, услужливые, одаривающие разными подношениями, сувенирами, подарками (в основном, бутылками с водкой и коньяком: особенно щедры на подарки были иногородние, еще не попавшие в план издания — “Вот, мол, попробуйте, от чистого сердца, так сказать, местного разлива!” или “Привез вам вяленого леща к пиву!” Ну что тут поделаешь! И отказать неудобно — обидишь, и принять вроде бы как-то неловко: хоть порой и незначителен подарок, а все равно попахивает взяткой… Вот и крутишься, как черт на сковородке — “да я, мол, не пью, а вашего леща давайте вместе разделаем”. Но куда там, я еще не договорил этой фразы, а он уже, довольный, поскорее уходит и, видно, мысленно потирает руки: дело сделано, всучил-таки “барашка”… И ведь никак ему, бедному. не объяснишь, что эти подарки совсем не влияют на мое решение о его рукописи. Но вот такая традиция в издательствах, и я думаю, что не только авторы виновны в ее существовании. И далеко не всякая хорошая рукопись попадает в план. А авторы все идут и идут на штурм совписовских твердынь. Интеллигенты в первом поколении (реже — во втором!), с разным уровнем культуры, знаний, литературного умения, вкуса. Одни воспринимают критику спокойно и даже с благодарностью, так как видят твою доброжелательность. Другие — в штыки и тут же идут жаловаться начальству, третьи высокомерно усмехаются. За такими, как правило, стоят влиятельные люди из ЦК или большого Союза. Александра Ильина, например, тянул Вацлав Михальский, даже звонил мне домой, уговаривал поставить его в план. А сам автор спокойно работал в это время в газете “Правда” и ждал результата. Но я уперся и отправил рукопись на доработку. Через два месяца он снова привез ее в Совпис. Со мной почти не разговаривал, а все больше с начальством (помню его рыхлое тело и потную ладонь сердечника). На меня снова стали давить, уговаривать. Конечно, надо было поскандалить, но рукопись не была совсем безнадежной, и я молча взялся за редакторский карандаш. (Сейчас он — главный редактор одной из “Правд”, вот только какой по счету, не знаю).
Неприятное впечатление о себе оставил и драматург Олег Сосин. Внешне чем-то похожий на Битова, но самоуверенный, надменный… В первую же нашу встречу принес кипу своих пьес, надуманных, далеких от той российской действительности, которая бурлила за окном. И обиделся, когда я предложил исключить две, наиболее слабые работы, прочитанные мною ранее, тем более, что они никак не влезали в объем сборника, обозначенный в плане издательства. Он гордо заявил, что никаких проблем у него “с объемом” не будет, стоит только позвонить секретарю Правления Союза писателей Верченко. Потом хвалился, что одну из его пьес поставили где-то в греческом театре. “А в московском?” — тут же поинтересовался я. Он, видимо, счел мой вопрос некорректным и снова обиделся.
А вот другой московский драматург, талантливый и популярный Семен Злотников всегда скромно появлялся в нашей редакции и терпеливо ждал, когда я освобожусь. К сожалению, сборник с его пьесами вышел уже тогда, когда Злотникова не было в России — испугавшись еврейских погромов в период смуты 1991 года, он эмигрировал в Израиль и о выходе в свет его книги мне пришлось звонить оставшейся в Москве тете Семена. Мы посетовали с ней о том, что Москва лишилась одного из самых талантливых своих драматургов. А пьесы его продолжали и продолжают идти в московских театрах.
Хорошо помню также, как он в последний раз заходил ко мне в издательство. Открыл свой дипломат (что-то там случилось с замками), и я с удивлением увидел в нем лежащие ровными рядами пачки с зеленым чаем. “Вот, достал с большим трудом, — заметив мой интерес, пояснил он, — пью только зеленый чай. Он хорошо снижает давление и успокаивает…” Видимо, за внешней респектабельностью и невозмутимостью известного драматурга скрывалась легко ранимая душа московского интеллигента.
Вообще интеллигентных авторов было немного: помимо Битова и Злотникова запомнились Игорь Минутко, Анатолий Королев, Александр Ливанов, Виктор Посошков, Юрий Кашук, Игорь Зотиков…
Овидий Горчаков появился в редакции неожиданно, незаметно прошел в нашу комнату отдыха, где я мирно пил чай со своими коллегами, нагнувшись к моему уху, тихо представился и, отозвав меня в укромный уголок, передал свою визитную карточку.
Я невольно поддался всей этой таинственности, перешел на самый низкий регистр своего голоса и с большим любопытством рассматривал ничем не примечательную коренастую фигуру прославленного разведчика, стараясь поймать выражение его глаз через затемненные стекла очков. Потом с удивлением прочитал в его визитке, что он является вице-президентом Федерации стрельбы из лука, членом Национального олимпийского комитета СССР. И… ни слова о его главной профессии и бурной литературной деятельности. Интересно, с каких это пор наши доблестные чекисты перешли на древнегреческий способ вооружения и вместо таких привычных атрибутов своей полноценности, как Макаров или Вальтер, вооружаются теперь колчанами со стрелами…
Овидий Александрович тем временем, видимо, весьма довольный тем впечатлением, которое произвел на меня, поинтересовался, достаточно ли у меня письменных принадлежностей, и хотя я ответил, что бумаги вполне хватает, тем не менее открыл свой дипломат и передал мне две пачки бумаги, присовокупив к ним несколько карандашей и ластиков. А потом доверительно сообщил, что невозможных и нерешаемых проблем для него не существует. “Если понадобится, можно заказать индивидуальный вагон и прицепить его к поездку”.
Я с изумлением глядел на него, лихорадочно перебирая в уме возможные варианты наших неформальных отношений. Но дальше пачек с бумагой и ластиков, а также подаренной мне тут же книги, изданной в издательстве “Современник” и нескольких хвалебных рецензий на нее, они, к моему большому сожалению, не пошли. Отдельного вагона к Лазурному берегу Крыма я так и не дождался. А жаль! Ведь попотеть над его огромной рукописью, которая уже давно стояла в плане, мне пришлось немало. Называлась она “От Арденн до Берлина” и рассказывалось в ней, естественно, о наших мужественных и хитроумных разведчиках в тылу у глупых защитников третьего рейха в последний год Второй мировой войны. Сюжетные линии в ней с трудом сочетались друг с другом, герои бросались порой автором на произвол судьбы и приходилось самому додумывать их дальнейшую судьбу, и устрашающе много было чисто армейского сухого материала, которым, как правило, грешат мемуары наших прославленных генералов и маршалов.
После того, как я подготовил рукопись к публикации и Овидий Александрович благосклонно одобрил мой труд, мне пришлось везти рукопись в военную цензуру. Но тут произошла небольшая путаница. Горчаков настаивал, чтобы я отвез ее в Главное разведуправление, а не к военному цензору на Кропоткинскую. “Надо передать рукопись лично в руки командира воинской части № 45807, фамилию я не имею права вам говорить. Запишите: Москва 103160, в/ч 45807”, — конфиденциально сообщил он и выразительно посмотрел мне в глаза. “Так, ясно, — лихорадочно размышлял я, — а бумажку эту потом сжечь, нет, проглотить, так надежнее, да, да, лучше проглотить, иначе — провал всего звена!”
Я уже было бросился к выходу, но тут меня остановил наш зам. зав. редакции Борис Тихоненко. “А паспорт у тебя с собой? — поинтересовался он. — Ведь все эти учреждения режимные, без документа не пустят”. Пришлось мне ехать сначала к себе домой, в Гольяново, где я наскоро проглотил тарелку супа и захватил из шкатулки, где мы храним с женой документы, паспорт.
Разведуправление находилось где-то за Соколом. Я долго блуждал по незнакомым улицам и переулкам (ведь не спросишь же у прохожих: “Где тут у вас обитают разведчики?”), пока не наткнулся на длинный армейский забор и не заметил вдали проходную, в дверях которой виднелась охрана.
Как всегда в таких случаях сбивчиво (в разговоре с военными, находящимися при исполнении, я всегда почему-то страшно нервничаю), я объяснил цель своего визита и предъявил паспорт. Дежурный часовой, молодой румяный парень, как-то неохотно взял его и стал детально изучать. Он долго всматривался в фотографию, время от времени переводя взгляд на мое лицо. А я, зная о том, в какую секретную организацию собираюсь проникнуть, терпеливо ждал окончания этой экспертизы. Но так как это продолжалось довольно долго, то я в конце концов не выдержал и заглянул ему через плечо: что он там так долго изучает? И тут на меня с фотографии паспорта глянули простодушные глаза моей жены. Боже мой! Я в спешке перепутал паспорта. Издав какой-то звук, в котором смешалось отчаяние и досада — ведь придется снова пилить в Гольяново и менять документы — я протянул руку, чтобы забрать у часового паспорт. Но не тут-то было. Дежурный резко отстранился от меня и спрятал паспорт к себе в карман.
— Это не ваш паспорт! — сказал он, строго глядя на меня.
— Ну да, — беспечно ответил я, — это паспорт моей жены.
— А вот это еще надо проверить! — еще более суровым голосом проговорил он и, не спуская с меня глаз, стал звонить по внутреннему телефону.
Вскоре появился молодцеватый старший лейтенант. Он внимательно выслушал дежурного, потом перевел глаза на меня.
— Так откуда у вас этот паспорт?
Я объяснил ему, что очень торопился и перепутал документы.
— А как вы это докажете?
На мое счастье у меня в сумке оказалось издательское удостоверение с фотографией. Теперь уже лейтенант долго всматривался в эту фотографию, переводил взгляд на меня и сверял наши фамилии. Не обнаружив ничего криминального, он вздохнул с сожалением и нехотя отдал мне оба документа. Но к нужному безымянному полковнику в/ч 45807 так и не пустил, сказав, что, кроме паспорта, нужно еще отношение от издательства.
А впоследствии оказалось, что все эти мои приключения были напрасны, что разведка не дает визы на художественные произведения, что это обязанности обычного военного цензора, все того же, хорошо знакомого мне еще по рукописи Каверина, которую я вел в журнале “Октябрь” майора Куптиля, который сидит в здании военной цензуры на Кропоткинской.
Уже после выхода книги Горчаков как-то позвонил мне, сухо поблагодарил за работу и попросил вернуть ему все рецензии на его произведения, а также оставшуюся у меня чистую бумагу. Хорошо, что не попросил вернуть назад карандаши и ластики…
Март 1988 года
Сегодня мы громко разговаривали с Ужанковым об Алексее Ремизове, а за соседним столом, как всегда в левом углу, у окна работал за столом Анатолий Иванович Стреляный. Он время от времени прислушивался к нашему разговору, а потом, видно, не выдержав, сказал с ироническим оттенком: “Ну вы… интеллектуалы!..” Мы поняли, что мешаем ему, и перешли в другую комнату.
Интеллектуалы Анатолия Ивановича не интересовали, он был весь поглощен бурными событиями, происходящими в русской и украинской глубинке. Материала там было навалом да и продемонстрировать свои природные способности было проще. В “дежурные” дни, разложив на столе свои многочисленные блокноты и рукописи, что-то писал, много звонил по телефону и требовал, чтобы вокруг была полная тишина.
Иногда Стреляный собирал всю редакцию и подробно рассказывал о своих поездках, в основном, зарубежных — тогда это было в диковинку. Говорил он интересно, талантливо и ревниво следил, чтобы все его слушали. Не дай Бог, кому-нибудь уйти в это время. Тот же Ужанков попытался это сделать (нужно было встретиться с автором), так Стреляный проводил его таким испепеляющим взором, что нашему поклоннику Алексея Ремизова стало не по себе. Потом еще долгое время Анатолий Иванович не здоровался с ним. Только к молодым женщинам он проявлял слабость и редко когда оставлял без своего мужского внимания Иру Ковалеву, Ольгу Ляуэр или младших редакторов.
(Сейчас в роли ведущего на радиостанции “Свобода” Стреляный, мне кажется, вполне на месте в передаче “Россия вчера, сегодня, завтра”. Лично я слушаю их с интересом, но все равно не могу избавиться от того прежнего впечатления о нем, как о человеке амбициозном, с большим самомнением: такие черты часто встречаются у талантливых людей из глубинки, выросших в неинтеллигентной среде. И по-настоящему проявить себя он может только с простым народом, но стоит ему коснуться более глубоких культурных или политических проблем, как тут он попадает пальцем в небо. Взять хотя бы его странную и неистовую защиту пресловутого вора и мошенника Сергея Мавроди, на которого, по мнению Стреляного, наехал Черномырдин и который является чуть ли не национальным героем.)
Из комнаты младших редакторов выбежала заплаканная Юля. Мы с Ужанковым пошли узнать в чем дело. Оказывается, только что к ним заходил Гаврюшин и по своему обыкновению наорал на нее за то, что она не успела пронумеровать рукопись, которую он собирался сдать в набор. Как правило, редакторы сами занимаются этим нудным делом — у наших девушек и без того хватает работы: они чистят рукописи, бегают по техническим службам, ведут учет рецензий, писем, подшивают их к досье… Только Гаврюшин и Николенко перекладывают все технические дела на плечи младших редакторов и в связи с этим порой возникают конфликты. Но последнее время мы редко видим этих молодых экстремистов. Они забегают в издательство как бы мимоходом, минут на 20–30, звонят по своим делам, беседуют с начальством, отдают распоряжения младшим редакторам и устремляются дальше по улице Воровского или в ЦДЛ, или в различные комиссии Союза писателей: выбить для себя какие-нибудь льготы, выдвинуться на премию, поучаствовать в конференциях молодых прозаиков и поэтов, обзавестись нужными знакомствами… А младшие редакторы несут за них всю ответственность за прохождение рукописи.
Должность младшего редактора в Совписе довольно трудоемкая и считается у наших девушек как бы временной, проходной. Это — не профессия, это — ступенька к более высокой и оплачиваемой должности полноценного редактора. Поэтому все наши младшие редакторы, как те девицы-шашки из эпиграммы Козьмы Пруткова, которым “не всегда удается, но очень хочется попасть в дамки”. За два-три года работы трое из них — Катя Леонова, Люда Трофимчук и Люся Романова — пробились “в дамки” и стали редакторами. А вот Наташа и Юля на это даже не претендовали: у них на повестке дня стояла другая проблема, и они не столько мечтали о редакторском карандаше, сколько о том, как бы удачно выйти замуж. Впрочем, многие наши девушки как в нашей редакции, так и в других редакциях, на мой взгляд, литературными способностями не отличались. Они просто, как курочки, высиживали свое заветное яичко, теплое местечко под редакторским солнцем и в первую очередь рассчитывали на благосклонность мужского начальства. И порой получали эту должность как награду за выслугу лет или преданность руководству.
Пример такого редактора — Люда Трофимчук. Она всеми правдами и неправдами рвалась в редакторское кресло, угождала Гарию и Тихоненко, возможно даже нашептывала им на ухо свежую о нас информацию и в результате добилась своего. Но достаточно было поговорить с ней одну-две минуты и сразу становилось ясным, что ее интересуют лишь окололитературные сплетни и интриги, а не сама литература. Случилось так, что в 1990 году Трофимчук стала моим конкурентом на должность старшего редактора, и Рогов с Тихоненко всячески ее поддерживали в этом стремлении. На общем собрании редакции, когда коснулись этого вопроса, все стали смеяться: настолько претензии Трофимчук казались странными, ведь она только что вступила на должность редактора и пока еще никак не проявила себя на этой стезе. Ясность в этот вопрос внес Саша Ужанков. Он сказал: “Люда, я отдам безоговорочно за тебя свой голос, если ты мне ответишь всего на один вопрос: какая разница между Владимиром, Сергеем и Всеволодом Соловьевыми?” Трофимчук покраснела, напряглась, но выдавить из себя что-либо вразумительное так и не смогла.
Только, пожалуй, одна Людмила Романова, тридцатилетняя миловидная женщина, окончившая с красным дипломом два института (второй — Полиграфический) — серьезно претендовала на должность редактора. И вскоре, несмотря на противодействия коллег — ее не очень любили в редакции за своеобразный характер — добилась заветного места, но, к сожалению, Совпис к тому времени уже начал разваливаться.
В наше время от редактора требовалось еще быть и литературным правщиком. И многие писатели, порой даже именитые письменники, создавали свои эпохальные романы с расчетом на такого редактора-умельца, который при необходимости сможет не только поправить стиль рукописи и прояснить сюжетные линии, но и порой дописать за автора необходимые куски. Для начинающих писателей такая плотная работа с редактором была хорошей литературной школой (в литинститутах столь кропотливо с ними никто не занимался). И конечно, полноценный редактор должен был быть широко образованным человеком, а не только проявлять классовую бдительность и проводить партийную линию в литературе, как это было в кондовое советское время. Тогда требования к редактору строились на принципах, не имеющих к литературе ни малейшего отношения. Вот и становились редакторами люди случайные, порой знакомые начальников, их любовницы, родственники…
К 90-м годам радикально изменился уклад нашей жизни. Изголодавшийся по авантюрной литературе народ с жадностью набросился на зарубежные детективы и триллеры, начисто забыв о существовании “толстых” журналов и стерильной советской прозы. Процесс этот мне кажется естественным и насильственным путем сдерживать его нет никакого смысла. Управлять сверху литературным процессом, чем многие годы занимались большевики, — дело бессмысленное и вредное, жизнь все равно рано или поздно расставит все по своим местам. Известно ведь, что в цивилизованных странах серьезным чтением увлекаются от силы 5–7% читателей. А в нашей стране их было, наверное, 50–70%, и мы этим гордились. Но это были интеллектуалы поневоле, ибо никакой другой литературы им не предлагали или же отпускали гомеопатическими дозами. Теперь все встало на свои места. Из десяти тысяч советских писателей (это только по справочнику, а сколько было любителей, не охваченных Союзом или не желающих в него вступить) сейчас литературным творчеством занимаются, наверное, несколько сот человек, и то некоторые из них вынуждены подрабатывать в других сферах. Говорят, что раньше была популярна такая игра: садились писатели за круглый стол, клали в середину Справочник Союза писателей, потом делали свои ставки, и “крупье”, открыв справочник на первой попавшейся странице, читал наугад какое-нибудь имя. “Срывал банк” тот играющий, кто смог назвать хоть одно произведение этого автора. Как правило, это редко кому удавалось.
С исчезновением советского писателя как класса стал не нужен и “класс” редакторов. Осталась необходимость только в переводчиках и корректорах, хотя современные издатели стараются на них экономить. Поэтому сейчас можно смело играть в другую игру: раскрывать наугад современную книгу и искать в ней ляпы или просто орфографические ошибки. И, как правило, с двух-трех раз это удается. Порой и в телевизионных субтитрах попадаются элементарные ошибки, за которые в пятых классах учителя ставят двойки. Я уж не говорю об уличных объявлениях, даже мемориальных досках. Можно пойти в Кривоколенный переулок и полюбоваться на одну мемориальную доску, где бронзой по мрамору выбито на века: “Здесь работал инжинер Шухов”. Наверное, вышеупомянутый “инжинер” торговал инжиром!
22 апреля 1988 года
Большой интерес к журналу “Огонек” и к газете “Московские новости”. Достать их очень трудно, в киосках выстраиваются огромные очереди, люди толпятся на Пушкинской площади, у стендов, где вывешиваются свежие номера газеты. Тут же возникают споры, сталкиваются различные мнения. Мы открываем историю своей “великой державы”, и она, увы, сильно смердит. Все, что было под спудом в советское время, постепенно выползает наружу, как из ящика Пандоры, и заливает все вокруг зловонной ждановской жидкостью. Врачи-космополиты, ленинградское дело, гибель Михоэлса, “Семь смертей Горького”, “Почему застрелился Фадеев?”… Мой приятель Коля Николаев утром вместо зарядки бегает к ближайшему киоску за газетами и “Огоньком”. А так как у него, несмотря на молодые годы — ему всего 40 лет — уже седые борода и усы, которые при сильном беге развеваются на ветру, то встречные старушки в испуге шарахаются и крестятся: “Опять этот сумасшедший батюшка в одних трусах побежал”.
В субботу по вечерам в Доме культуры Электролампового завода устраиваются встречи с известными политиками и журналистами, так сказать, прорабами перестройки: Г. Поповым, Е. Яковлевым, В. Коротичем, Афанасьевым… Видели мы там и вдову Н. Бухарина, и сына Н. Хрущева и даже однажды появился на сцене Шепилов. Весь зал чуть ли не хором стал скандировать: “и примкнувший к ним…” Много интересного услышал я и от В. Лакшина, но когда он стал рассказывать о Солженицыне, я не удержался и послал записку: “Говорят, что после выхода “Бодался теленок…” вы отреклись от Александра Исаевича. Так ли это?” Он тут же прочитал записку вслух и начал обстоятельно объяснять, как все было на самом деле. Оказалось, что он совсем не отрекался, его не так поняли. Просто нужно было опубликовать свою статью о несогласии с некоторыми фактами, изложенными Солженицыным. А я бы добавил: “и выгодно!”
Попасть на эти встречи не так-то просто, желающие штурмом берут двери Дворца культуры. Милиция выстраивается по всему фасаду этого огромного театрального здания, приглашения проверяют еще до входных дверей. Люди устраивают прорывы, слышны крики, милицейские свистки… Рядом со мной стоит редактор Совписа Виктор Фогельсон со своей женой, актрисой театра “Современник” Лилей Толмачевой. Они терпеливо ожидают своей очереди с приглашениями в руках. А у меня с приятелями на шесть человек всего два приглашения. Но мы быстро находим выход. Первая пара, пройдя все кордоны, быстро поднимается на второй этаж и откуда, из окна фойе, бросает нам вниз в кошельке приглашения — к счастью, при входе их не рвут. Затем другая пара…
Однажды объявленную встречу отменили и вместо этого объявили эротическое шоу в исполнении каких-то неизвестно откуда взявшихся актеров-любителей. Мы решили посмотреть, что сие значит. Но вскоре пришли в ужас — ничего грубее и пошлее я в своей жизни не видел. Далеко не юного возраста, с большими жировыми складками на полном теле “актрисы” под громкую хриплую музыку из динамиков раздевались до трусиков и, повернувшись к зрительному залу, потрясали своими, как футбольные мячи, грудями. Зрелище было отвратительное, и мы с трудом дождались антракта. Но публика в зале воспринимала все это как проявление свободы и отчаянно рукоплескала. Невольно возникла мысль, что свобода для нашего народа такое же большое испытание, как и эксперименты большевиков.
3 марта
В комнату отдыха, где мы пили чай, неожиданно часов в шесть пришел Гарий, попросил налить чаю. По всему было видно, что он чем-то сильно возмущен. Оказалось, что его в метро приняли за Гавриила Попова, и какой-то полупьяный мужик крикнул на эскалаторе: “Гаврила! Держись, мы с тобой!” Можно понять досаду почвенника Немченко с его настороженным отношением к инородцам. Хотя сам он по внешнему виду — типичный инородец!
10 марта
Сделал заявку на составление сборника о Москве. Хочу собрать в нем журналистов, писателей, краеведов всех направлений и мастей, кому дорога московская старина и кто готов противостоять бездумному сносу старинных кварталов. Гарий поддержал мою идею, но Еременко заупрямился, считая, что у меня еще нет достаточного литературного веса. “Вот если бы составителем вместе с вами был какой-нибудь известный литератор, тогда другое дело”, — сказал он. Пришлось просить главного редактора журнала “Наше наследие” Владимира Петровича Енишерлова, который с готовностью дал на это свое согласие и тут же сам написал статью для этого сборника о московской жизни А. Блока (известный коллекционер Ильин рассказывал мне, что Енишерлов приходится родственником Блоку по линии Бекетовых).
С удовольствием собираю материал для московского сборника. Одними из первых сдали свои статьи Нина Молева и Владимир Муравьев. Удалось также уговорить такого зубра-москвоведа, как Сергей Романюк. Согласились прислать свои материалы Андрей Вознесенский (об архитекторе Мельникове), Ю. Нагибин… Звонил я также Булату Окуджаве, но он отказался дать статью об Арбате, а предложил только старые стихи, и я, дурак, отказался. Любопытную статью о Москве дал художник Е. Куманьков, я ездил к нему домой на Комсомольский проспект. Сборник может получиться интересным и боевым, вот только бы художники не подвели. Уж больно они медлительные.
2 апреля
Получил от краеведа и фотографа Михаила Золотарева интересную статью об издателе Найденове и знаменитых Найденовских листах. Это фотографии всех московских церквей, сорока сороков, сделанные в 80-е годы прошлого века фотографами Шерер и Набгольц. Сам Золотарев живет в Черноголовке, под Москвой, но почти каждый день ездит в столицу по делам ВООПИК (“Всероссийское общество охраны памятников”), так как является секретарем ВООПИК по Ногинскому району. Одновременно с этим он увлекается и собирает материал по истории московского купечества и меценатства и нашел много наследников купцов-меценатов — Морозовых, Мамонтовых, Рябушинских, Хлудовых, Найденовых, Бахрушиных. Многие из них скрывали в советское время свое родство, но тем не менее сохранили документы, фотографии своих предков. Я сказал Золотареву, что в нашей художественной редакции работает потомок рода Найденовых — Миша Гуров. Мы тут же пошли к нему, к счастью, он оказался на месте. На его груди красовался большой круглый значок с характерной надписью: “Егор, ты не прав!” Но никаких интересных сведений о своем знаменитом прадеде Гуров сообщить не смог, никаких документов у него не сохранилось.
Мы с Золотаревым посетовали, что умер известный краевед и исследователь московской архитектуры Владимир Ларин. Вот бы кто мог написать для нашего сборника интересную статью. Ларин был необыкновенным человеком. Своей увлеченностью и страстностью он напоминал русских подвижников XIX века. Когда в Москве стали ломать старые дома, он почти каждый день ходил на развалины и собирал ручки от дверей и окон, шпингалеты, утюги, петли, крючки, шурупы, карандаши, перья, балясины, фрагменты декора, раз даже притащил дверь от квартиры Есенина — и все это складировал у себя дома в картонных коробках. От обилия вещей и книг в его квартире оставалась лишь узенькая тропинка к дивану. Ночью он мог позвонить своим друзьям и оппонентам, а с утра бежал в библиотеки или архивы. Жил он в двухкомнатной квартире с матерью, Антониной Дмитриевной, милой, доброй женщиной, которая обожала своего сына.
Об обширных знаниях и необыкновенной работоспособности Ларина по Москве ходили легенды. Одни считали его одержимым и чуть ли не сумасшедшим, другие восхищались, он дружил с такими известными коллекционерами, как И. Чуванов, Н. Шмаров, А. Соболев, а специалисты порой боялись его, ибо он знал иногда больше их. Я, например, в 1985 году был свидетелем того, как известный историк архитектуры, доктор наук Е.И. Кириченко во время своего выступления в доме Телешова на Покровском бульваре, говоря о Шехтеле, вдруг начала заикаться и краснеть. Оказалось, что в это время в зал вошел опоздавший Владимир Ларин, которого накануне сделали членом Шехтелевского комитета в честь 125-летия со дня рождения великого русского архитектора. Кириченко поспешила закончить свою лекцию, с опаской поглядывая на Ларина. Но к тому времени он уже плохо себя чувствовал и не с такой страстностью набрасывался на своих оппонентов. Еще в 1982 году Министерство культуры поручило ему следить за реставрационными работами в построенном Шехтелем доме Рябушинского, в котором в 30-е годы жил А.М. Горький. Ларин незамедлительно стал вникать во все подробности этих реставрационных работ. И можно себе представить, как он раздражал такой опекой руководителя проекта реставрации В.И. Якобине. Через год у них произошла крупная ссора, так как Ларин требовал неукоснительно соблюдения всех необходимых норм реставрации. В бытовке во время взаимных препирательств кто-то из друзей Якобине ударил Ларина по голове. Долгое время после этого он болел, никак не мог прийти в себя, но потом вроде оправился. Но через два года у него стала сильно болеть голова и отказывать зрение, и еще через несколько месяцев он скончался от опухоли мозга. А вся знаменитая коллекция разошлась потом по его друзьям и знакомым. Антонина Дмитриевна с трудом пережила смерть любимого сына, все, чем могли, помогали ей, и наиболее близким человеком для нее стал Михаил Золотарев.
23 апреля
Из редакции критики прибежала ко мне Татьяна Жуковская. Радостная, возбужденная… Оказывается, редактор Леонид Воронин согласился напечатать воспоминания ее двоюродной бабушки Евгении Казимировны Герцык. “Все, Владислав, — говорит она, — времена меняются в лучшую сторону, и теперь можно будет напечатать и стихи моей бабушки!” Ее бабушка — Аделаида Казимировна Герцык, подруга М. Цветаевой, автор проникновенных духовных стихов. В годы гражданской войны она некоторое время находилась в подвалах ЧК и написала впоследствии пронзительные “Подвальные записки”, дружила с М. Волошиным. В доме их отца, известного издателя Д. Жуковского, выпускавшего философский журнал, собирались многие философы и поэты Серебряного века. До сих пор Татьяна хранит в своем архиве письма Волошина, его акварели… Их передал ей ее отец Никита Дмитриевич, потому что сам он больше интересуется теософией, Кришнамурти, Блавацкой и каждый год приезжает из Теберды, где у него свой дом, в Москву, к своим друзьям-теософам. В этом году Татьяна повезла отца к Анастасии Ивановне Цветаевой на Большую Спасскую улицу. Последний раз они виделись друг с другом в середине 30-х годов — встретились случайно в московском трамвае, и Цветаева посоветовала Никите Дмитриевичу жениться. Когда Татьяна привезла отца к Цветаевой, то первыми словами, которыми встретила их хозяйка, были: “Ника, так ты женился?” Никита Дмитриевич растерялся, не нашелся что ответить, у него, наверное, скоро будут правнуки… И в каждый свой приезд в Москву он обязательно заходит ко мне. Целый вечер и, наверное, полночи мы беседуем с ним о политике, перестройке, Горбачеве, Ельцине, потом плавно переходим к теософским проблемам, хотя я, честно признаюсь, очень слабо ориентируюсь в них. Утром вместо зарядки Никита Дмитриевич некоторое время стоит на голове, потом садится в кресло, по-восточному подобрав ноги. От него веет старинной русской культурой начала ХХ века.
Саша Ужанков, как я со временем понял, примкнул к национал-“патриотам” из тактических соображений. Он закончил Львовский университет, женился на москвичке, надо было завоевывать место под московским неласковым солнцем, печататься в издательствах. У него была красавица-жена, двое детей, престижная работа и неплохая двухкомнатная квартира в самом центре Москвы, в Колобовском переулке. Все — по первому разряду, как и положено выходцу из Малороссии. Но ему хотелось большего, и он этого достиг. Кто-то намекнул ему, что если родится третий ребенок, то он получит много льгот как многодетный отец и со временем — четырехкомнатную квартиру. И вот третья девочка не заставила себя долго ждать, она родилась ровно через девять месяцев после этого намека. Мы хорошо отпраздновали в редакции ее появление на свет. Я даже сочинил что-то вроде поздравления-эпиграммы по этому поводу:
Три дочки — это не халтура!
Но чтоб прочнее был союз
Наук, искусств, литературы,
Трудись, чтоб было девять муз.
Но трудиться дальше в этом направлении Саша не стал, остановившись на трех дочках, “три сестры”, как по Чехову. Зачем зря стараться, дело сделано: его поставили на квартирный учет и выдали талоны на продукты как многодетному отцу. Правда, за всеми этими хлопотами была забыта диссертация по древнерусской литературе, но это, как он понял, было поправимо. С национал-“патриотами” его ничто не связывало, кроме карьерных соображений, они были людьми темными и поддержать его серьезный разговор о Данииле Заточнике или Стефане Пермском не могли, а все больше заикались о жидо-масонах и еврейской мафии. А он был человеком широко образованным, интересовался помимо древнерусской литературы писателями Серебряного века, собирал книги и материалы об Андрее Белом и Алексее Ремизове… Он и меня притянул в Совпис, потому что ему нужен был человек, умевший доставать редкие книги, да и, в конце концов, надо же было во время дежурств с кем-нибудь поговорить на любимые темы. В условиях перестройки и общей демократизации общества Саша Ужанков все больше и больше стал отдаляться от Рогова и его друзей и в 1989 году полностью перешел к ним в оппозицию.
Ох, уж эти мне художественные редакторы! По двадцать раз ходишь к ним, ловишь в коридорах, буфете… Неторопливые, вальяжные… Но все симпатичные, веселые, остроумные. Федя Меркуров — сын известного скульптора Меркурова — работает с выдумкой, творчески подходит к любому делу, но очень уж медлителен. Потомок Найденова Миша Гуров — любимец женщин, бородатый, импозантный, сам отлично рисует, но его почти никогда не бывает на месте, где-то подрабатывает. А с Алексеем Томилиным лучше вообще не связываться, он то болен, то выпивши, загубит любое интересное дело. Столь же необязательный и фотограф Артем Задикян, но у него дома превосходная коллекция негативов старой Москвы. И всех их опекает, покрывает, защищает главный художник — Владимир Васильевич Медведев. Он — крупный мастер книжной графики, работает в издательстве чуть ли не всю свою творческую жизнь, выпускал в 1965 году прижизненный сборник Анны Ахматовой “Бег времени”. Со всеми он на “ты”, всех писателей знает в лицо и все его знают, просят часто директора, чтобы именно Медведев оформлял их книги. Вот только краснобай он не в меру. Обязательно в разговоре скажет какую-нибудь пикантность, особенно если беседует с женщиной. Но вот что удивительно: большинству женщин в Совписе это нравится. Сколько раз на наших общих собраниях рассказывал он одну и ту же историю про женские панталоны, которые каким-то особым образом отражались в зеркальном полу издательства, когда оно еще находилось в Гнездниковском переулке, и каждый раз наши дамы весело смеялись.
Обычно в комнатах художественной редакции или очень тихо, как в морге, или шумно, как в бане. Разговаривают все разом, спорят, курят, доказывают что-то, размахивают руками… Кругом — на столах, иногда на полу — разложены эскизы, фотографии… Проходят и уходят редакторы, художники, фотографы… Через полчаса — всех, как ветром сдувает. Воцаряется полная тишина, только небольшие клубки сигаретного дыма мирно плавают над столами, да в секретарской Татьяна Серебрякова — миловидная, но очень грубая барышня подсчитывает что-то на калькуляторе, да сидит в своем углу, справа от входа Дмитрий Семенович Мухин. Он сын известного художника Семена Мухина, картины которого висят в Третьяковской галерее. Живет Дима в знаменитом доме на Малой Грузинской, где умер В. Высоцкий и куда мы ходим на выставки авангардистов. Я люблю поговорить с ним о политике, кино… Иногда к нашему разговору присоединяется художественный редактор Евгений Федорович Капустин. Он — старый фронтовик, друг В.П. Астафьева (в его московской квартире Виктор Петрович, как правило, останавливается во время своих приездов в столицу). Капустин часто раздражается по любому поводу, он — консерватор и с недоверием относится ко всему перестроечному. Мухин относится к нему с некоторой иронией и порой подзуживает старого фронтовика: “А что, Евгений Федорович, — спрашивает он как бы между прочим, — много ли вы на войне немцев убили?” Тот, не замечая подвоха, отвечает: “Да я не помню, наверное, много”. — “А куда вы стреляли? — не унимается Мухин, — в голову, в пах или в живот?” До Капустина, наконец, доходит, что над ним иронизируют, и он, обидевшись, умолкает.
А в дальней комнате мирно работает Николай Сергеевич Лаврентьев. Он редко проявляет себя как заведующий редакцией: зарылся в свои книги, эскизы… Что-то чертит, рисует и почти не вылезает из своей норы. Его все любят и ласково называют “Кисой”. Лаврентьев пришел в Совпис из журнала “Клуб” и любимым его словечком было: “Ну, кис!” Так и повелось, все стали звать его ласково “Кисой”. Киса — зять Александра Родченко и вместе со своей женой Варварой Александровой бережно хранит архив известного русского художника-авангардиста. (…)
Вообще, надо сказать, что в Совписе работает много родственников известных писателей, художников… Помимо Феди Меркурова и Лаврентьева, отделом библиографии руководит сын А. Фадеева и А. Степановой Миша Фадеев, очень похожий на отца. А цехом корректоров заведует дочь Э. Казакевича — Людмила Эммануиловна — симпатичная, вежливая женщина, всегда загруженная работой, бесконечными звонками, просьбами, разборками… В нашей редакции работает также дочь Г. Маркова — Ольга Георгиевна. Долгое время она жила с мужем-дипломатом за границей, но потом вернулась в Совпис, на прежнюю должность. В отличие от своего отца, человека достаточно жесткого и нетерпимого, она отличается незлобивым мягким характером и легко идет на всевозможные контакты, с ней приятно мирно посидеть за стаканом чая, поговорить о жизни.
Май 1988 года
Сидим подряд несколько часов с Андреем Вознесенским в комнате отдыха и вычитываем верстку его книги “Ров”. Редактор книги Ольга Ляуэр уехала с мужем Сергеем Калединым за границу, и Тихоненко попросил меня подменить ее.
Андрей — сама любезность, внимателен, улыбчив, демократичен. Никакой позы! Идем с ним обедать в столовую, по дороге я рассказываю ему какой-то эпизод из своей жизни, моя история как-то созвучна материалу в его книге, и он просит моего разрешения вставить туда этот эпизод. Разговаривать с ним легко и приятно. Рассказывает мне, как недавно чуть не погиб в автомобильной катастрофе, машина, на которой он ехал в Переделкино, неожиданно перевернулась, но, слава Богу, все обошлось.
Ужанков, улучшив момент, отзывает меня в сторону и сердито выговаривает: “Ну что ты перед ним лебезишь. Тоже мне, поэта нашел!” Я, конечно, понимаю, что Андрей Вознесенский это не Андрей Белый, да и стихи его я, честно говоря, не читал. Но для меня он — наша история, 60-е годы, Политехнический музей, “Метрополь”… Поэтому я позволяю себе не согласиться с моим наставником.
После обеда мы продолжаем вычитывать верстку, но тут приходит Ольга Романовна Трифонова-Мирошниченко. Она должна сегодня встретиться с Немченко. В прошлый раз я предложил ей зайти к нему, но она отказалась, сказав, что не одета. “Интересно! — подумал я. — Для меня, простого редактора, значит, можно одеться как угодно, а для начальства…” И вот теперь мы с Андреем любуемся ее яркими перышками. “Олечка, — улыбается Андрей, оглядывая ее откровенно, как знаток красивых женщин, — поправь вот тут… треугольничек, внизу… сбился”. Она смущается, немного краснеет, оправляет складки юбки. Через плечо у нее перекинут роскошный светлый шиньон. Я даю возможность им полюбезничать, а сам пока заглядываю в кабинет Немченко. Он на месте, и вскоре мы с Ольгой Романовной идем на прием.
Рукопись ее вызвала у меня сложное впечатление. Много интересного мемуарного, ценного… Безусловно, она талантливый человек, а может и сам Трифонов тут руку приложил: уж больно по стилистике ее повести напоминают мне страницы автора “Дома на набережной”. Но раздражают бесконечные повторы, дублирующие эпизоды, неоконченные куски и шокируют излишние, с моей точки зрения, дамские откровения, хотя, безусловно, публика прочтет их с жадностью человека, изголодавшегося по интимным подробностям жизни известных людей. Так, например, когда она посетила больницу, в которой лежал бедный Юрий Валентинович, Мирошниченко не забыла сообщить читателям, что у нее начались месячные и что им “пришлось попоститься”.
А сейчас, несмотря на то, что я отдал ей рукопись на доработку, она преисполнилась желанием попасть в план следующего года, и я как редактор поддерживаю эту идею.
Ольга Романовна сидит напротив Гария и перебирает пальцами свой пушистый шиньон. А Немченко, как завороженный, наблюдает за этими кокетливыми манипуляциями и довольно быстро соглашается на все ее просьбы. Выйдя из кабинета, она просит меня передать ее рукопись Ире Ковалевой. Пожалуй, это верное решение и, думается, что две писательские дамы быстрее договорятся между собой.
10 мая 1988 года
Валерий Рогов явно присматривается ко мне, вербует меня, часто приглашает в свои “Жигули” (“давай подвезу”). Я отвечаю уклончиво, избегаю встреч с ним. Мне это удается: дальше обычных деловых контактов наши отношения не идут. Сегодня он спросил, как идут дела со сборником о Москве. Я сказал, что потихоньку собираю материал и показал ему отпечатанную на машинке свою вступительную статью. Интересно было узнать, что он скажет.
Рогов надел очки, подошел к окну и долго, минут пять или семь, читал две странички. “Видишь ли, Слава, — сказал он, отдавая рукопись. — Все это, конечно, так, но… слишком уж ты перебарщиваешь… Я бы не стал обвинять Сталина в уничтожении московской старины. Ведь план реконструкции 1935 года составлял не он, а Каганович и его друзья… ну, ты понимаешь, кого я имею в виду. А Сталин даже, как я слышал, спас храм Василия Блаженного. Когда Каганович, показывая ему макет реконструкции Красной площади, убрал с него Василия Блаженного, Сталин твердо сказал: “Поставь эту штуку на место!” Вот так, брат! Надо знать свою историю”.
Я не стал с ним спорить и доказывать, что храм Василия Блаженного сохранился благодаря мужеству архитектора-реставратора Барановского. Бесполезно спорить как с явными сталинистами, так и с национал-“патриотами”. Сталин для них — создатель великого государства, империи. А Москва — третий Рим, исторический символ мира. Статьи об этом принесли мне на днях архитектор Виктор Виноградов и историк Петр Паламарчук. Виноградова я решил включить в сборник — должна существовать и такая точка зрения на Москву. А вот Паламарчука, бородатого, как Карл Маркс, я отклонил: мне показались его рассказы о Кремле слишком уж надуманными, несерьезными, полными демагогических рассуждений. К тому же, в своем сборнике я собирал публицистику, а не прозу.
Прочитав мне лекцию о Кагановиче, Рогов попросил меня выйти с ним в коридор и там, подальше от посторонних глаз и ушей предложил подменить его как редактора рукописи Миши Вострышева “Старо-московские жители”. “Это же по твоей тематике, тебе будет интересно!” — сказал он. Я не нашел в этом ничего особенного, поэтому с готовностью согласился. Но впоследствии оказалось, что Вострышев — сам редактор издательства “Современник” и, в свою очередь, ведет книгу Рогова. Довольно распространенное в советских издательствах явление, которое мы называли “перекрестным опылением”. Вот и Валерий Степанович, на всякий случай, подстраховался: а вдруг кто об этом узнает, пойдут разговоры… Слава Богу, что рукопись Вострышева мне, в принципе, понравилась — старинные московские истории, доктор Гааз… Хотя повозиться с ней пришлось изрядно.
Не успел я войти в редакторскую комнату, как Ужанков поманил меня пальцем и как-то особенно, по-заговорщически подвел к кабинету Гария, потом приоткрыл дверь. Я заглянул в щелочку и ахнул: на месте Немченко сидел Рогов. Вот тебе, бабушка… Да-а! Гарий, видимо, испугался, что про него напишут фельетон в газете “Московская правда” (был такой слух!) о том, что он, как и Еременко, использует свое служебное кресло в личных целях, печатая в основном себя и своих друзей, и поспешил ретироваться. Что касается друзей, то это верно, двери Совписа были для них широко распахнуты, а вот что касается самого Гария, то, по-моему, он выпустил только одну свою книгу, и та попала в план еще до его назначения на должность заведующего редакцией. Но, видимо, и этого было достаточно для обиженных писателей, которые долгое время тщетно пытались пробить совписовскую твердыню.
Но Рогов (грубый, самонадеянный, авторитарный, уступавший Гарию как в интеллекте, так и в умении разговаривать с людьми) мог стать для нас сущим бедствием. Надо было собраться с мыслями и как-то оценить создавшуюся обстановку. Самое главное — не уступать ему ни в чем и не бояться его. Слава Богу, как мне сказали, он временно замещает Гария. Чтобы несколько взбодрить себя, я сел за свой редакторский стол и написал такую записку: “Без доклада не входить! Забодаю! Рогов!” Нашел кнопки и прикрепил записку к двери его кабинета. Но подбежал Ужанков и тут же сорвал записку. “Ты что! — накинулся он на меня. — С ума сошел! У него же совсем нет чувства юмора”. — “А мне плевать!” — заорал я и хотел снова прикрепить записку. На наш шум вышел из кабинета Рогов. “Вы чего тут кричите? Не даете работать! А ты, Слава, зайди ко мне. Надо поговорить”. (“А вас, Штирлиц, я прошу остаться!”)
С независимым видом и набрав в грудь побольше воздуха, я вошел в кабинет и уселся в кресло, напротив его стола. Рогов уже хотел мне что-то сказать, но тут отворилась дверь и в образовавшуюся щель просунула голову Наталья Дмитриева, жена поэта Олега Дмитриева.
— О, ты как раз пришла кстати! — позвал ее Рогов. — Заходи. Вот, Слава, — продолжал он, дождавшись, когда Дмитриева займет другое пустующее кресло. — Рекомендую Наталью Дмитриеву. Она написала хороший роман о Москве… Твоя тема, тебе и карты в руки. — Он порылся на письменном столе и выудил из большой стопки рукописей толстую папку, покачал ее в правой руке, как бы пробуя на вес, и протянул мне. — Вот, Наташа, твой редактор… Я надеюсь, что все будет в порядке… Но это не все. Я тебе дам еще одну рукопись Георгия Караваева, сам я ее давно прочитал и считаю, что у нас может появиться новый Достоевский…
С двумя папками под мышкой я вышел из его кабинета, сел за свой стол и открыл роман о Москве. С большим трудом прочитал две страницы — более слабой и беспомощной в художественном отношении рукописи мне еще не приходилось читать: надуманные ситуации, высосанные из пальца проблемы. Потом я было хотел открыть папку с рукописью Караваева, но вовремя осознал, что два таких удара мне будет трудно пережить за один день, и решил почитать его дома. Рукопись называлась “Миндальная косточка”. “Как бы эта косточка не застряла у меня поперек горла”, — подумал я, пряча рукопись в сумку.
А вечером мы всей редакцией поехали на Остоженку, в Обыденский переулок на квартиру нашего симпатичного редактора Валерия Стригина, чтобы отметить назначение Рогова. Сели всей компанией в троллейбус № 31 и от площади Арбат покатили вниз, по Гоголевскому бульвару. В салоне троллейбуса Валерий Степанович, преисполненный нахлынувшей на него начальственной важности, доверительно передал мне, как своему слуге-шестерке, черную кожаную папку. А когда мы выходили, я отдал ее младшему редактору Люсе Романовой. Надо было видеть лицо Рогова, когда он, бросив на меня взгляд, не обнаружил в моих руках своей папки. “Оставил!” — рявкнул он и бросился вдогонку за троллейбусом. “Что? Чего? Валерий, куда ты?” — редакторы гурьбой устремились за ним. “Да здесь, у меня ваша папка!” — крикнула ему Люся. Он остановился, снял шапку, вытер пот со лба. “Эх, ты! — злобно бросил на меня взгляд. — Я ведь подумал, что ты оставил ее в троллейбусе, а там у меня все документы!”
Потом за столом у Стригина, выпив пару рюмок сухого вина, я, как тот михалковский заяц во хмелю, стал добивать его, называл диктатором, Пиночетом…
— Почему Пиночет? — искренно удивлялся он.
— Ну, не хочешь быть Пиночетом, так будешь Салазаром, — резвился я под общий хохот присутствующих, воспринимавших нашу перепалку как дружеское подзуживание… А Рогов только молча пил водку и наливался кровью…
— Самое главное сейчас, — наконец сказал он, — это употребить власть… Ведь восемьдесят восьмой год — это как две бесконечности, если их, конечно, положить горизонтально. Неизвестно, к чему они приведут…
Но слушать его уже никто не хотел. Стригин взял баян и стал играть танцевальные мелодии. Тихоненко с Людой Трофимчук пустились в пляс и на удивление всем показали довольно сложные выкрутасы… Стеценко ухлестнул за дочерью Стригина, которая недавно развелась с мужем. А мне было интересно рассмотреть огромную старинную московскую квартиру, со множеством закоулочков и нестандартным расположением комнат…
15 июня 1988 г.
Не зная, как защитить своих выдвиженцев, Рогов говорит всякие глупости. Так, например, в доказательство состоятельности одного опекаемого им письменника, он сказал нам, что даже машинистка, перепечатывая его роман, плакала над ним. “Ну, если у нас, — тут же откликнулся я, — планы будут составлять машинистки, мы далеко пойдем”. Рогов снова терялся. “Ну, если Матусевич так считает, — скандируя мою фамилию, отвечал он, — то я снимаю этого автора из плана”. Он, видимо, надеялся, что его, такого большого и важного человека, начнут уговаривать. Но никто этого делать не стал, Гария и Еременко уже в Совписе не было. Поэтому ведущий собрание Скачков быстро переходил к другой кандидатуре. Спустя минут пять Рогов, очухавшись, пытался взять реванш и стал придираться к моей позиции: “А кто такой этот Георгий Чулков? — удивленно спрашивал он. — Я такого не знаю!” — “А что ты вообще знаешь? — парировал я. — Ты человек темный, просидел в Лондоне половину своей жизни (он был собкором какой-то газеты). А Георгий Чулков — поэт, прозаик Серебряного века, друг Блока, создатель теории “мистического анархизма””. Переварить такое обилие непонятных ему слов Рогов не мог и, обиженно насупившись, умолкал.
Написал Дмитриевой отрицательный редзак и вложил его в папку-досье, а рукопись поместил на полку, где у нас хранились папки отвергнутых авторов. Она быстро пронюхала об этом, начала бурно протестовать, бегать по начальству, но так ничего и не добилась. Вчера, видимо, совсем потеряв над собой контроль, она стала кричать на меня на лестничной площадке, рядом со входом в нашу редакцию. А тут как раз проходил мимо Л.А. Озеров, с которым я был хорошо знаком. “Лев Адольфович, — кинулась она к нему, — вот Матусевич говорит, что моя рукопись слабая в художественном отношении. А что такое… эти самые художественные отношения? Какие они из себя?” Озеров опешил, снял очки, протер их, выразительно посмотрел на меня и, видимо, все поняв, ответил: “Видите ли, на такие в общем-то несложные вопросы отвечать всегда очень трудно, одной-двумя фразами не отделаешься”. И пошел вниз по лестнице. А я тут же вспомнил одну его эпиграмму, она могла бы служить нам, редакторам, руководством в нашей работе:
Уже давно пора сказать
Простыми ясными словами:
Таланту надо помогать,
Бездарности прорвутся сами.
Сегодня целый день возился с Караваевым, то бишь “новым Достоевским”. Читал его дома. Он, действительно, претендовал на стилистику Федора Михайловича, создавая в своих произведениях какие-то аморфные, ирреальные картинки и образы. Но привязать их к какой-нибудь конкретной эпохе было невозможно, они как бы плавали в некоем абстрактном мире, вне времени и пространства и, что самое главное, не несли никакой новой мысли. Караваев явно стремился быть непонятным и загадочным, но за этим ничего не стояло, кроме ложной многозначительности. Поэтому вскоре его “Миндальная косточка” застряла-таки у меня в горле, и я написал отрицательный редзак. “Новый Достоевский” тут же бросился жаловаться на меня… в ЦК КПСС. Вскоре оттуда пришло письмо, в котором предписывалось нашему начальству разобраться с редактором Матусевичем. Но, к счастью для меня, уже вовсю шла перестройка, и на это письмо никто, кроме, разумеется, Рогова не обратил внимания. Но и сам Валерий Степанович не очень-то размахивал этой бумажкой, видимо, понимая, что дни его родной и любимой коммунистической партии сочтены.
Тем не менее он вызвал меня к себе в кабинет и горько так посетовал на мои необдуманные действия. “Может, тебе вообще не стоит заниматься редактурой?” — спросил он. “Отчего же, — ответил я, — мне нравится эта работа”. — “Тогда, наверное, ты не любишь убогих, калек”. (Караваев передвигался с помощью костыля.) “Ну что ты, Валера, — нашелся я, — к тебе вот, например, я отношусь вполне нормально”. Он тяжело задышал, но не нашелся, что сказать, и отпустил меня.
Неожиданно пришло известие о смерти Стригина. Они с соседом по даче, видимо, крепко выпили самогону, и с ним случился удар. История не совсем ясная, может быть, между ними была какая-то ссора или драка. Стригин упал на крыльце своей дачи и какое-то время был жив, но ему никто не помог. Симпатичный был человек, отзывчивый, веселый… Хоронить его поехали одни “патриоты”, нам они о дне похорон не сообщили. Одна лишь Ира Ковалева каким-то образом об этом узнала, но на похороны в церковь, где отпевали Стригина, она опоздала. Гроб уже закрыли крышкой. Ира попросила открыть гроб, ее стали убеждать этого не делать, мол, после отпевания это не принято. Но она сумела настоять на своем и простилась с Валерием. Ковалева вообще умеет добиваться того, чего она хочет, но бывает порой резковатой и надменной. “Я, Слава, — не раз говорила она мне, — если кого невзлюблю, то держись…” Даже “патриоты” боятся с ней связываться.
Вообще между нами, демократически настроенными редакторами и национал-“патриотами” все больше и больше углубляется полоса отчуждения. Тихоненко зовет нас непримиримой оппозицией, а мы его и Рогова — “партайгеноссе”.
Наконец-то Рогов покидает Совпис. Вчера он долго ковырялся на полках, где лежат неизданные рукописи. Потом долго молча сидел напротив меня и глядел, как я работаю над рукописью. И вдруг неожиданно, когда я невольно поднял на него глаза, проговорил: “Эх, Слава, Слава! Я-то думал, что ты человек, а ты… — он помолчал, с сожалением глядя в мою сторону, — а ты — ин-тел-ли-гент!”
А вечером в нашей секретарской я столкнулся лицом к лицу с Георгием Караваевым. Он как-то странно посмотрел на меня, лицо его при этом передернулось, искривилось. Я уж думал, что он хочет ударить меня своим костылем. Но он вдруг прислонил костыль к стене и… опустился передо мной на колени и стал бормотать какие-то слова извинения. Я бросился его поднимать и тоже стал говорить что-то утешительное в ответ. Потом мы обменялись взволнованными рукопожатиями и разошлись. Я долго после этого не мог прийти в себя, на ум приходили отдельные сцены из “Братьев Карамазовых”… Надо признаться, что чувство стиля у этого “нового Достоевского” было отменным. Хотя, может быть, он, узнав об уходе Рогова, решил на всякий случай подстраховаться. Мы часто ищем какие-то параллели с русской классикой, хотя давно уже нет ни той России, ни тех людей. Я вспоминаю в связи с этим слова Евгения Замятина, сказанные им накануне отъезда из России: “Будущее России в ее прошлом!”
Провел несколько приятных дней в Вильнюсе. Там, в Русском драматическом театре состоялась премьера спектакля по роману М. Булгакова “Мастер и Маргарита” в инсценировке нашего редактора Владимира Георгиевича Клименко. Он любезно согласился взять меня с собой. Ставил спектакль Роман Виктюк, но сам мэтр, после первой премьеры укатил в другой город работать над очередным спектаклем. А накануне, в Москве он рассказал Клименко, что во время первого представления, когда заиграл орган и появился Христос, все зрители встали, многие из них плакали.
Остановились мы на окраине Вильнюса в квартире художественного руководителя театра народного артиста Михаила Гавриловича Евдокимова. Он и его жена, литовка, были к нам очень внимательны и добры. Евдокимов, который в спектакле играет роль Воланда, рассказывал нам, что в его театр ходят, в основном, литовцы, а русские предпочитают телевизор и выпивку.
Состоялись выборы заведующего редакцией. На эту должность претендовало несколько человек, в том числе А. Гагнус и Б. Тихоненко… Голосов “патриотов” оказалось больше, и был избран Тихоненко. А его заместителем стал Валерий Иванович Шашин. Он приехал в Москву из Астрахани, где воспитывался в простой русской семье. Закончил Литературный институт, женился на москвичке, поступил работать в журнал “Наш современник”, а оттуда перешел работать в Совпис. Полгода назад у него погиб единственный десятилетний сын: он вместе с приятелями забрался летом в чужой сад за яблоками, а когда стал убегать, то неудачно зацепился ногой за изгородь и повис вниз головой, отчего у него случился разрыв сердца.
Валерий тяжело пережил смерть сына, мы, как могли, поддерживали его. С лицом вечного мальчика, неторопливый, склонный к выпивке, Шашин, тем не менее, сумел преодолеть все свои невзгоды и вскоре написал интересную комедию “Поджигатель”, которую взялись ставить сразу несколько театров. Редакторы относились к Валерию с симпатией. Когда отмечали его день рождения, то пели хором: “Раз сказал какой-то чайник: я — начальник, ты — дурак! Ох, закрой ты свой хлебальник, нам Валерий — друг и брат!” Но настораживало то, что он, будучи по натуре человеком незлобивым, толерантным, умеет дружить со всеми, и его часто видели в “Жигулях” Рогова, которые были своеобразным кабинетом для конфиденциальных бесед с единомышленниками.
А нашим демократическим “кабинетом” была библиотека Вали Алимовой. Ольга Ляуэр, Ира Ковалева и Наташа Комарова часто собирались там за чашкой чая. Мне всегда приятно было видеть их импровизированный стол, куда каждый приносил что-нибудь из своих домашних заготовок. Заходили “на огонек” и редактор поэзии наш профсоюзный босс Виктор Фогельсон, и прозаик Сергей Каледин…
Милая, интеллигентная Валя Алимова уже много лет заведовала издательской библиотекой и самым тщательным образом выполняла все наши многочисленные заказы. Хозяйство у нее было огромное, помимо книг и альбомов на столах и полках лежала масса газет и журналов. Приходили к ней за справками и редакторы, и авторы, и из большого Союза, и если нужной книги не находилось, Валя ехала в Ленинку и там доставала нужный экземпляр. Помогала ей миниатюрная, красивая, как восточная фарфоровая игрушка, кореянка Тё, тоже Валя, родственница писателя Анатолия Кима.
На рабочем столе у Вали Алимовой стояла копилка в виде красной кошки. Все знали, что Валя страстная кошатница. Мы охотно бросали туда деньги “кискам” на пропитание. Две или три ее любимицы, обычной дворовой полосатой расцветки, непринужденно бродили среди стеллажей, здесь же они и рожали, а с десяток их лохматых собратьев часто собирались под окнами библиотеки и устраивали кошачий концерт до тех пор, пока Валя не выносила им консервные банки с едой.
Виктор Фогельсон появлялся всегда неожиданно. Высокий, с красивым породистым лицом и приятным голосом, он сразу же становился центром, вокруг которого закипали споры, слышались анекдоты… Он был легок на остроумные ответы, озорную реплику… Помню, я как-то раз перевел с немецкого его редкую фамилию — Фогельсон — птичий сын. А он услышал это, и тут же среагировал: “Все правильно, Слава. Но согласись, что лучше быть птичьим сыном, чем сукиным сыном!” Что верно, то верно: сукиных сынов в нашем издательстве было более чем достаточно.
10 января 1989 года
Были два дня в тульской типографии. Вырывали страницу из книги Анатолия Рыбакова “Тридцать пятый и другие годы”. Редактор этой книги Галя Блистанова успела уже на последнем этапе обнаружить ошибку. Да и какую! Вместо слов “наша страна идет к коммунизму”, было набрано “наша страна идет к капитализму”. Да за такую, с позволения сказать, ошибочку в тридцатые годы… А тут всего лишь — всеобщая повинность: поездка в Тулу за казенный счет с ночевкой в гостинице. Красота! И какое-то разнообразие в нашей работе. Злополучную страницу мы вырывали с ожесточением целый день и, наверное, половину следующего дня. Видимо, наборщики лучше политиков разобрались в сложившейся в нашей стране ситуации и красноречиво намекнули о грядущих переменах.
Во время работы любовался альбомами русских художников. Такие альбомы в Москве можно достать только по большому блату или поменять в обменном фонде. Нас предупредили, чтобы мы не раскатывали губы и не пытались что-либо стибрить: могут обыскать. Но, видимо, проверка в типографии не осуществляется на должном уровне. Я собственными глазами видел в ближайшем книжном магазине, в обменном фонде многие из этих, еще не поступивших в продажу, альбомов. Жаль только, что не захватил с собой в Тулу парочку французских детективов, а то бы классный обмен был.
Удручает обилие смертей! После неожиданной смерти Стригина и Марины Владимировны Ивановой подряд целых три печальных сообщения из редакции прозы народов СССР. Там вообще сложилась нездоровая атмосфера тотального противостояния всех против всех. И вина в этом, по мнению многих, лежит на заведующем редакцией Арнольде Тамме, которому помогают Эмиль Амитов и Ямиль Мустафин. Интриги, подсиживания и дележ рукописей, переводов достигли в последние месяцы такой силы, что наиболее нервные натуры не выдерживают… Всех потрясла смерть Антонины Поволоцкой, покончившей с собой. Одни говорят, что она погибла из-за несчастной любви к Фогельсону, другие — из-за того, что ее легко возбудимая натура не выдержала грубого нажима со стороны Тамма и его сторонников. Накануне гибели вечером и всю ночь она названивала всем по телефону, но никто не откликнулся на ее призыв, не приехал к ней. Редактор Альбина Верещагина, ее близкая подруга, наперсница, могла бы ей помочь, но у Альбины в тот период были проблемы со здоровьем ее дочери, и она не смогла от нее отлучиться.
Потом умерла от инфаркта редактор Мая Кузанян. Она только что приехала из Греции, казалось, ничто не предвещало такой печальной развязки… А вслед за ней умер один из заместителей Тамма Анатолий Шалашов. Крупный, представительный мужчина, ни во что не вмешивающийся и работавший в редакции как бы “над схваткой”. Говорят, что он не смог пережить смерть своей любимой дочери, умершей от родов.
Все в издательстве твердят, что наступают наши последние денечки и что скоро Совпис рухнет!
3–5 апреля 1989 года
Провел несколько дней в Таллине. Но город видел лишь в промежутках между двумя премьерами пьесы Валерия Шашина “Поджигатель” в молодежном театре и бесконечными выпивками по этому поводу. Шашин как истинная русская натура просадил в ресторанах все, что получил за постановку своей пьесы. Мы ели омары и кальмары, балык и семгу, пили шампанское и коньяк, сидели в обнимку с пьяными финнами и раз чуть не попали в сауну с девочками… То есть все по полной программе, как положено новоявленному русскому драматургу.
В конце концов, у одного из приятелей Шашина сильно поднялось кровяное давление, и ему срочно понадобились услуги врачей, а сам Валерий Иванович охрипшим от бесконечных тостов голосом попросил меня заплатить за гостиничный номер — он с трудом наскреб денег на обратную дорогу.
А я из Таллина поехал в Ленинград, проститься с моим другом Яшкой Шмидтом. Наконец-то в ОВИРе ему и его жене Марине выдали разрешение на эмиграцию. Он был отказником лет 20, и капитан милиции, который время от времени вызывал его для “задушевных” бесед, несколько раз говорил ему: “Яков Рувимович. Не суетись зря. Все равно твои кости будут лежать на ленинградском кладбище”. На что Яшка каждый раз ему отвечал: “Нет, капитан! Это твои кости будут гнить здесь, а я все равно уеду из вашей засраной Совдепии!” И теперь его не столько радовал сам отъезд, сколько то, что он выиграл этот спор.
У них с Мариной не было детей, и Яшка надеялся, что в США он, помимо свободы, обретет и ребенка. (Его надеждам суждено было сбыться. После приезда в Сан-Франциско Марина вскоре забеременела. Но роды были трудными, врачи никак не могли помочь плоду выбраться наружу. Тогда Яшка ворвался в роддом и заорал как бешеный: “Если она немедленно не родит, я вас всех замочу!” Врачи тут же позвали одного старого эмигранта и попросили его перевести, что кричит этот сумасшедший русский. Яшка повторил ему всю фразу, включая и слово “замочу”. Но тот, видимо, был русским эмигрантом второй волны и этого сленга не знал, а потому перевел так: “Он говорит, что если его жена немедленно не родит, то он на всех нас пописает”. Это произвело на врачей неизгладимое впечатление, гораздо большее, чем слово “убью”, и они срочно сделали Марине кесарево сечение. Родилась прелестная крепкая девочка, которую назвали Миной в честь Яшиной мамы.)
10 июня 1989 года
Были с Володей Клименко в гостях у писателя Владимира Филимонова. Он женат на дочери поэта Михаила Голодного, трагически погибшего в 1949 году в период сталинской борьбы против космополитов. Живет Филимонов со своей женой Олей в писательском доме в Лаврушинском переулке. По дороге Клименко рассказал мне его удивительную историю.
Будучи геологом, Филимонов нашел за полярным кругом самый большой в мире изумруд и не сдал его куда следует, а долгое время носил свою находку в кармане потрепанных джинсов. В Москве он показывал изумруд в редакциях газет и журналов и даже раз как-то забыл его на чьем-то письменном столе. Находку ему, правда, вскоре вернули. Филимонову было противно даже думать о том, как его облапошат чиновники, если он сдаст изумруд и потребует свои законные десять процентов. В конце концов, к нему как-то пришли домой два хмыря в одинаковых темных плащах и серых кепочках с чемоданом, наполненным явно муляжными деньгами. “Ребята, я не продаю изумруд”, — только и успел сказать он. “Стоп!” — ответили они, и бывший геолог услышал, как на его запястьях щелкнули наручники. Потом, естественно, Бутырки, где Филимонов провел одиннадцать месяцев. Попал он в “сучью камеру”, в которой пахан по кличке Боцман заставлял его тащить зубами парашу. Филимонов отказался, расплатившись за свою “принципиальность” сломанной челюстью и перебитым носом.
Помог ему выйти на свободу Феликс Кузнецов, имевший влиятельных друзей в советских органах. Годы странствий и тюремные месяцы помогли собрать интересный жизненный материал. В результате появились две книги: “Чукоча” (история собаки, которую предал человек) и “Закон пути”, изданная в Совписе.
Почти из всех окон его квартиры виден Кремль с блестящими на солнце золотистыми куполами. Мы сидим в небольшой уютной комнате и отмечаем выход в свет его второй книги. Филимонов производит впечатление бывалого, много повидавшего человека. У него обветренное, загорелое лицо, хрипловатый голос. Движения и жесты его стремительны, несколько грубоваты. Столь же грубовата и оригинальна его речь, изобилующая крепкими словечками, тюремными выражениями…
— Бутырки — это, я тебе скажу, не Редингская королевская тюрьма, где томился твой любимый Оскар Уайльд, — говорит он Клименко. — Уайльд презрительно зажимал свой аристократический нос при виде индивидуального туалета в своей камере. Меня же заставляли тащить общую переполненную парашу в зубах на четвереньках от двери до окна. Но со мной этот номер не прошел. Однажды на Севере я выстрелил из дробовика в человека, который убил мою собаку и сшил из нее шапку. Меня за этот выстрел молотили всем лагерем человек сорок. Но много кулаков совсем не страшны: они же попадают в основном друг в друга. Опаснее, когда тебя бьют двое или трое здоровых парней. А что касается тюрьмы, то там, как правило, сидят шакалы. Свешиваются с нар, оскаливают зубы, притворяются волками. Но я же вижу: обыкновенные шакалы. А волки попадаются один-два на камеру. Так что выстоять всегда есть шанс.
Впоследствии Филимонов работал в журнале “Новый мир” заместителем главного редактора и был совладельцем двух небольших заводов на Северном Кавказе по производству шлакобетона. Колоритный и интересный человек, незаурядная личность. Он мог бы стать писателем в духе Джека Лондона, но надорвался и в 1995 году скончался.
В начале 1989 года волна всеобщих выборов захлестнула и наше издательство. Мы вознамерились выбрать себе нового директора вместо проворовавшегося старого. Состоялось общее собрание всего издательства, на котором выступили со своими программами кандидаты на эту должность. Кандидатов было много. Даже Владимир Иванович Муссалитин, над которым все подсмеивались, выставил свою кандидатуру. К нему присоединился честолюбивый Банкетов — заместитель заведующего редакции критики и вездесущий Саша Гангнус… От нашей редакции выставили свои кандидатуры Анатолий Стреляный и Александр Ужанков. Вначале мне было непонятно, зачем Ужанкову нужно влезать в это безнадежное для него мероприятие. Но потом, когда его имя — а он набрал 10% голосов — стало довольно часто упоминаться на различных собраниях, совещаниях в Совписе и Союзе писателей и, в конце концов, Феликс Кузнецов предложил ему довольно престижную работу в ИМЛИ им. Горького, а заодно и четырехкомнатную квартиру, я понял, что Саша — игрок экстракласса.
Подавляющее число голосов получил Анатолий Иванович Стреляный. Даже я, преодолев свою неприязнь к его амбициозности, голосовал “за”. Мы уже начали поздравлять нашего выдвиженца с избранием на высокий пост, но тут в Совписе появился первый секретарь Союза писателей Владимир Васильевич Карпов. У нас поговаривали, что он был не только Героем Советского Союза, разведчиком, “охотником за языками”, но и охотником за чужими рукописями и что роман “Полководец” он заимствовал у одного безвестного фронтовика, вознамерившегося опубликовать свою книгу в столице.
“Что это за вольность! — удивлялся Карпов на нашем общем собрании. — Да пусть он будет хоть трижды стреляный или расстрелянный, директором издательства ему все равно не быть! Совпис изначально создавался как кооперативное издательство, и выборы председателя правления — прерогатива писателей, а не ваша… Вы — служащие и выбирать не имеете права. Мы сами подумаем, кто будет у вас директор”.
Видимо, думали они недолго, и вскоре у нас появился Анатолий Николаевич Жуков, столь же плодовитый прозаик, как и Карпов, член КПСС чуть ли ни с младенческого возраста, орденоносец… Он уже раньше работал в нашей редакции прозы, будучи просто редактором, проявлял скромность и незлобивость, а став директором, тут же обрел соответствующую этой должности сановническую важность и нетерпимость к инакомыслящим.
А Стреляный обиделся и вскоре исчез из нашего поля зрения и уже потом, через некоторое время, к всеобщему изумлению, обнаружился в Австрии, где с тем же вдохновением и талантом стал писать об австрийской глубинке, проникая в самую суть простого австрийского труженика. А уже оттуда перебрался в Прагу, на радиостанцию “Свобода” и вновь занялся привычным делом: разбираться с русским народом и поучать его.
10 августа
Ходили с Володей Клименко “на кормление” к писателю Владимиру Наумовичу Тихвинскому в большой кирпичный дом на углу улицы Герцена и Скарятинского переулка. Клименко редактирует его книгу, и по издавна существующей традиции автор проявляет всяческие знаки внимания к редактору. На этот раз нас угощали коньяком и красной рыбкой, а сам хозяин с завистью смотрел, как мы опорожняем его бутылку. Пить он не может — врачи запретили после третьего инфаркта. Забавлял нас рассказами о своем трудном детстве в оккупированном немцами Харькове. Спасся чудом: по своему происхождению Тихвинский полуцыган-полуеврей, поэтому, когда хватали евреев, он назвался цыганом, а когда пришла очередь цыган, сказал, что еврей… Юмор висельника да еще из уст человека с тремя инфарктами. На стенах его двухкомнатной квартиры развешаны большие фотографии обнаженных мальчиков и девочек лет 5–6. Тихвинский говорит, что на Западе в моде такие снимки, а мне кажется, что это проявление обычной педофилии. Дело в том, что по своей натуре Тихвинский сладострастник и не пропускает ни одной юбки. Его пышную седую шевелюру почти каждый день можно видеть в ЦДЛ рядом с какой-нибудь симпатичной особой. Через полгода после этой встречи Тихвинский, вычитывая верстку в корректорском отделе, почувствовал себя плохо, лег на пол и успел только сказать: “Четвертый… Я не переживу…” И через несколько минут умер.
Готовлю сборник репрессированных женщин. Впервые я непосредственно соприкоснулся с переживаниями интеллигентных людей, которые пронесли идеалы истинной человечности через кошмары неправедного суда, пытки и унижения.
Сборник назывался “Доднесь тяготеет”. Составителем его был Семен Виленский, председатель общества “Возвращение”, сам прошедший все испытания политического заключенного, причем в одном из самых страшных метастаз ГУЛАГа, в Сухановской тюрьме, где была главная резиденция Берии. Я знал, как тяжело было ему добиться права опубликовать эти записки в Совписе. Знал также, что первого его редактора — секретаря Магаданского отделения Союза писателей Николая Козлова — в 1963 году срочно отправили в психиатрическую московскую больницу с диагнозом “мания борьбы за справедливость”. Известно мне также было и мнение нашего нового директора А. Жукова, с ненавистью воспринимавшего любое проявление гласности в обществе. Но, к счастью, времена изменились, перестройка повсюду ломала старые партийные стереотипы, и напрямую запретить выход этого сборника Жуков уже не мог.
Представляя меня своим “девочкам” — так Виленский шутя называл членов общества, большую часть которого составляли женщины семидесятилетнего возраста — он сказал про меня так: вот, мол, редактор… не испугался, взялся за такую книгу, а ведь у него жена, дочка…
Шел 1988 год, когда мы начали работу над сборником, и было неизвестно, чем закончится наша перестройка. Все живые участники сборника помогали его выходу в свет: перепечатывали рукописи, находили фотографии, держали корректуру. Это было коллективное творчество под руководством никогда не унывающего, склонного к юмору, умного и энергичного составителя. Помимо редакторской работы я стал постепенно вовлекаться Виленским во все дела общества “Возвращение”. Я уже лично знал многих авторов сборника, бывших зеков. Большое впечатление на меня произвела Ольга Адамова-Слиозберг, воспоминания которой использовал Солженицын в “Архипелаге”. Потом оказалось, что наши дачи расположены в непосредственной близости друг от друга в поселке Загорянский, и в том же 1988 году я был у нее вместе с Виленским на дне рождения. Ей исполнилось тогда 85 лет, но она сохранила ясность ума, и к ее мнению прислушивались тогда ее многочисленные родственники и друзья.
Но больше всех помогала Виленскому Заяра Веселая — дочь известного писателя Артема Веселого, автора книги “Россия кровью умытая”. Энергичная, обаятельная, она вместе со своим мужем, писателем-краеведом Владимиром Муравьевым выполняла все мелкие поручения Семена Самуиловича. Мы часто засиживались в их гостеприимной квартире в Измайлове, где помимо многочисленных полок с книгами всегда поражало обилие кошек и собак, подобранных ими на улице.
Удивляла меня своим оптимизмом и Вероника Константиновна Знаменская. Судьбе было угодно, чтобы она оказалась племянницей такого страшного человека, каким был железный нарком НКВД Генрих Ягода. После его расстрела она, как и все ее родственники, прошла трудный путь страданий и унижений. Знаменская была профессиональной актрисой и долгое время работала в театре города Ногинска. Не помню ее унылой, печальной, неразговорчивой, всегда — в приподнятом настроении, склонной к шутке, анекдоту, порой даже весьма пикантному… Раз как-то Вероника Константиновна показала мне свои старинные семейные фотографии, сделанные еще в конце XIX века в Нижнем Новгороде, и на одной из них обратила мое внимание на маленького мальчика, стоящего рядом со своими родственниками. “Это дядя Гена”, — спокойно сказала она, и я, поняв, кто изображен на этом снимке, содрогнулся, хотя не было ничего ужасного в облике симпатичного паренька в коротких штанишках и такой популярной в те годы матроске.
После того как сборник вышел из печати в мае 1989 года мы устроили вечер встреч авторов сборника с издательскими работниками. Жуков, как мог, сопротивлялся этому вечеру, но мы сумели сломить его сопротивление. Было много приветствий, речей… Я даже не ожидал, что выступления бывших зеков вызовут такой интерес сотрудников издательства, пришли даже из бухгалтерии, из технических служб… Татьяна Ивановна Лещенко-Сухомлина — в сборнике была ее статья “Моя гитара” — пела романсы под аккомпанемент гитариста Сергея Чеснокова. Ей много аплодировали. К тому времени я уже начал работу над книгой ее воспоминаний “Долгое будущее”.
Впервые я увидел Татьяну Ивановну в ЦДЛ, на вечере, посвященном встрече московской литературной общественности с вернувшейся из-за границы Ириной Одоевцевой. Татьяна Ивановна сидела на сцене, рядом с престарелой поэтессой, но благодаря своим бесконечным флюидам, которые она расточала вокруг, создавалось впечатление, что это чествуют ее, а не ту сморщенную глуховатую старушку. Я не знаю, была ли она знакома с Одоевцевой прежде, но сейчас было ясно, что усадили Татьяну Ивановну на сцене для соответствующего антуража — обе были из одной эпохи, близки по возрасту, хотя по внешнему виду казалось, что Татьяна Ивановна годится ей в дочери — обе долгое время жили в эмиграции. Обо всем этом позаботился один из устроителей вечера, небезызвестный журналист и авантюрист Феликс Медведев, автор популярной телепередачи “Зеленая лампа”. Без Медведева в то время, наверное, не обходилось ни одно мероприятие в ЦДЛ или на телевидении, связанное с русской эмиграцией. Я не раз бывал в его доме, на Покровке, вблизи Земляного Вала вместе со своим другом, известным краеведом и журналистом из Киева Виктором Киркевичем. Впоследствии Медведев стал играть в рулетку и задолжал огромные деньги. Пытаясь выкрутиться, он продал свою знаменитую библиотеку первых изданий русских советских поэтов. Среди этих книг было много экземпляров с автографами. Потом в счет долга ушла его комфортабельная квартира, и он стал скрываться от своих кредиторов. Жену свою Милу, с которой я вместе работал в Совписе, и сына он отправил в другой город, а сам жил у друзей, стараясь каждый раз менять место пребывания. Позже он опубликовал мемуары об этих скитаниях в газете “Мегаполис-Экспресс” под душераздирающим заголовком — “Предсмертный вопль загнанного должника”.
Это он открыл для любителей и знатоков русского вокального искусства Татьяну Ивановну. И случилось чудо! Лещенко-Сухомлина, столько лет прожившая в полной безвестности, стала на девятом десятке популярной. О ней писали газеты и журналы, ее стали приглашать на радио, телевидение, в концертные залы.
Она сохранила свои отношения с бывшими узниками ГУЛАГа, участвовала почти во всех встречах, организованных Виленским, но у нее никогда не хватало терпения досидеть до конца этих встреч, ей было скучно выслушивать похожие друг на друга выступления своих товарищей по несчастью и очень хотелось быть в центре внимания. Татьяну Ивановну переполняло новое ощущение жизни, она была на гребне своей популярности и поэтому жить только воспоминаниями о прошлом, причем таком унизительном и постылом, — она, чтобы сократить срок, убирала в Воркутинском лагере места общего пользования — Татьяна Ивановна не хотела.
Признаться, что и я тоже, как мог, избегал таких встреч. Мне трудно было замкнуть свои интересы на этой, пускай и очень серьезной и значительной теме. Помню, в последний раз я был на собрании общества в храме Николы на Берсеньевке, рядом с палатами Аверкия Кириллова (тогда этот храм не был еще действующим), и один из участников встречи, очень древний старик спросил меня шамкающим ртом: “А вы в начале тридцатых годов не сидели на Колыме?”
Издательство “Советский писатель” явно дышит на ладан. Сокращаются планы изданий, тиражи, все говорят о нехватке бумаги, картона, производственных мощностей… А наше руководство вместо того, чтобы постепенно переходить на коммерческие формы производства, ищет любые возможности, чтобы обезопасить себя и своих друзей-заединщиков. В план 1991 года помимо переводов М. Числова и сборника матерных частушек А. Боброва попали такие одиозные личности, как С. Куняев, В. Рогов, Б. Споров, И. Николенко… Усиленно проталкивается сборник произведений А. Проханова. И это вместо ожидаемых читателями коммерчески выгодных книг, многие из которых давно подготовлены к печати двухтомник Георгия Иванова, сборник произведений Чулкова, И. Бродского, Л. Чуковской, сборника обериутов… Хорошо еще, что успели запустить в производство первый том “Дневника” К. Чуковского.
Вскоре под непосредственным руководством Жукова и зав. производством Л. Пшенисновой создаются при Совписе два малых предприятия с ограниченной ответственностью: редакционно-производственное агентство “Олимп” под руководством энергичного Каминского, и издательство “Знак” (аббревиатура слов “знаменитая книга”), во главе которого становится наш бывший начальник Валерий Шашин. В “Олимп” переходит работать и Виктор Фогельсон. С этого периода и начинается бегство редакторов из Совписа, а оставшиеся работать сотрудники начинают предлагать в малые издательства свои позиции. Я предложил Фогельсону издать в “Олимпе” “Петербургский дневник” Зинаиды Гиппиус. Американское издание этой книги мне дал Георгий Мосешвили (сейчас он один из сотрудников радиостанции “Эхо Москвы”).
20 января 1990 года
Заходил Борис Споров. Стыдил нас с Клименко за то, что мы ходим на митинги. “Вы вроде бы симпатичные ребята и зачем вам нужны эти сионистские сборища. И потом, знаете ли вы, как настоящая фамилия Ельцина — Эльцин!” Мы расхохотались, а я вспомнил старую шутку: “Настоящая фамилия Пушкина — Пушкинд, его брата звали Лев, а прадедушку Абрам, Лермонтов тоже был еврей — Мойша Лерман, они с Пушкиндом были отказниками, невыездными, настоящая фамилия Гоголя — Яновский, его все время тянуло в Палестину…” Удивительно, как “патриотам” удается убедить людей в еврейском происхождении Ельцина — по-моему типичный русский медведь, с национальной склонностью к выпивке.
Игорь Минутко рассказал о том, что произошло 18 января в ЦДЛ во время собрания писателей группы “Апрель”. Это был настоящий черносотенский погром. Руководил действиями штурмовиков некий Смирнов-Осташвили. Он кричал в рупор: “Жиды, убирайтесь в свой Израиль. Вы не писатели — писатели Распутин, Астафьев, Белов. Мы в своей стране, а вы — пришельцы… Сегодня мы пришли с мегафоном, а в следующий раз — с автоматом”. Милиция спокойно наблюдала за тем, как молодчики из общества “Память” выламывали руки у пожилых женщин, били по лицу мужчин. “А как же, — ухмыльнулся один из милиционеров, — у нас плюрализм и свобода слова”. Задержали для вида несколько “шестерок”, но вскоре отпустили.
4 февраля
Были на демонстрации в Охотном ряду. Огромная площадь запружена народом, море голов до самого Манежа. Лица возбужденные, радостные. Выступают Сергей Ковалев, Борис Ельцин, Юрий Афанасьев… “Мы говорили полушепотом, боялись быть услышанными, теперь кричим, срывая голос, нет больше времени на иносказания, сегодня мы вместе для того, чтобы выжить завтра!”, “Пока мы едины, мы непобедимы!” Вокруг много лозунгов: “К уголовной ответственности Смирнова за антисемитский погром в ЦДЛ”, “Горбачев, мы с тобой”, “КПСС, дай порулить!”, “Есть аппарат страшнее самогонного”, “ТАСС, кончай врать” и др.
Апрель 1990 года
В конце апреля Жуков отправил на пенсию всех редакторов, достигших пенсионного возраста. Под эту категорию попали многие опытные редакторы, в основном, женщины из нашей редакции и из редакции критики. Увы, рвется на глазах преемственность поколений! Прощальный ужин в нашей редакции устраивает одна Зоя Владимировна Одинцова. Это совпадает с пасхальными днями, и она ставит на стол кулич, пасху, крашеные яйца… Всем очень грустно, но Зоя Владимировна держится с достоинством, смеется, шутит… Только раз, нагнувшись ко мне, говорит печально: “Самое грустное это то, что жизнь проходит!”
И. Скачков и Н. Солнцева ушли из Совписа и организовали свое издательство “Скифы”. Солнцева предложила мне отредактировать рукопись воспоминаний А.К. Бобореко — известного буниноведа. Я уже имел счастье в конце 70-х годов познакомиться с ним, когда от отдела критики журнала “Огонек” ездил в Воронеж внештатным корреспондентом. В тот период стояла острая проблема сохранения дома, в котором родился Бунин. Дом еще стоял, но мемориальную доску с него уже сняли местные власти, мотивируя это тем, что нет точных документов, из которых бы следовало, что именно в этом доме родился Бунин. Единственным препятствием сносу этого дома было упорство старого коллекционера Петровского, жившего в нем и устроившего там настоящий музей. Да еще помогали ему местные краеведы, среди которых наиболее решительным защитником дома был журналист Леонид Коробков. Я побывал в самом доме у Петровского, встречался с секретарем обкома А.С. Синицыным, который в доверительной форме сказал мне: “Да чего вы хлопочете об этом доме, мы же все прекрасно знаем, что Бунин был ярый антисоветчик”. Но общими усилиями все же удалось отстоять этот дом. Большую роль сыграли тут и многочисленные письма племянника Бунина Н.И. Ласкаржевского, и выступления в местной печати краеведов, и мой приезд от журнала “Огонек”. В.С. Петровский писал мне в Москву о том, “что Синицын сразу же после вашего ухода позвонил М.А. Грибанову — инструктору отдела культуры ЦК КПСС, который работал раньше в Воронеже, и просил его не допустить к печати в журнале “Огонек” никаких ваших статей”. Заведующие отделом критики журнала В.П. Енишерлов пытался после этого пробить мою статью в газете “Советская культура”, но все было бесполезно.
После ухода Валерия Шашина в “Знак”, а Бориса Тихоненко в другое издательство, мы какое-то время были “беспризорными”, пока нам в начальники не назначили бывшего редактора газеты “Правда” Владислава Егорова, а его заместителем стал приятель Шашина Михаил Ишков. К Егорову мы отнеслись сначала настороженно в связи с его предыдущей работой, но он сумел своим добрым и незлобивым характером расположить нас к себе. Долгое время он как бы находился над схваткой, хотя и тяготел больше к национал-“патриотам”, но впоследствии стал все чаще и чаще появляться на наших демократических собраниях, более похожих на стихийные митинги. А Ишков, несмотря на свои внушительные габариты, был достаточно безликой фигурой, ориентировался на Шашина, стремился удержаться на плаву и добыть побольше денег для своей семьи.
В 1991 году стены Совписа покинули такие талантливые редакторы, как Л. Воронин, С. Зенкин, О. Тимофеева, А. Ужанков, А. Стреляный, В. Фогельсон. Свое издательство “Слово” образовали Д. Тевекелян и В. Медведев… И тут Шашин, уже руководивший малым издательством “Знак”, решил стать по совместительству и нашим пастырем, он все чаще и чаще выступал на наших собраниях и явно претендовал на роль лидера. Но для того чтобы грамотно руководить многими десятками опытных редакторов и одновременно противостоять искушенным в интригах и вероломстве коммунистическим лидерам, нужно было помимо дельных выступлений и призывов еще иметь и другие качества: решительность в действиях и бескомпромиссность. А Шашин долго и часто беседовал в кабинете с Жуковым, не прочь был посидеть за столиком в ЦДЛ с Роговым. Трудно сказать, какую роль он тогда играл, и я далек от мысли обвинять его в двурушничестве. Вероятно, он по своей натуре был человеком компромиссным, толерантным и ни с кем не хотел ссориться. Многие из наших противников были одновременно и учредителями его малого предприятия “Знак”. Вот поди и разберись в человеке. По крайней мере, в той непростой ситуации, которая сложилась в издательстве в 1991 году, Шашин вольно или невольно сделал все, чтобы мы начисто проиграли Жукову и его команде. Да и созданное впоследствии нашим “астраханским мальчиком” новое издательство “Знак СП” было явно бутафорским, маломощным, бесперспективным.
Декабрь 1990 года
Во многих газетах — “Московские новости”, “Книжное обозрение” — пишут о развале нашего издательства. Вскоре создается комиссия СП СССР по проверке работы Совписа. Мы готовим заявление, в котором излагаем свои взгляды на сложившуюся ситуацию: “Мы считаем, что развал нашего издательства связан, в первую очередь, не столько с дефицитом бумаги и другими коммерческими трудностями, сколько с бездарным, некомпетентным руководством издательства — директора А. Жукова, главных редакторов М. Числова и А. Тамма и зам. главного редактора А. Боброва, а также их явной ориентацией на определенные консервативные силы общества, на писателей, группирующихся вокруг журнала “Наш современник”, газеты “Литературная Россия”, а также Секретариата правления писателей РСФСР…”
Это письмо я отнес в секретариат Правления Союза писателей Владимиру Савельеву, который в тот период вместе с Оскоцким пытался организовать какое-то сопротивление красно-коричневым. Но ничего из этого не вышло: раскол в Союзе писателей шел также не в пользу демократических сил. Движение “Апрель” только еще набирало свою силу, а в Правлении уже царствовали Хабибулла Пулатов (говорят, что его рекомендовал на этот пост Евтушенко, а сам укатил в Англию) и Юрий Бондарев.
21 августа 1991 года
О коммунистическом путче я узнал на даче: утром мой сосед, старый партиец, давно мечтавший о том, чтобы всем “перестройщикам показать палку с дыркой” — через забор злорадно сообщил мне, что в Москве, наконец, наводят порядок. Я бросился к радиоприемнику, а там уже диктор металлическим голосом зачитывал заявление ГКЧП. Наскоро поев, я бросился на станцию…
На Манежную площадь уже въезжала танковая колонна, из открытых люков высовывались молодые ребята в шлемах и совсем не воинственно, а скорее любопытством оглядывались вокруг. Я подошел к небольшой толпе, окружившей танк между зданием Манежа и Александровским садом, и увидел там Олеся Адамовича с Ирой Ковалевой. Мы поздоровались, обменялись мнениями. Создавалось впечатление, что войска не знают, что делать, ребята из танков отвечали односложно, смущались, краснели… Не чувствовалось никакого серьезного противостояния, ожесточения — все было довольно миролюбиво.
Я пошел к Белому дому, вначале по улице Горького, потом бульварами дошел до Калининского проспекта. Только около ТАСС я увидел еще одну танковую колонну, на которую никто из проходящих не обращал никакого внимания. Жизнь в городе шла своим обычным будничным ходом, и у меня немного отлегло от сердца. У дверей Белого дома со стороны главного фасада я присоединился к небольшой толпе, окружившей Глеба Якунина. Он был в рясе, с крестом и говорил о том, что надо организовать сопротивление, что одна из крупных воинских частей под руководством генерала Кобеца двигается к Москве… Из окон время от времени выбрасывались листовки с призывами противостоять путчу, не дать коммунистам уничтожить завоевания демократии. Ожидалось выступление Ельцина.
Провел весь день и вечер у Белого дома, строил баррикады, видел Шашина, Евтушенко, Юрия Перова с кинокамерой… Вернулся домой в час ночи, не спал всю ночь, слушал радио, смотрел телевизор… Утром 22 августа должен был идти к Леониду Ленчу снимать вопросы, но я позвонил ему и отложил свой визит.
25 августа
Был у Леонида Ленча, известного писателя-сатирика (последнее слово хочется взять в кавычки — какая уж там была сатира при тотальной цензуре!). Сравнительно быстро нашел нужный мне дом на Садово-Каретной, построенный для советской художественной элиты, поднялся на седьмой этаж. Леонид Ленч с трудом вышел мне навстречу — ему было уже за восемьдесят лет, и я знал, что он тяжело болен. Мы едва успели обменяться приветствиями, как он тут же, в прихожей, проговорил шамкающим ртом: “Невероятно! Я знал, что это в конце концов должно произойти, но чтобы так скоро… все рухнуло!” — и он сделал характерное движение руками, резко опустив их вниз. У него было растерянно-удивленное выражение лица, и я никак не мог понять, радуется он переменам или нет? Скорее нет: ведь почти вся его жизнь прошла при советской власти, к которой он хорошо приспособился и уютно в ней существовал, критикуя то, что ему прикажет партия. И книга, которую мы тогда с ним выпускали, за один день устарела на целую эпоху.
Сентябрь—октябрь 1991 года
Мы не скрывали своей радости по поводу случившихся событий. Нам казалось, что с падением коммунистов, арестом “чепистов”, запретом КПСС начнется новая жизнь. На месте “Советского писателя”, этой фабрики по конвейерному производству идейно выдержанных в рамках соцреализма произведений, должно возникнуть принципиально новое, демократическое издательство. Тем более, что старое руководство во главе с Жуковым испытывало в то время большую тревогу: они на какое-то время притихли, притаились… Это было удобное время для “захвата мостов через Неву, банков и телеграфов”. Даже такой осторожный человек, как Арнольд Тамм, и тот стал все чаще и чаще появляться на наших общих собраниях. Но мы это время проболтали, “прощелкали семечками”, как летом 1917 года, да и не только мы… Мне кажется, что именно в тех незабываемых днях скрыта истинная причина дальнейших наших трудностей и неудач. Начинать надо было с нуля, полностью распрощавшись со старыми методами управления, покончив навсегда с коммунистическим прошлым и, если уж не предавать большевистское руководство суду (хотя надо бы!), то, по крайней мере, запретить партийным боссам, тем, кто не вышел из партии до 21 августа, на какое-то время занимать ответственные посты, лет эдак… на десять-пятнадцать. Пускай поработали бы на производстве и сельском хозяйстве простыми тружениками, именем которых они всегда прикрывались.
К сожалению, ничего этого сделано не было. И коммунисты постепенно вышли из шокового состояния, огляделись и, не торопясь, пользуясь слабостью новой власти, стали захватывать общую собственность Союза писателей, издательства… Их поддерживали в этом все силовые структуры, которые, поменяв только вывески, остались прежними и затаили ненависть к новой власти. Они даже портреты Ленина и Дзержинского оставили на прежних местах.
10 января 1992 года
Заходил Семен Виленский. Мы с ним готовим вторую книгу “Доднесь тяготеет”. Рассказывал смеясь, что сейчас провинция в плане демократизации общества идет впереди Москвы. Общество “Возвращение”, председателем которого он является, получило от властей в свое пользование огромный дом на Волге, в Тверской области, бывшее имение И.Е. Великопольского, хорошего знакомого А.С. Пушкина. И вот когда Семен Самуилович приехал в районное управление, чтобы оформить документы на владение, то увидел в канцелярии на стене над столом ответственного лица вместо портрета Ленина репродукцию с картины Крамского “Христос в пустыне”.
21 апреля 1992 года
Наши редакторы, чтобы прокормить себя, стали создавать кооперативы по продаже книг и альбомов. Особенно активной оказалась Альбина Верещагина. Она организовала кооператив “Лампада” и наладила мощную торговлю альбомами в Музее изобразительных искусств и в Третьяковской галерее. Другой кооператив был создан редактором Литконсультации Людмилой Сергеевой и писателем Игорем Минутко. Он назывался “Трилогия” и вел торговлю в новом здании Третьяковской галереи на Крымском Валу, а также в Академии художеств и в Киноцентре. Мы все скопом двинулись к ним и долгое время стояли за прилавками. Но некоторые редакторы над нами посмеивались. Они считали, что мы превращаемся в торгашей и изменяем своей профессии.
1 июля 1992 года
Вышло постановление Жукова об административном отпуске и новом режиме работы для всех редакторов. Это должно было подтолкнуть нас уйти в отпуск без сохранения зарплаты. А те, кто откажется Жукову подчиниться, обязаны были теперь трудиться ежедневно с 9 утра до 18 часов вечера с часовым обеденным перерывом. Таким постановлением наш директор как бы убивал двух зайцев: сохранял для себя и своих заединщиков нашу зарплату и лишал нас возможности собираться вместе. Многие редакторы покорно последовали этому указу. Я отказался ему подчиниться и продолжал ходить на работу в прежнем режиме. Жуков потребовал от меня объяснение, что я незамедлительно и сделал. В этой записке я назвал его постановление грубой формой давления администрации на сотрудников издательства, а также высказал недоверие как самому Жукову, так и Числову, Боброву и Тамму.
14 июля
Жуков вызвал меня к себе на ковер. Было видно, как он сдерживает себя и старается говорить спокойно. Он даже обмолвился, что уважает мою позицию, но тем не менее должен подписать приказ о моем увольнении. Я был готов к этому и заявил ему, что не буду считать этот приказ правомочным и подам в суд.
На другой день я подал исковое заявление в Киевский народный суд города Москвы. Кроме меня свои заявления подали еще несколько человек.
10 августа
Состоялось решение суда. Действия Жукова были признаны незаконными, так как нас уволили по постановлению, а не по приказу и без ведома профсоюзной организации. Я был восстановлен в своей должности и получил компенсацию за полтора месяца вынужденного прогула. Но оставаться дальше под руководством Жукова мне уже самому не хотелось. А тут еще наша кадровичка Роза стала уговаривать подать заявление об уходе.
К этому времени я уже работал в кооперативе “Лампада” и продавал в Манеже книги и альбомы по искусству. А Валерий Шашин на наших общих собраниях предлагал организовать самостоятельное издательство, положив в основу его крошечное малое предприятие “Знак”. Новое издательство было решено назвать “Знак-СП”.
11 сентября
Я подал заявление об уходе. Одновременно с этим написал статью в газету “Литературные новости”, где главным редактором был Иодковский. Статья называлась грозно: “Мафиозные структуры издательства “Советский писатель””. Иодковский тут же ее напечатал и сказал мне по телефону, что моя статья актуальна и убедительна. В ней я писал о формах личного обогащения нашей администрации, об их стремлении избавиться от неугодных членов коллектива, о том, что дочь Жукова состоит учредителем предприятия “Знак”, а его жена — учредителем предприятия “Олимп”, а главный редактор Числов — учредитель малого предприятия “Интервесы”.
Но Иодковский почему-то изменил название нашего издательства, убрав из него слово “советский”. Получилось просто — “Писатель”. Вследствие чего многие недоумевали, а что это за издательство такое? Может поэтому статья не получила большого резонанса. Да и вообще, подобных разоблачительных статей в тот период было немало, но на них мало кто реагировал и ни к каким серьезным последствиям они, как правило, не приводили. Наступило время непосредственных разборок с применением физической силы. И та, и другая сторона понимали это и готовились к ним. Хотя надо прямо сказать, что кулачных бойцов и тяжеловесов в нашей команде, увы, было явно недостаточно!
Октябрь 1992 года
Теперь фактически в одном здании находилось два издательства: “Современный писатель” (так стали называть себя коммунисты и национал-“патриоты”) и наше издательство “Знак-СП”. Но само здание не было поделено и создалась взрывоопасная ситуация. Каждая из сторон готовилась к решительным действиям. Были поданы документы в суд, но процесс разделения шел очень медленно. К середине октября, почувствовав какое-то подспудное движение наших агрессивных противников, Валя Алимова, Лера Бузылева и Ира Ковалева три дня и три ночи не выходили из здания, окопались в библиотеке и внимательно следили за действиями Жукова и Числова. Только после этого Шашин и Жуков сели за стол переговоров, следствием которых явился формальный раздел помещения. На первом этаже за нами остались бухгалтерия и библиотека. Сохранили мы несколько комнат на третьем этаже (бывшие комнаты редакции критики и комнаты русской прозы, а также комнаты художественной редакции). Осталось за нами и помещение библиографического отдела на четвертом этаже.
Март 1993 года
К началу марта на должность директора нашего издательства был приглашен известный правозащитник Сергей Иванович Григорьянц, главный редактор газеты “Гласность”. Переговоры с ним вели Миша Фадеев и Владимир Савельев.
Мужественный правозащитник, волевой и решительный человек, Григорьянц, тем не менее, никак не подходил на роль нашего лидера. Создавалось впечатление, что его не столько интересуют наши издательские дела и литературные планы, сколько возможность использовать комнаты Совписа, удобно расположив в них сотрудников бюллетеня “Гласность” и периодического сборника “КГБ вчера, сегодня, завтра”. У него был свой, давно сложившийся коллектив, и на нас, бывших редакторов Совписа, он смотрел как на не нужное ему бесплатное приложение к удобному во всех отношениях помещению. Правда, с самого начала он предпринял какие-то усилия для нашей организации: провел тарификацию, установил дни дежурств, собирал нас время от времени на общие собрания, но никаких конкретных реальных дел у нас по-прежнему не было и ни одной книжки мы так и не выпустили. Не получали мы и никаких денежных вознаграждений, да, собственно говоря, и не за что нам было платить. Но самое главное, чего мы, к сожалению, не учли, это то, что Сергей Иванович в силу своей правозащитной деятельности был на особом счету у все еще мощного Комитета государственной безопасности, который по инерции и неистребимой своей убежденности, пользуясь равнодушием центральных властей, продолжал борьбу с инакомыслящими.
Апрель 1993 года
Помогал оформлять кабинет Григорьянца (бывший кабинет заведующего редакцией критики Банкетова). Мы притащили с четвертого этажа старинный книжный шкаф, который Сергей Иванович тут же заполнил книгами из своей личной коллекции — изданиями Академии 20—30-х годов. Он оказался любителем старины и заядлым библиофилом, но, как мне показалось, избегал разговоров, не касающихся его правозащитной деятельности, так что поговорить с ним о книжных делах мне так и не удалось.
Май 1993 года
Мы, как неприкаянные, ходим по коридорам отвоеванного нами помещения и натыкаемся то на охрану, нанятую Григорьянцем, то на его деловых сотрудников, сидящих целый день за компьютерами в комнатах нашей редакции русской советской прозы. Я от нечего делать копаюсь в выброшенных из художественной редакции в коридор папках с документами и фотографиями. Здесь почти весь архив художественной редакции. Нахожу рисунки С.В. Образцова, письма Каверина, Катаева, подлинные фотографии Паустовского, Арсения Тарковского, Б. Окуджавы… А на первом этаже под лестницей был свален архив “Дня поэзии”. Копался я и в нем и к своей великой радости нашел среди бумаг фотографию А. Твардовского с автографом… Сейчас это никого не интересует…
Вчера обратился к Григорьянцу с просьбой помочь известному коллекционеру Григорию Арзуманову, бежавшему в Москву от бакинских погромов. Сергей Иванович, с трудом оторвавшись от своих дел, выслушал меня, посочувствовал Арзуманову, обещал что-то предпринять — необходимо было срочно найти какую-нибудь недорогую квартиру и помочь с работой — но так ничего и не сделал, возможно, даже и не пытался, хотя я рассказал ему о том, что у Арзуманова находится собранная им уникальная коллекция книг, открыток, марок, что он в свое время получил за эту коллекцию грамоту ЮНЕСКО. По своей наивности я предполагал, что Григорьянц как правозащитник должен стремиться помочь всем обратившимся к нему людям, права которых ущемлялись. Мы уж потом сами, как могли, помогли Арзуманову. Альбина Верещагина устроила его работать в книжный киоск Художественного салона на Октябрьской площади, а жить он стал вместе со своим сыном Сергеем на моей подмосковной даче, пока не удалось снять дешевую квартиру. Но, к сожалению, Арзуманов не долго там прожил: его сердце не выдержало потрясений и через три месяца он скончался от инфаркта.
Август 1993 года
Отношения между двумя издательствами в уютном особняке на улице Воровского все более и более накаляются. И те и другие имеют свою хорошо оплачиваемую охрану, и те и другие ищут удобного случая, чтобы вышвырнуть своих противников на улицу. В начале августа, днем, когда вместе с Григорьянцем и его сотрудниками дежурил наш редактор Владимир Клименко, состоялась первая попытка расправиться с нами. Возглавлял этот дневной штурм постоянный автор газеты “День” Валентин Солоухин, который почему-то явился в пятнистой форме десантника. Он, по рассказу Клименко, ногой вышиб стеклянную дверь и мертвой хваткой вцепился зубами в руку сотрудника, охранявшего нашу часть здания. Но эту небольшую группу писателей национал-“патриотов” удалось легко отбить…
К тому времени наши судебные дела шли, хотя и медленно, но достаточно успешно, и нужно было только время, чтобы мы стали полновластными хозяевами всего здания и, возможно, банковских счетов. Но темпераментный наш руководитель решил действовать, не дожидаясь решения суда. Адвокат Рахмилович и Миша Фадеев уговаривали его не делать ничего такого, что могло бы спровоцировать наших противников на ответные меры. Григорьянц их не послушался, и в середине августа, ночью предпринял с помощью вооруженной охраны захват всего здания. Вначале это ему удалось, и он, успокоенный, пошел домой. Но ожидавшие этого Ларионов (он был избран на должность директора) и Жуков тут же позвонили куда надо и с помощью милиционеров и гебистов ворвались в помещение и буквально на руках вынесли из здания нашу маломощную охрану. Удивлению Григорьянца не было предела, когда утром его не пустили не только в его кабинет, но и в само здание.
Огорченные и подавленные, собрались мы в ЦДЛ в кабинете Савельева, не зная, что предпринять в такой ситуации. Вскоре приехали журналисты с магнитофонами и кинокамерами. Григорьянц давал интервью для радио и телевидения на улице, у памятника Толстому. Вероятно, тогда же он предпринял и много других ответных действий, но все безрезультатно. Здание оказалось полностью в руках наших противников, их вооруженная охрана не разрешала нам даже войти в вестибюль. Потеряли мы и доступ к своим личным архивам и, вероятно, пропала коллекция книг самого Григорьянца. Потом мы узнали, что была расхищена уникальная библиотека издательства, долгие годы так бережно собираемая и охраняемая Валей Алимовой.
Так закончилась наша двухлетняя борьба с коммунистами и примкнувшими к ним национал-“патриотами”. И никого из высших органов власти это событие по-настоящему не взволновало, оно прошло почти незамеченным, не считая двух-трех сообщений в печати да небольшого сюжета по телевидению. Можно подумать, что захват коммунистами одного из центральных издательств — это так, пустячок, мелочь…
Затаившееся же ныне в этом здании издательство “Современный писатель” трудно назвать как законным (оно не избиралось большинство коллектива, а было создано агрессивным национал-большевистским меньшинством путем такого обычного для коммунистов силового захвата с участием поддержавших их милиционеров и сотрудников КГБ), так и продуктивным. Сейчас это, с позволения сказать, издательство практически неизвестно читающей публике.