(Рец. на кн.: Гришунин А. Л. Исследовательские аспекты текстологии)
БИБЛИОГРАФИЯ
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 1999
М. Одесский
ПРИЗНАНИЯ ПОСВЯЩЕННОГО
Гришунин А. Л. ИССЛЕДОВАТЕЛЬСКИЕ АСПЕКТЫ ТЕКСТОЛОГИИ. — М.: Наследие, 1998. — 416 с. — 1000 экз.
Вначале — цитата. Олицетворенная “романтика” в печатной редакции “Стихов о поэте и романтике” Э. Багрицкого оказывается “на фронтах и в боях:
Фронты за фронтом.
Ни лечь, ни присесть!
Жестокая каша да ситник суровый;
Депеша из Питера: страшная весть
О черном предательстве Гумилева…
По автографу 1925 г.:
…Депеша из Питера: страшная весть
О том, что должны расстрелять Гумилева…
Далее в печатном тексте:
Я мчалась в телеге, проселками шла;
И хоть преступленья его не простила,
К последней стене я певца подвела,
Последним крестом его перекрестила…
Глупейший текст! Ради чего ж она “мчалась”?
Текст 1925 г.:
Я мчалась в телеге, проселками шла;
Последним рублем сторожей подкупила,
К последней стене я певца подвела,
Последним крестом его перекрестила…
Теперь — понятно. Но какой исковерканный текст!” (с. 63). Этот выразительный пример заимствован из последней книги А.Л. Гришунина.
План монографии достаточно традиционен. В ней обсуждаются “основные понятия” текстологии, проблемы “установления текста” и “текстологии и теоретических вопросов литературоведения”, методы “вспомогательных разысканий” (т.е. атрибуции, локализации, датировки), “эдиционное применение”. И неудивительно, после трудов “отцов-основателей” Б.В. Томашевского, Г.О. Винокура, С.М. Бонди, после “Вопросов текстологии” (вып. 1—4, 1957—1967), после работ Б.М. Эйхенбаума, Д.С. Лихачева, С.А. Рейсера ожидать здесь экстравагантных “новизн” едва ли приходится. Отчасти необычен особый раздел о “текстологии и теоретических вопросах литературоведения”, как и вообще программная установка на увязывание текстологии с поэтикой, эстетикой и т.п. Впрочем, дискуссионные и оригинальные соображения автора не меняют существа дела: текстология как наука построена, и, похоже, радикальный пересмотр в ближайшее время не ожидается.
Однако монография А.Л. Гришунина, бесспорно, заинтересует не одних лишь профессионалов-текстологов и студентов, обреченных изучать эту — не самую популярную, не самую ими любимую — филологическую дисциплину. Рискуя показаться поверхностным, выскажу предположение, что в современной научной ситуации успех сочинения о текстологии обеспечивается не столько неординарным подходом к ее “аспектам”, сколько примерами. Тем паче если за дело берется исследователь, который в течение нескольких десятилетий успешно текстологию развивал.
“Показать текстологию как дело живое, творчески выполняемое филологами, а не нотариальной конторой, — одна из задач исследования. Б.М. Эйхенбаум, по словам П.Н. Беркова, кроме известных его “Основ текстологии”, задумывал особый текстологический труд, основанный на личных воспоминаниях… Автор этих строк был очевидцем и участником текстологических схваток, чернильнопролитных и жарких — особенно ввиду идеологических и политических страстей, которые иногда пытались увязать с текстологией; участвовал в научных изданиях Грибоедова, Герцена, Тургенева, Некрасова, Чехова… Не могу сказать, что все основываю на личных воспоминаниях, но отдельные мемуарные вкрапления не исключены” (с. 8—9).
Кстати, “текстологические схватки”, в которых участвовал А.Л. Гришунин, — да и сам он — уже попали в поле зрения мемуаристов и исследователей новейшей истории. Претензии к нему Ю.М. Лотмана, вызванные спорами о принципах издания “Писем русского путешественника” Н.М. Карамзина (в серии “Литературные памятники”), темпераментно зафиксированы в томе “Писем” тартуского структуралиста (М., 1997). А в “Вестнике Удмуртского университета”, целиком посвященном “Трудам и дням проф. Б.О. Кормана”, напечатаны материалы, свидетельствующие о борьбе А.Л. Гришунина с С. Небольсиным и другими противниками знаменитого филолога из Ижевска (Специальный выпуск. Филология. Ижевск, 1997. С. 133—135).
Как на пример “мемуарных вкраплений” в книге “Исследовательские аспекты текстологии” можно сослаться на интереснейшие сведения о четвертом выпуске “Вопросов текстологии”, тридцать лет назад опубликованном под заглавием “Текстология произведений советской литературы”: “Тексты почти всех главных произведений советской литературы оказались исхлестанными, обезображенными цензурой. Книгу “Текстология произведений советской литературы”, в которой все это с очевидностью выявилось, вышедшую в 1967 г. в грязно-красном переплете, остроумный З.С. Паперный назвал: “кровоподтеки на литературе”. Текстологическое исследование обнаружило вопиющие факты насилия над текстами основных произведений советской прозы <…> Тексты А.Н. Толстого претерпели столь неприличное выворачивание наизнанку самим писателем, что статья о них не была допущена в сборник” (с. 158—159).
Тем не менее книга А.Л. Гришунина не походит на мемуары. Зато порой читается как научный детектив, как признания посвященного. Так, иллюстрируя теоретическое положение о сложностях, которые — в условиях наличия нескольких авторских редакций — возникают при выборе репрезентативного текста, А.Л. Гришунин приводит поначалу “дежурные” примеры: редакции лицейских стихотворений Пушкина, повестей Гоголя “Портрет” и “Тарас Бульба”, пьесы Горького “Васса Железнова”, сборника Пастернака “Поверх барьеров”… И вдруг — с той же спокойной академической интонацией — автор обращается к “экзотическим” случаям, которые ранее в классических отечественных “текстологиях” не встречались.
Оказывается, воздерживался от позднейших переделок К.А. Федин, “который стал писать плохие романы, но старые не портил, благодаря чему “Города и годы” и “Братья” остались произведениями 20-х годов” (с. 48). Чего не скажешь о “Разгроме” А.А. Фадеева. Редакциям этого романа А.Л. Гришунин некогда посвятил специальную статью, опубликованную в четвертом выпуске “Вопросов текстологии”. Теперь цитируются наиболее яркие образчики “работы” романиста над текстом своего романа. “До 1949 г. размышления героя этого произведения, Левинсона, после разговора с Мечиком (гл. XIII) выглядели так (выделено всюду мной. — А.Г.): “Он думал о том, как Мечик все-таки слаб, ленив и безволен и как же, на самом деле, безрадостна та страна, что в изобилии плодит таких людей — никчемных и нищих. “Ведь именно у нас, на нашей земле, — думал Левинсон, заостряя шаг и все чаще пыхая цыгаркой, — где миллионы людей живут испокон веков по медленному, ленивому солнцу, живут в грязи и в бедности, пашут первобытной сохой, верят в злого и глупого бога, именно на таком скудоумии только и могут расти такие ленивые и безвольные люди, такой никчемный пустоцвет <…>””. Левинсон здесь, как видно, не щадит и “страну”, указывая на ее порочность, что в середине 20-х гг. было еще возможно. С 1949 г. это место читается так: “Он думал о том, как Мечик все-таки слаб, ленив и безволен и как же, на самом деле, безрадостно, что в стране плодятся еще такие люди — никчемные и нищие. “Да, до тех пор, пока у нас, на нашей земле, — думал Левинсон, заостряя шаг и чаще пыхая цыгаркой, — до тех пор, пока миллионы людей живут еще в грязи и бедности, по медленному ленивому солнцу, пашут первобытной сохой, верят в злого и глупого бога — до тех пор могут рождаться в ней такие ленивые и безвольные люди, такой никчемный пустоцвет <…>””. Здесь “страна”, видимо, благополучна в основном, и только “еще” (“пока”) случаются в ней негодные люди. Кто знаком был с официозной прессой 40-х гг., тот помнит это характерно-публицистическое “еще”. Размышления Левинсона завершаются выводом: ““Видеть все так, как оно есть, для того, чтобы изменять то, что есть, и управлять тем, что есть”, — вот к какой самой простой и самой нелегкой мудрости пришел Левинсон”. Это — ранний вариант. С середины 1940 г. он принял такой вид: ““Видеть все так, как оно есть — для того, чтобы изменять то, что есть, приближать то, что рождается и должно быть”, — вот к какой самой простой и самой нелегкой мудрости пришел Левинсон”. <…> Характерна реакция на это А.Т. Твардовского (запечатленная дневником А.И. Кондратовича), когда он ознакомился с моей работой о тексте “Разгрома”: “<…> А Фадеев! Как он переделывал отличную, лучшую свою книгу “Разгром”. <…> Как ужасен в нем был этот алкоголический романтизм, которым он увлекся в угоду времени, и не только времени” (с. 53—56).
Или: “Роман М.М. Пришвина “Осударева дорога”, законченный в 1947 г., после этого и до самой смерти писателя проходил по рецензентским, редакторским и цензурным мукам: требовали переработок текста от писателя, который все это время находился в “смертельной тоске”, “как распятый”, и готов был “удрать из литературы”. Подчиняясь нажиму, он создал пять редакций произведения, в которых он сам запутался…” (с. 58).
Еще более “экзотическая” текстологическая ситуация: “Перемены в тексте “Тихого Дона” — “выпрямление” образов коммунистов; изничтожение донских разговорных диалектизмов (типа “кубыть” и пр.) — в позорном “потаповском” издании 1953 г., независимо от того, делал ли это сам Шолохов или при его попустительстве некий журналист К. Потапов, — симптоматичный, красноречивый факт. Л.Г. Якименко в специальной статье с небольшой оговоркой одобрил эту правку. Писатель потом частично вернул текст к первоначальному виду. Однако сам факт этих перипетий текста, несомненно, не в пользу Шолохова, ибо как можно писателю так не беречь своего текста, если он действительно — “свой”!” (с. 59) Многозначительный намек относительно “своего” текста Шолохова не развернут. А жаль.
Ряд примеров продолжает анализ “Стихов о поэте и романтике”, что цитировался в начале рецензии. В итоге далекие от парадоксальности суждения — об обязательной непредвзятости при выборе репрезентативной редакции, об отсутствии эксклюзивных прав “последней авторской воли” и т.д. — звучат почти эпатажно. Не только из-за непривычности “советских” примеров, но и по причине их спокойной включенности в традиционный ряд Пушкина, Гоголя, “Вассы Железновой”. Торжествует подход, требующий рассматривать произведение любой эпохи и любой степени лояльности любому режиму — на равных правах, в контексте, установить который позволяет наука текстология.
Восстанавливая нормальный подход к классическим произведениям, А.Л. Гришунин — опять же в качестве примеров при теоретических обобщениях — рассказывает, как именно функционировала “аномалия”. Некрасов в поэме “В.Г. Белинский” упоминает сановника и литератора Д.П. Бутурлина, называя его “Фанатик ярый”. Однако “в одном из источников, первоначальном черновом автографе РГБ, вместо “Фанатик ярый…” читается (вписанное карандашом): “Палач науки…” — Палач науки Бутурлин… К.И. Чуковский впервые обратил внимание на это чтение, которое показалось ему более звучным, интересным и правильным, выгодным политически (“злее и резче”). Чтение же “Фанатик ярый” он счел автоцензурой, смягчающей заменой (“бледным”). В 12-томном Полном собрании сочинений и писем Некрасова К.И. Чуковский провел открытое им чтение “Палач науки”, пропагандировал его и в известном своем текстологическом трактате “От дилетантизма к науке”. Тогда, в 40-е гг., принято было “радикализировать” классиков…”. Однако, по справедливому замечанию А.Л. Гришунина, соображения относительно чтения “Палач науки” неубедительны: “<…> оно присутствует только в одном черновом наброске поэмы, в то время как решительно все остальные источники дают в этом месте чтение “Фанатик ярый…”. <…> Не правильнее ли думать, что “Палач науки” — неудовлетворительное чтение; поэтому оно и не было принято Некрасовым, а было только “примеряно” в раннем черновике. <…> В трехтомном издании стихотворений Некрасова Большой серии “Библиотеки поэта”, выходившем под главной редакцией того же К.И. Чуковского, нам удалось (“мемуарное вкрапление”! — М.О.) переубедить главного редактора и восстановить чтение: “Фанатик ярый Бутурлин”” (с. 155—157).
Было б даже странно, не окажись аналогичных прецедентов в пушкинистике. И действительно, специалисты, “анализируя стихотворение Пушкина “С Гомером долго ты беседовал один…”, пытались опровергнуть и отвести дату “1834”, как случайную и непушкинскую, с тем чтобы опровергнуть недопустимую по “совковым” понятиям гипотезу Гоголя о том, что стихотворение это имеет в виду не Гнедича (умершего в начале 1833 г.), а царя Николая I” (с. 173—174). С царем как адресатом получалось “некорректно”, монархически.
(В порядке “лирического отступления” здесь припоминается статья из сборника аналогичной тематики — “Современная текстология: теория и практика”, изданного тем же “Наследием” в 1997 г.: согласно Б.В. Соколову, Н.К. Пиксанов, создавший общепринятую ныне концепцию творческой истории “Горя от ума”, сознательно или бессознательно следовал идеологическим симпатиям, с априорным подозрением отвергая — вполне правдоподобные — свидетельства Ф.В. Булгарина, ведь он — “реакционер”…)
Чтение книги А.Л. Гришунина лишний раз убеждает: в тоталитарном социуме “горячей точкой” идеологической борьбы и управленческих экзерсисов оказывалось что угодно. Или, как пишет автор, “историческое развитие текстологии тесно связано с закономерностями развития общественной науки и культуры и определяется ими” (с. 9). Это позволило обнаружить сокровенный политический смысл, казалось бы, невиннейших академических дискуссий. (….)
Полный текст читайте в № 36