Б И Б Л И О Г Р А Ф И Я
Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 1998
Просцевичус В. Э. ПРЯМОЕ ЗНАЧЕНИЕ (АРХИТЕКТОНИКА СЛОВЕСНОГО СОБЫТИЯ). — [Макеевка, 1996]. — 96 с. — 100 экз.
Книга живущего на Украине философа Владислава Просцевичуса — очень интересная работа. К сожалению, ее трудно найти в России, однако недавно в Москве опубликован доклад Просцевичуса, где среди других выводов в конспективной форме изложены и некоторые важные положения книги (см.: Просцевичус В.Э. Теперь, когда // Произведенное и названное. М.: Ad Marginem, 1998. С. 287—296. В дальнейшем обсуждении учитываются оба эти текста.
Теоретический пафос книги актуален. Однако она внутренне противоречива; в ней можно условно выделить философский и литературоведческий уровни. На философском уровне Просцевичус действует как нетривиальный мыслитель, на литературоведческом — как идеолог, навешивающий оценочные ярлыки.
Методологически исходным для Просцевичуса является утверждение: всякое слово, произнесённое или написанное человеком, — второе, оно произнесено поверх “первослова” и внутри Слова, бесконечно превосходящего мир. “Субъект первослова” (термин Просцевичуса) — идеальный субъект (своего рода воображаемый лингвистический Адам), находящийся в абсолютном нелокализуемом прошлом, который впервые установил связь между звуком и значением. Всякий человек существует и говорит после субъекта первослова.
В случае бытовой, практической речи слово (вторичное) — инструмент. Просцевичус исследует возможности ответственной неинструментальной работы в языке. Главный тип такой работы — поэтическое творчество, другие — чтение и интерпретация.
Отказ от инструментального отношения к слову рождает ситуацию отстояния человека от прямого значения этого слова. Человек воспринимает слово через некоторый несемантический зазор, через пространство внутреннего усилия. Прямое значение слова оказывается равноправным со всеми остальными — метафорическими.
Первичное событие творческого акта, согласно Просцевичусу, рождается из “естественной тавтологии”. Это такое состояние, в котором одно и то же слово начинает значить разное. “Значимо различие перспектив, в которых взято материально, как одно и то же — слово… Сопряжение внутрисловесных перспектив возбуждает сопротивление любому промериванию расстояния от звука до смысла. Понимание тавтологии уравнивает всех понимающих, требует от них собственного усилия, веры на слово; декартовское правило великодушия. Только веря на слово, мы удерживаемся от соблазна несуществования” (“Теперь, когда”). С другой стороны, “естественная тавтология” — частный случай “точки воздержания”, из которой не только одно и то же слово значит разное, но и разные слова и события могут связываться внешне немотивированно. В прозе аналог такой связи Просцевичус (ссылаясь на Мамардашвили) усматривает в творчестве Пруста. В поэзии же ответственное отношение к слову рождается “в пространстве, открываемом воображению рифмой”.
Так Просцевичус переходит к апологии рифмованной поэзии, которая (по крайней мере в русской литературе, на другие Просцевичус не ссылается) оказывается принципиально лучше любой другой. Это резкое утверждение он обосновывает ссылкой на логическую схему развития литературы, построенную на основе идей Александра Веселовского. Первоначально в фольклорной поэзии основной формой мышления является параллелизм, в котором сополагаются явления природного и человеческого мира. “В нашем разборе мы сталкиваемся с явленностью границы между человеческим и природным во “внутреннем мире” человека. Сейчас суть дела состоит в том, что между опытом чувства и рассудочным осмыслением этого опыта — граница того же рода, что и, например, между человеком и скалой. Существенное отличие нынешней нашей ситуации определяется зримым фактом определённого поведения человека… в момент самостоятельного приятия своей природной ограниченности (что, по мнению Просцевичуса, происходит в Новое время. — И.К.). Если в параллелизме можно наблюдать замкнутость в себе природного и человеческого планов, параллелей, сколь бы протяжёнными они ни были, то в стихотворениях Нового времени этот онтологический барьер преодолён каким-то разрешающим материалом…” Соответственно, при переходе к рифмованной поэзии вместо параллелизма возникает метафора, которая и порождает “разрешающий материал”.
“Помышленная в качестве идеальной установки воображения, рифма как фиксация материальных (фонетических) соответствий есть результат единого движения воображения, имеющего другим рефлексом формирование идеальной установки воображения на метафорическое высказывание. Единый акт воображения устраивает пространство, где возможно преодоление онтологического барьера между человеческим и природным, непреодолимого в режиме словесного поведения, фиксируемого параллелизмом”.
Этот комплекс мыслей с историко-литературной точки зрения неверен: между фольклорным параллелизмом, который описан у Веселовского, и авторской рифмованной поэзией — много иных явлений, например эпизодически прорифмованная проза (в античности и в арабском мире она, по мнению М.Л. Гаспарова, генетически предшествовала широкому распространению рифмованной поэзии) и др. Просцевичус напрямую “опрокидывает” свою логическую схему в историю литературы. При обращении к истории русской поэзии XVII—XIX вв. это кажется верным, но лишь на первый взгляд.
И рифма, и метафора — процессы во времени. Рифма — особый способ организации памяти, семантической связи и внутреннего времени в стихотворном тексте. Особый, но не исключительный. Метафора — тоже процесс во времени, о чём писал О.Э. Мандельштам, а позднее Мамардашвили. Но прямой связи между ними нет. Следует обратиться к более общей проблеме — специфике организации времени в стихотворении.
Родовым признаком стихотворного текста является, по-видимому, его дискретный характер. Стихотворение первично состоит из относительно коротких – по выражению М.Л. Гаспарова, “соизмеримых” отрезков. Из их соотношения, как пишет М.И. Шапир, возникает новое, дополнительное измерение стихового текста — квазивременное. Самостоятельный ритм текста возникает из взаимодействия ритмов строк и строф. Стихотворение становится пластическим оформлением времени и рождением всякий раз нового образа переживания времени (такой образ переживания времени сопоставим с тем, что Ф. Гваттари называл “ритурнель”).
Однако первоначально “кванты”, единицы стихового текста не осознавались как строчки: поэзия возникла до письменности, когда о строках речи не было. Первоначальный “квант” поэтического текста — состояние человека, увиденное динамически, с (как минимум) двух точек зрения. Первая точка зрения — положение человека в природе. Вторая — путь его развития, путь взаимодействия человека с разными уровнями мироздания. Так, например, в главе “Эффективность символов” своей книги “Структурная антропология” К. Леви-Строс анализирует текст камлания, применённого южноамериканским индейским шаманом при затруднённых родах у одной из женщин племени. В тексте камлания можно вычленить два слоя: описание родовых путей внутри женщины и призывания к духам-помощникам шамана совершить в этих родовых путях то или иное действие. “Квантом” в данном случае является 1) описание части родовых путей и 2) призывания к духам-помощникам исправить положение.
Первоначально стихотворный текст — часть мифологически-ритуального сознания, элемент жизни в архаическом обществе. Впоследствии, вероятно, произошло нечто вроде “интериоризации” по Л.С. Выготскому, то есть “овнутрение” социального знака как орудия, с помощью которого человек может управлять самим собой. Собственно, “орудием” эстетический объект назвать никогда нельзя (даже в архаическом обществе это не вполне так), он не столько орудие, сколько новый орган человека и одновременно — новая часть реальности. “Порой с помощью одного только слова, одной рифмы пишущему удаётся оказаться там, где до него никто не бывал, — и дальше, может быть, чем он сам бы желал… Стихосложение — колоссальный ускоритель сознания, мышления, мироощущения” (И.А. Бродский. Нобелевская лекция).
Песенный и стихотворный эпос и лирическая поэзия становятся путём ритмически оформленного, ритмически артикулированного развития коллектива и отдельного человека. Психологический параллелизм предшествует грамматическому параллелизму.
В предыдущих абзацах с почти анекдотической краткостью обсуждается серьёзнейшая стиховедческая проблема, требующая детальной проработки и аргументации. Я уже давно собираю материал для работы, в которой мог бы подробно обсудить эти проблемы. Однако выход книги В.Э. Просцевичуса заставил меня вкратце изложить предварительные результаты, так как иначе я не могу объяснить, в чём, на мой взгляд, Просцевичус прав, а в чём — нет.
Заслуга Просцевичуса — указание на связь рифмы с метафорическим процессом. Поэты много раз говорили об этой связи, указывая на то, что “рифма — крылья” (А. Ахматова). Однако связь эта не непосредственна. Например, древнегреческая и классическая японская поэзия обходились без рифмы. Связь рифмы и метафорического процесса обусловлена тем, что и то и другое происходит во внутреннем времени и становится способом преобразования и оформления памяти и внутреннего времени человека.
В книге Просцевичус вводит понятие “тела воображения”. Точнее в его же терминологии было бы сказать — тело акта воображения. В результате “самостоятельного приятия [человеком] своей природной ограниченности” рождается специфическая форма работы воображения, которая приводит одновременно к рифме и всегдашнему “преодолению” метафоры. “Воображение в той же мере наделено прирождённой (=природной) ограниченностью, что и материальное тело — человеческой ограниченностью” (“Прямое значение”). “…Одной из принципиальных характеристик этого пути является его конечность” (“Теперь, когда”). То есть это опять, видимо, организация времени в дискретных, осознанно-конечных актах (“отелеснивание” воображения, выводимое из особого положения человека в мире, — интересная мысль, но она нуждается в дальнейшем осмыслении и разработке). Проблема, однако, в том, что из организации времени и ограниченности акта воображения, даже и осознанной, рифма логически не следует и следовать не должна. Понятая таким образом “рифма” у Просцевичуса оказывается понятием метафорическим. Просцевичус, правда, оговаривает, что “рифма может быть и при отсутствии фонетических соответствий”, но дальше понимает рифму абсолютно буквально и громит верлибр за “гипертрофированную “образность””, которая “обнажает, на поверку, предельную скованность воображения” и т.д.
Рифма всё же, пользуясь выражением Я.А. Сатуновского — “вторичный половой признак поэзии”. На литературоведческом уровне Просцевичус неявно подменяет исследование апологетикой классической русской поэзии и отвержением тех современных форм поэзии, которые ему не нравятся. Жёсткая дихотомия “рифмованная поэзия — верлибр” в современной литературной ситуации непродуктивна. Существование поэтик Всеволода Некрасова, Ивана Ахметьева, Савелия Гринберга и многих иноязычных в случае жёсткой дихотомии даже не предусматривается.
Связь через рифму — уникальный и иногда (для конкретного поэта) самый важный, но для поэзии в целом — не самый “лучший” тип организации времени.
“Словесное событие”, о котором говорит Просцевичус, — это в первую очередь эстетический творческий акт. В работах Просцевичуса поэтическое творчество и рифмованная поэзия становятся “точкой опоры” для новой филологической концептуализации. Такой подход хорош тем, что опирается на реальное ощущение слова в динамике и ответственности говорящего. Потенциально такая концептуализация действительно может стать одной из возможностей для рассмотрения более широкого круга вопросов — в первую очередь для исследования творчества в других искусствах.
Илья Кукулин