ИДЕОЛОГИЯ ЛИТЕРАТУРЫ
Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 1997
ИДЕОЛОГИЯ ЛИТЕРАТУРЫ
Знаменитый «греческий проект» Екатерины II, без сомнения, одна из самых масштабных, детализированных и амбициозных внешнеполитических идей, которые когда-либо выдвигались правителями России. Подобно соратникам и противникам Екатерины в России и за ее пределами, современные историки видят в нем то очередную потемкинскую химеру, которой дала увлечь себя обычно трезвомыслящая государыня, то проявление традиционного имперского экспансионизма, то дымовую завесу, скрывающую менее далеко идущие, но более практичные намерения, то ясную и продуманную программу действий1. Вместе с тем исследования этого вопроса обычно ограничиваются сферой дипломатии и придворной политики, почти не принимая во внимание его культурное измерение2. Между тем для оценки как источников проекта, так и его исторического значения именно это измерение может оказаться едва ли не решающим.
Проходившие в те годы в России культурные процессы в значительной степени определили круг базовых метафор, на которые опиралось русское национальное самосознание, переживавшее период бурного становления. Эти метафоры и риторические ходы как бы застывали в основных положениях новой государственной идеологии и через нее влияли и на глобальные проекты, и на практические шаги в политической и дипломатической сферах. С другой стороны, оставшись в основном политически нереализованным, греческий проект на протяжении нескольких десятилетий продолжал играть важнейшую роль в культурной и интеллектуальной жизни России.
1
Как известно, «греческий проект» в развернутой форме был изложен Екатериной в письме к австрийскому императору Иосифу II от 10/21 сентября 1782 года3. Несколько ранее, примерно в 1780 году, он был намечен в меморандуме А.А. Безбородко, возможно, предназначенном для встречи двух императоров в Могилеве4. Очевидно однако, что ко времени рождения в 1779 году великого князя Константина Павловича он уже существовал в достаточно разработанном виде. Выбор имени для новорожденного князя, выбитая в честь его появления на свет памятная медаль с античными фигурами и надписью: «Назад в Византию», — достаточно ясно свидетельствовали о намерениях императрицы, связанных с новорожденным внуком. «Ум князя Потемкина <…> постоянно занят идеей создания Империи на востоке: ему удалось заразить императрицу этими чувствами, и она оказалась в такой степени подвержена химерам, что окрестила новорожденного Великого князя Константином, наняла ему в кормилицы гречанку по имени Елена и говорит в своем кругу о том, чтобы посадить его на трон Восточной империи. Тем временем она сооружает город в Царском Селе, который будет называться Константингородом», — писал английский посол Дж. Харрис5. Многочисленные оды на рождение великого князя показывают, что, несмотря на всю секретность, окружавшую дипломатическую переписку о проекте, российская публика была прекрасно осведомлена об этих намерениях6.
Мавксентий коим побежден,
Защитник веры, слава Россов,
Гроза и ужас чалмоносцев,
Великий Константин рожден <…>
… град, кой греками утрачен
От гнусна плена свободить, —
писал, в частности, В.П. Петров7.
По-видимому, начало формирования греческого проекта следует относить к середине 1770-х гг., когда после заключения Кучук-Кайнарджийского мира Потемкин подал Екатерине план своей «восточной системы», которая должна была прийти в русской политике на смену «северной системе» Панина8. Стремительное возвышение Потемкина, начавшееся в 1774 году, было обусловлено не только причинами личного характера, но и тем, что выдвинутые им идеи отвечали стратегическим замыслам Екатерины, выработанным в ходе первой русско-турецкой войны.
При обсуждении «греческого проекта» и современники и потомки обращали обычно внимание на его центральный, наиболее ответственный и, возможно, наиболее труднодостижимый элемент — завоевание Константинополя. Однако как раз в этой части план Екатерины и Потемкина не содержал в себе решительно ничего оригинального. Планы завоевания столицы Восточной Римской империи одушевляли русских царей еще в ХVII веке9, их вынашивал во время азовского и прутского походов Петр I, они вновь возникли при Анне Иоанновне во время турецкой кампании 1736—1739 гг.10 В 1762 г. герой этой войны, фельдмаршал Миних, представил Екатерине письмо, в котором призывал ее выполнить завещание Петра и занять Константинополь11. Константинопольские мотивы звучали в русской публицистике и общественной мысли и далее, вплоть до 1917 года, когда пережившее монархию стремление водрузить крест над собором святой Софии и получить контроль над проливами в конце концов стало одной из основных причин крушения Временного правительства.
Историческая уникальность греческого проекта Екатерины, по крайней мере в том виде, как он изложен в письме к Иосифу II и был воспринят русской публикой того времени, в другом. Императрица как раз не собиралась ни присоединять Константинополь к Российской державе, ни переносить туда столицу12. Она хотела сделать из него центр новой Греческой империи, престол которой должен был достаться Константину лишь при твердом условии, что и он сам, и его потомки навсегда и при любых обстоятельствах отказываются от притязаний на российскую корону. Таким образом две соседние державы под скипетрами «Звезды Севера» и «Звезды Востока», Александра и Константина, должны были быть соединены (воспользуемся глубоко анахронической, но точно схватывающей суть дела терминологией) своего рода узами братской дружбы, причем Россия, разумеется, должна была исполнять в этом союзе (вновь идущий к случаю анахронизм) роль старшего брата.
Однако династическая уния, обеспечивавшая это братство, должна была быть поддержана более глубинными историческими факторами, которые бы мотивировали претензии одного из членов российской императорской фамилии на престол новой Греческой империи и как бы поднимали весь проект над сферой конъюнктурной дипломатической игры. Без сомнения, таким фактором служила религиозная преемственность Российской империи по отношению к Константинопольской. Россия получила свою веру из греческих рук, в результате брака киевского князя и византийской царевны, и потому выступала теперь в качестве естественной избавительницы греков от ига неверных. Это обстоятельство вносило в возникавшие между россиянами и греками отношения новый оттенок, ибо Россия оказывалась не только покровительницей Греции, но ее наследницей, или, продолжая родственную метафору, дочерью, которая должна возвратить своей старшей и, одновременно, младшей родственнице давний долг.
И здесь мы подходим едва ли не к стержню всей этой идеологической конструкции. Дело в том, что в заданной греческим проектом системе координат религиозная преемственность как бы по умолчанию приравнивалась к культурной. Соответственно, между Константинополем и Афинами как бы ставился знак равенства, а роль единственной церковной наследницы Византии по определению делала Россию и безусловно легитимной наследницей греческой античности13. Смешение византийских и античных мотивов мы постоянно видим, в частности, во всей атрибутике проекта, включая уже упоминавшиеся торжества по случаю рождения Константина и программу его воспитания.
Этот логический tour de force кардинально менял представления об исторической роли и предназначении России. Если традиционно считалось, что факел просвещения перешел из Греции в Рим, оттуда был подхвачен Западной Европой и из ее рук был принят Россией, то теперь Россия оказывалась связана с Грецией напрямую и не нуждалась в посредниках. В написанном в 1787 г. «историческом представлении» Екатерины «Начальное управление Олега» князь Олег и его спутники смотрят в Константинополе «Алкесту» Еврипида и состязания атлетов, напоминающие Олимпийские игры14. В 1790 г. в предисловии к собранию «Русских народных песен» Н.А. Львов, ближайший сотрудник одного из самых деятельных участников греческого проекта А.А. Безбородко, писал о том, что русский песенный фольклор прямо восходит к греческим источникам15.
«Идея, которая господствует сейчас здесь и заставляет забыть обо всем остальном, это установление новой империи на востоке в Афинах или Константинополе. Императрица долго говорила со мной о древних греках, об их дарованиях, о превосходстве их гения и о том, что те же свойства все еще сохранились и у греков нынешних, которые снова могут стать первым из народов, если их должным образом поддержать и направить», — писал домой английский посол Харрис вскоре после появления на свет Константина Павловича16. Эта тирада Екатерины обнажает в высшей степени характерный ход мысли. Россия призвана вновь вернуть грекам их истинную природу, обратить их к собственным истокам. Разумеется, она может и обязана это сделать, потому что через Византию она является законной наследницей античной Греции, в некотором смысле ее новым воплощением. Любопытно, что по крайней мере в восприятии Харриса Афины и Константинополь фигурируют в качестве столицы будущей империи на равных правах.
Такая позиция очевидным образом приводила к мысли о культурном приоритете России в Европе и позволяла ставить вопрос о приоритетах политических. В начале 1780-х годов после встречи с Иосифом II в Могилеве начались переговоры о союзном договоре между Австрией и Россией. Этот договор был крайне необходим Екатерине при ее новой политической ориентации, но в решающий момент подписание договора едва не было сорвано из-за того, что русская сторона подняла вопрос о так называемой «альтернативе». В дипломатическом этикете того времени существовала норма, по которой в двух копиях договора подписи договаривающихся сторон менялись местами. Норма эта, однако, не распространялась на императора Священной Римской империи, сохранявшего неизменное право первой подписи. На новом этапе ситуация эта решительно не устраивала Екатерину. Сколь сильно ни была она заинтересована в союзе с Австрией, она не могла признать ее дипломатического первенства. Россия, как легитимная наследница Восточной Римской империи требовала равенства с Западной17. Компромисс, в целом выгодный для Екатерины, в конце концов был найден, но и само возникновение конфликта отчетливо свидетельствовало о гигантском росте государственного самосознания России, безусловно связанном с греческим проектом. По словам Иосифа II, стоило ему заговорить о Греции и Константинополе во время могилевской встречи, всякий раз императрица упоминала Италию и Рим18. Совершенно очевидно, что, по мысли Екатерины, во главе политического устройства Европы должны были стоять две империи — венская, наследовавшая римской, и петербургская — наследовавшая константинопольской.
Очевидно, что никакое самое изощренное воображение не могло бы вообразить фигуры, более идеально подходящей для вынашивания и осуществления всех этих гиперболических замыслов, чем Потемкин. Визионер и утопист с чертами административной гениальности, сочетавший в себе экзальтированную набожность, богословскую эрудицию (известно, что причины разделения Восточной и Западной церквей составляли излюбленный предмет его разговоров) с преклонением перед классической античностью и страстью к Греции и грекам, он был именно тем человеком, которого могла одушевить задача гигантского геополитического разворота России на юг. От балтийского ареала с преимущественной ориентацией на протестантско-германский мир, куда направил державу Петр I, Россию предстояло повернуть к Черному и Средиземному морям, к Северному Причерноморью и Балканам, населенным единоверными греками, южными славянами, молдаванами и валахами, к территориям, объединенным некогда Византийским скипетром, а еще раньше державой Александра Македонского19.
Личность Потемкина обнаруживается во всей этой схеме с безусловной отчетливостью. Тем интересней, что ее основные концептуальные звенья были выработаны в предшествующее пятилетие, в ходе русско-турецкой войны 1769—1774 гг., до политического возвышения светлейшего князя.
2
Еще В.О. Ключевский указывал на то, что греческий проект Екатерины был в значительной степени вдохновлен письмами Вольтера20. Однако с тех пор вопрос этот так и не стал предметом специального рассмотрения. Действительно, Вольтер в своих письмах к Екатерине времен русско-турецкой войны 1768—1774 гг. постоянно обращается к греческой теме и неизменно подталкивает Екатерину к завоеванию Константинополя и возрождению греческого государства и просвещения. Тем существеннее попытаться понять, какие из составляющих греческого проекта действительно могли содержаться в этом эпистолярном комплексе, а какие должны были быть подсказаны другими источниками.
15 ноября 1768 г., когда сведения о начале войны еще не дошли до Парижа, Вольтер писал: «Если они начнут с Вами войну, мадам, их постигнет участь, которую предначертал им Петр Великий, имевший в виду сделать Константинополь столицей Русской империи. Эти варвары заслуживают быть наказанными героиней за тот недостаток почтения, который они до сих пор проявляли по отношению к дамам. Ясно, что люди, которые презирают изящные искусства и запирают женщин, заслуживают того, чтобы их уничтожали <…> Я прошу у Вашего императорского Величества дозволения приехать, чтобы припасть к Вашим стопам и провести несколько дней при Вашем дворе, когда он будет находиться в Константинополе, поскольку я глубоко убежден, что именно русским суждено изгнать турков из Европы»21.
В ответном письме императрица сообщала своему корреспонденту, что пока, до «его приезда в Константинополь», она посылает ему «шубу, пошитую на греческий манер и подбитую лучшими мехами Сибири» (с. 23). В этой шубе И la grecque на сибирских мехах есть что-то символически указывающее на тот греко-российский синтез, который будет впоследствии осуществлен в проекте. Несколько поздней, сообщая о первых успехах морейской экспедиции Алексея Орлова, о которой еще пойдет речь, Екатерина развила эту тему: «Только от греков зависит, возродится ли Греция. Я сделала все возможное, чтобы украсить географическую карту прямой связью между Коринфом и Москвой» (с. 62).
Однако осторожность Екатерины не удовлетворяла Вольтера. На протяжении всей переписки он расточает комплименты победам русского оружия и уговаривает свою корреспондентку не довольствоваться частичными уступками и вести войну до полного уничтожения Оттоманской империи, которая была для него безусловным воплощением варварства, невежества и духовного порабощения. «Если Вы пожелаете продолжать Ваши завоевания, Вы их распространите туда, куда пожелаете, если же захотите мира, то сами будете его диктовать. Что до меня, то я бы желал, чтобы Ваше Величество короновались в Константинополе.», — писал Вольтер Екатерине в письме от 28 августа 1770 г. (с. 67). Признанный лидер европейского классицизма, он видел в вытеснении турок из Европы предпосылку ее культурного возрождения, и «северная Семирамида», одновременно его благодетельница и ученица, должна была стать орудием провидения, распространяющим просвещение на штыках своих солдат.
О Минерва Севера, о Ты, сестра Аполлона,
Ты отмстишь Грецию, изгнав недостойных,
Врагов искусств, гонителей женщин,
Я удаляюсь и буду ждать тебя на полях Марафона, —
писал он в «Стансах Императрице России Екатерине II по случаю взятия Хотина русскими в 1769 г.»22 Русско-турецкая война приравнивается тем самым к греко-персидским, которые естественно интерпретировались Вольтером как сражение между культурой и варварством. В сентябре 1770 г. он разворачивал перед Екатериной целую программу возрождения античности в ее исторической колыбели: «Те, кто желают неудач Вашему Величеству, будут посрамлены, — писал он о европейских монархах, оказывавших в той или иной степени поддержку Турции. — И отчего желать Вам неудач, тогда, когда Вы отмщаете Европу. Ясно, что это люди, которые не хотят, чтобы разговаривали по-гречески, ибо когда вы станете сувереном Константинополя, вы сразу же создадите греческую академию изящных искусств. В вашу честь напишут «Катериниады», Зевксы и Фидии покроют землю Вашими изображениями, падение Оттоманской империи будет прославлено по-гречески; Афины станут одной из ваших столиц, греческий язык станет всеобщим, все негоцианты Эгейского моря будут просить греческие паспорта у Вашего Величества» (с. 71).
Двумя с половиной годами позднее, в феврале 1773-го, когда было уже очевидно, что результаты войны окажутся куда более скромными, чем поначалу рассчитывали оба корреспондента, Вольтер все равно возвращается к этим честолюбивым замыслам. Незадолго до того, Екатерина послала ему переводы на французский двух своих комедий 1772 года, которые она представила ему как сочинение «анонимного автора» (с. 171). Разумеется, Вольтер, как и русские читатели екатерининских комедий, отнюдь не был введен в заблуждение этой игрой, кажется, и не рассчитанной на то, чтобы скрыть от кого бы то ни было подлинного автора. Однако она позволила ему еще раз развернуть перед русской императрицей цепь своих геополитических рассуждений: «<…> самое редкое достоинство — это поощрять изящные искусства, когда война занимает всю нацию. Я вижу, что русские обладают дарованиями, и немалыми дарованиями; Ваше Императорское Величество не созданы для того, чтобы управлять глупцами; именно это всегда заставляло меня думать, что природа предназначила Вас управлять Грецией. Я снова возвращаюсь к моим прежним фантазиям — вы окончите свой путь там. Это произойдет через десять лет, <…> турецкая империя будет разделена и Вы прикажете сыграть Софоклова «Эдипа» в Афинах» (с. 178).
Гиперболическая лесть Вольтера дает, однако, достаточно ясное представление о его политико-культурных приоритетах. Интересует его прежде всего, если не исключительно, освобождение Греции из-под турецкого господства и восстановление великих традиций античной культуры. Россия и даже ее монархиня, на самые неумеренные комплименты которой Вольтер, как обычно, не скупился, играли в этом политическом расчете вполне функциональную роль. Видя Екатерину владычицей Греции, Вольтер как бы подразумевал ее превращение, по крайней мере в культурном отношении, в подлинную гречанку. (Стоит заметить, что преображение Екатерины из немецкой принцессы в российскую государыню создавало для такого рода полетов воображения известный биографический прецедент.) «Если Ваше Величество собирается утвердить свой трон в Константинополе, на что я надеюсь, — писал он в самом начале войны, — Вы очень быстро изучите греческий язык, ибо совершенно необходимо изгнать из Европы турецкий язык, как и всех, кто на нем говорит» (с. 27).
Екатерина ответила на эти пожелания с характерной осторожностью. Первоначально, в августе 1769 года, она написала, что ее планы по изучению греческого языка ограничиваются «греческим комплиментом», который она собиралась сделать Вольтеру, подобно тому, как два года назад она «выучила в Казани несколько татарских и арабских фраз, что доставило большое удовольствие обитателям этого города» (с. 315). Однако затем она, вероятно, решила не разочаровывать своего корреспондента слишком сильно, и весь этот пассаж остался в черновике. Позже императрица вновь вернулась к этому вопросу, выразив бЧльшую заинтересованность в собственном классическом образовании, но не забыв деликатно напомнить своему корреспонденту, какой из языков должен составлять главный предмет ее попечения: «Я согласна с Вами в том, что скоро настанет время мне поехать в какой-нибудь университет изучать греческий. Тем временем у нас переводят Гомера на русский — всегда надо с чего-нибудь начинать» (с. 80). В конце концов Вольтер вынужден был согласиться, положение собеседницы не позволяло продолжать дискуссию, но в тоне его отчетливо звучит сожаление: «Если бы греки были достойны всего, что Вы для них делаете, греческий язык стал бы всеобщим, но русский язык вполне может его заменить» (с. 169).
Прельщая русскую императрицу константинопольским троном, отдавая Константинополю предпочтение перед Москвой и Петербургом (с. 162), даже напоминая о константинопольских планах Петра I (с. 191), Вольтер думал не столько о самой византийской столице, сколько об Афинах, к которым, как он писал, он «неизменно привязан ради Софокла, Еврипида, Менандра и моего старого собрата Анакреона» (с. 139). «Если Вы, — сетовал он, — <…> все же дадите мир Мустафе, что станет с моей бедной Грецией, что станет со страной Демосфена и Софокла. Я бы охотно отдал Иерусалим мусульманам, эти варвары созданы для страны Иезекииля, Илии и Кайяфы. Но я всегда буду горько уязвлен, видя, что афинский театр превращен в кухню, а лицей — в конюшню» (с. 123). Однажды в переписке он даже обмолвился и назвал Константиноль «городом этого скверного Константина» (с. 76). Совершенно очевидно, что религиозное обоснование русской миссии в Константинополе было ему не только непонятно и безразлично, но и прямо враждебно.
Разумеется, в переписке с императрицей философу приходилось воздерживаться от изъявлений такого рода враждебности и терпеливо выслушивать от своей корреспондентки, отнюдь, как известно, не отличавшейся особым благочестием, поучения о истинно христианском характере восточной церкви и присущей ей веротерпимости. Здесь он мог позволить себе только легкую и почтительную насмешливость: «Что до меня, то я остаюсь верен греческой церкви, особенно когда Ваши прекрасные ручки держат кадильницу и Вас можно рассматривать как патриарха всея Руси» (с. 118). Позднее, отвечая на слова Екатерины о том, что греки «испортились и любят грабеж больше, чем свободу» (с. 78), он писал: «Я скорблю и о том, что греки оказались недостойны свободы, которую бы они приобрели, если бы имели мужество последовать за Вами. Я не желаю больше читать ни Софокла, ни Гомера, ни Демосфена. Я бы даже стал презирать греческую церковь, если бы Вы не стояли во главе ее»23 (с. 155). Однако в своей «Оде на нынешнюю войну в Греции» он не скрыл от читателей, что считает греческую церковь более всего повинной в упадке духа древних героев:
Нет более Гераклов,
Которые бы следовали за Минервой и Марсом,
Бесстрашных победителей персов
И любимцев всех искусств,
Которые и в мире и в войне
Составляли пример для всей земли. <…>
Но поскольку под властью двух Феодосиев
Все герои испортились24,
И нет больше апофеозов,
Кроме как для злобных педантов с тонзурами <…>
И потомки Ахилла
Под властью Святого Василия
Стали рабами оттоманов25.
Интересно, что Вольтер был настолько увлечен греческими образцами, что хотел, чтобы и военные действия велись на античный манер. В своих письмах он, несмотря на свою очевидную некомпетентность в военных вопросах, настойчиво и почти на грани приличия, ссылаясь на какого-то «старого офицера», советует Екатерине использовать в своих походах «колесницы», которые, с его точки зрения, особенно хороши в степях Причерноморья (с. 28—29, 45, 48, 51—52, 71, 187 и др.). Понятно, что Екатерина вообще не сочла нужным реагировать на подобные рекомендации26.
Надо сказать, что императрице вообще приходилось несколько сдерживать воинственный энтузиазм своего собеседника, объясняя ему, что до взятия Константинополя еще далеко (с. 76), а она предпочитает мир войне. Тем не менее, его интерес к греческой теме она вполне разделяла. В начале 1773 года, когда война уже подходила к концу и было уже более или менее ясно, что освобождение Греции придется отложить до лучших времен, она писала Вольтеру: «Я читаю сейчас труды Альгаротти. Он утверждает, что все искусства и науки родились в Греции. Прошу Вас, скажите мне, действительно ли это так» (с. 180). Интерес Екатерины к этому вопросу вполне понятен — если греки были родоначальниками Просвещения, то историческое значение столь тесно связанной с ними России неизмеримо возрастает. В ответном письме, очередной раз выразив надежду, что граф Орлов воздвигнет себе триумфальную арку «не во льдах, а на стамбульском ипподроме», а Екатерина «породит в Греции не только Мильтиадов, но и Фидиев», Вольтер все же разочаровал августейшую корреспондентку, рассказав ей, что греки многим обязаны Древнему Египту, финикийцам и Индии (с. 183). На этот раз уже Екатерине пришлось, скрепя сердце, согласиться: «Вы меня вывели из заблуждения, — писала она в августе 1773 г. — <…> теперь я убеждена, что не Греция была родиной искусств. Все же я разочарована, поскольку я люблю греков, насмотря на все их недостатки» (с. 185).
Императрица продолжала интересоваться греками — меньше чем через год «восточной системе Потемкина», венцом которой послужит греческий проект, предстоит стать государственной политикой. Влияние Вольтера на оформление некоторых элементов этого проекта могло быть существенным, но во всяком случае оно носило крайне ограниченный характер. У Вольтера Екатерина могла почерпнуть видение освобожденной Греции как царства возрожденной античности, своего рода подстановку Афин на место Константинополя. Однако несущие звенья всей конструкции проекта — идея сложной исторической преемственности Греции и России, связь между церковной и культурной преемственностью, утопия братской унии двух империй на базе единой религиозно-культурной идентичности — очевидным образом были совершенно чужды французскому философу.
В соответствии со своим идеалом просвещенного абсолютизма, Вольтер считал предназначением монарха нести свет цивилизации варварским народам. Освобождение и просвещение Греции должно было стать вершиной царственного пути Северной Семирамиды. «Вы, конечно, возродите олимпийские игры, на время которых римляне публичным декретом даровали грекам свободу, и это станет самым славным деянием вашей жизни» (с. 59—60). Его интересовали Просвещение и Петр и Екатерина как монархи, несущие Просвещение, а отнюдь не Россия и ее историческое предназначение. Можно, пожалуй сказать, что с историко-культурной точки зрения замыслы Екатерины и Потемкина принадлежат уже не эпохе Вольтера, но эпохе Гердера. Однако популярность писавшихся в эти же годы сочинений Гердера, как и опубликованных в середине 1760-х годов трудов Винкельмана, в России была еще делом будущего27. Екатерина и Потемкин должны были искать вдохновения в домашних источниках.
3
Осенью 1768 года Турция объявила России войну. Начало военных действий было для императрицы и ее ближайших приближенных отчасти неожиданным и, безусловно, нежелательным. Неудивительно, что их идейное обеспечение несколько запоздало и первым делом Екатерина схватилась за опробованную столетиями религиозную карту. Подписанный 18 ноября 1768 г. манифест «О начатии войны с Оттоманскою Портою» не содержит совсем никаких неоклассических мотивов. Здесь говорится о вмешательстве Турции в польские дела, аресте русского посланника в Константинополе Обрескова, коварстве магометан. Подданные императрицы призывались к «войне противу коварного неприятеля и врага имени христианского»28. Впрочем, манифест был обращен ко всем слоям населения империи, большинство которого не было бы в состоянии оценить классические аллюзии. Но и авторы первых од на этот случай, предназначенных куда более узкой аудитории, также фиксируют свое внимание на религиозной проблематике.
А паче просит вас туда
Народов близкая беда,
Соединенных нам законом,
Они в оковах тяжких там <…>, —
писал, например, М.М. Херасков, один из самых известных поэтов тех лет. Идеологическая концепция войны ему еще совершенно не ясна, и он легко заменяет Константинополь не Афинами, как Вольтер, но Иерусалимом:
На вечный плач и бедство нам
И нашим в торжество врагам
Сии места, места священны,
Где искупитель наш рожден,
И гроб, чем тартар побежден,
Иноплеменникам врученны.
Более того, Херасков прямо противопоставляет «суеты» и бессмысленные подвиги античных героев новому походу за веру:
Не для златого вам руна,
Не для прекрасной Андромеды,
О Россы! предлежит война
И представляются победы.
Пусть древность суеты поет,
Не гордость вас на брань зовет <…> 29
Впрочем, само упоминание народов, находящихся под турецким ярмом, сама параллель с Грецией как бы подсказывала направление будущих смысловых сдвигов, пока еще остающихся под спудом.
В оде на объявление войны Василия Петрова, наиболее значительного и наиболее приближенного ко двору — он служил чтецом императрицы — одописца того времени, несметные полчища «саранчи», посланной «в Север» «поклонником Магомеда»30, также оказываются подобны не столько персидскому войску, напавшему на крошечную Грецию, сколько сонму неверных, обложивших древний Израиль. В соответствии с политическими взглядами Екатерины и в общем-то в согласии с действительностью, Петров приписывает решение Турции начать войну французскому подстрекательству. Саму же предстоящую кампанию он рисует как грандиозную битву трех сторон света с северной державой.
От Юга, Запада, Востока,
Из Мекки и Каира врат,
Где хвально имя лжепророка,
Где Нил шумит, где Тигр, Ефрат,
Уже противники России
Стекаются ко Византии <…>
Теснятся предним над Дунаем,
Но задним воинства их краем
В Стамбуле движутся еще. <…>31
Византия, древний Бизантий, то есть Константинополь, еще именуется здесь Стамбулом и оказывается как бы центром мусульманского мира. Еще полугодом позже, когда пришло известие о взятии Хотина, Сергей Домашнев в своей оде, в сущности, уравнивал Византию с Меккой и Мединой как азиатские земли, находящиеся под властью мусульман и в общем-то им принадлежащие.
И бегством спасшись в Византию,
Сколь грозно раздражать Россию
Вещай своим потомкам в страх,
Да зрят неверством ослепленны
Знамена Росски водруженны
Хотина ныне на стенах.
Стеня по всем странам Азийским,
Рассыпьте страх и трепет свой <…>
И в Мекку идя и в Медину,
Оплачьте черную годину
И беззакония свои32.
Точно так же в другой оде на взятие Хотина Федор Козельский сравнивал древних греков не с русскими, но с турками:
Афины рвали так союз,
Спокойство мира отвергая
И от смиренных Сиракуз
Презорно око отвращая.
Витийства движет там разврат,
Буян возжег Алцибиад <…> 33
Однако в оде Петрова, посвященной тому же событию, уже возникают, пусть поначалу и на заднем плане, несколько иные акценты. Надо сказать, что ровно за тридцать лет до того, в 1739 году, русские войска уже брали Хотин. Тогда эта победа стала поводом для знаменитой оды Ломоносова, пользовавшейся во второй половине восемнадцатого века устойчивой репутацией первой правильной русской оды и образца батальной поэзии. В этой оде Ломоносов изображал битву за Хотин как космическое сражение между в «труд избранными» сынами России и агарянами, «родом отверженной рабы»34. Ученик Ломоносова Петров пользуется этой очевидной параллелью, чтобы придать своему стиху неимоверное ветхозаветное напряжение:
Приникни с высоты престола,
О Боже, на дела земли,
Воззри, средь освященна дола
Враги завета возлегли. <…>
Но, прелагаяй море в сушу,
Вещает Сильный от небес:
Я скиптр дарю, я царства рушу,
Вся тварь полна моих чудес <…>
Восстани днесь, восстань Деввора,
Преступны грады разори <…>
Не бойся, я защитник твой.
Моей десницей чудотворной
Казнен египтянин упорный.
Восстала се полки предводит,
Разит преступников гоня,
На храм Софийский се нисходит
Дух Божий в образе огня.
Прими, несчастна Византия,
Тот свет от Россов, кой Россия
Прияла прежде от тебя,
Приимешь, узришь в нем себя <…>
Здесь за традиционной, но доведенной до эмоционального предела библейской риторикой мы видим уже целый комплекс новых мотивов: и Константинополь, Софийский храм как цель войны, и возвращение Россией Византии некогда принятой от нее благодати, и обретение освобожденной страной себя в российском даре. Но самые главные смысловые новации Петров приберегает для последней строфы:
С торжественныя колесницы
Простри на юг свои зарницы <…>
Орлы твои Афин достигнут
И вольность Греции воздвигнут,
Там новый возгремит Пиндар
Российския победы дар.
Несчетны воспоют народы
Тебя, виновницу свободы35.
Ода, до предела переполненная религиозной символикой и атрибутикой, разрешается античными мотивами. Конечным итогом вмешательства Божьей десницы в ход событий становится вольность Греции и гимны нового Пиндара. В следующей оде Петрова «На взятие Ясс», написанной осенью того же 1769 года, древнегреческий колорит еще усиливается:
Воззри — несчастные народы,
Где Пинд стоит, Олимп, Парнас,
Лишенные драгой свободы,
К тебе возносят взор и глас <…>
Спокойся днесь, геройско племя,
И жди с терпением премен,
Приспеет вожделенно время,
Ваш, Греки, разрешится плен.
Вы дух явили благодарный,
Когда вам римлянин коварный
Свободу мниму даровал:
Ни пользы требуя, ни хвал,
Вам лучшу даст Екатерина36.
Петров вспоминает о вольностях, предоставлявшихся римлянами грекам на время Олимпийских игр, и сопоставляет с ними благодеяния, которые даст этому народу российская императрица, почти за год до того, как Вольтер проведет это сравнение в письме к Екатерине. В своих одах второй половины 1769 года поэт отчасти уловил, а отчасти предугадал и предвосхитил тот имевший поистине историческое значение поворот, который суждено было пережить официальной интерпретации целей и смысла войны, которую вела Россия. Без всякого сомнения поворот этот был связан с морейской экспедицией Алексея Орлова.
4
Мысль о том, чтобы снарядить в тыл турок морскую эскадру и поднять в Средиземноморье восстание проживавших там православных народов, греков и южных славян, была высказана тогдашним фаворитом Григорием Орловым в начале ноября 1768 года, еще до подписания манифеста об объявлении войны. Тогда же брат фаворита Алексей Орлов писал ему о задачах подобной экспедиции и войны в целом: «Если уж ехать, то ехать до Константинополя и освободить всех православных и благочестивых от ига тяжкого. И скажу так, как в грамоте государь Петр I сказал: а их неверных магометан согнать в степи песчаные на прежние их жилища. А тут опять заведется благочестие, и скажем слава Богу нашему и всемогущему»37. В начале 1769 года Екатерина сообщает Алексею Орлову, что манифесты «нарочно к поднятию христианских жителей» уже готовы, и рекомендует «приискать людей, кои между благочестивыми греческими и славянскими народами отличный кредит иметь могут»38. Летом флот покинул Кронштадт, отправившись вокруг Европы в Средиземное море.
В старой монографии В. Уляницкого очень хорошо показано, что организаторы и идеологи экспедиции постоянно колебались относительно ее назначения. Если Орловы действительно стремились прежде всего к освобождению единоверных народов и объединению их под российским протекторатом, то Екатерина рассматривала посылку флота и подготавливаемые восстания во вражеском тылу скорее как военную диверсию, гораздо в меньшей степени позволяя себе строить более далекие планы39: «восстание каждого народа порознь <…> не нанося неприятелю чувствительного ущерба, а еще менее причиняя ему какую-либо полезную диверсию, в чем одном прямая наша цель быть долженствует, привела бы только к открытию туркам глаз»40, — инструктировала она Орлова до начала экспедиции, а в начале 1770 г., когда перспективы восстания в Греции выглядели достаточно неопределенными, ободряла его: «Пускай бы и тут веками порабощения и коварства развращенные греки изменили своему собственному благополучию, одна наша морская диверсия уже довольна привести в потрясение все турецкие в Европе области»41. Впрочем, летом 1770 года первые успехи Орлова и показавшаяся ей благоприятной дипломатическая ситуация вновь вернули императрице надежду на более значительный успех.
«К особливому и честному порадованию Нашему, — извещала она Орлова, — ведаем мы удостоверительно, что все беспристрастные державы республики христианской полагают справедливость на нашей стороне и что сие самое общее удостоверение обуздывает против воли и склонности ненавистников <…> Надобно <…> чтобы вы, соединя в свое предводительство разные греческие народы, как можно скорее составили из них нечто видимое <…> которое бы свету представилось новым и целым народом и чтоб оный сей новый корпус, составляясь публичным актом <…> и объявя в оном политическое свое бытие отозвался во всей христианской республике в такой, например, силе:
<…>Что многочисленные греческие народы, быв попущением Божиим подвергнуты тяжкому игу злочестия агарянского <…> совокупясь воедино и составя новый член в республике христианской»42.
Стоит обратить внимание на словосочетание «республика христианская», трижды повторенное на одной странице. Формула эта недвусмысленно отсылает к совершенно определенному источнику — идее конфедерации христианских народов Европы, якобы предложенной в начале ХVII века герцогом Сюлли французскому королю Генриху IV и изложенной в последнем томе его мемуаров. Как известно, Екатерина высоко ценила и Генриха, и Сюлли. Она заказала их бюсты скульптору Луизе Калло, сопровождавшей Э. Фальконе во время его работы в России над памятником Петра43. Вольтеру, написавшему ей, что он ждет на небесах встречи с Петром Великим, она ответила, что со своей стороны мечтает увидеть там Генриха и Сюлли44. В том же 1770 г. в России начал печататься перевод десятитомных «Записок» Сюлли, специально заказанный Екатериной М.И. Веревкину.
Однако существенно, что Сюлли с большой долей скептицизма относился к перспективам участия тогдашней России в христианской республике, которая должна была гарантировать вечный мир в Европе: «Когда б Великий князь Московский, или Русский царь, которого приемлют писатели за старинного скифского владетеля, отрекся приступить к всеобщему соглашению, о котором бы наперед ему сделать предложение, то также бы с ним поступить, как с султаном Турским, то есть отобрать у него все, чем он владеет в Европе, и прогнать его в Азию, чтобы он без всякого нашего сопримешения мог бы, сколько ему угодно, продолжать войну, почти никогда у него не прекращающуюся, с Турками и Персами»45.
Таким образом, Сюлли как бы хотел предложить России выбрать свое место или в христианской республике европейских государств, или в Азии «наряду с турским султаном». Для Екатерины место России на политической карте мира было определено. Императрица не сомневалась, что достойное положение в Европе Россией уже завоевано, и теперь собиралась сама запереть султана в Азии и пополнить христианскую республику «новым корпусом» — восстановленной Грецией, само собой разумеется, «под протекциею России». У нас нет, однако, никаких свидетельств того, что Екатерина на этом этапе задумывалась над тем, какие формы должна была принять эта протекция и вообще каким должно быть будущее политическое устройство Греции. Отсутствие ясных планов такого рода скорее всего свидетельствует в пользу мнения В. Уляницкого о том, что в это время Екатерина не слишком верила в глобальный успех морейской экспедиции и интересовалась скорей ее сугубо военными аспектами. Однако и более радикальные замыслы, которые вынашивали Орловы, в сущности, лишь очень отдаленно напоминают будущий греческий проект. Скорее, они выглядят как продолжение традиционной константинопольской политики России, основанной на религиозном тяготении к столице Восточной церкви и стремлении к объединению под своей эгидой единоверных народов. Не случайно в планах Орловых греки упоминаются лишь наряду с другими православными народами юга Европы.
Впрочем, морейская экспедиция, невзирая на блестящую победу в Чесменском сражении, не принесла ожидаемых результатов. Русским войскам пришлось, в сущности, бросить греков на произвол судьбы. Сам Алексей Орлов, строивший столь монументальные планы, склонен был винить в произошедшем самих греков, не проявивших достаточной храбрости и воинской дисциплины и предпочевших грабежи войне за освобождение. «Здешние народы льстивы, обманчивы, непостоянны, дерзки и трусливы, лакомы к деньгам и к добыче.<…> Легковерие и ветреность, трепет от имени турок суть не из последних также качеств наших единоверцев <…> Закон исповедуют едиными только устами, не имея ни слабого начертания в сердце добродетелей христианских. Рабство и узы правления турецкого, на них наложенные, <…> также и грубое невежество обладают ими. Сии-то суть причины, которые отнимают надежду произвесть какое-нибудь в них к их общему благу на твердом основании сооруженное положение»46.
Русский флот покинул Морею, в сущности не добившись особенных результатов. Казалось бы, планы восстановления Греции и тем более представления о греках как о потомках античных героев, которые старательно поддерживал в Екатерине Вольтер, должны были хотя бы на время угаснуть. Однако в действительности именно в эти годы происходит прямо обратное. Дело в том, что запущенные морейской экспедицией культурные механизмы начали работать самостоятельно и уже почти не зависели от сиюминутной военной и политической конъюнктуры.
5
16/27 мая 1770 года Екатерина извещала Вольтера о первых успехах экспедиции. Русские моряки высадились в континентальной Греции, соединились с восставшими греками и разделились на восточный спартанский и северный спартанский легионы. Первый отправился на освобождение территории древней Спарты, второй двинулся в Аркадию. В стычке на Коринфском перешейке был взят в плен командующий турецким гарнизоном. «Скоро Греция станет свободной, — заключала императрица, — но ей еще далеко до того, чтобы стать тем, чем она была. В то же время приятно слышать названия мест, которыми твой слух полон с молодости»47.
Екатерина сформулировала суть дела как нельзя более точно. На протяжении почти полустолетия русская культура, усвоив европейские нормы, упорно примеряла на себя античные одежды, сравнивала своих героев с древними, измеряла свои достижения степенью соответствия греческим и римским образцам. Слова Спарта, Афины, Аркадия по сути дела не обозначали в этом языке никакой географической реальности, служа лишь отражением абсолютного совершенства. Теперь именно в эту никогда не существовавшую страну, прямо в золотой век, в обитель богов и героев отправилась российская эскадра. Участники этой экспедиции, и прежде всего, конечно, ее вожди, уже самим сопряжением своих имен с этой мифологической топонимикой становились подобны древним обитателям этих мест и, в сущности, превращались в античных героев.
Первым энергию оживания школьной мифологии и превращения ее в политическую реальность почувствовал, как уже говорилось выше, Петров, начавший насыщать свои оды эллинскими ассоциациями, когда русская эскадра еще стояла на рейде в Портсмуте, латая потрепанные по пути из Кронштадта корабли. Высадка десанта на побережье вызвала у Петрова взлет поэтического воображения. Его ода «На победы в Морее» столь же переполнена античной атрибутикой, сколь хотинская ода библейской, и столь же эмоционально перенапряжена:
Уж взят, он (Орлов. — А. З.) мнит Модон, Коринф предастся вскоре,
Аркадию пленят, а я еще на море. —
Герой! не негодуй: твой жребий не приспел.
Тебе осталися Фессальския долины,
Вход черныя пучины
И ужас Дарданелл. <…>
О коль нечаянна, коль дивна там премена!
Спартане, распустив российские знамена,
Разносят по всему Пелопонису страх.
В участие войны окрестных созывают
И слезы проливают
С оружием в руках.
Колико, — вопиют, — о небо, мы счастливы!
Герои наши днесь в прибывших россах живы!
Сколь кроток оных нам, коль грозен туркам вид!
Аргольцы, навпляне, к сражению устройтесь,
Коринфяне, не бойтесь,
Во Спарте Леонид.
Музыка греческой топонимики творит «дивные премены». Спартане под российскими знаменами вновь становятся спартанами. Греция оживает, ибо в «прибывших россах живы» спартанские герои во главе с Леонидом — Орловым. Русские на этой священной земле превращаются в греков, чтобы наконец восстановить Грецию. Прибытие российского флота обещает золотой век, подобный описанному Вольтером в письмах Екатерине. Вспомним, что императрица спрашивала у Вольтера, действительно ли греки были родоначальниками наук и искусств. У Петрова это не вызывает ни малейших сомнений:
Но о, отцы наук, порабощенны греки!
Утешьтесь, паки вам златы начнутся веки,
Достанет и до вас счастливая чреда.
Алфейски зрелища, умолкнувши поныне,
Вы в честь Екатерине
Восставьте навсегда.
По ним свои лета опять считать начните
И имени ея начало посвятите.
Она за подвиги Вам будет мзды дарить
Во храме вольности, покоя и отрады.
Вы образ сей Паллады
Век должны жертвой чтить.
А Ты, смиряюща неистовство тирана,
Законодавица, победами венчанна,
Возьми скрижаль и суд полудню возвести:
Во область, где цвели Ликурги и Солоны,
Пошли свои законы,
Их будут век чести48.
Екатерина не только вполне традиционно именуется здесь Палладой или Минервой, она впрямую становится одной из олимпийцев, образ которой должен быть объектом почитания в возрожденном греческом храме — судя по описанию, явно языческом. Интересно, что метафора возвращения долга здесь как бы перенесена из религиозной сферы в законодательную. Российская императрица призвана облагодетельствовать своими законами (конечно, Петров явно имеет в виду ее знаменитый «Наказ Комиссии по составлению нового уложения») родину законодательства, «область, где цвели Ликурги и Солоны».
В том же ключе рисует будущее Греции и непримиримый литературный противник Петрова Василий Майков:
Подателей Вселенной света
Екатерина просветит,
Изгонит чтущих Магомета
И паки греков утвердит.
Науки падши там восстанут,
Невежды гордые увянут,
Как листвия в осенни дни,
Не будет Греции примера;
Одна с Россиею в ней вера,
Законы будут с ней одни49.
Интересно, что если Петров, как, видимо, и сама монархиня, придерживался насчет будущего Греции относительно неопределенных взглядов — греки могут почитать Екатерину и ее законы, как являясь ее подданными, так и просто преклоняясь перед их божественным совершенством, — то у Майкова на этот счет нет никаких сомнений. Он твердо уверен, что золотой век вернется в Грецию, когда она благополучно вольется в Российскую империю.
Под властию Екатерины
По всем брегам прекрасны крины
И горды лавры возрастут,
Польются с гор ручьи прозрачны,
И рощи и долины злачны
Сторичный плод ей принесут50.
Яростная вражда между Петровым и Майковым51, примерно в это время назвавшим в «Елисее» своего литературного оппонента «плюгавцем»52, заставляет с особым вниманием отнестись к схождениям между ними. Нимфы, которые в майковской оде, «ходя меж кустами, победы росские поют», и Парнас, который «на помощь Россов призывает», отнюдь не ощущаются автором как риторические фигуры, хоть как-то соотнесенные с одической практикой Петрова. Пожалуй, Петров выразил намечавшийся сдвиг несколько раньше и мощнее других. Но в одах на победу, одержанную Алексеем Орловым в июле 1770 года в Чесменской бухте (известия о ней пришли в Петербург только 13 сентября), распространение этих мотивов приобретает эпидемический характер. Они возникают и в уже цитировавшейся оде Майкова, и у Домашнева, и у Козельского, и у Хераскова53, то есть у поэтов, годом-полутора ранее противопоставлявших подвиги российских героев баснословным преданиям древности. Примечательно, что Херасков как бы удваивает ряд исторических прообразов новейших побед русского флота, дополняя античную генеалогию национальной и уравнивая тем самым их между собой:
Я вижу афинейцев новых
У саламисских берегов;
О! муза, вобрази Орловых,
Гонящих целый флот врагов <…>
Я вижу, будто в древни лета,
Единоборца Пересвета,
Биющася с его врагом <…>
Так две громады преужасны
Слетелись в море пред собой54.
Понятно, что оды писались более или менее по горячим следам невиданной победы, но через два года в свет вышли два более масштабных произведения, посвященных тому же событию, — поэма Хераскова «Чесмесский бой» и поэтическая драма Павла Потемкина «Россы в Архипелаге». К тому времени русский флот уже покинул Морею и неудача экспедиции вполне определилась, но на общей концепции обоих авторов эти перемены ни в малой степени не отразились. В более уравновешенных и дистанцированных по отношению к описываемым событиям жанрах то видение политической реальности, которое выплеснулось в одах, приобрело более устойчивый и оформленный характер.
Во славе где сиял Божественный закон
И вера на столпах воздвигла светлый трон,
Где храмы вознесли главы свои златые,
Курился фимиам и с ним мольбы святые,
Где муз божественных был слышен прежде глас,
Где зрелся Геликон, где древний цвел Парнас,
В стране, исполненной бессмертных нам примеров,
В отечестве богов, Ликургов и Гомеров
Не песни сладкие вспевают музы днесь,
Парнас травой зарос, опустошился весь.
Герои славные в Афинах не родятся,
Во Спарте мудрые законы не твердятся <…>
Святые здания в пустыни превращенны…55
Замечательна здесь полностью ненапряженная, спокойно-перечислительная интонация, с которой поэт почти незаметно, через запятую, переходит от церковной атрибутики к классической, каждая из которых вводится одним и тем же эпитетом. «Божественный» закон и «божественные» музы полностью слились для Хераскова в один смысловой ряд. Понятно, что появление у берегов Греции русских кораблей полностью меняет картину:
Там, кажется, встают Ахиллы, Мильтиады <…>
Уж храбрость вспыхнула во греческих сердцах,
Почти умершая в неволе и цепях <…>
Увидит Греция Парнас возобновленный56.
Та же конструкция и с упором на те же смысловые элементы развернута и в пьесе Потемкина, в которой Алексей Орлов, в частности, ведет беседу с предводителем греков по имени Буковал, который приветствует освободителя, заявляя ему:
Герой полночных стран, в ком Греки представляют
Иракловы дела и Россов прославляют,
Дай помощь нам своей геройския руки.
Орлов готов «дать помощь», но его огорчает готовность самих греков мириться с угнетением, и он обращается к Буковалу с пламенным напоминанием о страданиях, которые его народ претерпел от турок, и горькими упреками:
Воспомяните вы падение Афин,
Насилие врагов, свирепство и тиранство,
Все претерпело там несчастно христианство <…>
Являет все теперь чрез множество премен,
Что греческий народ геройских чувств лишен.
Интересно, что христианство в монологе Орлова более всего терпит в Афинах. Он, по существу, не делает разницы между ними и «первопрестольным градом» — Константинополем, о пленении которого турками он говорит чуть выше. Его слова вполне убеждают Буковала, возрождая в нем и его воинах дух древних спартанцев:
Надежду днесь свою имея на тебя,
Всему, что повелишь, подвергнем мы себя.
Ты вожделенные восставишь паки веки,
Мы те же, государь, что были прежде Греки <…>
Твои доброты нас и Росских войск геройство
Одушевляют всех, дая нам прежни свойства57.
Идеологическая основа для греческого проекта была, по существу, создана. При этом важно иметь в виду, что Павел Потемкин был родственником и сотрудником будущего фаворита, а Петров его давним и близким другом, с которым он в эти годы, находясь в армии Румянцева, постоянно переписывался и через которого поддерживал сообщение с императрицей58. Зная литературные интересы Потемкина, представляется совершенно естественным предположить, что он должен был быть внимательным читателем произведений, созданнных близкими ему людьми и посвященных волновавшим его событиям. Именно ему предстояло превратить систему поэтических метафор в развернутую политическую программу.
6
Одним из любопытных явлений русской литературной жизни 1770-х годов стало активное участие в ней литераторов греческого происхождения: Евгения Булгариса, Григория Балдани59, Антония Палладоклиса, уроженца Митилены, как он подписывал свои произведения, и др. Они в разной степени владели русским языком: некоторые писали свои произведения и по-русски, и по-гречески, других переводили на русский, а они, в свою очередь, переводили сочинения русских поэтов на родной язык60. В издательскую практику устойчиво вошли двуязычные публикации русских и греческих текстов en regard. В целом риторические модели, разрабатываемые греческими авторами, вполне совпадают с теми, которыми пользуются их российские собратья, однако некоторые существенные нюансы здесь все же можно обнаружить.
Так, в 1771 г. публикуется небольшое стихотворение А. Палладоклиса «Стихи на платье греческое, в кое Ея Императорское Величество изволили одеваться в маскараде». У нас нет сведений, каким именно был маскарадный наряд императрицы, однако автор определенно соотносит ее костюм с нарядом Олимпиады, матерью Александра Македонского:
В монархине кипя, усердие к Элладе
В одежду облекло, что на Олимпиаде.
Самодержавна, в ту одета, так гласит:
В чьей одежде я хожу так облеченна,
Той я усердствую, за ту же ополченна,
Усердство к той мое кто может угасить?
Великий Александр, кой сел на персов троне,
Великую, — он рек, — Екатерину зрю
В одежде матерней… О! Ты небес царю
Сподобна, дай узреть ту и в моей короне,
Как любящую нас с сердечной чистотой,
Так торжествующу над Мустафой строптивым,
Как я вознес главу над Дарием кичливым,
Как равну мне копьем и духа красотой61.
Палладоклис сравнивает Екатерину сразу с Александром Македонским и его матерью, одновременно видя в ней и героиню, и родительницу героев. Что важнее, он находит для ее военных подвигов отчетливый исторический прототип. Надо сказать, что параллель русские=греки с большой степенью автоматизма провоцировала русских поэтов на сравнение турок с персами — извечными врагами древней Греции. С. Домашнев вспоминал «преславны бои Марафона» и «сраженье грозно Фермопила, где Перская увяла сила», Херасков писал, что «паки вышел Ксеркс на древние Афины, но прежней у брегов дождется он судьбины», Петров проводил ту же параллель:
Остатки Перских сил где Греками разбиты,
Там Россы, лаврами бессмертными покрыты,
За греков с Мустафой кровавый бой вели…62
Однако во всех этих и большинстве других сочинений речь идет о войнах, которые вели с Персами греческие республики, прежде всего Афины и Спарта. Смещение исторической параллели на Александра Македонского обладало целым рядом неоспоримых преимуществ. В первую очередь, оно позволяло подчеркнуть наступательный и даже завоевательный характер военных действий. Если Леонид и Фемистокл лишь защищали греческую землю от нашествия, то Александр распространял античную культуру на новые территории. Кроме того, апелляция к империи Александра Македонского позволяла установить между античной Грецией и Византией некое подобие преемственной связи, существенно облегчавшей ту главную логическую подмену, на которой была основана риторика тех лет. И, наконец, самое главное: сравнение России с империей позволяло устранить или, по крайней мере, притушить подспудно присутствовавший в древнегреческой атрибутике республиканский субстрат63. Российская монархиня не могла объявлять себя исторической наследницей правителей республиканских Афин, но Александр в качестве предшественника и образца должен был ее безусловно устраивать.
Тот же А. Палладоклис детально разработал эту параллель в брошюре «Истинного государствования подвиг», изданной в 1773 г. Он подробно рассмотрел здесь все заслуги Александра Македонского, который распространил просвещение в Азию, собрал под своей властью многие народы, был грозен к врагам и милостив к побежденным, строил города и развивал торговлю, привлекал к себе философов, естествоиспытателей и художников, поощрял науки и искусства. Все те же добродетели, причем еще в большей степени, автор видит и в Екатерине.
Престань ты, древний век, пред нами величаться
И Александровой толь славой отличаться, —
подводит он итог этим сопоставлениям64. Палладоклис завершает свои рассуждения переходом от Александра Великого к Константину Великому и параллелью между нынешними победами Екатерины и победой Константина над Мавксентием. Точно так же в поэме «Каллиопа», написанной по случаю заключения мира, он заставляет персидского царя Дария радоваться в царстве мертвых, что его трон достался Александру. А затем «Дария слова изрекает из уст своих» Отман, легендарный основатель Оттоманской империи:
Если приближился моей державе срок
И тверда положил неумолимый рок
Мне больше не носить короны Константина,
Да будет в ней властна отсель Екатерина!65
Таким образом именно новому Александру предстояло изгнать «срацинский род», как выразился другой греческий поэт Евгений Булгарис в том же 1775 году, с «Константинова престола» в «кавказские хребты бесплодны, в Аравски дебри толь безводны»66 и освободить этот престол для нового Константина.
7
Как известно, политический смысл имени великого князя Константина Павловича был ясен всем с того самого момента, как он получил это имя. Между тем идеология греческого проекта уже была имплицирована двумя годами ранее в имени, данном его старшему брату, будущему российскому императору Александру I. В принципе устоявшаяся за долгие десятилетия традиция делала очевидным, что наследовать Павлу I должен будет Петр IV. Авторы од на бракосочетание Павла обращались к новой великой княгине:
К тебе Россия возглашает
Дай нам великого Петра67.
или:
<…> от Павловой любви
Другого нам Петра яви68.
Имя Александр было своего рода номинативным шедевром Екатерины, вообще всегда очень внимательной к такого рода символике. С одной стороны, святым ее старшего внука был Александр Невский, покровитель Петербурга, — таким образом преемственность по отношению к политической линии Петра Великого была полностью соблюдена. С другой стороны, за «порфирородным отроком», рожденным «в Севере», легко угадывался иной, южный прообраз. Вскоре после рождения Константина императрица в письме Гримму взялась опровергнуть роившиеся в Европе слухи: «Позволено ли так обсуждать простые имена, которые даются при крещении. Надо иметь расстроенное воображение, чтобы к этому придираться: должна ли была я назвать господина А. и господина К. Никодемом или Фаддеем? Святой первого находится в его родном городе, а второй родился через несколько дней после праздника своего святого. <…> Так что все очень просто»69. Отрицая очевидное — смысл имени Константин, — императрица делала прозрачным и менее очевидный смысл имени его старшего брата. Тремя годами позднее она рассказывала тому же корреспонденту о своих занятиях с пятилетним внуком: «Господин Александр требует от меня все нового чтения <…> На днях он свел знакомство с Александром Великим и потребовал, чтобы я познакомила его с ним лично. Он был очень раздосадован, когда узнал, что тот уже умер; он очень о нем сожалеет»70. Александру маленькому стоило почитать Александра Великого, ибо он призван был прийти тому на смену.
Это письмо Гримму писалось в конце 1782 года, когда между петербургским и венским дворами шла оживленная переписка о восстановлении Восточной империи, а Потемкин готовился к занятию Крыма. Русская мечта о Константинополе была уже намертво пристегнута к классической колеснице.
Основные мотивы греческого проекта будут отчетливо слышны в политической и культурной жизни России еще долгие десятилетия. Эпоха, символически открытая в 1769 году отплытием русского флота в Морею и батальными одами Петрова, получит столь же эффектное завершение ровно шестьдесят лет спустя, когда брат Александра и Константина Николай Павлович поставит свою подпись на Адрианопольском мире с Турцией, а его тезка Николай Иванович Гнедич выпустит в свет свой перевод «Илиады» Гомера.
Данная работа выполнена при поддержке Research Support Scheme
Института Открытое общество