Эссе
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 318, 2025
Перевод Тамара Казавчинская
Эпикур, Бентам, Фрейд и многие другие были правы: цель жизни в удовольствии, и, открыв книжку стихов Гандлевского, мы этой цели достигаем.
Легче определить от противного, на что не похожа поэзия Гандлевского. У нее мало общего с головокружительными интеллектуальными и метафизическими далями Иосифа Бродского. Ее нарочито-небрежная интонация и расхожий словарь составляют полную противоположность экстатическому стиху Марины Цветаевой или словесной магии Осипа Мандельштама. В отличие от обманчиво простых стихов Анны Ахматовой, которые сама она уподобляла шкатулкам с двойным дном, у Гандлевского «что увидено, то и написано». Его поэзия отчасти напоминает стихи Бориса Пастернака, но Пастернака не раннего, а позднего: поэта Живаго – впрочем, и это сравнение хромает. Оба они извлекают лиризм из обыденности и повседневности, но вдохновляются – разным. У Пастернака – миссия: преображение житейских будней в христианскую мистерию, чему он и посвящает свои борения. Гандлевский принимает прозу жизни как она есть.
Но какова она есть?
На земле немало мест, где убожество человеческого существования входит в резкий контраст с ослепительным великолепием окружающей природы – в Африке, Юго-Восточной Азии, Центральной Америке. Да и недолгая прогулка по Манхэттену – от Парк-авеню до Бронкса – может превзойти драматизмом сошествие Орфея в ад. Конфликты, контрасты, противоречия пробуждают творческое воображение. Но что можно извлечь из энтропии? Основной цвет страны, на протяжении трех четвертей прошлого века называвшей себя «красной», – серый. Серыми были мешковатые платья женщин, выстаивавших в продуктовых очередях. Серыми были лица их сыновей и мужей, только что вышедших из тюрьмы или оттрубивших восьмичасовую смену на химзаводе. Дешевая водка, которую они тороп-ливо разливали под вечно хмурым северным небом среди обшарпанных бетонных зданий, тоже казалась серой в прозрачных бутылках.
Гандлевский превратил однообразие и скудость советской и постсоветской жизни в лирику высочайшей пробы, и добился этого поистине минималистскими средствами. Если в его стихах мечтают, то лишь о том, как починить старый сарай или как закурить сигарету, когда в кармане нет спичек. Его дикция почти неотличима от бормотания тех, что переговариваются в переполненных электричках, и так же, как у них, набита разговорными штампами. Его стихотворная форма строго следует правилам стихосложения, известным со времен средней школы: ямбический пятистопник или ямбический шестистопник для поэзии медитативной, анапест – для строк более исповедальных. И всё же, повторюсь, ничто так не доходит до сердца, как эти обломки избитых речений, несомые волнами правильного ямба или анапеста.
Я попытаюсь разгадать секрет неодолимого обаяния лирики Гандлевского на примере стихотворения «А. Магарику», проанализировав его в безлично-учебной манере.
В этом коротком стихотворении четыре строфы – то есть оно среднего для поэзии Гандлевского размера. В нем чередуются анапестические четырехстопники и трехстопники, и – в том же порядке – женские и мужские рифмы. В музыке ритмическим соответствием такой форме был бы вальс, которому в давние годы отдавали предпочтение, сочиняя сентиментальные песни. И в самом деле, любовь к бесхитростным сентиментальным песням, которую автор разделяет с простыми русскими людьми, думается, и есть тема этого стихотворения.
Стихотворение начинается с просьбы спеть после очередной оп-рокинутой рюмки и с пояснения, что песня должна быть «надрывной»:
Что-нибудь о тюрьме и разлуке,
Со слезою и пеной у рта.
Кострома ли, Великие Луки –
Но в застолье в чести Воркута
Автор предлагает типичный сюжет из лагерно-тюремного репертуара:
Это песни о том, как по справке
Сын седым воротился домой.
Пил у Нинки и плакал у Клавки –
Ах ты, Господи Боже ты мой!
Здесь, словно в переизбытке чувств, он перебивает себя восклицанием (и заметьте, в этом нет ни малейшего намека на иронию).
Во второй строфе первые шесть строк представляют собой зарисовку железнодорожной станции:
Наша станция как на ладони.
Шепелявит свое водосток.
О разлуке поют на перроне.
Хулиганов везут на восток.
День-деньской колесят по отчизне
Люди, хлеб, стратегический груз.
Что-нибудь о загубленной жизни –
У меня невзыскательный вкус.
Если в первой строфе поэт прямо обращается к певцам, здесь он смотрит на них со стороны. Раньше я не мог понять, почему я на этой картинке вижу дождь. Теперь понимаю: «шепелявящий водосток». В двух последних строках – «Что-нибудь о загубленной жизни – / У меня невзыскательный вкус» – Гандлевский внезапно возвращается к тому, что говорилось в прерванном восклицанием первом восьмистишии – к просьбе спеть песню «с надрывом», однако…
Третья строфа явно обращена к самому себе, причем в ней есть дивная метафора, которую не оценить ни одному трезвеннику:
Выйди осенью в чистое поле
Ветром родины лоб остуди.
Жаркой розой глоток алкоголя
Разворачивается в груди.
Третья строфа кончается словом «так» – «и дышится так», – которое катапультирует нас в последнее восьмистишие: прямо внутрь тюремной песни:
Будто пасмурным утром проснулся.
Загремели, баланду внесли, –
От дурацких надежд отмахнулся,
И в исподнем ведут, а вдали –
Анжамбеман означает еще одну смену поля зрения. Или – не означает? Разве картина, предстающая перед нами в последних четырех строках, – не та же, какую видит бедный малый из песни, когда его в исподнем ведут на расстрел? А видит он
Пруд, покрытый гусиной кожей,
Семафор через силу горит,
Сеет дождь, и небритый прохожий
Сам с собой на ходу говорит.
Такова лента Мёбиуса одного из лирических сюжетов Гандлевского: возле железнодорожной станции в холодный и мокрый день поэт просит спеть ему лагерную песню, становится осужденным – героем этой песни – и под конец смотрит его глазами на самого себя, сочиняющего это стихотворение в холодный мокрый день на железнодорожной станции. Средства – минималистские, а от результата – сердце кровью обливается.
Перевод с английского Т. Я. Казавчинской
___________________________________
* Лев Владимирович Лосев (1937–2009), поэт, американский профессор-славист, литературовед, эссеист.