Эссе
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 317, 2024
Всем известно о двух сторонах медали: лицевой и оборотной.
В нашем случае ни одна из них не хочет быть оборотной. Обе убедительны и на второе место не согласны. А если ставить вопрос ребром, то появляется и третья сторона. По-научному – грань, но я назову ее ребром, поскольку она претендует на то, чтобы назваться ребром Адама (речь лишь о рождении, но ни в коем случае не о подчиненности женщины мужчине).
У Марины Гершенович вопрос стоит категорическим ребром. А когда вопрос стоит ребром, он становится ответом. В этом одна из главных особенностей поэтики М.Г. Противоречивая ясность.
(Кстати, не знаю, что такое поэтика. Или, скажем, литературовед. Зато знаю про структурализм. Это напрасная трата времени. Нет, про литературоведа тоже знаю. Исключительный ум такого человека заключен не в его трудах, а в том, что он догадался сделать чтение книг своей профессией… Но продолжим…)
Так и случается малое чудо:
ткань, что с лица как рядно узловата,
вся-то с изнанки из шелка и злата.
Стихотворение называется «Блаженная». Из слова «блаженная», из того значения, которое ему придают человеческие люди, и возникла идея о трех сторонах медали. С блаженным ассоциируется не только святость и праведность, но и блажь, и дурость, и своенравность, а из этих противоречащих друг другу качеств непременно возникает третья сторона медали или то, что я назвал «противоречивой ясностью», – возникает поэзия.
По-разному воплощается двойственность, заложенная в противоречии, и особенно интересно, когда она смещается от внешнего к внутреннему и находит выход из безвыходной ситуации. Интересно и то, что автор, возможно, не ведал (и не ведает), куда привело его разогнавшееся слово. «Я не знаю, как спасать от гибели…» – таково начало, подразумевающее спасаемого. Этот некто решил разделить судьбу героя стихотворения и пошел тем же путем – мол, «она прошла, и я пройду». Но «дурак» (так его называет автор) не рассчитал силы – путь проходил по тонкому льду. В результате провалились оба: «Всё еще плююсь зубовным крошевом, / ледяную вспомнив полынью». Типа того, что любовь кончилась провалом. Тем не менее героиня спаслась…
Но спаслась ли, если говорит: «Грош цена случайному везению»? Нет, не спаслась, потому что две последние строки гласят: «Я путей не знаю ко спасению. / Я и есть спасение твое».
Утверждаю, что речь в этих стихах идет не только о двоих, но и о двух «я» одного человека. Двойник хочет отделаться легким испугом и преодолеть стихотворный путь, не оплатив его рискованным духовным трудом, он хочет не преодолеть, не совершить (от слова «совершенство»), а проскочить, и тогда первый одергивает проходимца: нет тебе спасения, нет никого, кроме меня (но не подставного, а подлинного!), кто бы тебя всё-таки спас. «Я и есть спасение твое».
Ах, так? Стихотворение написано? Значит, всё-таки спаслась.
Таково смещение от внешнего сюжета, на который клюет поначалу читатель, – к внутреннему, который обнаруживается в итоге. (Хрестоматийное: «Поэт – издалека заводит речь. Поэта – далеко заводит речь».)
Люблю, когда стихотворение, набирая мощь по ходу письма, «пишет» автора, когда рождение его происходит не по воле условного «Адама», но самопроизвольно (если угодно, по воле не поддающихся рациональному толкованию высших сил).
Есть рождение и есть Рождество. И есть между ними великая разница. Есть повседневная драма, уготованная человеку, и она возникает и прекращается в мыслимой системе координат (декартовой, или трехмерной, или с добавлением временнóй координаты – не суть важно), и есть драма, разыгрывающаяся в недоступных обыденному сознанию пределах. (Опять же, хрестоматийное: «Но сейчас идет другая драма…» – и пастернаковский человек, Гамлет, хочет ее избежать: «и на этот раз меня уволь», – но сверхчеловеческое и безличное ему подсказывает, что не увильнуть.)
Противоречивая ясность являет себя и в этом столкновении.
Но подобно тому, как выдержанное вино утрачивает резкие запахи и обретает благородный аромат, в стихотворении, приведенном ниже, царит покой.
СОЧЕЛЬНИК
Если бы что-то просить я могла,
что-то, с чем дух мой един,
я бы просила вола и осла,
ясли и теплый овин,
ворох соломы, камин из камней,
где догорают дрова,
тихую ночь и дыхание в ней,
а не людские слова.
Я бы просила любить своих чад,
не опускать своих рук,
чтобы, когда в мою дверь постучат,
я бы услышала стук.
Чтобы, несомые на воздусях,
снова явились на свет
путник и дева его на сносях,
и мудрецы им вослед.
Возвращаясь к упомянутому пастернаковскому «Гамлету» и, в частности, к безличному началу последней строфы: «Но продуман распорядок действий, и неотвратим конец пути», которое звучит как приговор из Небесной Канцелярии, мы видим, что стихотворение М.Г., умалчивая о продолжении истории Новорожденного, исключает ее безысходность. Мы слышим «тихую ночь и дыхание в ней, / а не людские слова».
Давно хотел объявить urbi et orbi, но всё не решался. Поэт – это тот, на кого жизнь произвела большое впечатление. Мало того, он однажды понял, что если это не запечатлеть, то, образно говоря, фотография останется не проявленной. Не для зрителей, а для него самого. Переиначу определение: поэт (художник, композитор и т.д.) – это тот, на кого жизнь производит большое впечатление в процессе ее создания. Еще точнее: тот, для кого только такой процесс может называться жизнью.
Эта рискованная в своей почти юмористической простоте мысль возродилась при чтении М.Г. И не только эта.
Есть и другие «юмористические» мысли. Так я называю их по причине элементарности моих открытий.
М.Г. не стремится оригинальничать. Никаких ухищрений, обсценной лексики, гендерных выкрутасов, даже знаки препинания, прописные и строчные, которые давно вышли из моды, – на месте. Тем эти стихи и оригинальны. Вернее: в том числе и этим.
Когда-то Мандельштам писал: «Часто приходится слышать: это хорошо, но это вчерашний день. А я говорю: вчерашний день еще не родился. Его еще не было по-настоящему». И там же, в статье «Слово и культура»: «Поэт не боится повторений».
Поэт не боится повторений в том смысле, что он пишет, скажем, александрийским стихом, как до него писали Пушкин или тот же Мандельштам, а еще потому, что его человеческая сущность уникальна и повторения быть не может.
Есть у М.Г. в подборке, о которой пишу (стихи с 2018-го по 2024 год), стихотворение, где упомянуто (помянуто) ушедшее в мир иной домашнее животное. Кто не писал заупокойные мессы по своим любимым питомцам, кто не хоронил и не воскрешал в стихах собак, кошек, воробьев или ласточек? Кто не примерял на себя их судьбу и загробный мир, «где с воробьем Катулл и с ласточкой Державин» («Памяти кота Мурра», В. Ходасевич)?
Поэт сидит в лоджии, вспоминает свою кошку и сравнивает с ее взглядом свой, который «всё еще цепляется за свет». Но, оставляя темы «противоречивой ясности» и «поэт не боится повторений», в полной мере присутствующие в этих стихах, я хочу процитировать строфу, имеющую отношение и к другой (важнейшей!) теме:
В моих глазах поражена сетчатка.
В них нет картины жизни отпечатка.
Но есть рубцов болезненная ткань
и отраженной сетки филигрань.
Обращаю внимание на третью строку. Это не только о пораженной сетчатке, это о восприятии мира, о человеческой душе, сочувствующей и сострадающей.
Есть еще совершенно пронзительные стихи о прекрасных созданиях или, как их по-дурацки называют, о «животных-компаньонах»: «Я теряю людей…» («И в разбитом корыте видна / исчезающей жизни основа, / но нет ни собаки, ни кошки, / с кем хотелось бы встретиться снова / и поговорить») и «Кошка по имени Мину»:
Маленькую голову погладить
страшно, потому что холодна.
Мы с тобой всегда умели ладить.
Я теперь одна. И ты одна.
Но вернемся к «важнейшей» теме. Она важнейшая без кавычек.
Автор смотрит на детей, которые доверены ей в походе (стихотворение «Ночной экспромт»; кстати, мало кто умеет писать сюжетные стихи, стихи-истории), и словно бы погружает их шестьдесят жизнечек – еще не совершившихся, еще не ожесточенно ловящих свою судьбу и удачу, но беспечно гоняющихся с сачками за всякой летающей мелкотой, – погружает их в себя:
И вдруг примнилось мне, что дети – это годы.
Да, годы жизни, да, мой маленький отряд.
И вот стою столбом и думаю: о Боже,
вот эта горстка лет и есть мой жалкий век?
И вновь пересчитав, я ощутила кожей
и сердцем, как же мал и беден человек.
В другом опусе мерзавец издевается над собакой, а герой стихотворения ее выхаживает, а затем случайно встречает этого искалеченного, но выжившего пса, и вот последние строки:
В его глаза взглянула – в горле ком.
В них счастье той, давно минувшей были:
«А помнишь пир с яйцом и молоком,
когда меня случайно не убили?!»
Мне немедленно (возможно, в утешение автору) вспомнились строки Гены Шпаликова: «Собачья жизнь поможет, / Излечит от всего». К сожалению, они двусмысленны, так что оговорюсь: речь идет о собаке, а не о скверной жизни. И еще полувспомнилось, что кто-то (отсюда – приставка «полу») сильно хвалил глупые строки Сережи Есенина «и зверьё, как братьев наших меньших, / никогда не бил по голове». Сомнительная заслуга – еще бы автор нежного диалога с собакой Качалова бил братьев – меньших! по голове! – но что поделать, вспомнилось. А Осип Эмильевич готов был простить Есенину всё что угодно за строку «не расстреливал несчастных по темницам». Но О.М. вне критики.
(Есть большая неприятность в сочинении эссе о прекрасных стихах: ты не можешь их взять да и процитировать целиком. Не только потому, что жанр не позволяет, но и потому, что на кой черт тогда эссе… Но, как я выше писал, продолжим…)
К строкам Шпаликова теперь добавятся строки из «Пионов» М.Г. На этом стихотворении я как раз и подумал о том, что только что изложил в скобках. Да, вот эти строки: «…меня однажды спасли пионы, / точнее, чей-то цветущий сад». Впрочем, я должен привести это чудесное стихотворение целиком.
ПИОНЫ
Когда жила я во время оно
вотще и всуе, с собой вразлад,
меня однажды спасли пионы,
точнее, чей-то цветущий сад.
Я шла окраиною городскою
вдоль ряда частных жилых домов,
где под усердной людской рукою
жизнь процветала в обход умов,
в обход нелепых и злых законов
при государственном общаке.
И стайка белых живых пионов
паслась на воле, щекой к щеке
прижавшись нежно, как на открытках,
тех, на которых пером стальным
мы, не узнав о расстрельных свитках,
писали письма своим родным;
и слали лепту посильной дани,
готовясь к долгой пустой зиме,
на адрес ящика в Магадане,
на адрес почты на Колыме.
Потом везли по стране вагоны
битком набитые, в никуда –
ромашки, розы, жасмин, пионы
в рисунках тусклых, в обломках льда.
А лед, конечно, растает вскоре.
Куда ж деваться земному льду…
А я всё помню. И страх, и горе.
И свет пионов в чужом саду.
04.07.22
Стихи М.Г. – окна, открытые настежь. И, простите за сентимент, – открытая рана. В них легко и больно дышится. (Опять – без спроса, нагло! – выскочила та самая «противоречивая ясность»: легко и больно.)
Стихи М.Г. – это открытое сострадание и милосердие. Они и есть та важнейшая без кавычек тема. Помню, что какой-то дальневосточный философ говорил, что сострадание выше любви, потому что любовь избирательна, а сострадание всеобъемлюще. Один – на сей раз ближневосточный – человек написал в псалме № 85: «Ты, Господи, Боже щедрый и благосердный, долготерпеливый и многомилостивый и истинный…» А в Евангелии от Иоанна рассказано, как еще один ближневосточный человек (из колена Давидова, кстати), увидев своих друзей, плачущих у могилы Лазаря, почувствовал сострадание и заплакал вместе с ними.
Раз уж возникло прилагательное «открытый», следует сказать два слова об открытом тексте, но не в том смысле, что он открыт для интерпретации, что в нем есть «молчаливое, но властное приглашение к диалогу» (М. Бахтин), – наоборот, речь о прямом высказывании, о чем-то безоговорочном, как безоговорочна боль. Человек, испытывая боль, не раздумывает и ни с кем не обсуждает, кричать ему или нет. В подборке М.Г. особенно выделяются два таких текста: «Солярис» и «Раб лампы».
Вот из первого: «Я думаю о вас и говорю / на ненавистной оккупантской речи, / но как и вы, в жилых домах горю, / и как и вы, я вбита в грунт по плечи».
А вот из второго: «То полон покоя и воли, / то снова ничтожен и слаб, / не может прожить он без боли – / раб лампы, судьбы своей раб. / И силы мои на исходе / с ударом, почти ножевым, / когда в равнодушной природе / живое убито живым».
Я не пишу об образности, символичности поэтического языка М. Г., не анализирую акустическую или же семасиологическую сторону слова, не прослеживаю, как строится поэтический образ, не произношу терминов «фоника», «метрика», «ритмика», «строфика»… Я не литературовед, и наука «поэтика» меня усыпляет. Зато могу поделиться с вами забавным происшествием. Я начал свое эссе с «трех сторон медали», не ведая, что в конце подборки встречу стихотворение с таким вступлением: «Война страшна со всех сторон, как ни гляди сквозь пальцы, / и с аверса, и с реверса, и даже по ребру. / И с той, и с этой стороны – скитальцы и страдальцы, / и вдовые, и сироты, и слезы на юру». Разве не удивительно?
Подчеркивая одну из главных тем Марины Гершенович, хочу завершить свой труд вот этим ее стихотворением:
РОЖДЕСТВЕНСКИЙ НОКТЮРН
Всё движимо любовью – и она
слышна из приоткрытого окна,
то с клавиши, то со струны слетая.
И клавиша упруга, и струна,
но бестелесна музыка святая.
Всё движимо любовью: дух и плоть;
ей всё равно, кто телом худ, кто сдобен,
чей ненасытен дух, а чей съедобен…
Не спрашивай, как выглядит Господь.
Никак. Он тихой музыке подобен.
Приходит срок из памяти убрать
все лишние синкопы и длинноты.
И ты откроешь нотную тетрадь,
в которой ни одной фальшивой ноты.
Там на прямых линейках от руки
начертаны скрипичный и басовый –
ключи, что отпирают все замки
на сомкнутых дверях и все засовы.
11.12.19
P.S. Была бы моя воля, вручил бы ей золотую со всех трех сторон медаль. Но я не директор школы, а М.Г. давно ее окончила и пребывает в бессрочном стихотворческом отпуске, который предоставляется непосредственно тем, кто в нем пребывает. Пусть он длится как можно дольше и пусть святому ремеслу «блаженной» сопутствует блаженство.