Главы из романа. (Окончание)
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 317, 2024
Окончание, начало в № 313, 2023, № 314 и № 316, 2024
Часть пятая. Эпилог. БЫТИЕ 2.0
В этот Дом я попал не сразу. Сначала мне пришлось навсегда уехать из страны, в которой родился и вырос. Перелетев через океан, я искренне полагал, что старая жизнь закончилась и началась новая, совсем другая…
Через несколько месяцев после приезда в Америку, когда, наконец-то устроившись на работу, мы с женой решили сменить комнатку у друзей на отдельную квартиру, в моей жизни возник Дом.
Теперь уже не помню ни самого переезда, ни того человека, который подсказал нам снять квартиру именно в этом Доме. Впрочем, может быть, я и сам нашел объявление о сдаче квартиры в единственной тогда на весь Нью-Йорк русскоязычной газете «Слово».
Всё это – новые реалии, новые запахи и краски, новые язык и обычаи, в общем, ощущение Начала, когда всё заново, всё с нуля, – как будто бы вернуло меня в прошлое. Я вдруг почувствовал себя маленьким ребенком, открывающим неизвестный мир, и, как в детстве, мир этот был многоцветным и не до конца познаваемым…
Испытания, выпавшие на мою долю, такие обычные для всякого иммигранта, казались чуточку чрезмерными, ненастоящими. На лицах окружавших меня людей ловил я иногда странное выражение, значение которого не мог понять. Возможно, меня смущала знаменитая американская улыбка, которую у нас было принято считать фальшивой.
Дом стоял на холме. У подножия холма по шоссе, словно по дну ущелья, денно и нощно несся бесконечный поток машин, а чуть дальше лежало серое байковое одеяло Атлантического океана.
Позже, когда все связанные с переездом хлопоты наконец-то закончились и мы с женой немного обжили свою новую квартиру, я вдруг сообразил, что этот Дом – четырехэтажный, с внутренним двором и фонтаном посередине, – очень похож на мой родной, оставшийся где-то далеко за этим скучным океаном, в стране, которой больше не существовало. Правда, здесь посреди фонтана вместо мраморного Пана стоял выкрашенный белой масляной краской бетонный херувимчик. Но чуткое бесшабашное эхо, сломя голову носившееся за каждым, стоило ему только выйти в мощенный плиткой двор, показалось мне бесконечно знакомым. Это было удивительно и немного смягчало чувство бесприютности.
А через месяц после переезда, возвращаясь домой с работы, прямо у фонтана познакомился я с соседом из квартиры «один эй». Это был немолодой, довольно грузный дядечка с тяжелыми руками, в которые намертво въелась грязь, и безупречно-белыми зубами.
– Новенький? – спросил он и улыбнулся той самой американской улыбкой. – Из России, поди. К нам теперь много ваших приехало. Понимаешь, нет? В Доме уже несколько семей живет. Так что – добро пожаловать. А я – Сэмюэл, но все жильцы, шутники, зовут меня дядя Сэм. Это потому, что я тут самый главный. Супер! Понимаешь, нет?
Дядя Сэм рассмеялся и подмигнул так, что мне поневоле пришлось ущипнуть себя за руку. Конечно, этого не могло быть, и всё же сходство было удивительным… Я помотал головой, отгоняя наваждение, и постарался улыбнуться дяде Сэму в ответ. Может, я действительно чего-то не разобрал в его быстрой речи.
– Да ты не смущайся, если что непонятно – спрашивай. Супер – это не то, что ты подумал! На самом деле я в этом Доме – суперинтендант, а если попросту, то мастер на все руки. Раковину починить или там унитаз… Дом-то старый. Ну вот я и чиню. Понимаешь, нет? Я тебе по секрету скажу: трубы в нашем Доме давно уже никуда не годятся. Так что у нас тут то и дело потоп. Хорошо, если водопроводные трубы прорвет. А вот если канализационные, то просто беда. Ну и я – тут как тут, прям как Ной, весь Дом от потопа спасаю. У нас ведь точно как в Ковчеге – каждой твари по паре…
Нет-нет, конечно, никакой мистики, мне просто показалось. Но всё же было что-то неуловимо знакомое в манере дяди Сэма говорить, в его повадке лукаво склонять голову набок и как бы посмеиваться над собственными словами, словно призывая слушателя не воспринимать сказанное всерьез…
Это было трудное для меня время. Работа, на которую я устроился, давала возможность существовать, но… Взрослый тридцатилетний мужик, я работал в небольшом магазинчике красок так называемым стак-боем. То есть складским рабочим, следившим за тем, чтобы товар был своевременно расставлен на стеллажах. Кроме того, я должен был помнить, где в подвале хранится та или иная краска и вовремя поднимать наверх недостающие банки.
Несложная, в общем-то, работа в тот момент заставляла меня выкладываться на пределе сил. Чужой, не всегда понятный язык, неизвестные мне термины, названия, виды и сорта красок… Словом, мне было нелегко.
Помню, как подрабатывавшая в магазине девятнадцатилетняя толстушка, студентка католического колледжа, для чего-то – от скуки, наверное, – вдалбливала другому продавцу, туповатому долговязому пареньку, библейские тексты. Но заучить мудреные и совершенно ненужные ему имена и события у него почему-то совсем не получалось.
– Ну скажи хотя бы, кто был первым человеком? – вопрошала толстушка, иронически скривив рот. Над верхней губой у нее топорщились темная полоска усиков.
Паренек только мялся и пучил глаза.
– Эх ты! Я же тебе сто раз повторяла!
– Ну… ну этот… как его… – мямлил паренек.
– Да господи, Адам, – не выдержав, однажды выпалил я. – Первым человеком был Адам! А-дам!
Толстушка посмотрела на меня как на внезапно заговоривший табурет. Заподозрить в знании такой премудрости невежественного иммигранта, не умевшего отличить банку краски «Регал селект глосси» от «Глидден премиум мэтт», было просто невозможно.
– Вот видишь, – после паузы сказала она, – даже он и то знает! Стыдно тебе должно быть, ведь Адам – это Начало Начал. Поэтому и все алфавиты начинаются с «А», алеф, альфа, ну и так далее… А ты балбес!
Паренек потупился, но искоса глянул на меня веселым глазом – что ему было до Начала Начал…
В общем, мы с женой жили, обустраивались, присматривались к соседям и пытались понять, где же все-таки оказались. В тот момент для нас было крайне важным определиться с понятиями. Наша тогдашняя жизнь была чем-то вроде чистилища. А вот что последует за ним – рай или ад, – оставалось неясным. Но, так или иначе, флёр нереальности и даже некоторого абсурда всё не исчезал. И я часто вспоминал своего соседа по старому Дому, покойного Матвея Рувимовича Газенпуда, чуть было не сошедшего с ума в попытке понять окружавший его мир…
Вскоре я познакомился с жильцом из квартиры «четыре си» Михаилом Максимилиановичем Перельманом. Раньше он работал следователем в районном уголовном розыске небольшого украинского городка, без всяких надежд на повышение. Потому что был он беспартийным, да еще и евреем, а, значит, абсолютно бесперспективным. Оказавшись в Америке, Михаил Максимилианович понял, что здесь и того хуже: в партию можно вступать в любую, хоть свою создавай, но это совершено не гарантирует никакой работы.
– Собственно, – сообщил он мне при первом знакомстве, – это даже и справедливо. Ведь что я на самом-то деле умею? Разве что преступников ловить. Так здесь для этого всё нужно с нуля начинать, диплом подтверждать да разные квалификационные экзамены сдавать, а у меня возраст – и английский, считайте, никакой.
Помыкавшись некоторое время в безуспешных поисках источника пропитания, Михаил Максимилианович ударился в религию.
– Я стал религиозным евреем, да, именно так! – Михаил Максимилианович рассмеялся. – Вы знаете, что такое настоящий религиозный еврей? Ведь это просто счастье – приникнуть к вере предков, да еще и не бояться, что тебя за походы в синагогу с работы уволят, как это было дома! Сделал я обрезание, начал умные книги читать, молиться, кашрут соблюдать, Субботу, ну, в общем, всё как положено. С самим раввином Шмуклером несколько раз за одним столом сидел! А равви Шмуклер – это вам не абы кто! Его весь Боро-Парк уважает!
Но потом… потом я стал задумываться. Помните эти трогательные истории про больных, просивших об исцелении, голодных, умолявших о куске хлеба, ну всякое такое? И как этим больным и голодным потом воздавалось за их веру и искренние молитвы? Или вот о бедном Иове слышали? Неужели доброе мы будем принимать от Бога, а злого не будем принимать? Это, между прочим, он сказал. То есть, получается, что, прося для себя добра, мы пытаемся избежать зла, мы не готовы его принять даже от Всевышнего…
Михаил Максимилианович помолчал и посмотрел на меня со значением.
– Я сейчас вам страшную тайну открою… есть что-то общее между заветом с Богом и договором с дьяволом. Ну ритуалы, может, и другие, а смысл-то один: будь послушен воле того, кто сильнее тебя, и всё у тебя будет хорошо. Вот представьте себе: молится, например, безнадежно больной о выздоровлении. Так ведь он, сукин сын, потому только это делает, что жить уж очень хочет! А кому молится, и сам толком не знает. С чего мы взяли, что страстно желающий чего-либо человек именно к Богу обращается? Нет, он просто помощи просит. Ну может ли умирающий от голода принимать милостыню, скажем, только от голубоглазых? А от черноглазых – отвергать с презрением? Нет, кто подаст, тому и спасибо.
Дошел я до такой мысли – и сам испугался. Гоню ее от себя, а она, зараза, всё не уходит. И вот получается: как же я могу о чем-то молиться, если сам не знаю, к кому обращаюсь? Вроде и к Богу… А только лезу себе в душу поглубже – и что там вижу? Да ничего я там не вижу, но сомнение-то куда девать? Ведь для себя блага желаю получить. А дурное, Им же посланное, получать не хочу, бунтую. Значит, уже грешу, если верить Иову. А еще… Знаете, ведь бывших следователей не бывает. Я это понял, когда вдруг стал на Библию с профессиональной точки зрения смотреть… Ну и всё покатилось под гору. Разругался я в прах с раввином Шмуклером, расквасил нос одному из самых фанатичных прихожан нашей синагоги, чтобы не совался куда не следует, да и ушел ко всем чертям. И правильно сделал!
Михаил Максимилианович снова выдержал паузу, словно оценивая, достоин ли я услышать дальнейшее, и доверительно сообщил, что, освободившись от пут официальных религий, сейчас он занимается расследованием, которое окажет огромное влияние как на жизнь самого Михаила Максимилиановича, так и всего человечества, и что пусть меня не удивляют некоторые его поступки…
Михаил Максимилианович многозначительно подмигнул:
– Чтобы иметь больше свободного времени на расследование, я прикинулся психом и даже получил пенсию по инвалидности, – сказал он и улыбнулся. – Я называю ее «дуркина премия». Да, премия, потому что выдают ее не каждому. Представьте себе, мне, например, пришлось отвечать на совершенно идиотский вопрос психиатра: «Что общего между маракуйей и детским садиком?» Если вы скажете, что детский садик набит детишками, как маракуйя зернами, то не видать вам «премии». Вот и приходится дурака валять. По-английски маракуйя – пэшэн фрут, то есть в буквальном переводе – плод страсти. Ну я и ответил психиатру, что детки – тоже плоды страсти… Противно, конечно, но выхода нет. Кроме того, не для себя ж одного стараюсь. Человечество спасаю!
Глаза Михаила Максимилиановича при этом были трезвыми и внимательными, и никакого безумия в них не наблюдалось.
– Человек-то он неплохой, – заметил дядя Сэм, когда Михаил Максимилианович ушел. – Только вот должен предупредить: время от времени бегает по двору совершенно голым. По мне бы оно и ладно, но многим одиноким леди от этого беспокойство. Их тоже можно понять. Не старый еще мужик, а устраивает тут бесплатный стриптиз, понимаешь ли.
– И что, никто не жалуется на него в полицию? – спросил я, уже немного знакомый с местными правилами. – Ведь в таком случае, кажется, увозят сначала в полицейский участок, а потом в дурдом?
– Ну, – замялся дядя Сэм, – тут ведь как… они, эти леди, каждый раз ждут, когда он появится, просто от окон не отходят. Что мадам Бобкович, что миссис Мак-Ферсон. Даже мисс Хавольски и та… Да всё не так уж страшно, ты и сам скоро увидишь. Ладно, у меня дел по горло – в «три джи» опять что-то засорилось, что б его!..
Через несколько дней, довольно поздно вечером, когда мы с женой собирались ложиться спать, чуткое эхо вдруг хохотнуло и тут же испуганно закудахтало, рассыпаясь мелким бисером по всем уголкам двора.
Я выглянул в окно и увидел стоявшего у фонтана Михаила Максимилиановича. В серебристом свете заглянувшей во двор Дома полной луны было четко видно его обнаженное тело. Сначала обе руки Михаила Максимилиановича были подняты вверх, потом он, издав резкий каркающий звук, резко опустил их на уровень плеч и скрюченными пальцами заскреб воздух. При этом он шагал на месте, высоко поднимая колени. Было в этом зрелище нечто настолько дикое, что оно завораживало. Будто бы исходил от Михаила Максимилиано-вича и волнами слался по двору легкий туман безумия.
Вдобавок Михаил Максимилианович пел. То есть, скорее, читал нараспев. Сначала тихо, почти неслышно, а потом всё громче и громче, и я с удивлением узнал в его речитативе знакомую с детства «Гренаду».
– Он пел, озирая родные края, – продолжая маршировать, уже во весь голос скандировал Михаил Максимилианович, – Гренада, Гренада, Гренада моя!..
– Увы, он действительно сумасшедший, – грустно сказала за моей спиной жена. – Да, дуркину премию, как он выражается, просто так никому не дают. А ты говоришь…
Ничего такого я не говорил, но вдруг с горечью осознал, что жена права: Михаил Максимилианович очень больной человек. Я отошел от окна, а вдогонку мне неслось: «…и песенку эту поныне поет жена молодая и муж-идиот!»
Когда спустя несколько дней я снова встретился с Михаилом Максимилиановичем, то невольно отвел глаза.
– Ну что ж, – с укором произнес он, – кажется, вы за формой не видите содержания. Жаль, жаль. Впрочем, грех вас винить, вы – жертва стереотипов…
Он не договорил, разочарованно взмахнул рукой и отошел от меня. Но тут же вернулся.
– Вот интересно, а если бы сам Мессия пришел к вам, но пришел голым, вы бы его тоже первым делом в сумасшедшие записали? – и Михаил Максимилианович снова, не давая мне ответить, махнул рукой. – Хотя откуда вам знать, во что должен быть одет Мессия? Но вы не обижайтесь, я тоже не знаю. Дело-то не в этом! Притворяясь психом для получения той самой дуркиной премии, я совершенно случайно выяснил: чтобы открылось главное, нужно привести себя в состояние… ну как бы вам это объяснить? Ведь если я скажу, что раздеваюсь не просто так, что в этом измененном состоянии сознания на меня нисходит откровение, вы смеяться будете. Думаете, зря что ли ходили по Руси юродивые, то есть, мнимо безумные? То есть убогие. Ведь «Бог» и «убогий» – однокоренные слова. Вот эти-то знали, откуда берется откровение.
Михаил Максимилианович чуть наклонился ко мне и сказал, что я, пожалуй, единственный в этом Доме, кому он может хоть как-то объяснить то, что происходит. Дело в том, что именно теперь настало время расследовать одну давнюю криминальную историю.
– И вот, сопоставляя факты и версии, стал я в этом деле детально разбираться. Как профессионал. Интересное дело, скажу я вам, получается…
Я смотрел на Михаила Максимилиановича, стараясь убедить себя, что говорю с больным человеком. Но ни манеры, ни речь, ни глубоко посаженные умные глаза его не выдавали душевной болезни. Наоборот, мне стало казаться, что говорит он о чем-то крайне важном и сложном настолько, что мне нужно сделать над собой усилие, чтобы оказаться с ним на одной волне. Причем усилие не столько умственное, сколько душевное. Потому что, по словам Михаила Максимилиановича, речь шла о древних сакральных таинствах, благодаря которым только и держится этот висящий над пропастью мир…
– Каин принес от плодов земли дар Господу, и Авель также принес от первородных стада своего и от тука их. И призрел Господь на Авеля и на дар его, а на Каина и на дар его не призрел. Как вы думаете, почему «не призрел» Бог на то, что от всей души принес ему Каин?
Я неопределенно покачал головой.
– Да ведь Авель-то овечек в жертву Богу принес! То есть попросту резал им глотки в Его честь. А зачем, спрашивается, Господу кровавая жертва? Вы только представьте себе это, что называется, воочию. Но не сухой библейский текст, где действуют не люди, а только персонажи, а как оно на самом деле быть могло.
И вот вам картинка: мирно на земле, благостно, солнышко светит, птички чирикают, пчелки жужжат… Адам с Евой, конечно, трудятся в поте лица как проклятые. Потому что они и есть проклятые, наказанные. Но не ропщут, да и дети стариков утешают. Два замечательных сына. И смерти еще нигде нет в мире! Хорошо так, пасторально, жить бы и радоваться. А только приходит время благодарить Бога. И вот Каин несет Ему фрукты и овощи – земля-то родит щедро! Каин уверен: Бог мудрый и добрый, Он вегетарианец, зачем Ему кровь…
А Авель – младшенький и, понятно, баловень всей семьи, ему многое прощается. Что поделать, мизиникл, как в еврейских семьях говорят… Тут, значит, жертвоприношение. И видит Каин, что всерьез увлекся Авель, что с упоением рычит он и скалит зубы, задирая очередной овечке голову и вонзая в трепещущее горло нож. Снова и снова… И кровь, смешиваясь с потом, заливает его лицо.
И тогда зарождается и крепнет у Каина подозрение, что не Богу приносит жертвы его младший брат! Что Змей, лишивший их родителей Рая, не оставляет людей и на Земле. Впрочем, Каин давно уже чувствовал неладное. Ведь сам он – земледелец, жизнь его размеренна и спокойна. А Авель – мальчишка, искатель приключений, бродяга, ходит за своими стадами, его месяцами носит неведомо где и с кем. Но главное не в этом…
Михаил Максимилианович помолчал, испытующе глядя мне в глаза.
– Главное, что не убивал Каин Авеля, понимаете? Не убивал! Хотя, если посмотреть на эту историю с профессиональной точки зрения, можно сказать, что мотив у него вроде бы был. И дело не только в жертвоприношении. Там ведь и имущественные споры имелись. Да еще и сестры масла в огонь подливали. Каин ведь был неказист, а вот Авель, двадцатилетний красавчик с бесовским огоньком в глазах…
Михаил Максимилианович поднял правую ладонь, словно принося присягу, и заявил, что, опираясь пусть и на косвенные, но убедительные факты, собирается доказать полную невиновность Каина. Он знает, это непросто. Но важность раскрытия этого дела для всего человечества трудно переоценить.
Михаил Максимилианович споткнулся на полуслове, почему-то виновато взглянул на меня и бросился к двери подъезда.
На следующий день я познакомился с проживавшей в квартире «два джей» миссис Мортенсон. Миссис Мортенсон была удивительно добрым человеком. Это мне стало ясно с первых же ее слов.
– Вам наверняка нужна помощь! – едва увидев меня, заявила она. – Вы же только приехали в страну. Я знаю, это непросто. Я сама перебралась в Нью-Йорк из Калифорнии. Вам нужно обустроиться. Подождите меня немного вот здесь, у фонтана, и я непременно вынесу вам что-нибудь полезное из вещей.
Я смущенно пробормотал, что работаю и ни в чем не нуждаюсь, но миссис Мортенсон протестующе замахала руками.
– Нет-нет, не спорьте со мной, все, кто приезжает к нам, такие ужасные бедняки! Я тут как-то помогала одной семье из Намибии… или из Сенегала, не помню. Они так мерзли нашей холодной зимой! Знаете, я принесу вам какие-нибудь теплые вещи.
– Спасибо, но я из России, – успел вставить я, – там тоже холодные зимы…
– Ах да, конечно, вы из России! Как же я не сообразила! Тогда вам, наверное, будет трудно переносить эту нашу летнюю жару. Я подарю вам вентилятор!
Несмотря на мои возражения миссис Мортенсон через три минуты вышла во двор, держа в руках вентилятор в железном наморднике. Судя по виду, в последний раз им пользовались во времена Карибского кризиса.
– Он, правда, не очень работает, – миссис Мортенсон чуточку смутилась, но тут же с улыбкой добавила, что уверена: я смогу его починить.
– Вы, русские, такие рукастые. Я знаю. Мой последний муж работал с одним русским…
Чуть позже дядя Сэм рассказал мне, что миссис Мортенсон очень одинока и старается помочь всем новоприбывшим. Например, сейчас у нее в квартире проживает девушка то ли из Польши, то ли из России, поди пойми, хорошенькая такая блондиночка. Сама миссис Мортенсон утверждает, что просто сдает ей комнату.
– Только, знаешь, – дядя Сэм многозначительно покачал головой, – сам я, конечно, свечи не держал, но ходят к той барышне самые разные ухажеры. Понимаешь, нет? Но я уверен: миссис Мортенсон об этом и не подозревает.
Насколько я мог судить, существовала миссис Мортенсон на пенсию, доставшуюся ей от покойного мужа, много лет проработавшего механиком в метро. Поселилась она в Доме давным-давно, и никто, даже дядя Сэм, не помнил ее молодой.
Вроде бы приехала она в Нью-Йорк откуда-то с Запада. Тот самый скромный механик был то ли третьим, то ли четвертым ее мужем. Но супружеское счастье длилось недолго: спустя три года муж попал под поезд в депо. Больше миссис Мортенсон замуж выходить не стала и вообще, по словам дяди Сэма, вела довольно замкнутый образ жизни. Почти ни с кем, кроме проживавшей у нее девушки, не общалась.
Думаю, дядя Сэм был прав в своих подозрениях относительно рода занятий этой девицы. Однажды я столкнулся с нею во дворе. Она оказалась действительно очень симпатичной и шествовала в сопровождении немолодого толстого господина в добротном костюме и с нехорошими бегающими глазами. Он опасливо зыркнул на меня и ускорил шаг. Девица за спиной господина беззвучно хохотнула и, прежде чем скрыться вслед за ним в своем подъезде, послала мне короткий кокетливый взгляд…
Иногда Миссис Мортенсон становилась странно говорливой и любила вспоминать о какой-то своей прошлой жизни, совершенно не похожей на ее нынешнее скромное существование. В такие минуты она рассказывала всем желающим послушать о невероятной роскоши, безрассудных страстях и пережитых ею опасных, но всегда хорошо заканчивавшихся приключениях.
Правда, была у миссис Мортенсон неуемная тяга к бульварным романам в мягких обложках, которые она читала летними вечерами, сидя во дворе у фонтана в раскладном пляжном кресле. И, по мнению дяди Сэма, рассказывая о своей жизни, кое-что из этих романов заимствовала. Ну никак не мог он поверить, что была когда-то миссис Мортенсон знаменита и владела огромным домом с дворецким в Малибу. Еще сложнее ему было представить ее красивой настолько, что за ней увивался сам президент Соединенных Штатов, по ее словам, отчаянный мот и бабник. Правда, иногда миссис Мортенсон называла своим ухажером сенатора из Калифорнии. Чему, впрочем, нисколько не мешало присутствие поклонника-президента.
Следом за дядей Сэмом и остальные обитатели Дома стали считать миссис Мортенсон… ну скажем так, фантазеркой. Немолодой дамой, которая от безысходности и одиночества придумывает себе фальшивое прошлое. Такое же фальшивое, как и крупные камни в многочисленных кольцах, которые миссис Мортенсон носила не снимая. Хотя дядя Сэм мог ошибаться, вполне мог.
Как знать, может быть, действительно была миссис Мортенсон когда-то восхитительной красавицей и знаменитостью, которую любили сильные мира сего. Глядя на эту немного нелепую женщину, я старался представить себе ее юной, счастливой и полной надежд. Это было непросто. Что ж поделаешь, долгие пустые годы и большие разочарования намертво иссушают душу… Но все-таки иногда мне казалось, что я вижу на лице миссис Мортенсон отсветы совсем другой жизни.
– Вы, молодежь, – сказала она мне как-то, – не знаете, что такое настоящая любовь. Да и не можете знать. Про это понимаешь только спустя десятилетия, когда уже и любить некого, да и незачем. Ах, если бы была возможность хоть еще один разок заново пережить то удивительное чувство…
А потом в наш Дом въехала семья выходцев из Средней Азии. Это была очень большая семья, так что казалось, что даже дядя Сэм не знал точного количества всех чад и домочадцев, включая глубоких стариков и новорожденных младенцев. И сразу по двору забегали разновозрастные дети, с криками гоняя перед собой чопорное американское эхо. А у фонтана на вынесенных из дома стульях невозмутимо расселись седобородые патриархи в теплых халатах.
Был в этой восточной семье довольно молодой мужчина, который сильно отличался от остальных – смуглых, черноволосых и черноглазых. Кожа у него была светлой, волосы – русыми, а глаза за очками в толстой оправе – ярко-синими. Так что, скорее всего, был он приемышем.
Конечно, миссис Мортенсон тут же бросилась помогать новоприбывшим. Беда заключалась в том, что по опыту ей было совершенно точно известно: все эти бедные иммигранты очень плохо знают английский. И надо же было такому случиться, что натолкнулась она во дворе именно на этого приемыша.
Миссис Мортенсон остановила его и прибегла к жестикуляции. Кроме того, она старалась говорить очень громко в наивной надежде, что так ее лучше поймут. Непостоянное эхо тут же оставило несносных ребятишек и, предвкушая скандал, закружило над миссис Мортенсон. А наблюдавшие за ней седобородые патриархи неодобрительно покачивали головами.
– Вещи! – кричала миссис Мортенсон, делая паузы между словами. – Зимние – вещи! Зима – холодная! Вам – нужно! Я – вам – принесу – вещи! Я – вещи!
И тыкала пальцем себе в грудь.
– Благодарю вас, мадам, – на приличном английском ответил ей молодой человек и, сняв очки, близоруко взглянул на миссис Мортенсон. – У вас большое сердце. Но мы привезли с собой достаточно одежды на все сезоны. Позвольте представиться, меня зовут Ахматджон.
Он смотрел на нее и улыбался. И тогда что-то случилось с миссис Мортенсон. По ее собственным словам, ее как будто пронзило молнией. Джон! Его зовут Джон!
– Ах, нет! – в отчаянии говорила она потом миссис Мак-Ферсон. – Это не та безнадежная влюбленность зрелой, но еще полной сил женщины, в молодого мужчину, годящегося ей в… ну, не будем преувеличивать… не в сыновья, а, скажем так, только в младшие братья.
Миссис Мортенсон уверяла, что у нее и в мыслях не было заводить с ним роман. Она хотела только вернуть себе ненадолго те незабываемые ощущения… Это трудно объяснить, но ведь мало того, что паренька зовут Джоном, так он еще очень похож на того, другого Джона. Который так ужасно погиб в самом расцвете сил… В этом месте она закрыла рукой глаза и всхлипнула.
– Но, умоляю вас, ни слова никому! Это должно остаться великой тайной навеки! Я знаю вас много лет и потому открылась только вам…
Миссис Мак-Ферсон, конечно же, пообещала молчать как рыба. Но увы, несчастной влюбленной явно требовались слушатели, способные оценить ее возвышенное чувство. Ведь, рассказывая о нем другим, миссис Мортенсон облекала свои смутные мечты в конкретные слова. И от того они, эти мечты, становились будто бы менее иллюзорными.
Поэтому я ничуть не удивился, когда спустя короткое время выяснилось, что о великой тайной любви миссис Мортенсон знает уже весь Дом.
И как всегда бывает, эта тайна тут же пополнилась множеством подробностей и живописных деталей. Говорили, будто бы миссис Мортенсон еженощно ждет предмет своей страсти во дворе, чтобы взглянуть на него хотя бы издали. И действительно, мне самому несколько раз приходилось видеть, как поздно вечером миссис Мортенсон кружит вокруг фонтана. А однажды, уже осенью, я стал свидетелем ее встречи с молодым Ахматджоном.
Миссис Мортенсон стояла не двигаясь, с застывшей на лице вымученной улыбкой. И только поднятые к горлу руки беспокойно перебирали бусинки ожерелья из речного жемчуга. Молодой Ахматджон остановился в трех шагах от нее, поправил сползавшие с носа очки и тоже улыбнулся.
– Джон… – пролепетала миссис Мортенсон. – Можно, я буду называть вас просто Джон?
– Да, конечно, – легко согласился молодой Ахматджон. – Если вам это будет приятно.
– Приятно… – эхом отозвалась миссис Мортенсон. – Да-да, конечно, приятно…
Со стороны казалось, что она судорожно пытается понять что-то очень важное для нее.
– У вас что-то случилось? – после паузы спросил ее молодой Ахматджон. – Могу ли я вам чем-нибудь помочь?
– Помочь… – шепотом, почти неслышно повторила миссис Мортенсон и чуть громче добавила. – Нет-нет, благодарю вас.
Потоптавшись на месте еще немного, молодой Ахматджон ушел. И тогда, бессильно опустившись на бортик фонтана и зажимая руками рот, миссис Мортенсон закричала. Примчавшееся на шум эхо даже не сразу откликнулось на этот странный сдавленный крик. Это был крик любви, страстной и безнадежной.…
Впрочем, некоторые наиболее приземленные и черствые натуры, вроде мадам Бобкович, жилички из квартиры «четыре эй», утверждали, что будто бы миссис Мортенсон пытается соблазнить бедного иммигранта, предлагая ему всего за одну ночь любви все свои фальшивые бриллианты.
– Конечно, фальшивые! Откуда им взяться, настоящим-то! – рассудительно говорила мадам Бобкович соседкам. – Были бы настоящие, так разве жила бы она в этом сарае? Уж поверьте, я-то знаю, что такое настоящий бриллиант!
Ее дедушка, ювелир из Пинска, приехал в Америку в начале двадцатого века и успел умереть задолго до рождения мадам Бобкович. Сама же она держала небольшую доставшуюся ей от родителей лавочку, в которой торговала местными бубликами-бейглами.
– Но попомните мои слова, – продолжала она, покровительственно поглядывая на соседок, – хоть бриллианты у нее и фальшивые, но трагедия из всего этого получится самая настоящая…
А дальше случилась вот какая история.
По Дому пополз слух, что у жилички миссис Мортенсон, той самой симпатичной Риты, которую я встретил во дворе с пожилым господином, начался роман с близоруким молодым Ахматджоном, предметом воздыханий самой миссис Мортенсон.
Вездесущая мадам Бобкович неожиданно для соседок сменила точку зрения и теперь называла миссис Мортенсон неразумной жертвой собственного легкомыслия и доверчивости.
– Чего вы хотите от этой наивной овечки? – вопрошала она. – Ее можно только пожалеть. Да, в жизни случается много такого, о чем ни в какой книжке не напишут.
При этом мадам Бобкович многозначительно улыбалась, давая понять, что не у одной бедной миссис Мортенсон бывали тайные безумные страсти. Да только знать об этом никому не следует.
– Последняя любовь – самая что ни на есть страшная, – просвещала соседок мадам Бобкович. – Особенно, если неразделенная. Ну вот так получилось, что родилась женщина слишком рано. Или мужчина – слишком поздно. А родились бы почти одновременно и встретились, так, может, всё по-другому и сложилось бы. Да только что теперь поделаешь?..
Мадам Бобкович печально склонила голову, а вслед за ней загрустили и все соседки. Им было искренне жаль миссис Мортенсон, которую они дружно считали немного дурочкой и врунишкой. Но вместе с жалостью к ней все они вдруг с удивлением почувствовали, как откуда-то со дна души, из самых потаенных ее уголков, поднимается странная зависть. Нет-нет, никто из них не хотел бы оказаться на месте бедной миссис Мортенсон! И тем не менее каждая с горечью понимала, что никогда в жизни не испытывала таких сильных чувств. Да и, наверное, теперь уже и не испытает…
Тем временем прошла осень, начались и закончились праздники: Рождество, Ханука и Новый год. Наступила долгая холодная нью-йоркская зима.
Это произошло вечером, когда одинокое заскучавшее эхо уныло гоняло по опустевшему двору злую серую поземку.
Одно только эхо стало свидетелем того, как молодой Ахматджон, крадучись, пересек двор и скользнул в подъезд, где находилась квартира миссис Мортенсон…
О том, что произошло дальше, рассказывают удивительные вещи. Возможно, это только домыслы мадам Бобкович, поскольку сам я, как и остальные обитатели Дома, видел только финальную часть этой необычной истории.
Смешно сказать, но любовный опыт молодого Ахматджона оказался на удивление скромным для парня его лет. То есть женщины у него еще никогда не было. Он верил в настоящую любовь, хотя и не знал ее, и ждал этой встречи как откровения, со всё большим нетерпением. Пробираясь к квартире миссис Мортенсон, он трепетал от предвкушения чего-то настолько великого, что одна мысль об этом обжигала молодого Ахматджона сильнее холода. По совести говоря, он еще не знал, что ему думать об этой женщине, но наотрез отказывался относиться к ней так, как остальные соседи.
– Но ведь я, кажется, не люблю ее так, как любили Данте или Петрарка! – горячечно рассуждал он. – Да и она меня вряд ли. Так почему же меня бьет озноб, и я трясусь как сумасшедший?
Молодой Ахматджон скрипнул зубами и даже приостановился перед квартирой миссис Мортенсон. Зачем он идет к ней? Может быть, тайна женщины – но не этой, а вообще Женщины – сводит его с ума?..
В это время дверь приоткрылась, и мягкие руки обхватили его, увлекая в теплое и темное нутро квартиры.
Они устроились в комнате Риты и целовались так, что у молодого Ахматджона перехватило дыхание. То и дело он поправлял сползавшие с носа очки и уже совсем не думал о том, любит ли он ее. Очень долгую минуту спустя Рита извинилась и сказала, что ей нужно в ванную комнату.
– Я быстро. А ты пока… ну, очки хотя бы сними, смешной такой! Да и всё остальное тоже, – торопливо прошептала она и исчезла.
Ожидание показалось молодому Ахматджону вечностью. Но зато потом… Потом было невероятное. В темноте, на ощупь Рита показалась ему крупнее, и груди, которые он трепетно охватил ладонями, тяжелее, чем виделись под одеждой. И бедра ее были не такими гладкими, как он себе представлял. И талия не такой тонкой. Но она так страстно и в то же время застенчиво приникла к нему, так при этом выдохнула, словно душа ее устремилась навстречу любимому, не заботясь больше ни о чем.
Тогда молодой Ахматджон неожиданно для себя тоже глубоко выдохнул. И наступило объятье душ…
Тут я вынужден вернуться во времени на несколько недель назад и рассказать о том, как в самый канун Рождества встретил во дворе немолодого тщедушного джентльмена. Из одежды на джентльмене имелся только натянутый на бедра надувной круг в виде ярко-розового фламинго. А всё тело было покрыто зеленой краской. Зеленый джентльмен невозмутимо прогуливался вокруг фонтана.
– Ого! – растерянно подумал я. – Это зрелище будет почище того, что устраивает Михаил Максимилианович.
К счастью, оказавшийся рядом дядя Сэм объяснил мне, что джентльмен этот никакой не псих, а просто мистер Робинсон из квартиры «три ди». Дело в том, что он – распорядитель ежегодного летнего парада русалок на Кони-Айленде.
– Ты зря смеешься, – сказал мне дядя Сэм. – Мистер Робинсон – человек серьезный и положительный. А парад – нормальное мероприятие, я там как-то раз был. Интересно, только очень уж шумно.
Позже я убедился, что, действительно, летом, в конце июня, тысячи людей собираются вместе, чтобы в карнавальных костюмах пройтись по улицам бруклинского Кони-Айленда. Это впечатляющее зрелище: грудастые красотки-русалки с едва прикрытыми морскими звездами сосками, играющие мышцами Нептуны с гарпунами, морские коньки, акулы и чудища всех мыслимых и немыслимых видов, просто одетые непонятно во что чудики, да мало ли кто еще… И вся эта веселая орда, танцуя под оглушительную музыку, движется по городу, привлекая к себе всеобщее внимание. А потом, в самом конце парада, торжественно выбирается королева русалок.
И вот оказалось, что руководил этим парадом скромный мистер Робинсон. Убежденный холостяк, весь год он прилежно работал бухгалтером в небольшой фирме, но летом, в начале июня, неизменно брал двухнедельный отпуск и денно и нощно готовился к параду. Вел регулярную переписку с десятками активистов, просматривал заявки претендентов на участие и эскизы костюмов, утверждал с полицией маршрут парада, приглашал музыкантов, а порой на свои скромные средства покупал недостающие хлопушки и блестки.
Словом, вся его жизнь была посвящена одному-единственному сверкающему летнему дню, когда полуголый мистер Робинсон торжественно шествовал посреди улицы во главе огромной толпы. Тогда и извивавшаяся змеей многолюдная колонна карнавала, и собравшиеся на тротуарах зеваки, и старавшиеся сохранять невозмутимость при виде полуголых русалок полицейские, и даже выцветшее от жары июньское небо, и плещущийся неподалеку океан… в общем, всё это в тот день принадлежало одному только мистеру Робинсону.
В этот момент он как будто приподнимался над самим собой, орлиным взором окидывал свою одинокую жизнь и с удовлетворением понимал, что все лишения были перенесены не зря, что совершенные ошибки незначительны, а достижения, наоборот, велики и очевидны всем. И несомненное подтверждение этому видел он на лицах окружавших его людей… Да, это был его День!
Но, увы, он, этот День, как-то слишком уж быстро заканчивался, а за ним снова наступали скучные беспросветные будни. Триста шестьдесят четыре похожих друг на друга, как близнецы, унылых дня, отделявших его от счастья. Да, это было подлинное и полновесное счастье, каким бы нелепым оно ни казалось другим.
Но чем старше становился мистер Робинсон, тем невыносимей было ожидание. Ведь легко подсчитать, сколько Дней еще впереди. Недавно мистеру Робинсону исполнилось шестьдесят четыре года, и даже если доживет он до ста, то в лучшем случае осталось у него в запасе всего тридцать шесть. Тридцать шесть Дней абсолютного счастья. Это было до обидного мало!
И тогда мистера Робинсона осенило. Мысль была настолько очевидной, что ему оставалось только удивляться тому, что она не родилась у него раньше. Ведь если проводить парад русалок не раз в год, а два раза, летом и, например, на Рождество, то количество Дней, а с ними и счастья, соответственно, увеличится ровно вдвое.
Сразу же после летнего парада мистер Робинсон активно принялся за работу. Он написал сотни писем единомышленникам, в которых доказывал все выгоды парада Рождественского, а кое-кому даже прозрачно намекал на то, что посодействует при выборе королевы зимних русалок.
Но, к его удивлению, из всех активистов и энтузиастов парада на призыв откликнулась одна только толстая пуэрториканка Кармен. За свои формы и экстравагантные наряды она уже дважды избиралась королевой русалок и была не прочь сделаться ею еще разок. Остальные, что называется, отписались. Все они были молоды, и им вполне хватало одного летнего парада.
Такая реакция единомышленников покоробила мистера Робинсона. Неужели они не понимают?.. Мистер Робинсон разослал еще более убедительные послания еще более широкому кругу людей и запросил в полицейском участке официальное разрешение на проведение парада на Рождество. Но даже из полиции ему не ответили. Видимо, решили, что это шутка.
Тогда мистер Робинсон понял, что нужно действовать на свой страх и риск. Он решил, что проведет этот парад во что бы то ни стало и договорился встретиться с толстой Кармен во дворе Дома утром в Рождество. Хорошо зная бестолковую Кармен, мистер Робинсон за один вечер соорудил для нее из куска поролона русалочий хвост, обсыпал его блестками и задумался. Он представил себе, как они вдвоем под удивленными взглядами прохожих шествуют по Мёрмейд авеню, и улыбнулся. Ничего, все великое всегда начинается с малого!
Но нужно было собираться, и мистер Робинсон приказал себе сосредоточиться. Он привычно намазался зеленой морилкой, надул свой лучший розовый круг в виде фламинго, надел его, глубоко вздохнул и, держа под мышкой пакет с хвостом для Кармен, вышел во двор. Как раз в этот момент я с ним и столкнулся. Но отчего-то почувствовал себя неловко и заторопился домой.
А дальше происходило вот что.
Рождество в том году оказалось бесснежным, но холодным. Ожидая Кармен у фонтана, мистер Робинсон невольно поежился. От остывших за ночь плит тянуло холодом, словно вонзавшим в его голые ноги в резиновых шлёпанцах острые иглы. Легкий ветерок поднимал волну в фонтане, попутно покрывая кожу мистера Робинсона пупырышками. Он закашлялся, и удивленное эхо, передразнивая его, заметалось по двору.
– Ничего, – подумал мистер Робинсон, – это всё ерунда! Главное – праздник. Сегодня – мой День! Нужно сосредоточиться на нем, а там и теплее станет!
– Э-э, мистер Робинсон, здрасьте, – услышал он у себя за спиной голос Кармен и обернулся.
Кармен была одета в толстую куртку на меху, теплые брюки и похожие на утюги зимние ботинки. На круглом лице застыла жалостливая гримаска.
– Я… это, – мямлила Кармен, стараясь не встречаться взглядом с мистером Робинсоном, – я тут подумала, ну, в самом деле, какие в Рождество могут быть русалки, сейчас время Санта Клауса… Да и холодно очень. Вы бы, мистер Робинсон, тоже… Шли бы домой.
Мистер Робинсон смерил Кармен взглядом, улыбнулся и покачал головой. Отступать он не собирался.
– Иди уж тогда сама домой, Кармен, – сказал он и неторопливо вышел со двора. Его ждало такси. А Кармен, присев на краешек фонтана и потрясенно шевеля пухлыми губами, смотрела ему вслед.
На Кони-Айленде было еще холоднее, чем во дворе Дома. Морской ветер мел вдоль Сёрф авеню мелкий уличный мусор. По серому небу в том же направлении ползли низкие тучи. Из-за мерзкой погоды людей на тротуарах было немного. Да и они, ежась от холода, торопливо пробегали мимо опоясанного розовым фламинго мистера Робинсона. Но он всё равно упрямо шел вперед. Мистер Робинсон был совсем один, но чем дальше, тем меньше чувствовал холод, и тем легче ему было поверить, что сейчас лето и жаркое солнце, и что идет он впереди шумной толпы, а музыка заглушает грохот проносящегося над головой по эстакаде поезда метро. Это был его День, черт возьми!
Конечно, он понимал, что выглядит нелепо, но странное сладкое ощущение восторга не покидало его. И вспомнился ему вдруг заученный еще в католической школе стих:
Сын Божий пригвождён ко кресту;
я не стыжусь этого, потому что этого должно стыдиться.
Сын Божий и умер;
это вполне вероятно, потому что это безумно.
Он погребён и воскрес;
это достоверно, потому что это невозможно…
Так и вижу мистера Робинсона, бредущего по улицам, заиндевевшего в своем нелепом фламинго, смешного и жалкого одновременно. Легко представить себе, что могло бы случиться дальше. Он бы, конечно, простудился, тяжело заболел, но, умирая на руках у Кармен, всё вспоминал бы тот одинокий парад. А потом, после смерти, попал бы в русалочий рай… И была бы это вполне рождественская история – на свой лад.
Но действительность оказалась совсем не такой.
– Мистер Робинсон! А-а, мистер Робинсон, погодите-ка! – пробился вдруг к нему чей-то знакомый голос.
Мистер Робинсон очнулся и увидел, что, раздеваясь на ходу, его догоняет Кармен. Вот она, запутавшись в брючине, чуть не упала, но удержалась и, нисколько не заботясь об оставленной на грязном тротуаре одежде, кинулась вперед. Ее огромные груди колыхались из стороны в сторону, грозя вывалиться из пестрого в цветочек лифчика, а мощные бедра тряслись в такт притоптывающим по асфальту утюжкам-ботинкам.
– А-а-а! – закричала Кармен, шагая вровень с мистером Робинсоном. – Хорошо-о-оу!
Мистер Робинсон протянул ей хвост. Кармен сноровисто приспособила его к трусам и заходила-заплясала под ей одной слышный горячий ритм. Несмотря на толщину, двигалась она удивительно пластично. Мистер Робинсон кивнул и пошел дальше, чуть подпрыгивая и покачивая бедрами. На устах его горела яркая, как солнечный день, улыбка.
Ближе к парку аттракционов народу стало больше. Ньюйоркцев трудно чем-нибудь удивить, но невысокий зеленый дяденька в розовом круге-фламинго и раскрасневшаяся огромная, танцующая на ходу полуголая пуэрториканка с блестящим рыбьим хвостом привлекали к себе внимание. Они шли в тишине, но зеваки вдруг услышали гремящую, раскаленную, как летний полдень, музыку, и даже почудилось им, что вслед за странной, не по сезону одетой парочкой идет большая шумная толпа. И под палящим солнцем сверкает русалочья чешуя…
А потом случилось и вовсе несусветное. Сидевший на асфальте попрошайка вдруг подскочил, содрал с себя грязный «худи» и рваные джинсы и, оставшись в затертых белых трусах, пританцовывая, подбежал к мистеру Робинсону и Кармен.
Но дальше… Дальше будто прорвало плотину. Те, кто еще минуту назад удивленно качали головами и крутили пальцами у виска, вдруг, словно охваченные заразным сумасшествием, стали торопливо раздеваться, бросая вещи на тротуар и присоединяться к шествию. Говорили даже, что продавец хот-догов бросил свою тележку на произвол судьбы и пошел с парадом. Позже никто из случайных участников этого шест-вия не мог объяснить, что же с ними со всеми произошло в тот День…
В общем, к тому месту на променаде Ригельмана, неподалеку от парка аттракционов, где обычно вручались призы и выбиралась королева парада, пришла огромная толпа практически раздетых мужчин и женщин. Приплясывая и выкрикивая что-то невнятное, они окружили мистера Робинсона. И тут солнечная улыбка погасла на его устах: он вдруг растерялся, не зная, что делать дальше. К тому же кто-то уже сообщил в полицию о таком вопиющем нарушении порядка – толпе полуголых людей, вероятно, членов какой-то секты, одним своим видом оскорблявших в этот праздничный день приличных граждан и налогоплательщиков.
С воем подкатили две полицейские машины, толпа замолкла и испугано подалась в сторону, оставив мистера Робинсона один на один с четырьмя полицейскими. Возможно, всё и обошлось бы, но тут к мистеру Робинсону присоединилась верная Кармен. Недолго думая, она набросилась на недоумевающих полицейских, требуя оставить мистера Робинсона в покое.
– Он ни в чем не виноват! – визжала она. – Не трогайте его, ублюдки вы эдакие!
Полицейским ничего не оставалось делать, как надеть на нее наручники и арестовать. Увидев, что двое полицейских, безжалостно сминая поролоновый хвост, с трудом пытаются затолкнуть сопротивлявшуюся Кармен в свою машину, мистер Робинсон опомнился и кинулся ей на выручку. Почему-то больше всего его оскорбило зрелище осыпавшихся на ботинки полицейских блесток с ее русалочьего хвоста.
– Сын Божий пригвождён ко кресту; я не стыжусь этого, потому что этого должно стыдиться, – отчего-то закричал он, острыми кулачками толкая полицейского в грудь. – Сын Божий и умер; это вполне вероятно, потому что это безумно. Он погребён и воскрес; это достоверно, потому что это невозможно!
И его, и Кармен отвезли в полицейский участок. Кармен после ночи, проведенной в камере, судья отпустил, приняв во внимание то, что она женщина, мать и, наконец, латиноамериканка. Мистера Робинсона за организацию несанкционированного мероприятия и сопротивление аресту приговорили к штрафу в пятьсот долларов и двум неделям тюрьмы на Райкерс-Айленде.
В день, когда он освободился, пошел снег, было очень холодно. Но на остановке автобуса за воротами тюрьмы его встречала возглавляемая Кармен большая группа русалок обоих полов в ярких и не по сезону легких костюмах. Усыпанная с головы до ног снегом и блестками, Кармен высоко над головой держала надувного розового фламинго и, подпрыгивая от нетерпения, кричала то, что запомнила: «Он погребён и воскрес; это достоверно, потому что это невозможно!»
В тот же самый вечер, когда молодой Ахматджон оказался в комнате у Риты, а мистера Робинсона выпустили из тюрьмы, в дверь нашей квартиры негромко постучали. На пороге стоял Михаил Максимилианович.
– Ну вот и всё, – устало произнес он. – Мое расследование наконец-то закончилось.
Он вытянул шею, заглядывая через мое плечо в квартиру. Из кухни слышался шум воды и позвякивание – жена мыла посуду после ужина.
– Надеюсь, вы можете уделить мне немного времени. Только… – Михаил Максимилианович еще раз глянул через мое плечо и понизил голос. – Только давайте не здесь. Я приглашаю вас принять участие в, так сказать, следственном эксперименте. Пойдемте во двор?
Я заколебался. В этот промозглый зимний вечер выходить наружу совсем не хотелось. Да еще и непонятно зачем. Но во взгляде Михаила Максимилиановича было нечто настолько требовательное и жалкое одновременно, что после секундной заминки я надел ботинки, взял теплую куртку и шагнул через порог.
– Хочу предупредить, – скучным официальным голосом заговорил Михаил Максимилианович, спускаясь за мной по лестнице, – как участник следственного эксперимента, вы обязаны точно и беспристрастно оценить предъявленные вам свидетельства и, делая выводы, руководствоваться фактами и только фактами.
Мы вышли во двор, уже покрытый белесыми снежными разводами. Я невольно поежился под порывом сырого ветра. Но Михаил Максимилианович довольно бесцеремонно подтолкнул меня вперед, к фонтану.
– Знаете, у психологов-криминалистов есть такой термин – «свидетельская ложь». Это когда свидетель преступления, сам того не желая, дает такие ответы на вопросы о том, что он видел, какие, по его мнению, от него ждут. Более того, в этот момент свидетель сам искренне верит, что всё случилось именно так, как он говорит. И опытный, но недобросовестный следователь всегда может это использовать в своих интересах.
Я вопросительно посмотрел на Михаила Максимилиановича, и он пояснил, что собирается провести следственный эксперимент, доказывающий полную невиновность Каина. Да, именно так! Михаил Максимилианович взмахнул руками, как дирижер, призывающий оркестрантов к вниманию. А на меня с новой силой нахлынуло ощущение нереальности происходящего.
– Вы только подумайте, что это может означать для всего человечества! – горячо воскликнул Михаил Максимилианович, и бдительное эхо тут же подтвердило его слова, разнеся их по пустому двору. – Вы ведь знаете, Авель-то потомства не оставил, то есть род человеческий произошел от Каина. И вот вопрос: может быть, все несчастья и несправедливости этого мира, все убийства и преступления – следствие нашей уверенности, что в нас течет кровь завистника и братоубийцы? Мы сами, сами убедили себя в этом!
Михаил Максимилианович, казалось, не чувствовал холода. Он сорвал с шеи старенький вязаный шарф и утер им разгоревшееся лицо.
– Конечно, прямых свидетельств для доказательной базы почти не осталось. Но у нас есть тексты, на которые можно опереться. Во-первых, и это самое главное, Бог спрашивает Каина о брате. Да, кровь убитого Авеля призывает к Нему, то есть, говоря современным языком, у Бога есть свидетельства потерпевшего, что его убили. Но при этом потерпевший почему-то не указывает на Каина как на своего убийцу. И еще. Я имею основания полагать, что настоящий смысл заданного Каину вопроса затерялся в многочисленных переводах. Подозреваю, что в оригинале Бог спрашивает не «где брат твой?», а «с кем брат твой?» Понимаете разницу?
Ведь Каин-то, он старший был, ему первородство принадлежало. А значит, приглядывать он должен был за младшим братом, наставлять его. Потому и скажет Каин, что не сторож он брату своему. Только означает это совсем не то, что принято думать. Мучился Каин тем, что плохо сторожил он Авеля, то есть не уберег: никудышным оказался наставником братишке. В его ответе – раскаяние! А иначе это был бы невообразимо оскорбительный ответ Вседержителю.
Более того, Господь, зная, что в убийстве обвинят именно Каина, поставил ему метку, так называемую каинову печать.
И Господь сделал Каину метку, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его. Каин ушел от Господа и жил в земле Нод, к востоку от Эдема.
С чего бы Господу оберегать убийцу? Мало того, прапраправнук Каина Ламех говорит, что если за Каина отомстится в семь раз, то за Ламеха в семьдесят семь… О чем это может свидетельствовать, по-вашему?
Михаил Максимилианович помотал головой.
– Да, Каина не любили в семье, он был небогат – тогда не очень ценилось земледелие, – и братья и сестры относились к нему пренебрежительно. Кроме того, был он правдолюбом и совсем не умел льстить. Сказано же: «Бедного ненавидят все братья его, тем паче друзья его удаляются от него: гонится за ними, чтобы поговорить, но и этого нет…»
И еще, заметьте, никаких свидетельств того, как на убийство Авеля отреагировала семья, не осталось. Хотя, казалось бы, такое страшное событие, а тут – никто из родственников не проклял Каина, более того, вообще не поинтересовался, куда подевался Авель. Впрочем, последнее объяснимо: я уже говорил вам, что пастух Авель вечно шлялся где-то со своими стадами. Но всё равно: семья молчит, она вообще как будто старается остаться в тени, словно хочет, чтобы о ней забыли. Хотя Адам и Ева, по некоторым данным, прожили еще девятьсот лет. А теперь самое главное!..
Михаил Максимилианович разгорячился. Он стянул старенькое, еще советского пошива пальто, под которым была надета несвежая байковая фуфайка, и бросил его на бортик фонтана. Лицо его стало жестким, глаза жарко заблестели. Мне стало совсем не по себе.
– Кому было выгодно устранить Авеля? – жестяным голосом спросил Михаил Максимилианович, и я живо представил его в мундире в кабинете НКВД. Для полноты картины не хватало только направленной на меня лампы. Следом за этим я вспомнил, что Михаил Максимилианович серьезно болен, и искренне пожалел, что ввязался в эту авантюру.
– Отвечайте!
– Не знаю, – промямлил я. – То есть, если разобраться…
– Ну-ну, – заторопил меня Михаил Максимилианович, – давайте, выкладывайте, всё равно выясним!
В его тоне явственно звучала угроза. Он придвинул свое лицо почти вплотную к моему, а острые глаза, казалось, пытались заглянуть в самую душу. Да что это со мной?..
– Вы знаете! Знаете! И лучше, если скажете сами. Ну?! – рявкнул Михаил Максимилианович. – Итак, кому могло быть выгодно убийство Авеля? Говори, сука!
Не буду скрывать, я перепугался до смерти. Физически я был, наверное, не слабее Михаила Максимилиановича, но его всё более очевидное сумасшествие словно парализовало мою волю. Кроме того, откуда-то из глубин подсознания поднялась вдруг и молнией ударила в мозг чья-то чужая память – о допросах с пристрастием, об отбитых почках и невозможности доказать свою невиновность…
– А-а, – просипел Михаил Максимилианович, – Гренада, Гренада, Гренада моя!..
Адам однажды уже был страшно наказан, но дело было не в нарушении Запрета, а в том, что, сорвав и вкусив плод, он послужил Другому. И никто яснее Адама не понимал страшную опасность нового греха. Адам твердо знал – не мог не знать! – то, о чем Каин только догадывался. Итак, спрашиваю в последний раз – кто убил Авеля, чтобы предотвратить еще одну катастрофу? Ну, отвечай!
Ощущение нереальности происходящего, то и дело посещавшее меня с момента приезда в Америку, вдруг превратилось в твердую уверенность. Так перед самым пробуждением, на грани сна и яви, понимаешь, что всё столь остро переживаемое тобой тебе только снится. И тут я вспомнил толстую усатую продавщицу из магазина красок, в котором когда-то работал.
– Альфа! – радостно воскликнул я. – Алеф! Адам! Это был Адам!
– А-а-а, во-от! – закричал Михаил Максимилианович. – Видишь?! Да, это было убийство, но совсем не братоубийство! Понимаешь теперь? Авеля нужно было остановить во что бы то ни стало, это была вынужденная мера. Вспомни, чуть позже, за поклонение Золотому Тельцу Моисей безжалостно вырезал десятки людей. И еще десятки за недонесение. И ничего, никто Моисею за это не попенял. А тут у нас та же статья, не расстрельная. Да и по совокупности срок давным-давно погашен!
Михаил Максимилианович гулко ударил себя в грудь и заявил, что не виноватые мы и, значит, Армагеддон отменяется за ненадобностью.
– Приказываю, – голос его стал суровым и торжественным, как у командующего парадом, – осужденных освободить из-под стражи немедленно, прямо в зале суда! Мы пойдем другим путем!
Я вдруг поверил Михаилу Максимилиановичу. Поверил, хотя и продолжал считать его психом. В его лице было столько яростного восторга, столько надежды и уверенности в своей правоте, что мне вдруг всерьез показалось, будто сама Земля приостановила свое вечное кружение и задумалась о том, куда же ей теперь податься…
В этот самый момент пустынный двор огласился криками, и из подворотни повалили пляшущие фантастические существа – не то люди, не то рыбы, – под предводительством зеленого, опоясанного розовым фламинго человечка. Полуголые, они смотрелись на заснеженном дворе дико и нелепо. Эхо замерло было от удивления, но тут же спохватилось и смешалось с толпой, подбрасывая ее крики высоко в лиловое, исчерканное снежинками небо.
Михаил Максимилианович на секунду растерянно замялся, но тут же закивал головой, рассмеялся, бросился вперед и тут же затерялся среди фантасмагорических фигур, выделывающих самые невероятные па. А из окон начали высовываться привлеченные необычным шумом любопытствующие соседи.
– Да что же это? – мелькнуло у меня в голове. – Такого просто быть не может!
В эту минуту отворилась дверь одного из подъездов, и во двор с криком выбежала миссис Мортенсон в девичьей ночной рубашке из плотной ткани. Лицо ее выражало такое отчаяние, что я даже не сразу обратил внимание на ее одежду. А прямо следом за ней выскочил молодой Ахматджон без очков.
– Нет! – кричала миссис Мортенсон, воздевая руки к небу. – Нет! Я грешница, я совершила ужасное преступление!
Увидев танцующих, миссис Мортенсон остолбенела, отчаяние на ее лице сменилось растерянностью. Тут ее догнал молодой Ахматджон.
– Я люблю тебя! – закричал он так громко, что танцующие русалки замерли.
– Нет! Ты любишь Риту! – еще громче закричала миссис Мортенсон, и эхо жалостливо прилегло на ее плечо. – Я подло воспользовалась твоей наивностью и близорукостью!
– Я знал, что это была ты, – тихо сказал молодой Ахматджон, и русалки, чтобы расслышать, придвинулись поближе, – я понял это с самого начала. И это очень хорошо, потому что сам я никогда бы не решился…
– Что? – еще тише переспросила миссис Мортенсон, и русалки подошли совсем близко. – Нет, такого быть не может.
– Может, – сказал молодой Ахматджон и взял миссис Мортенсон за руку.
Сценка эта была очень похожа на эпизод из столь любимых миссис Мортенсон дешевых романов. Но удивительное дело: все невольные свидетели, даже застывшая столбом в своем окне приземленная мадам Бобкович, сразу же поняли, что это правда, что это – настоящее…
Вдруг откуда-то из другого конца двора отвлекшееся было эхо принесло странный булькающий звук. И следом за ним подпрыгнула и покатилась в сторону замершей толпы тяжелая чугунная крышка канализационного люка. Почти одновременно хлопнула дверь дальнего подъезда, и во двор с разводным ключом в руке выскочил дядя Сэм.
– А-а-а, черт! – кричал он, не обращая ни на кого внимание. – Трубы, мать их, засорились! Канализационные!!! Эх, говорил же я хозяину, сто раз предупреждал! А он всё отмахивался. Вот и доотмахивался!
Дядя Сэм стремглав кинулся к открытому канализационному люку, в котором, выплескиваясь через край, угрожающе бурлило темное месиво.
– Ну теперь спасайся кто может, дерьмом всё по самые окна зальет! – завопил он еще громче.
А потом, оглянувшись на толпу, обреченно добавил:
– Пока ремонтники приедут, пока то да сё, с этим говенным потопом один я должен бороться. Не хочется, но – долг службы.
И дядя Сэм героически шагнул к бьющему из люка небольшому гейзеру, от которого в ужасе отпрянуло брезгливое эхо. Толпа тоже попятилась. Дядя Сэм подошел поближе, пригляделся, и в прерываемой только бульканьем тишине вдруг рассмеялся.
– Не-е, это не канализационные трубы! Это просто вода! Чистая, водопроводная! Теперь каток будет вместо двора, понимаешь, нет! Ну ничего, глядишь, и на этот раз спасемся от потопа, – он мельком окинул взглядом русалок, морских коньков, ведьм и прочих чудищ и хохотнул еще громче. – Не, ну у нас тут точно как в Ковчеге, каждой твари по паре!..
И засучив рукава, дядя Сэм деловито ступил в разливавшуюся по двору воду.
Застывшая было на месте Земля почесала в затылке и, что уж там, снова двинулась нарезать привычные круги. Можно было жить дальше.
Я поднял голову к своему окну и увидел улыбавшуюся жену.
– Куртку-то застегни, охламон, – ласково закричала она мне. – Холодно, а тебе только простудиться и не хватало!
Да, действительно, простуда была бы лишней. Ведь завтра рано утром мне на работу. Я помахал жене рукой и пошел домой.
Нью-Йорк, сентябрь 2024 г.
Автор благодарит за помощь и поддержку жену Наталью Бернадскую, а также Стеллу Томарченко, Полину Брейтер и Геннадия Вербовецкого.