Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 315, 2024
НАПРАСНАЯ МУКА
Тогда врывалась оттепель в умы
и перспектива выглядела круто
по яростным окрестностям зимы
на юных раскладушках неуюта.
В окне как будто зрела бирюза,
в крови без спроса музыка играла,
где партию клеймили за глаза
и уши до полярного Урала.
И на ура встречалась красота,
и сигаретки вспыхивали дико,
когда о жизни с чистого листа
на кухне танцевала Эвридика.
Аккорды никотиновой любви
горячей дрожью шли по средостенью…
Но как сплетенье нот не назови –
мелодия подёргивалась тенью.
Скользило вдохновенье в никуда,
припев смолкал и пестовался снова…
И времени горючая вода
не приносила опыта иного.
Цвели красавиц шалые зрачки.
Заря теряла трепетные краски.
И набирало прошлое очки,
в реальность превращаясь по указке.
Но для поправки мятого лица
прекрасно шли сто семьдесят на рыло,
чтоб счастью не предвиделось конца
и разочарованье не накрыло.
И на подпитке мир существовал,
порой припоминая для порядка
не почитавших сызмальства овал
и живших непростительно и шатко.
И если звук лукавил за окном,
Орфей c гусиной слаживался кожей
и думал о периоде ином
как переобувании в прихожей.
И отходил от мутного окна,
но всё равно от опыта мутило,
где кухонная лампочка одна
пылала как последнее светило.
* * *
В. С.
Это Шамбола шалого эмбола,
утешенье блаватской бедой.
И без разницы – было ли, не было –
Рая и Горбачев молодой.
Это как в зазеркалье забвения –
нет ни смеха, ни плача уже.
Всё наладилось более-менее
на хрущевском еще вираже.
И банальны, и непритязательны
ранних опусов рифма и ритм,
но налёт исторической патины
тем не менее неповторим.
МГУ, философский, издательство,
безалаберный Литинститут,
допотопное богоискательство –
даром если потом проклянут.
И с портфелем бухгалтерским следуя
души через культуру пасти,
он ни с правой не ладил, ни с левою,
но держал мирозданье в горсти.
Воспален семилукской смекалкою,
окрылен индостанской жарой,
не смущался ни участью жалкою,
ни родимой землею сырой.
Там где оттепель, оторопь, каверза,
он отметился не для того,
чтоб навзрыд сокрушаться и каяться,
если понял почем волшебство,
а чтоб всё оприходывать сызнова
и на запад умножить восток,
ведь у прежней политики вызова
обломался извечный шесток.
И выходит Христос на братания,
тянет Кришна улыбку к ушам,
чтоб в тени отдыхала Британия
и пришельцев позор иссушал.
Это дело приблудного Рериха –
мухлевать с подоплёкой судéб.
Это старого мира истерика,
это бархатный рис, а не хлеб.
Это знаки, что звуков полезнее,
где Охотный манúт калачом…
Если спросят, при чем тут поэзия,
то поэзия тут ни при чем.
* * *
Здесь Клигман доходный выстраивал дом,
выпрашивал в банках кредиты –
то всё же давали с великим трудом,
а то говорили: «Поди ты…»
И кованым солнцем светился фасад,
решетки цвели на балконах.
И радуга больше столетья назад
играла на стеклах оконных.
Здесь «Первого мая» кооператив
в двадцатых лепил коммуналки,
и пил председатель, суров и ретив,
и взносы взымал из-под палки.
Здесь запросто даже водила гусей
и мелкую живность жилица…
Но звал жилотдел с непреклонностью всей
на классово близких не злиться.
И мне довелось тусоваться в одном
из этих позорных пристанищ,
когда всё на свете летело вверх дном
и гусь был свинье не товарищ.
Печальная дама на самом верху
почти в облаках обитала.
Таких на моем не бывало веку,
хоть всякого было немало.
И звезды являлись намного крупней
глядящим на них из-под крыши.
И зрела уверенность, будто бы с ней
возможно подняться и выше.
Она украшала нору как могла
и стряпала, как не умела.
И непоправимые наши дела
мешали дышать то и дело.
На лестничной клетке сиял «Виллерой
и Бох» под ботинками буки…
И кажется, мы говорили порой
о традиционной разлуке.
И гневно в ответ пламенела луна
за рамой из черного бука…
И радость светилась, нема и полна,
где слово – напрасная мука.
* * *
Он плёл, что дед в тридцать седьмом
нашел на лестничной площадке
уездной барышни альбом,
где снов теснились отпечатки.
Смеялись ангелы с небес,
цветы разлуки зацветали…
Ведь был сосед и вдруг исчез –
но это общие детали.
Глядели с выцветших листков
слова про жуткие измены…
Жил-поживал и был таков
служитель местной Мельпомены.
Квартировал один сезон,
срывался в страшные загулы…
«Ужели это был не сон,
и от любви сводило скулы?»
Неслись в распахнутую дверь
наркомов радиоприветы…
«Мой приснопамятный, поверь,
душа не канет в струях Леты.»
И не решился заглянуть –
лишь подобрал, что уронили…
«Земной оканчиваю путь,
но не забуду и в могиле.»
Сначала выкинуть хотел,
потом толкнуть на барахолке…
Но сам попал под беспредел –
одни осколки да наколки.
Да непомерная труха
страстей под ветхим дермантином.
Страна родна и широка
в оцепенении едином.
И как беде ни прекословь,
та огрызается вначале…
«Была без радости любовь,
разлука будет без печали.»
И криком сорвано с цепи,
молчанье катится на сцену…
Лишь внук твердит «купи, купи»,
пугаясь выговорить цену.
* * *
Кто с многоточием, кто с точками над и
в смертельном сговоре пожизненно завис,
под знаком ветра препинанием воды
с неверной почвой объясняя компромис.
Всё изменяется и якобы течет,
но время кривды – небогатая вода –
и точек в нем как ни крути наперечет,
и с восклицательными сущая беда.
Гуляет ветер по страницам темноты,
пустое слово выбирается на свет,
где полевые и военные цветы
как запятые презентуются в ответ.
Но то, что стебли – вопросительной дугой
и все в подпалинах седые лепестки,
цветет и пахнет пунктуацией другой,
где допущения убийственно легки.
И позволительно писать как умирать,
и брать в кавычки всё, что вздумается, влёт :
какая твердь, какая смерть, какая рать –
кромешный Хронос как по писаному врет.
Кто с правдой парится, кто силится тире
себе подобному поставить между дат…
И при обозе, при остроге, при дворе –
везде и всюду каждый сам себе солдат.
* * *
С Воронежем он расставался легко –
загул и нелепая драка –
стяжатель побед, подпоручик Лойко,
стервец без печали и страха.
До подвига дикой душой распростерт
и в скуке провинции заперт,
писал, что хотел не во фрунт, а на фронт,
и слезно просился на запад.
Уже новый год приближался и жёг –
пятнадцатый в шалом двадцатом –
а он всё надеялся на посошок
дерябнуть и выдохнуть матом.
От здешних девиц воротило с души
и от командиров тошнило –
хоть сдуру стреляйся, хоть рапорт пиши
о том, что милее могила.
Но жизнь подмигнула, и карта пошла,
и штаб разразился депешей,
что воину суша отныне мала
и в небо отправится пеший.
Барона Буксгевдена лётная часть
и авиашкола на Каче…
И вместо решимости жертвою пасть –
капризные крылья удачи.
«Моран-Парисоль», истребитель «Ньюпорт»,
румынские заросли в дымке…
Владимиром жалован, Анною горд,
он с шашкою на фотоснимке.
Отвязный угонщик, чумной дезертир,
растрава чекистского ока,
с семьей из-за лишних ее десятин
расстался, спасаясь от срока.
И даже когда угодил на Вайгач,
тайком сочинял самолеты
и не растворялся – хоть смейся, хоть плачь –
в наплывах полярной дремоты.
Ему Водопьянов стволом угрожал,
недремлющий сталинский сокол,
и он подчинялся, но не угождал
в горячечных снах о высоком.
Когда же случайная бритва для вен
в пустой медсанчасти мелькнула,
он вспомнил, что смерти не будет взамен
моторного стука и гула.
И не подфартит вознестись задарма,
какая бы фишка не пёрла
в местах, где всегда квартирует зима
и хлещет безумье из горла.
* * *
На фоне транспортной развязки,
где мать кругом и перемать,
дурак рассказывает сказки,
как будто жаждут понимать.
Он перемешивает сходу
слезу безумья от любви
и беспробудную природу
очередного визави.
Ветвится трасса в ритме рваном,
играет время на убой…
И если звать его Иваном,
он видит небо над собой.
Когда вокруг менты да урки,
стократ роднее облака
и слаще мятые окурки,
и божья бережней рука.
Ведь забивать прохожим баки –
немаловажная судьба
в микрорайоне, где собаки
страшнее Страшного суда.
Но правоту нести как знамя
легко у неба на виду –
ее материя сквозная
не подответственна суду.