Un viaggio lento
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 312, 2023
I. НЕ СВЯЩЕННОЕ БЕЗУМИЕ
Вначале были телефонные звонки, не мне. Вначале, года через два после ленинградского самолетного дела (1970), заходили слухи о разрешенных отъездах на постоянное жительство в Израиль. Еще больше меня удивляло, что уехавшие сообщали «как дела» по телефону всё чаще из Рима. «Вчера NN звонил из Рима, что у него всё в порядке», – оброняла подруга про приятеля-художника. А Рим тут при чем? – спрашиваешь, испытывая отчего-то волнение. Со временем выяснилось, что в Риме ожидали въездных виз направившие свои стопы в США, Канаду, Австралию, Новую Зеландию, Южную Африку, – куда угодно, кроме Израиля, куда улетали сразу из первого перевалочного пункта в Вене. Ждали недели, месяцы, иногда до года, а то и дольше.
И без транзита в Риме, скорее всего, подалась бы я в Америку, но всё же взвесив все pro e contra. Мысль о Риме, однако, выключала во мне способность взвешивать аргументы, и я скрывала свое решение ехать во что бы то ни стало не только от матери, близких родственников и друзей, но даже от мужа, с кем все «за» и «против» обсуждались с какого-то момента денно и нощно и от кого, тем не менее, я таила за пазухой решение ехать непременно – оттого что через Рим. Лишь ‘священное безумие’ могло бы оправдать мое намерение, но обосновать свое безумие как священное оснований не имелось. Добро бы я была профессиональным итальянистом из «невыездных», но хотя к изгоям поездок в западные страны я, без сомнения, принадлежала, никакого отношения к итальянистике не имела.
Само собой, «нам внятно всё»: и Древний Рим, и Данте, и Ренессанс, и итальянская опера, и Гарибальди, и Пиранделло, и неореализм, и Феллини с Джульеттой Мазина – все эти и сотни других пленительных образов Италии располагались не на окраинах мира моего воображения, но до ‘родины души’ (как это мыслил, например, Гоголь) Италия не простиралась. Через сто лет Павел Муратов в «Образах Италии» несколько снижает гоголевский пафос до ‘дома души’. Было ли мое несвященное безумие вызвано подсознательным стремлением обрести подобный дом или тут проявился жизненный инстинкт невыездного выбраться при первой возможности из советского дурдома, хлопнуть дверью (и как прекрасно оказалось это мгновение – хлопанье железным занавесом при пересечении невидимой границы в небе на борту самолета Москва–Вена), а Рим был лишь манящей картинкой в бедной невыездной голове, – пусть решат психоаналитики, а я знаю лишь, что противиться соблазну не могла.
Пускаясь во все тяжкие или, скорее, во все парящие – вспоминать нашу римскую жизнь, – не ожидала я от своей психики особой подвижности. А дело кончилось чуть ли не галлюцинациями: иду себе по Риму. Тут свою роль сыграла новая технология Интернета с его картами городов, создающими иллюзию присутствия по запрошенному адресу. Даже слегка всполошилась: это что, головой тронулась? Время, конечно, пришло – что и говорить… кризис среднего возраста меня почему-то обошел стороной, чего не могу сказать о кризисе возраста позднего. Вернее, о сюрпризах памяти, когда помнишь прошлое лучше настоящего, а поскольку оно часто еще и лучше настоящего, то вдвойне разумно тогда садиться за мемуары: за те же деньги, так сказать, получаешь вторую жизнь.
С другой стороны, видя Рим сейчас, после многих пребываний, начиная с 1976, видя город памятью, словно вчера, меня совсем не тянет методично или просто последовательно описывать самое ‘римское’ – городские пейзажи с их руинами, знакомыми, словно руины собственной жизни; фонтаны эпохи барокко столь совершенной красоты, что она, красота, отменяет идею прогресса раз и навсегда; церкви и палаццо с нескончаемыми святынями религии и изобразительного искусства. Тщетен труд, уже исполненный бессчетным множеством других осчастливленных Италией. Даже если принять во внимание только постсоветских путешественников, то многие италофилы из них уже отчитались о своих впечатлениях не менее проникновенно, чем великие авторы прошлого. Кое-кто с еще большей страстью, под стать героине Льва Толстого: «Я – как голодный человек, которому дали есть». Согласно инстинктам и представлениям безродного космополита из советской России, сложились и мои впечатления о Риме, но сюжет, как конкретно ‘дали есть’, оказался мой собственный и настолько неожиданный, что когда память осветила его ярче, чем когда-либо, и язык зашевелился, я подношу свой рассказ – вполне по-язычески – Риму.
II. НА ПУТИ К СИНЬОРАМ БУРРО
После десяти дней в Вене, в начале ноября 1976-го мы очутились, чтобы не сказать: нас очутили таинственные добрые люди – в Риме. Чем стала первая встреча? Только не тем, чем для тех же страстных воспевателей Рима – Гоголя и Муратова: разочарованием; мол, первое впечатление обескураживает, город не гармоничен, беспорядочен, шумен, грязен… но… подождите, узнаете его и полюбите. Мы же влюбились в него как миленькие, если и не с первого взгляда, то на второй день – первый ушел на размещение в пансионате, куда нас поселила еврейская благотворительная организация HIAS-ХИАС, с 1881 года по сей день занимающаяся всевозможной помощью беженцам (Soviet refugees – таков был наш официальный статус для итальянского государства). Поселили прямо за воротами Пия (Porta Pia, последняя работа Микеланджело, незаконченная и завершенная другим архитектором) в древних крепостных стенах, всё еще на многих участках окружающих Рим. Если не считать усатых толстых таможенников, вошедших в поезд Вена–Рим на границе с Австрией и просидевших в нашем купе около получаса, отечески улыбаясь и пытаясь жестами изобразить уплетание spaghetti в комплекте с vino, – вся эта, переходя на французский, joie de vivre заменила им таможенный обыск нашего купе, – синьорам Бурро судьба оказала честь быть нашими первыми личными итальянцами, т.е. теми, у кого можно спросить не только «как пройти?», но и «как жизнь?».
К Арианне и Микеле Джезерум, родственникам нашего московского знакомого, художника Леонида Павловича Зусмана, мы и отправились на второй день в Риме. Хотелось поговорить с живыми римлянами, а античные руины пусть подождут. Ждать им, руинам, однако, и дня не пришлось: наши римляне обитали по соседству с ними. Правда, выяснилось это вечером, когда мы своих римлян откопали не без труда в лабиринте старых улиц бывшего еврейского гетто.
Arianna и Michele Jesurum, пора сказать, никакие не синьоры Бурро, им всего лишь пришлось по вкусу русское сливочное масло (burro, итал.) в гостях у Зусмана. «О, bello burro!», по слухам, воскликнули они хором и искренне. На мой вкус 1976 года, итальянское масло было не хуже русского, но если Lolo, как звали Леонида Павловича его родственники из Рима, кормил настоящим вологодским, то понять их можно.
О визите мы договорились с Арианной утром по телефону из пансионата. С утра до обеда ХИАС всех инструктировал и вручал карты Рима (точнее, их ксерокопии), нельзя сказать что подробные. Зато на карту хиасовскими стараниями была занесена цитата из Мандельштама: «Природа – тот же Рим и отразилась в нем», должно быть, с целью предупредить беженцев, что в этом городе без карты можно заблудиться, как в лесу. Чистая правда, оказалось; причем, любая карта мало помогает, а отчего, никто объяснить не может. Должно быть, таковы города из рода вечных.
Начавшаяся от ворот Пиа улица 20-го сентября (Via del XX Septembre), шедшая в нужном нам направлении, не замедлила вывести на культовую скульптуру Бернини «Св. Тереза в экстазе» (внутри барочной церкви St. Maria della Vittoria), резонировавшую с эйфорией нашей первой встречи с Римом, хотя в богах мы Вечный город пока не держали. Далее – монументальный фонтан Моисея XVI века, церковь St. Susanna – строения, отмеченные в той или иной степени эмоциями барокко. И апофеоз стиля, наконец, уличный перекресток Quattro Fontane (Четыре Фонтана), не выйти на который потом не удавалось, куда бы или откуда бы мы ни шли. Здесь же примостилась небольшая церковь San Carlino (Святой Карлуша), творение Боромини, обожаемое каждым жителем Рима, от ультраправого католика до радикальной феминистки (от одной и узнала).
Тут хиасовская карта указала нам поворот к Форуму Траяна, представшему на хрестоматийном фоне двух церквей-близняшек (почти: та, что на 200 лет младше другой, намереваясь повторить свою пра… прабабушку, всё же прибавила себе больше черт утвердившегося в архитектуре барокко, а именно: фигур, обрамляющих крышу портика по контуру). Уличное барокко в Риме определенно с человеческим лицом. И с каким – не бесстрастным, прости господи, как у античной скульптуры, а нервным, взволнованным. Не отменяя своих намерений говорить об архитектуре минимально, замечу, что засилие барокко в Риме для нас, полуневежд, оказалось неожиданным и сыграло свою роль в неослабевавшем притяжении к Риму тех дней хотя бы просто потому, что музыка непрерывного движения навстречу неизвестности звучала внутри нас в унисон порывистой, пусть и «застывшей музыке» барокко.
Еще в тот же день, однако, по мере продвижения на юг к Тибру, барокко стало делиться пространством с ренессансной архитектурой, а также с романской, античной и… неоантичной ли?
В ноябре темнеет рано, по какую бы сторону железного занавеса ты ни был, и сумеречным светом можно объяснить помутнение зрения у нас обоих, когда обойдя Форум Траяна, поприветствовав издалека Колизей (основательное знакомство предполагалось в любой другой день, да хоть бы и назавтра) и выйдя к Алтарю Отечества (строившемуся с 1885 по 1935 гг. – в эпоху от первого короля объединенной Италии Витторио Эммануэля II до Муссолини), белотелой громаде, занявшей половину загорелого Рима, мы одобрительно переглянулись, как бы угадав чувства друг друга: «Вот это, наконец, Рим, а то, что уже увидели, само собой, славно, но Рим обязывает к чему-то из ряда вон!» Честно вспомнить, в сумерках нам представилось, что перед нами неоантичность во всем мраморном великолепии.
В каждой столице есть тот или иной Свадебный Торт, приторный монстр, но справедливости ради надо сказать, что в сумерках римский Торт, сам по себе, был не так уж плох. Но ведь сам по себе он не был, а втиснулся между двумя святынями – Форумом Траяна и Капитолийским холмом, увенчанным бронзовым всадником Марка Аврелия II в. н.э., к которому мы и вышли через несколько шагов, обогнув Торт.
На время Торт сместился в неиспользуемый ракурс, а прямо перед нами из одной точки поднимались, образуя острый угол, две лестницы, под разными, словно нарочно контрастирующими наклонами – очень крутым слева и невероятно плавным справа. Тогда мы и знать не знали, что конкретно перед нами, но всё же отдали себе отчет в том, что лестницы ведут в два мира, разделенные веками истории, и что «гармонии таинственная власть» позволяет совмещать архитектурные миры, как они развернулись на Капитолийском холме, а так, как за углом, – нет.
Бежать со всех ног в гости к синьорам Бурро подсказывало новое чувство римского времени: столь насыщенное временем историческим, оно чревато опозданиями на деловые встречи, если это чувство игнорировать. Но не подняться по обеим лестницам и не оглядеться там наверху – такого рода здравый смысл тоже не вдохновлял, так что ничего не оставалось, как найти практическое решение для коварной «вилки»: один идет по одной дороге, другой по второй, и, возвратившись, каждый рассказывает об увиденном, после чего принимается решение, стоит ли повторять путь другого. Выделив на этот эксперимент 15 минут, через 25 мы встретились у подножья лестниц; единогласно – каждому стоило бы подняться по обеим лестницам. Что и было проделано в один из ближайших дней и множество раз впоследствии, вплоть до нашей последней поездки в Италию (2017). Этот подъем по двум лестницам – видоизмененный до совместного – не единственный наш ритуал в Риме, но, пожалуй, из тех, что не отменяем ни при каких обстоятельствах. Со временем в него вошли мандельштамовские строчки-шаги:
И морщинистых лестниц уступки –
В площадь льющихся лестничных рек, –
Чтоб звучали шаги, как поступки,
Поднял медленный Рим-человек…
Несмотря на сэкономленное ‘операцией вилка’ время, в тот вечер, не такой уж темный не только благодаря фонарному освещению, но и отраженному золотисто-красноватому свечению охряных, терракотовых стен домов, мы всё-таки заблудились. В тревоге от нависавшего опоздания всё же успели обратить внимание еще на одну характерную черту старого Рима, назавтра ‘выученную’ в свете дня: городские площади, пьяццы, при внушительных размерах расположенных на них зданий и фонтанов (кричащие примеры – Пантеон, Фонтан Треви), камерны, просто малы. Благодаря чему в наши разгульные времена создается, на мой взгляд, впечатление уютной близости к городскому искусству, истории, времени. Такие исключения, как ватиканская площадь Св. Петра или площадь Республики рядом с вокзалом Термини, подчеркивают правило, поддерживаемое мириадом чарующих пьяцц и пьяцетт.
Сумбур архитектурных впечатлений на сумбурной смеси русского с английским мы и внесли в квартиру на последнем этаже обветшалого средневекового здания на узкой элегантной, по староримскому счету, улице Via di Monserrato. Разумеется, хозяева поставили на место Монумент-Торт, мы ведь вошли к ним, еще не разобравшись до конца с обманкой в темноте. Запомнилась при этом, однако, снисходительность Арианны и Микеле (позже оцененная как фатализм, характерный вообще для итальянцев) к неполадкам на государственном уровне. И манера общения: никакой киношной жестикуляции, но – сверкающие улыбки, сияющие глаза, звон интонаций.
В тот вечер мы задали первым нашим личным римлянам вопрос, который задавали сами себе еще в Москве и здесь решились спросить только их, римских евреев: отчего еврейская благотворительная организация ХИАС выбрала Рим как основной перевалочный пункт? Почему из всех мест на земном шаре какие-то неведомые простому смертному административные силы выбрали в качестве транзитного пункта город, увидеть который маленькому человеку из СССР, мечтал он об этом или нет, не светило? За какие такие заслуги этих почти поголовно невыездных, в большинстве своем евреев? Справедливость что ли наконец восторжествовала, наградив нелюбимчиков родины-матери на прощание ‘римскими каникулами’?
Однако о восторжествовании какой справедливости можно говорить для того, кто уехал по вызову, присланному государством Израиль ради воссоединения с родственниками, а сам в Вене, первом перевалочном пункте на пути, нарушил правила игры? Вроде нас.
Потому что это игра с презренным противником?
Или ХИАС играет в другие игры: мол, будем смотреть сквозь пальцы на нарушение эмигрантами правил хорошего тона (воспользовались вызовом из одной страны, а поехали в другую, более им по вкусу) – главное, вырваться из египетского плена, говорит нам наша еврейская мудрость. Для любопытного, однако, оставался вопрос: почему из всех европейских стран именно Италия пошла в помощники ХИАСу?
Не заходя в лабиринт отношений между государствами, Арианна и Микеле, переглянувшись и усмехнувшись, согласно ответили: «Оттого что итальянцы не антисемиты и вообще гуманисты». Потом добавили, поправляя друг друга, что говорят об общей тенденции, сложившейся исторически, но исключений не так много, чтобы не подтверждать правило, и, конечно, оценивают они ситуацию в сравнении с другими европейскими странами. Их мнение, потомков евреев из Белоруссии, ныне обитателей престижного в силу его древности еврейского гетто Рима, на время удовлетворило наше любопытство, а впоследствии, надо сказать, подтверждалось и людьми иной этничности.
Количество предметов искусства в квартире семьи Jesurum поражало (разумеется, просторная ванная тоже имела вид музейного зала). Я даже приуныла: вот ведь как живет интеллигенция на Западе, куда нам до их полета в быту! Не дай бог в Америке нам стараться ‘жить красиво’. Мы не хотели богатого Запада, знали, что нам легче и приятнее будет жить в мире поаскетичнее. Кстати, когда во времена Перестройки, через дюжину лет, в течение которых мы не раз бывали в Италии и в других странах, я пришла к милым синьорам Бурро в гости с матерью, эмигрировавшей позже меня, квартира на Via di Monserrato не показалась мне чем-то из ряда вон. За это время мир предстал передо мной в таком разнообразии природы, культуры, искусства, быта, что роскошь или аскетизм жилища я стала относить к свободам либерального общества, вроде свободы слова.
III. РИМСКОЕ НОВОСЕЛЬЕ 1976–1977 гг. н.э.
Истекли первые девять из десяти дней предполагаемого обитания беженцев в пансионе от ХИАСа. Найти жилище на долгий и непредсказуемый срок в незнакомом огромном городе без знания языка полагалось нам самим (мол, ‘не пора ли мужчиною стать’, а то всю прозу жизни за вас делало социалистическое государство). Мы же пальцем о палец не ударили, ноги сами носили нас по городу с единственной целью – видеть его и веселить душу.
На десятый день, в приглянувшихся местах, мы начали опрос прохожих о сдающихся комнатах. Откликнулся лишь юный араб в толпе на рынке Campo dei Fiori, рядом с памятником Джордано Бруно. На наш затверженный вопрос по-итальянски прозвучал по-английски ответ: «Я знаю, где есть комната, тут неподалеку, пошли». Надеясь обосноваться под сенью боготворимого с юности космиста, мы последовали за юрким, очевидно тоже ‘беженцем’. Зачем-то поведали нашему проводнику, что мы евреи из СССР. А он кружил нас по окрестным закоулкам, не спеша показать заветную комнату, но вступая в переговоры на арабском с юношами ему под стать – на вид слишком дикими, чтобы иметь отношение к бизнесу сдачи добропорядочного жилья. Перехватив обмен красноречивыми взглядами, мы обменялись еще более красноречивыми (пособники палестинцев! по вдохновению прикидывают теракт!) и без слов дали деру.
Оставалось лишь направиться в ХИАС, где перед входом в здание всегда толпились эмигранты, обмениваясь информацией, полезной для бытоустройства, в первую очередь аренды жилых помещений. В тот день предлагали только Остию – пригород Рима, где селилось большинство наших сестер и братьев по Третьей волне. Увы, за дни беспечных блужданий по Риму успело случиться неизбежное: мы избаловались достаточно для того, чтобы переезд из Рима в Остию виделся крупной неприятностью в безмятежном существовании с момента взмывания самолета в Шереметьеве 25 октября 1976-го н.э.
Внутренне уже согласившись на Остию, я продолжала спрашивать ‘лишний билетик’ в Рим, когда в поле моего зрения попал человек, показавшийся мне не то чтобы чужеродным нашей публике, но всё же как-то с ней и несливавшимся. Немодно пышная борода немодного иссиня черного цвета, бледное спокойное лицо. Со словами «вот комната в Риме, недалеко от Ватикана» он протянул мне клочок бумаги с адресом: Via della Balduina 289. (О, сколько раз потом в Риме и позже в Америке я ставила этот адрес на конверте или получала письма оттуда!) Больше мы его не встречали, и никто нам не мог сказать, кто он, этот ‘черный человек’. Многое отдала бы я, чтобы узнать хоть какой-то факт, свидетельствующий о его непотустороннем происхождении – потому что не верю во вмешательство потусторонних сил, а в данном случае… Невероятным было не столько то, что незнакомец дал нам спасительный адрес (в конце концов, ну знал он о свободной комнате), а то, что комната, как мы скоро выяснили, не сдавалась… и тем не менее кров мы там обрели. И обретали впоследствии, когда возвращались в Рим. Вот только осталось странное чувство недосказанности сказки о нашем римском новоселье ‘без конца и без краю’.
IV. ПРЕКРАСНАЯ ФЕМИНИСТКА
За воротами чугунной витой ограды по адресу Via della Balduina 289 посреди небольшого сада с обязательным фонтаном просматривался современный трехэтажный особняк. На звонок вышла домохозяйка не в стиле неореализма, как хотелось бы, а бесцветная и беззвучная. Предъявляя клочок бумаги с ее адресом, мы стали объяснять ей цель своего визита сначала на том итальянском, что освоили за девять дней, но видя ее озадаченность, перешли на английский. «Неre they don’t speak English!» – тут же кто-то воскликнул у нас за спиной. Стройная, миловидная женщина, скорее северно-европейского, чем средиземноморского типа, смотрела на взбудораженных нас с явным доброжелательством. Вырывая друг у друга клочок бумаги, мы ‘вскричали’ (как в романах ХIХ в., надеюсь), не она ли сдает комнату. Сочувственно покачав головой, она ответила, что ее крайне удивило бы, если в округе кто-либо этим занимался: здесь в принципе не держат квартирантов. Видя нашу растерянность и расстроенность, а может быть из любопытства? она предложила нам обсудить ситуацию у нее дома, где через несколько минут объяснила, что мы попали в фашистский округ, а итальянские «фашисты» (в кавычках, ибо и в 1970-х эта категория определялась субъективными нервами) комнат в аренду не сдают. При появлении соседки «фашистка» без вопросов тут же удалилась на свою территорию на первом этаже.
Квартира незнакомки оказалась двухэтажной, такие в те времена мы видели разве что в американских фильмах, и в ответ на наш удивленный взгляд хозяйка сообщила почему-то с усмешкой, что подобная планировка для Рима редкость, если не исключение. Позже мы узнали, что специально для нее, американки, выросшей в типичном частном доме с downstairs-upstairs, ее муж-итальянец заказал привычную ей планировку, когда этот дом строился. С мужем она давно в разводе.
Julienne Travers поселилась в Риме в двадцать три года и жила там ко времени нашего прибытия столько же. Волнуясь да еще на скверном английском, мы поведали ей нашу историю, перейдя от нынешних трудностей с жильем для эмигрантов в римском транзите к причинам эмиграции из СССР. Julienne отзывалась на все перипетии нашего сюжета, словно эмиграция ее как-то особенно интересовала. Не потому ли, что и она была эмигранткой из Америки в Европу? Не потому. А почему, мы узнали позже, недели через две.
В тот первый наш с ней день выяснилось, что она работает переводчицей в издательстве, не по профессии культурного антрополога, приобретенной в Лондонском университете. Ведет исследования самостоятельно, пишет книгу, вот-вот закончит. Параллельно публикует статьи в итальянской и британской прессе. О чем? Тут она снова усмехнулась: «I am a feminist». И добавила весело: «А radical one».
Наши сведения о феминизме любого извода начинались с движения суфражисток в XIX в. и далее не пополнялись. Julienne вкратце и доходчиво посвятила нас в феминистскую доктрину о судьбе женщины в патриархальном обществе, объяснила практические задачи движения в Италии (Movimento Femminista Romano – так называла она сообщество, с которым связала себя на всю жизнь), а в заключение неожиданно предложила нам к ней переселиться, занять гостевую комнату на втором этаже. Именно в качестве гостей, а не постояльцев.
От следующего дня в моей памяти остался колоритный кадр: прекрасная дама в белоснежном пеньюаре до полу, отороченном белым мехом (так!), застыла на лестничной площадке третьего этажа (второго своей квартиры); на первом этаже Виктор загружает частями наш разношерстный багаж, доставленный транспортом ХИАСа, в миниатюрный изящный лифт (изготовленный по специальному заказу мужа для жены); наверху рядом с Julienne я принимаю очередную порцию нашего скарба, с возрастающим нервным напряжением замечая, что некая жилка на прекрасном лице дамы начинает трепетать, а то и дергаться, но дама безмолвна. Из семнадцати мест багажа в кладовку квартиры поместилось лишь около трети; из остального скарба общими усилиями был сооружен параллелепипед, и так это сооружение простояло четыре месяца, сразу придав верхнему этажу несколько захламленный вид (в доме хозяйничал порядок). Но никакие жилки на лице Julienne, к моей радости, уже не дергались до конца нашего постоя.
Скоро мы обнаружили, что в комнатке при кухне жила прислуга, молчаливая, просто бессловесная девушка по имени Assuntina. С утра она убирала дом и стирала на Julienne, а во второй половине дня уходила на работу – куда, наша хозяйка не знала. Возвращалась поздно и сразу ложилась спать; если мы засиживались в кухне, старались не шуметь. Однажды, уже после нашего отъезда, она исчезла – в тот же день квартира Julienne, описавшей происшествие в письме, была ограблена. Забрали, в основном, что-то из старинной посуды и ювелирных изделий, среди которых и те российские, что мы подарили Julienne на прощание, – к счастью, не все, утешала она нас и впоследствии старалась не забывать надеть янтарные (конечно!) бусы, которые Ассунтина (воровкой была она, бедолага) оставила своей хозяйке. Julienne отнеслась достаточно спокойно к происшествию, говорила, что всегда подозревала, что безгласная А., родом из южной провинции, подчиняется мафии. Испарилась и наша любимица, кошка Smokey (Дымок), очевидно удрала через окно в кухне, через которое, по версии Julienne, удрали и ворюги.
Помню, я загляделась, как ловко Assuntina орудовала утюгом на кухонном столе, разглаживая старомодную крепдешиновую, всю в складочках-выточках блузку палевого цвета (желто-розового, как иные римские дома). Вечером блузка красовалась на Julienne. Этим я намекаю не на ханжество феминизма (мол, всё равно женщина женщине волк, в данном случае, эксплуататор в производственных отношениях: рабочей-то девушке после отглаживания складочек еще смену где-то отрабатывать), а хочу заметить, что Julienne считала, что феминистка должна оставаться женственной, не иметь ничего общего с cиним чулком. В один из моих приездов в Рим зимой она встретила меня в меховом манто до пят, со смехом объяснив женственность своего облика в квадрате тем, что ей хочется чувствовать себя ‘beautiful’, поскольку у нее начался роман. Традиционная женственность и радикальный феминизм в представлении Julienne идеально совмещались.
А как радикальный феминизм был связан с ее феноменальным гостеприимством по отношению к нам, я поняла недели через две, когда мы подружились настолько, что она доверила мне свою исповедь. Нашу же исповедь мы доверили ей еще в первый день знакомства. Иначе и быть не могло.
V. «ПОЧЕМУ ВЫ УЕХАЛИ ИЗ СССР?»
Этот вопрос для меня в глубине глубин равносилен вопросу, почему вы лишились девственности. Чтение самиздата, увлечение нонконформистским искусством, походы по избранным горам и долам нашей непутевой родины, порой достигавшие ‘экстремала’, как теперь говорят, любовные страсти и некоторые другие радости жизни хотя и скрашивали серые советские будни, всё равно оставляли меня старой девой, не познавшей мира за железной, если угодно, плевой. Julienne с ее никогда не дремавшим чувством юмора, включая первые минуты знакомства, одобрила эту гендерную аналогию, но для себя самой, по правде сказать, лучшее объяснение я нахожу в ответе поэта-математика, профессионального логика Александра Сергеевича Есенина-Вольпина: «Потому что это стало возможно». (К слову, эту формулировку я оценила и в обратной ситуации – когда мне приходилось отвечать на вопросы иммигрантов в Америке или жителей постсоветской России, почему я стала ежегодно посещать страну, где родилась, с первых лет Перестройки.) Потому что стало возможно выползти из местности, отравленной ядом постоянного притворства. Вырваться из режима вранья. Вполне эгоистическое желание: выжить. То, что за железным занавесом сравнимого притворства нет, было очевидно из любой западной газеты, даже какой-нибудь коммунистической «Юманите». Рая мы хотели меньше всего, и то мгновение, когда на самиздатской странице передо мной предстала формула Солженицына «жить не по лжи», я помню среди самых чỳдных. Julienne внимала нашим косноязычным речам не без волнения и, видимо, всё понимала.
На ритуальном прорабатывании в НИИ после подачи документов в ОВИР мой ответ на вопрос, почему уезжаю, опирался не на психологию личности, а на бытующее представление о высоком культурном уровне советского интеллигента и стремлении непрерывно повышать его вплоть до выхода в мировую культуру. Говорила я намеками как можно туманнее и смиреннее. Новый начальник нашей лаборатории, недавно переведенный из Баку программист Тобдык, подвел итоги: «Я всё могу понять, но как вы оставляете такую хорошую квартиру, ума не приложу». Между прочим, в нашей квартире он не был, знал только район (Ломоносовский проспект), но мне-то случилось побывать у него на сабантуе, устроенном им в честь переселения в Москву, и увидеть красовавшегося на стенке Сталина… А вскоре в Москве зазвенели телефоны: говорит Рим, римское время 2700+ годов. Пора!
В нашу тихую обитель ввалилось головокружительное приключение, словно мы сами заменили самих себя по мановению волшебной палочки. Рим с бухты-барахты, а дальше – будь что будет. Увидеть Италию – и умереть, хорохорилась я перед накатывавшими волнами страха разлуки навсегда с близкими людьми. Проблема адаптации к новому обществу мало волновала из-за привычки надеяться на авось, но ни на какой «авось» полагаться было невозможно при мысли о расставании с близкими, отношения с ними принимали в лучшем случае эпистолярный модус бытия. (Склонность к коему, надо признать, у меня была с детства. К слову, в Риме вовлеченность в стихию почты приносила дополнительную радость, поскольку солидный Главпочтамт находился на очередной небольшой уютной площади Piazza S. Silvestro в самом центре Рима, и если я шла по городу с написанным заранее письмом минорного тона, то в результате спешила исписать все не заполненные еще поля в искреннем мажоре перед тем, как передать послание в руки, если угодно, римского права на переписку.)
Приятно было не врать Julienne: экономический фактор играл последнюю роль в нашем решении уехать. Двух зарплат нам хватало, жилищный вопрос жизнь не омрачал: за два года до отъезда мы въехали путем удачного обмена в комфортабельную квартиру на Ломоносовском, да еще развесили, ликуя, приобретенные на квартирных выставках картины художников андеграунда: Владимира Яковлева, Натты Конышевой, Анатолия Зверева. Слухи об американском изобилии вызывали чувство вины: не заслужили мы заморских богатств, да и вообще ценили любую необременность в быту, в том числе собственностью. То, что в этом мы с ней одного поля ягоды, Julienne предстояло убедиться не раз уже в Америке. Больше всего совпадали мы в пристрастии к путешествиям. Julienne тогда уже исколесила полмира, а нам это предстояло; случалось, с ней вместе.
VI. КАК JULIENNE TRAVERS СТАЛА ФЕМИНИСТКОЙ
Даже в Риме наступит день, когда шатанию по Вечному городу предпочтешь кружение по квартире, особенно если хозяйка настроена на ‘задушевную беседу’. С мужчинами подобное перемещение в человеческое, слишком человеческое, случается редко, вот и Виктор после завтрака предпочел продолжить беседу с городом. Я же выбрала устроить себе перерыв на человека. Кстати или некстати отмечу, что телевизора в доме не было и не появилось в будущем: ничто из итальянской культуры не вызывало у Julienne такого бескомпромиссного неприятия, как телевидение, собственного мнения о котором мне так и не пришлось составить ни тогда, ни впоследствии.
Обычно Julienne уезжала на работу после ланча. Неслась с заправским видом на мотороллере. Рим в тот год воспринимался мной параллельно обожанию… исчадием ада, из-за рева и вони, производимых этим популярным у молодежи транспортом. Julienne в ее 40+ к молодежи мы тогда не относили, но у нее были свои соображения. Как и, между прочим, свой небольшой автомобиль Volkswagen beetle, и она им широко пользовалась, но на службу ее тянуло мчаться на мотороллере. Кажется, она ссылалась на условия парковки в центре Рима, в те годы, к сожалению, чуждого идее Zona pedonale (пешеходная зона).
С утра она усаживалась в просторной гостиной, обставленной антикварной мебелью в готическом стиле, за большой стол черного дерева и работала над книгой – своей версией социального закабаления когда-то свободной доисторической женщины. Должна сказать, что никогда, ни разу, не агитировала она нас не только присоединиться к движению феминизма, но и просто задуматься поглубже над его ценностями и целями. Прочитать, скажем, что-нибудь из классики феминизма – как без ее давления сама сделала я через годы. Никогда не проповедовала нам, но за словом в карман не лезла, рассуждая нелицеприятно о современном типе мужчины. Я запомнила лишь одно исключение, сделанное ею для мужчин-израильтян: к ним у нее было теплое чувство, оттого что им порой приходилось на фронт ехать на такси!.. иногда, получается, за смертью. Говорила она об этом с «горла перехватом, когда его волненье сдавит». Видно, натура у нее была в глубине сверхчувствительная, при том что к поэзии была равнодушна и однажды комично взмолилась: «I don’t like poetry, what can I do? I am bored, I like dancing». Из чтения предпочитала прозу, художественную и non-fiction (из русской современной литературы прочла с удовольствием «Мастера и Маргариту» и особенно ценила – сама, без моей наводки – воспоминания Надежды Мандельштам). Ну и, разумеется, зачитывалась исследованиями в своей области культурной антропологии. Заканчивая рукопись книги, вздыхала, что стадия исследования уже позади: «The best is research. It is so exciting».
В тот день разговор неизбежно с общих тем перешел на личности – на ее судьбу. Каким путем она пришла к радикальным феминистам? (Радикальной она аттестовала сама себя, и в первые годы нашей дружбы я, не углубляясь в оттенки доктрины, принимала на веру ее ‘радикализм’. Когда же ознакомилась с доктриной по литературе, пришла к убеждению, что Julienne придерживается, скорее, центристской позиции.)
Путь был, как Julienne, ничуть не смущаясь, поведала мне, глубоко личный, даже интимный. Путь супружеской измены, ее измены. Путь непрямой: она любила мужа, но нарушила супружескую верность.
Онa жила в любви с мужем, профессором Римского университета Giovanni Motzo (его имя всё еще значилось рядом со звонком в квартиру на Via della Balduina 289). Выходец из семьи неаполитанской знати с уклоном в науку (мать – профессор психиатрии), G.M. выбрал науку юридическую, со специальностью Constitutional Law. Не потому ли он оставил жену, что та нарушила закон брака?! А говоря чуть серьезнее, он первый нарушил – не закон, а эстетику семейной жизни. Столь глубоко Giovanni был погружен с утра до вечера в профессию, что не заметил, как любимая жена начинает сомневаться, любит ли он её. И вот настал день, когда она вернулась под утро, признавшись, что прибегла к крайней мере для привлечения его внимания к серьезной семейной проблеме, которую они вдвоем, конечно, решат, потому что любят друг друга. Он тут же собрал самый вместительный в доме чемодан и уехал с ним читать лекцию в Университет. Она была уверена, что он вернется на следующий день. Когда он не вернулся через неделю, она стала его разыскивать. Разыскала, просила прощения, умоляла вернуться, поскольку жить без него не может. Он ответил, что не вернется никогда. Она стала, что называется, лезть на стенку.
В какой-то момент ей пришло в голову добиться от самой себя ответа, почему без него не может жить. Столь уж неистово – как страдает – любит ли она мужа?
И тогда, рассказывала мне Julienne во все том же своем белоснежном утреннем пеньюаре, но с совершенно другим, разгоревшимся лицом, она поняла, что ее спасет честный ответ. «The truth will set you free.» И вот какой представилась ей истина: муж был для нее не столько любовью, сколько «зависимостью» от него в структуре современной жизни. Нельзя, решила она, быть столь зависимой от другого человека. Когда через год он позвонил ей с новостью ‘готов вернуться’, она не приняла его предложения. Феминизм дал ей ответ. Ум помог больше, чем красота (в те годы она была женщиной с полотен Гейнсборо, судя по попавшимся мне на глаза ее фотографиям).
Переворот в ее жизненной установке профессор Giovanni Motzo воспринял сочувственно, серьезно и предложил начать новую жизнь, супружескую жизнь двух по-новому свободных людей. Ей не хотелось терять столь трудно доставшуюся независимость, и она не стала спешить, но еще через год решила испытать новую независимость вдвоем на прочность, и они сошлись. Однако сработал известный с древнейших времен принцип – в ту же реку дважды не войти, и они расстались уже окончательно. Как супруги – но остались не то чтобы друзьями (взаимное уважение снизилось), а словно бы родственниками, пережившими семейное несчастье. То есть отношений уже не выясняли, но периодически виделись, помогали друг другу в чем-то бытовом, говорили о чем-то легком. Ее статьи уже публиковались, у нее появилось имя. «Вы обсуждаете твои публикации?» – «Никогда. Мы вообще не говорим о моей причастности к Женскому Движению. Он делает вид, что не знает об этом, хотя, конечно, в курсе. Я поддерживаю эту игру.» – «Так о чем же вы говорите, когда встречаетесь?» – «Мало ли о чем! О новых фильмах. О путешествиях. Перемываем косточки родственникам, их много у Джиованни в Неаполе, да и у меня кое-кто остался в Америке, я их изредка навещаю, заодно с вами встречусь.»
Многое в ее рассказе о разрыве с мужем мне запомнилось дословно, а уж ее смех – мелодичный и одновременно саркастичный – просто впечатан навечно в мои уши. Однажды, говоря по телефону, она этим смехом разражалась и разражалась так громогласно, что я задумалась: с кем это она? С ним, конечно, ex-husband’ом (всеми этими ‘эксами’ мой сленг ей обязан).
Он заботился и впредь о ее благополучии, он богат, а она – нет. Купил ей машину, затем новую (и мы на ней втроем – она, я и Виктор – отправились на Amalfi Сoast, но это было гораздо позже, в одну из наших летних поездок в Италию), а потом и новую квартиру, когда владелец дома исхитрился ее выселить по суду, чтобы сдавать за невероятно подскочившую плату в 1990-е. В те годы Giovanni Motzo уже работал в двух университетах (кроме Рима, еще и в Сиене). Юридическое светило в профессиональном кругу, неожиданно (для нас, но вряд ли для Julienne) занял пост Министра институционных реформ в правительстве (1995–1997).
Примерно в эти годы как-то мы ехали вдвоем с Julienne на морское побережье под Римом. Она вела машину на довольно загруженном шоссе. Я спросила: а что Giovanni? Не женился ли? – «Нет, и это необычно у неаполитанской аристократии, там существует негласный закон: обязан жениться и продолжить род. Его семья удручена, винит меня.» – «Может быть, справедливо винит?» – «Что ты хочешь сказать?» – «Их клан винит тебя за то, что Giovanni, большой человек, ученый, государственный деятель, так и не женился, потому что всю жизнь любит тебя. Не правда ли?» Она ничего не ответила, лишь повернула ко мне лицо с невесть откуда взявшимися темными омутами на месте всегда ясных голубых глаз. Наконец уронила взгляд в поток машин, окаменела за рулем до остановки. Много лет прошло с тех пор, как я билась над вопросом отношений между Julienne Travers и Giovanni Motzo: любят – не любят. И вот, умудренная полувековым жизненным опытом, прозрела наконец: любят оба, друг друга, совершенно независимо от того, как сложилась ‘личная жизнь’ у каждого. У Julienne, насколько мне известно, не по образу и подобию бытия монахини.
Финал ее исповеди произвел на меня, к моему стыду, не менее сильное впечатление, чем весь рассказ о крушении замужества. «Знаешь, почему я взяла вас к себе? Ваша история мне показалась в чем-то похожей на мою. Я, когда присоединилась к феминизму, тоже сожгла за собою мосты – как и вы, когда уехали навсегда из России.»
VII. ЖИЗНЬ БЕЗ ФОТО
«О, как свободно я бродил по Риму / без памяти, без денег, без стыда» – и без фотоаппарата, добавлю к стихам Льва Лосева («Torvaianica»), вспоминая наше римское броуновское движение на полгода позже. Аппарат «Зенит», служивший нам верой и правдой в путешествиях по России, лежал в одном из чемоданов, саквояжей, рюкзаков, покоящихся в квартире Julienne, но в голову не приходило извлечь машинку, чтобы останавливать римские прекрасные мгновения. Ну и чем же тогда объяснить подобное равнодушие к пополнению фотоколлекции (начинавшейся с младенческих снимков и дотянувшейся до прощальных прогулок с жившим у нас перед отъездом живописцем Анатолием Зверевым), самой весомой драгоценности, экспортированной нами из СССР и хранившейся где-то в багаже рядом с «Зенитом»?
Можно было бы винить цены на фотопленку, ощутимые для бюджета беженца, но ведь подобные фотоотношения с Италией повторялись неизменно при всех последующих пребываниях на Аппенинском полуострове, когда вопрос о расходах на пленку не вставал вовсе. И когда было уже осознано (ранее – нет), что фотографировать – значит нарушать непрерывный контакт с реальностью, и если реальность погружает в блаженное состояние, то инстинктивно отгораживаешься от всего, что способно ослабить связь. Различая всё еще не утвердившуюся в русскоязычном обиходе семантику реальности и действительности, замечу, что в случае Италии даже ее непреображенная рефлексией действительность вызывает не меньший эмоциональный подъем, чем скрывающаяся за ней, действительностью, реальность.
Как бы мне не наговорить, однако, целую гору вздора, когда правда так проста: действительность Италии слишком хороша, чтобы приносить ее мгновения в жертву фотоколлекции.
Поостереглась бы я выставлять на обозрение свою экзальтацию, если бы несколько лет назад одна из моих частых собеседниц, отличавшаяся несентиментальностью, как-то не обронила, что в Италию она фотоаппарат никогда не брала, помнила опыт римских каникул: аппарат не пригодился. Сошлись мы с ней и в ‘хорошем отношении к лошади’ – открытке, пусть уступающей любительскому снимку в лиризме и в каких-то еще эстетических достоинствах, но фотограф-любитель может только мечтать о том, на что способна профессиональная съемка: скажем, вид с птичьего полета. Попробуйте сами сфотографировать одиозный Алтарь во славу единого Отечества, сварганенный, к величайшему несчастью, впритык к Капитолию, «…такой большой и такой ненужный».
Римом на сногсшибательных открытках заваливали мы Москву из любви к ближнему, не думая о самочувствии адресатов. Хорошо, что не получала я сама в Москве ничего подобного, никогда никому не завидовала, мне как бы и хватало моей внутренней Италии, но эта бомбежка ‘видами’… На оборотах плотно исписанных мной открыток ‘трезвого’ места найти нельзя было, и старшая кузина не выдержала: «Я понимаю, ты в опьянении, но мы-то трезвые». Почта, к слову, работала устойчиво в обоих направлениях через железный занавес, только с разной скоростью: из Рима – как фонтан, в Рим – как черепаха.
VIII. КОМПАНЬОНКА
Компаньонкой у нас числилась, разумеется, не Julienne Travers, а английская писательница Georgina Masson, точнее, ее книга «The Companion Guide to Rome», выданная нам Julienne в первый же наш день под ее кровом. Это был проверенный на собственном опыте превосходный путеводитель старомодного образца, с черно-белыми иллюстрациями, в твердой обложке, на много страниц. Увесистый и весомый. Джорджина Мэссон в Риме камня на камне не оставила. Особенно по части церквей – и правильно сделала: римские церкви одна интереснее другой. Могу лишь быть благодарна Виктору за педантичность, с какой он двигался по Риму с Компаньонкой в руках, за неумолимость, с какой не шел на сделки со мной, тянувшей его в бар на перекур (‘перекоф’, так сказать: опрокинуть крохотную чашечку эспрессо) по пути в холодную, темную церковь: мы, как и все ‘беженцы’, не спешили тратить сольди на дополнительное освещение картин и не стеснялись дожидаться света от посетителей с самолюбием. Итальянскими барами, разумеется, пренебрегать не следует в любую погоду, они уютны, но одинаковы, по римскому большому счету, а церкви промозглы и каждая (на спор!) таит сюрприз; летом, само собой, церкви – оазисы.
Решительно антиклерикальная (как холодно произносила она Сhurch по адресу современной организованной религии, позже подсоединяя к ней и православие постсоветской России: «What a pity, Russia could not find any new good and has come back to the Сhurch»), Julienne, тем не менее, любила римские церкви. Для нее, как я понимаю, страшно далеки они от современной Церкви.
С Компаньонкой мы не расставались, вместе сочиняли свой «римский текст». Постмодернистский концепт города как текста в те годы был нам незнаком, да и не нужен при первом знакомстве с живым городом, но вот сейчас становится полезен, чтобы отдать должное Компаньонке. И без книги-толмача была бы у нас в Риме приятная, веселая жизнь – но это веселье дошкольника. Без Компаньонки не закончили бы ‘начальной школы’ Рима, не прочли бы «римский текст» как миф о собственной жизни. Сколько ни смотри на строчку Мандельштама «место человека во вселенной», пока не пощупаешь пальцами, а то и приложишься губами (было, было) к этой красной нити «римского текста» из камня, не ощутишь себя на своем месте. Напрашивающийся вопрос: а зачем вообще человеку для счастья нужно «место», – в Риме имеет ответ: для мифа. Как бы ни был удручающ для биографии, лишь бы сказался красиво – пусть всего лишь в отдельно взятой голове.
В первые же дни Julienne сообщила нечто важное, судя по сосредоточенному выражению ее лица: «Как соберетесь в Ватикан, приходите точно к открытию музея, лучше чуть раньше и тут же энергично идите в Сикстинскую капеллу, поскольку позже там будет толпа. Следуйте точно указателям, идти минут десять». Мы, советские люди, не пошли, а побежали. И оказались первыми. За дурные манеры Бог нас почему-то (а почему всё же?) не наказал, оставил наедине с Микеланджело на время, необходимое для нашего собственного ренессанса, вернее, пробуждения (о каком ‘возрождении’ тут говорить?). Поддаюсь искушению вспомнить обожаемую историю про то, как Набоков осветил своим студентам место Льва Толстого в русской литературе, – буквально: сорвал штору с окна, затемнявшую лекционный зал. Аналогично Сикстинская капелла осветила мне место Микеланджело в искусстве Европы.
Когда в капеллу стали прибывать люди, не так уж они и мешали – напротив, в какой-то момент с ними стало еще лучше, они оправдывали твое присутствие, ощущавшееся как незаслуженное вначале: кто ты такой, чтобы одному комфортно глазеть на сердцераздирающий труд немыслимого человека? Давайте уж все сообща глядеть. Да, тот случай, когда толпа прекрасна.
Были бы с нами в те дни, помимо Компаньонки, «Образы Италии» Павла Муратова, то еще многое просветилось бы, а кое-что озадачило бы: «Самое полное торжество одухотворенной формы, какое только было в итальянской живописи, подчинилось роковым образом капризу папы Юлия II, придумавшего для художника такую задачу, которой не придумал бы для него злой гений из волшебной сказки. Микеланджело вышел из испытания героем и победителем, но тем не менее Высокое Возрождение принуждено оплакивать как неудачу даже эту блистательнейшую из своих побед. <…> Человечество, может быть, впервые почувствовало свое единство, воспитываясь на Рафаэлевых мифах и на Библии Рафаэля. <…> Библейскую легенду мы с самого детства слышим, рассказываемую на том языке, на котором рассказал ее Рафаэль, так как каждая картинка в школьной книге исходит отдаленно из форм и положений его искусства. Сближением этих образов христианской мифологии с мифологией античной мы также больше, чем какому-либо другому художнику Возрождения, обязаны Рафаэлю. Величайшая культурная роль его та, что он окончательно разлучил христианскую легенду с ее восточной семитической родиной и привел ее к античному дереву. <…> Действуя так, Рафаэль исполнял веление духа своей эпохи». (Курсив мой. – Л.П.)
Стало быть, Микеланджело, расписавший потолок Сикстинской капеллы сценами из Ветхого Завета, веления духа своей эпохи не исполнил. Позвольте, но духом эпохи Возрождения стал гуманизм, возвращение к Человеку, выпихнутому на задворки средневековой Церкви, а что как не центральная фреска «Сотворение Адама» возрождает Человека? Павлу Муратову важнее другие силовые линии истории, дороже другие образы Италии, и во всем он – специалист, ‘академик’, так что я, пожалуй, сверну на ту линию, где не вижу противоречий, а, напротив, вижу нечто близкое мне. Барокко. Муратов признает, что Микеланджело в глубине своей неистовой души, конечно, предшественник барокко. Не поспоришь.
Из особо тронувшего на маршрутах Компаньонки, ранее совсем неизвестного: мозаики раннего христианства, выполненные еще в манере поздней античности, в самых старых уцелевших церквах Рима. Хуже сохранившиеся, но еще более связанные с античным видением, мозаики в катакомбах. Наша Компаньонка нашла в них подтверждение тому, чему нас учили в школе: Христос родился не от Святого духа, а от Диониса. Мозаики в катакомбах учат весомо, грубо, зримо.
Что было еще полезного в Компаньонке, так это ее влюбленность в Рим. Разумеется, британская выучка помогала ей сдерживать чувства, но как не узнать товарища по счастью? Ее живой голос создавал нам компанию; на улицах и в музеях нам с Виктором иногда становилось слишком ‘исторично’, но милая Джорджина Мэссон выдавала очередную дозу женского тепла, призывая поймать glimpse (промельк) изгибчика барокко Боромини между тем или иным зданиями под тем или иным углом.
В Рождество мы впервые увидели, насколько этот день для римлян – католического большинства или вольнодумного меньшинства – праздник, который впитан с молоком матери. Даже Julienne, воспитанная протестантизмом с уклоном в ересь из Бостона конца XIX в. – религию с оксиморонным названием Christian Science (религия и наука совместимы в человеческом сердце, но не в разуме), пришедшая к атеизму, строго судившая римских пап, относилась к рождественским праздникам по-доброму. Она и направила нас в самые праздничные точки.
Прежде всего, это старая базилика Santa Maria in Aracoeli на Капитолийском холме, запомнившаяся нам с первого нашего римского похода по ведущей к церкви длинной крутой лестнице, – честно говоря, занявшей не меньшее место в моем Риме, чем сама церковь. Да что там: большее! В предшествовавшие Рождеству недели мы бывали на Капитолийском холме не раз и всегда не могли наглядеться на угол из двух лестниц, крутой и длинной, ведущей в раннее Средневековье, и предельной пологой cordonata, влекущей в гармонические ритмы Ренессанса. И между ними бронзовый Кола ди Риенцо, поплатившийся горячей головой за попытку повернуть колесо истории вспять – в эпоху доимперского Рима. Подумать только, через 14 веков Рим вернулся к республиканскому правлению, пусть только на считанные годы (1347–1354). Для Колы ди Риенцо они завершились местом на Капитолийском холме, правда, укромным, среди густых кустов между двумя лестницами, словно он там не красуется, а продолжает скрываться под капюшоном плаща…
Еще один новый персонаж для нас – Santo Bambino, ритуальная деревянная фигурка Святого Младенца, которая исцеляет и оттого хранится в базилике Santa Maria in Aracoeli. Говорят, до сих пор Santo Bambino в большом ходу (приходит к неходячим больным сам, т.е. по их просьбам привозится на дом служивыми церкви). Его крали, разумеется, находили, возвращали, заменяли втихаря. Языческие корни христианства нигде более, чем в Риме, открыты и на его поверхности, и в укладе жизни.
Julienne надоумила заглянуть в Рождество и на Навону. Не знаю, как сейчас, Piazza Navona в 1976 была площадью, воскресавшей каждое Рождество воплощением мечты Merry Christmas, о которой мы получили представление еще до его американского варианта с уклоном в ‘shopping’. Образ Веселого Рождества мне был чужд, я привыкла лишь благоговеть перед соответствующими страницами Евангелия, и меня, только что из антихристианской Совдепии, веселье на Навоне поначалу сбило с толку. И расстроило своими торговыми павильонами, заслонявшими дивные фонтаны и барочные церкви. Но толпы праздных, или праздничных, римлян глазу были в утешение и радость; до сих пор память не расстается с одной картинкой словно из старой книжки сказок: старик, маленький и хрупкий, не замечая толпы, играет с собакой – ей весело, а ему светло – это было видно невооруженным глазом. Один из тех моментов в Италии, когда ты говоришь себе: а может и впрямь déjà vu существует? И весь этот разговор о ‘родине души’ вызван не одной лишь потребностью человека в поэзии, но и непонятными механизмами сознания? Впрочем, одно с другим должно быть связано.
В Рождество кормилец наш ХИАС отправился в традиционный зимний отпуск, лишив нас необходимости присутствовать в Риме. После шести недель пребывания в Вечном городе отпуск из него на пару недель в другие вечные итальянские города стал мыслиться самым актуальным поступком. Добрые люди надоумили купить туристский семейный проездной железнодорожный билет – смехотворно дешевый, если учесть, что с ним разрешалось колесить по Италии сколь угодно в течение года. Так что в течение двух месяцев поезд возил нас в разных направлениях по железным дорогам Аппенинского полуострова и Сицилии. Мы заскакивали в Рим для деловых встреч с ХИАСом и службой оформления виз Консульством США, переводили дух и – снова в дорогу, железную, прямиком в парадиз итальянских городов.
Возвращая Компаньонку владелице, я втайне надеялась, что она захочет подарить книжку нам на память, но ставя ее на полку, Julienne и глазом не моргнула: еще самой послужит. А когда через два года я снова остановилась у нее в Риме и показала девственную paperback того же путеводителя, она взглянула на меня с насмешливым пониманием. В тот мой приезд как-то пришли на Via della Balduina юные соратницы Julienne, феминисточки, все как одна simpaticа, спрашивают про Нью-Йорк, я в ответ скорблю об утрате Рима, а глаза Julienne выражают легкое беспокойство: не жар ли у меня. Нет, не жар, ‘домом души’ я этот город не называла, но то, что он был мне еще как по душе, это правда.
IX. ЗАГАДКА ЛУИДЖИ ФАББРО
Открытки открытками, но за игнорирование фотоаппарата на территории Италии пришлось расплачиваться мизерным количеством снимков тех невинных итальянцев, что волей всемирного хаоса попали в водоворот нашего броуновского движения, бессознательно даря нам свою неповторимую человечность. Иногда это лишь пожатие старческой руки, но особенное, радостно узнаваемое памятью в том, как держала, не отпуская мою руку, бабушка. Кто из нас не любит захватить ручку младенца и ощутить легчайшее в мире наслаждение непонятно от чего! Но как посмел прохожий старик на берегу моря в Сицилии коснуться руки незнакомой синьоры? Да ладно, сначала он окликнул нас, призывая восхититься морем и погодой. И только потом ухватился за мою руку. Просто держал и не отпускал. Улыбался, конечно. Ничтожнейший пустяк, если бы не безошибочное узнавание в его прикосновении бабушкиного. Мне кажется, здесь я касаюсь какой-то болевой точки нежности, что прошивала меня временами в общении с незнакомыми итальянцами.
От знакомых какие-то снимки остались. Крохи, увы. Вот «я смотрю на фотокарточку» закадычных друзей и завзятых холостяков Augusto Antonelli и Luigi dal Fabbro. С Луиджи мы познакомились на легендарном блошином рынке «Американо» прямо за воротами Порта Портезе (Porta Portese) в крепостных стенах вокруг Рима. Синьор Луиджи Фаббро бросался в глаза следами былой красоты киношного пошиба, à la Витторио де Сика: серебряная шевелюра в соседстве с чернобровостью, глаза с поволокой, соразмерные черты лица. Интересного мужчину, увы, убивал голос, интонации божьего одувачика. На рынок Луиджи приходил не столько для того, чтобы приобретать по дешевке предметы советского быта, сколько практиковаться в языке. Должно быть, стесняясь своего русского, и заслонялся маской ‘одуванчика’. Любимая его присказка была: «Можно, но осторожно!» Тягуче растягивая слова, почти пел. Однажды отчеканил угрожающе, по впечатлению Julienne, о чем ниже. При всем своем облике ‘с приветом’ он производил непонятно отчего впечатление очень умного человека.
Луиджи говорил, что мечтает осуществить давний план посетить Россию, но считает для себя должным сначала освоить язык. Он много читал по-русски, знал классику, следил за современной литературой, имя Солженицына поминалось им не раз. Мы стали встречаться, чаще всего на обожаемой всеми народами мира – за «красивые уюты», не иначе – Piazza del Popolo (Народной площади), заходили непременно в тамошний бар «Rosetti». В заковыристых ситуациях эмигрантской жизни интереснее было обратиться за помощью к Луиджи, чем к хиасовским сотрудникам. Когда у меня в автобусе вытащили важные документы – ненаглядные советские визы, – Луиджи выручил в два счета: отвел в нужное подразделение полиции и толково объяснил там, кто мы. Через несколько дней нам выдали итальянские бумаги. Храню благоговейно по сей день. Я тут не раз подчеркивала наше приподнятое настроение с первых дней в Риме – так вот, на римских документах мы выглядим, словно on narcotic trip.
То, что Луиджи мог быть полезен в эмигрантском быту, мало значило бы для нашей дружбы, длившейся около десяти лет, если бы с самого начала мы не почувствовали с ним непонятно откуда взявшуюся легкость в общении. А это состояние в чужой стране ничем не заменить. Знакомство с Луиджи оказалось из очередных «странных сближений»: подумать только, едва ли не первый знакомый итальянец, а чувствуешь себя с ним, словно он из того же теста сделан, что и ты. Это было очень важно тогда – получать подарки от Италии один за другим, – по чьему велению, по чьему хотению? Мы не велели, не смели хотеть. То же самое и с Julienne, я ей сказала об этом, когда мы прощались. На подросшем английском пыталась выразить свою радость словами довольно смешными в ушах западного человека: мол, наша встреча была сюрпризом для нас, просто подарком судьбы: две недели на Западе – и чуть ли не первый встретившийся человек не только берет к себе под крышу жить неизвестно сколько времени, но и оказывается по своему нраву обыкновенным русским интеллигентом. Она захохотала саркастичным смехом, выковавшимся, должно быть, в феминистских баталиях с патриархами общества.
В самолете Рим–Нью-Йорк незнакомый пассажир-эмигрант подсел к нам и без всякого предисловия стал уверять, что Луиджи, кого он как-то видел в нашей компании, «стучал за сольди» на эмигрантов для КГБ. Луиджи, мол, бродил по рынку «Американо» не ради практики в русском, а для сбора всевозможных сведений об эмигрантских настроениях. Сама идея подобного сбора принадлежала к таким, какие гэбухе надо было бы разработать, если они еще не были в ходу, но был ли именно Луиджи среди стукачей, взращенных советскими профессионалами?
Я не склонялась к утвердительному ответу, пока некоторые события не подбросили мне пищу для сомнений; это случилось через два года, когда я снова очутилась в Риме. Эмигрировала моя мать, Мария Ильинична. Упоминаю ее имя-отчество ради удовольствия вспомнить удовольствие Луиджи, с каким он старался правильно произнести «Ильинична». Между прочим, Julienne попытку оставила, ограничившись вездесущей в Италии Марией.
Виктор был в Америке, работал в IBM Research Center – доложи, Луиджи, куда следует, если ты тот, за кого тебя принимают лишенные воображения наши эмигранты. Сведения о наших эмигрантских настроениях, которые он мог бы передавать в контору, проговаривались о таком удовлетворении новой жизнью, что ничего лучшего от нашего милого гипотетического стукача, чем передавать их, ‘сведения’, по адресу, мы и не желали бы. Если он стукач – давай, Лу, беги в контору; если невинен – сопереживай нашему американо-еврейскому счастью. Словом, сведения я поставляла достоверные.
Марию Ильиничну, само собой, я не ставила перед дилеммой стукачества Луиджи, но с Julienne вопрос обсуждался по свежим следам еще в первом же моем письме о приземлении на берегах Нового Света. И вот сейчас, через два года, она не без любопытства ждала случая познакомиться с ним.
Настал день, особенно подходящий для их знакомства, – мой день рождения. С Марией Ильиничной она уже познакомилась, приветствовала ее приезд в Рим обедом для нас троих у себя на Via Balduina. Наши эмигранты ей были интересны, она специально поехала со мной в пансион мамы, глядела на наших во все глаза, но когда я стала оправдывать их довольно жалкий вид, она остановила меня: «О чем ты? Они выглядят совершенно достойно, я даже не ожидала. Ведь и вы с Виктором, когда мы познакомились, показались мне обычными студентами, только что окончившими колледж, а вы, оказывается, уже давно работали. Я хочу сказать, что ваша моложавость и приличный вид других эмигрантов говорят о том, что жизнь в СССР далека от концлагерей, как нам здесь чудится. Но я читала Оруэлла и помню твои рассказы, так что имею сбалансированное представление, мне кажется». (О ее поездке в Москву в 1995-м – гл. XIII.)
На день рождения мы позвали Августо Антонелли, ближайшего друга Луиджи, чтобы уравновесить трех дам: Julienne и меня с матерью. Я знала, куда пригласить столь невероятную компанию, – только в тратторию Giggetto al portico d’Ottavia – ‘наше’ с Виктором место с тех пор, как два года назад Julienne привела нас в старое еврейское гетто отпраздновать завершение нашего транзита в Риме традиционными жареными артишоками. Жевала я слегка волнуясь, опасаясь ударить в грязь лицом, впервые в жизни пробуя такую диковину. Зря волновалась – вкусно без всяких самовнушений, ближе всего к жареным шарикам брюссельской капусты. После ужина, тут же за порогом траттории, Julienne обратила наше внимание, с какой наглядностью три исторические эпохи – Античность, Средневековье, Ренессанс – смешались друг с другом в этой точке Рима, в старом еврейском гетто. В нынешние дни этот архитектурный палимпсест теряет в наглядности, благодаря завесе из туристов, а тогда мы стояли одни в зимней ночи, ощущая холод в спине не из-за температуры на улице.
Итак, в игру вошел еще один персонаж. Августо Антонелли моложе серебряноголового Луиджи, пенсия за горами, да и нужна ли она ему? – как и Луиджи, он производит впечатление человека со средствами. Собою недурен, но без всяких следов былой красоты, в отличие от старшего товарища. Оба меломаны, регулярные посетители концертов классической музыки (несколько раз приглашали меня). Оба люди образованные, с тремя языками помимо родного.
В тот памятный вечер мы говорили по-английски, и я не без дочерней гордости переводила для матери. Обе мы были в центре внимания: я – как именинница и прожившая два года в Америке, Мария Ильинична – как старая женщина, измочаленная советским бытом, только что уехавшая навсегда из СССР и ожидающая совершенно непонятного ей будущего в США. Мое будущее представлялось светлее, но это не делало наш table-talk менее сумбурным. Прибывшие с пылу с жару астры артишоков – до чего же элегантная кухня! – вкупе с «Кьянти» перевели table-talk в другой, плывущий модус. Улучив момент, Julienne шепнула мне, сидевшей рядом: «Ну и гостей ты пригласила на ваш с мамой праздник! Августо – обыкновенный фашист, хотя и строит из себя интеллектуала, а Луиджи… более странного человека я не видела! Он опасен, вглядись в него. Вот сейчас смотри!» Я посмотрела и таки увидела нашего старого доброго Луиджи совсем другим. Словно пелена упала с моих глаз, недаром древние римляне говорили: «in vino veritas».
Никакого старикана ‘c приветом’, глаза смотрели холодно и насмешливо, излучая знание о человеке и мире, тогда мне еще неизвестное. Такого резкого перехода от маски к лицу раньше видеть мне не доводилось. И как же я благодарна памяти, что именно лицо, способное жить и меняться, смывает маску.
Julienne что-то сказала Луиджи по-итальянски. Дома она призналась, что не утерпела и выпалила пословицу, осуждающую двуличность. Он ответил английской поговоркой: «Don’t spill the beans», мол, «не болтайте лишнего». А затем исполнил свой коронный номер «можно, но осторожно!» с новой, не певучей, а твердой интонацией и тут же нырнул в свое «ку-ку». Julienne уверяла меня, что их диалог подтвердил в ее глазах его принадлежность к шпионажу в пользу СССР. А поскольку она обладает свойствами натурального экстрасенса, она просто учуяла некую мутную волну, идущую от этой пары ‘фашистов’ (позже мне представлялись случаи убедиться в ее способности читать – спонтанно, без настройки – мысли другого, совершенно пустяковые, мимолетные, в быту).
Через день мы опять увиделись, уже без Julienne, и когда я решилась полюбопытствовать, какое впечатление на них произвела моя подруга, Луиджи улыбнулся всегдашней своей кроткой улыбочкой, а Августо сухо выдавил из себя: «She is a bit dogmatic, you know» («Знаете ли, она несколько догматична»). Лапидарная фраза и сухость в голосе непонятным образом убедили меня, что он не фашист.
А встретились мы через день в связи с моим отъездом домой в Америку: надо было договориться с синьорами о Марии Ильиничне. Луиджи уже предложил регулярно навещать ее в доме, где нам удалось снять ей комнату в квартире других эмигрантов из СССР. Это был хороший район в центре Рима возле собора St. Maria Maggiore. Луиджи выполнил свое обещание, в оставшиеся два месяца ее транзита он (иногда с Августо) регулярно гулял с ней по Риму, утверждая, что берет у нее уроки русского, т.е. говорил с ней, а что было важнее в ее положении?
Луиджи практически спас мою мать. Своим доносительством, если бы оно и существовало, он скорее нервировал бы ‘органы слуха’ Советского Союза, чем служил ему. Загадка стукачества Луиджи была переведена мной в реалм головоломок, а в жизни я продолжала относиться к нему как к своему человеку. То есть мы встречались на Piazza del Popolo, когда я одна или с Виктором бывала в Риме. Раз или два мы навестили его дома, он жил недалеко от Popolo, в изящно обставленной и увешанной хорошей живописью квартире.
В 1985-м я получила письмо от Луиджи с долгожданной новостью: в конце концов, он выучил русский настолько, что полноценно провел месяц в России. Повезло еще побывать в Средней Азии (Самарканде и Бухаре). Он доволен поездкой, но: «Mama mia, какие жуткие там сортиры!» Я почувствовала его тошноту через океан и – полностью успокоилась: если доносительство и занимало не призрачное место в его жизни, то с этим отныне и навсегда покончено. Я серьезно. Со страной, терпящей непотребство в местах общего пользования, итальянцу не по пути, даже на путях стукачества. Повсеместная красота всего важнее для него, ванные и уборные в домах Италии – полноправные члены… семьи не семьи, но, скажем, пейзажа милой повседневной жизни.
Неожиданно объявился в Нью-Йорке Августо, ранее отвечавший, как и Луиджи, на вопрос, не любопытно ли ему увидеть Америку, гримасой ‘Боже упаси!’ Но его бизнес (а какой, он не склонен был обсуждать) потребовал очной ставки со своим штабом. Ради необыкновенной – нью-йоркской, а не римской – встречи с ‘обыкновенным фашистом’, я ехала три часа в один конец поездом из Олбани, столицы штата Нью-Йорк, где тогда мы с Виктором обитали. Большое Яблоко приезжему удалось увидеть лишь на пространстве от статуи Свободы до середины Центрального парка, причем глазами ‘с русским акцентом’. Итальянец внимал моим комментариям с благородной вдумчивостью, но всё же решительно каждый раз поправляя мое произношение его имени: «AugustO – not AugustA, I am a man!» Оказывается, русские, успешно справляющиеся с итальянским языком в целом, не произносят четко окончания.
Итоговый комментарий Августо о Нью-Йорке заставил меня задуматься: «It is a machine for producing civilization. It produces sometimes beauty but it is a machine that produces it» («Это машина, производящая цивилизацию. Иногда она производит красоту, но остается машиной»). Так фашист он, Августо Антонелли, или нет? Тоже загадка.
Новости о Луиджи были ожидаемые: стареет в холостячестве. В безбрачии самого Августо, ура, наметились трещины, в доказательство чего он подарил мне фотокарточку двух друзей с привлекательной и весьма интеллигентной на вид девушкой, к которой оба многие годы были неравнодушны, и вот теперь она склоняется всё же к Августо.
Он, слава богу, женился на ней. Об этом сообщил нам с Виктором уже Луиджи, когда мы встретились еще раз в Риме. По старой традиции в том же баре «Rozetti». Мы взяли с собой Julienne. В баре, где мы всегда пили что-то легкое и ели что-то сладкое – мороженое или фрукты, – Луиджи, отказавшись от сладкого, поделился занимавшим его вопросом: «Почему в молодости так любишь сладкое? Сейчас я совершенно не получаю никакого удовольствия. Да, старость не сладость!» Иноязычный в русском, Луиджи любил играть с идиомами.
В последнюю нашу встречу ему захотелось покатать нас на своей машине вдоль городских стен. Рулил наш ‘Можно, но осторожно’ (так мы между собой иногда звали загадочного итальянца) с такой лихой небрежностью, что мне стало не по себе, – еще не хватало разбиться в Риме! – но Julienne шепнула: «Не волнуйся, скорость у него порядком ниже разрешенной здесь».
X. О СТРАННОСТЯХ ЛЮБВИ И НЕЛЮБВИ К ПАДАЮЩЕЙ БАШНЕ
Еще когда мы жили в Москве и не собирались уезжать, пришлось мне однажды в начале 1970-х, где-то на Кузнецком мосту, то ли внизу, в магазине географических карт, или выше, в одной из книжных лавок, а может быть и в недавно открывшемся, одном на столицу, бюро путешествий, еще не знавшем слово «тур», замереть перед огромной, непривычно четкой цветной фотографией Piazza dei Miracoli – Площади Чудес в Пизе. Замереть, застыть поначалу в чистом удивлении: оказывается, известная мне по фото в учебнике Падающая башня (ребенком беспокоилась за нее, а повзрослев, стала находить в ней грациозное мужество) падает не одиноко, а как часть мощного архитектурного ансамбля из белого мрамора. Да еще расположенного на ярко-зеленой сочной траве. Такой постамент, думаю, внес свою лепту в образ miracolo, чуда; ведь редко когда столь монументальные сооружения из камня располагаются на зеленом лугу – потому и вижу Piazza dei Miracoli в пейзаже образов Италии ‘лугом чудес’.
То был определенно квантовый скачок в представлении о мощи итальянской культуры, в непрерывно и подспудно происходившем во мне ‘открытии Италии’ вдали от нее. В озарениях сознания решающую роль играет не рефлексия, а изменение наглядной картинки в голове, соотнесение ее с обитавшей там годами. В результате – местный big bang, расширение ‘несвященного безумия’, гнавшего меня в эмиграцию с остановкой непременно в Италии. Когда в Рождество 1976-м мы отправились из Рима в первое итальянское путешествие, Пиза попала, само собой, в список избранных.
Вдобавок интересы Пизы защитил возлюбленный моих школьных лет роман «Овод», одной его первой фразы было достаточно: «Артур просматривал вороха рукописных проповедей в библиотеке духовной семинарии в Пизе», притом что ни старинному городу, ни хотя бы Падающей башне трепетно чтимая мной Этель Лилиан Войнич не уделила сколько-нибудь писательского внимания – должно быть, антиклерикальная позиция и революционный дух тому причиной. Понятны ее недовольство распыленностью итальянской государственности и ее надежда, что движение Гарибальди за независимость принесет чаемые перемены и т.п., но как понять довольно курьезные результаты опроса населения (2011) в связи со 150-й годовщиной начала объединения Италии (1861): итальянцы заняли последнее место в Европе по температуре патриотизма (цену научности подобных опросов мы знаем, но всё же…). Им ли, итальянцам, не любить их родную землю, признанную во всем мире (уже не в демографических опросах) страной с множеством качеств, существенных для человеческого счастья?
Любить, может, и любят, но патриотизм предпочитают не объединенный, а местный. Тосканский, к примеру. Далее везде: например, пизанский. Такую фрагментарность патриотизма я объясняю плотностью культуры, искусства на этой земле; слишком много чудес на ее пьяццах, чтобы все их охватить душой и любить.
«В Пизу надо приехать во время дождя, чтобы лучше понять ее особенную красоту» – так зачинает главу о Пизе автор «Образов Италии» Павел Муратов. Не совсем согласна. Во-первых, красота ее не особенная, а каноническая; чтобы разобраться с мраморными кружевами Piazza dei Miracoli, ума не надо. А во-вторых, если муратовские сведения о том, что «Пиза – один из самых дождливых городов во всей Италии» верны, то тогда уж стоит приехать сразу в грозу. Лучше поздним вечером. Тогда луг чудес безлюден – тому мы свидетели вместе с молниями, освещавшими беломраморные существа под черным небом. Осмелюсь похвастаться, хвастовство сбалансировав правдой, еще бóльшим везеньем: гроза только приближалась, и звукосветовые эффекты пугали, ‘а мне не страшно’ – ливень еще не хлынул. Лишь не верится, что всё это происходит наяву.
На луг чудес мы вышли с дорожной поклажей, еще не устроившись в каком-нибудь привокзальном отельчике или, более по бюджету, отелишке (в пансион уже было поздно заявляться). Мы приехали из Лукки, младшей родственницы Пизы, а туда из Флоренции, где встречали Новый год на площади Сеньории, освещенной факелами, пылыхавшими из бойниц башен, в случайной компании подобных нам странствующих (запомнилась девушка из Австралии, угостившая дотоле невиданным белым шоколадом, натолкнув на мысль, что в Австралии всё наоборот или – хуже! – жизнь не так вкусна, как ‘наша’). На следующий день, 1 января 1977-го, поздно проснулись и поздно пустились в путь. Затем остановка на несколько часов в Лукке (о ней отдельный рассказ) – и вот мы одни на очной ставке с пизанской башней в грозовой полночный час.
В Пизе мы провели весь следующий день, с утра поднявшись на Падающую, омытую грозой накануне, затем знакомясь с пизанской школой романского стиля и Проторенессансом в баптистерии и соборе. Настроение «the dream’s come true» охватило нас настолько, что за пределы луга чудес особенно и не влекло, так что, мучаясь угрызениями совести в минимальной степени, мы – с мечтами уже о Венеции – пустились в свой жд-путь. Планов о посещении Пизы в будущем мы не строили, но судьба распорядилась иначе, отношения с Пизой вылились в далекие от мимолетности. Предзнаменование, должно быть, написали молнии на черном небе, освещая великолепную троицу.
Наше пизанское будущее, однако, не с неба свалилось, а крепко стояло на земле, если вспомнить, что университет Пизы – один из старейших в Италии, а итальянская математическая школа – старейшая в Европе. Первый крупный математик средневековой Европы, Leonardo Pisano, по прозвищу Фибоначчи, родился в Пизе (1170). Короче, не так уж удивительно, что наиболее перспективное совместное исследование в математике Виктор нашел в работах итальянца Dario Bini, профессора университета Пизы. В результате Пиза стала для нас в Италии вторым после Рима ‘своим’ местом. Дарио Бини родом был из соседней скромной Массы, а учился и работал в Пизе. Прежде, чем познакомилась с ним лично, в своем воображении я видела его на фоне Torre pendente di Pisa, Падающей башни. С годами, надо сказать, этот фон приобрел непредвиденную выпуклость.
Ничто не предвещало некоего пунктика у Дарио, когда он, встретив нас летом 1983-го на пизанском вокзале и доставив на обаятельную Piazza dei Cavalieri, где находился университет и где в кафе на углу, первым делом заказав шампанского, поднял тост за нашу первую встречу в Пизе. Следующий тост – за красоту пьяццы Рыцарей, где мы выпивали, – провозгласила я, но когда Виктор, перехватив мой алгортим, захотел выпить за Падающую, Дарио заметно изменился в лице: ой, не начинай, не береди!.. noli me tángere… Да, она ему осточертела, одно лишь повсеместное упоминание ее имени для него как комариный зуд.
Можно подумать, Дарио – сноб или истеричный эстет. Нет, Дарио – человек без выкрутасов, ведет себя совершенно естественно. И думает естественно. Ему было ясно, что с Пизанской башней у людей перебор, что толпы на пьяцце Miracoli ведут в дурную бесконечность. Дарио был по-своему прав, и не о своем комфорте он думал, когда бесконечный sightseeing разворачивался у него под носом. Он столкнулся с демографической задачей, не имевшей решения, и ее эмблемой next door стала Падающая башня.
Мы остановились в пансионе где-то недалеко от Miracoli, куда я приходила раза два-три в день, со временем реже. Там было что делать: углубляться в историю и искусство Пизы в соборе, баптистерии, Кампосанто (бывшем кладбище, а ныне фактически музее пизанской средневековой и проторенессансной скульптуры и фресок), прогуливаться по лугу, поглядывая на Падающую. Надо сказать, неверие в реальность видимого – словно я всё еще стою, несмотря на толпы ‘иностранцев’ вокруг, на Кузнецком мосту перед рекламным плакатом, – не уходило. Почему? Почему в Риме было иначе? Там каждая руина вопила, что живая. Там всё было сцеплено друг с другом, переплетено веками в один горячий слиток, а Пиза превратилась в музей. Для кого как, конечно. Уверена, что студенты университета на Piazza dei Cavalieri сочли бы мои речи бредовыми, для них Пиза – бурлящий университетский город, а не музей. Да и у профессора этого университета, Dario Bini, претензии возникли только к Пизанской башне, а не к Пизе в целом. Но ведь и живет он не в Пизе. Короче, я предложила Виктору пойти в народ, то есть переехать в Массу.
Женщина с прошлым, эта Масса: на небольшом пространстве вмещает и красивую старинную церковь, и монументальный palazzo comunale (мэрию) на площади с изящным фонтаном – а как же? – да еще нависающий над городом средневековый замок на горе (рельефом опоясывающих ее скалистых уступов, согласно легенде, был навеян образ кругов Ада изгнаннику Данте, посетившему замок в начале XIV в.). А в нескольких километрах – славная Каррара, куда мы как-то отправились под водительством Дарио по следам Микеланджело в карьер добычи мрамора. Масса расположена на берегу моря, есть городской пляж; вода, правда, современная. Дарио ухитрился найти нам на две недели небольшой старый дом в километре от центральной, рыночной площади, и я стала по утрам ходить на базар с кошелкой за свежей провизией. Удовольствие идти не торопясь, с достоинством семейной синьоры, по узким улочкам Массы, затененным старинными домами, вспоминаю как отменное. Семейство Bini жило, кстати, прямо на углу рыночной площади в своем доме, вместе с родителями. Иногда я заходила полюбоваться больше на деда и бабку Bini, чем на двух малолеток, Микеле и Стефано, на то, как стариков сжигает всепоглощающая страсть к внукам. Когда старик-итальянец (старуха более предсказуема) тетешкает младенца – это надо видеть, поскольку даже это он делает артистично, а уж как самозабвенно…
Dario женат на своей однокурснице по имени Claudia (Клавдия, по-нашему), миловидной и с милым характером. Что касается внешности Дарио, то в его лицевом костяке, не находя ничего древнеримского, я вижу напор энергии тех, кому Древний Рим приглянулся. В математике муж и жена сыграли разные роли; Claudia трудилась в старших классах школы всю жизнь учительницей, а Dario Bini – математик с международным именем. Родился в семье, далекой от абстрактного искусства математики, но природный талант взял свое. Семью украсил также монах (родной дядя Дарио), написавший свою книгу об этрусках.
Так мы поделили июнь 1983-го: две недели в Пизе и две недели в Массе, куда в начале июля прикатила к нам на своем авто Julienne, и мы отправились на Лигурийское побережье купаться. Первым делом она въехала на вершину самой высокой из прибрежных гор и предложила окинуть взглядом уходящую за горизонт полосу скалистых бухт самых причудливых очертаний. Точнее величественной панорамы сохранились в моей памяти слова Julienne, ее интонация торжества первооткрывателя и одновременно беспокойства, что ее открытие не будет оценено: «Именно с этой точки можно увидеть, как Природа нам улыбается. Видите?»
Шли годы, а с Пизой роман не только не иссяк, но даже как-то и взошел на новую ступень. С начала июня 2002-го мы разместились практически на пьяцце Miracoli, а если без преувеличений, то прямо за древними стенами, ее окружающими. В небольшой отель поблизости поместила очередная международная математическая конференция своих участников (счастливчиков из них). Это в стороне, противоположной Пизанской башне, так что на заседания, проходившие в одном из корпусов университета как раз позади башни, мы ходили, пересекая луг чудес весь в утренней росе. Не знаю, все ли участники конференции радовались прогулке, были ли среди них единомышленники Дарио, ненавистники Падающей, но один из участников, американец, осевший где-то в Италии, восхищался видом вокруг и с удовольствием объяснял мне, что предпочитает жить не в США, поскольку «Americans lack social skills» («Американцы не сильны в светских манерах»), чего не скажешь, к примеру, про его нынешних сограждан. На башню он глядел вполне миролюбиво.
Десятилетием ранее, в начале 90-х, прогуливаясь с Дарио по Пятой авеню возле Empire State Building (Виктор пригласил Дарио для совместной работы в аспирантуре CUNY, расположенной напротив пресловутого небоскреба), я пошутила, что, мол, В. спокойно смотрит нашей Башне в глаза, не жалуется, что надоела, хотя вокруг туристы кишат. Ну разве можно сравнивать, ответил Дарио, и я призадумалась: ведь и меня что-то не волнует Empire State Building как туристский объект, я ни разу в жизни о нем не вспомнила без повода, а вот Пизанскую вспоминаю порой ни с того ни с сего – как она там, держится ли…
Я старалась ребят не отвлекать от их совместной работы, но отрываться от умственных занятий им было необходимо, и тогда мы гуляли по Центральному Парку, от которого жили в трех кварталах. Как-то прошлись вдоль Гудзона уже за Нью-Йорком по знаменитой прогулочной тропе, почти касающейся гудзонских вод, до моста Tappan Zee. Жаль, что это было еще до того, как был перестроен мост, обретший новую, математическую, по общему мнению, красоту. Впрочем, если мост красив, то всегда математически (ведь формула и есть мост между практикой и теорией). Так или иначе, новый мост Дарио оценил бы.
Вообще-то нью-йоркский постой Дарио в чистую радость мне не пошел: я готовлю из рук вон плохо (констатация факта, а не кокетство), в то время как в Массе они с Клавдией нас потчевали итальянскими деликатессами или просто хорошо приготовленными блюдами. А кофе? На наш нью-йоркский завтрак я шла, как на эшафот, жутко нервничала: в Италии кофе известно какой, и теперь я пила кофе, переводя свой вкус на итальянский за Дарио. Всякий раз перед ним извинялась, подавая эспрессо, приготовленный новым аппаратом, приобретенным к его визиту, а он отвечал, что в путешествиях с удовольствием и интересом ест то, что едят местные. У меня словно гора с плеч свалилась, когда он улетел в свою Италию.
Вернусь на конференцию в Пизе (2002), на ее традиционный завершающий банкет, на сей раз необъяснимо убогий: фастфуд и никакой игры social skills – в Италии-то! Но за пределами банкета, тут же на набережной реки Арно, шел традиционный пизанский праздник – Luminara. 16 июня после захода солнца все здания по контуру своих очертаний и крупных деталей, осветились прикрепленными свечами. Такой же участи подверглись крепостные стены вокруг пьяццы Miracoli и весь ансамбль, так что в темноте было ясно видно, что Башня падает, – не падает, если угодно.
Неуемным пизанцам этого мало, свечи горели во многих окнах домов вдоль Арно, а по самой реке плыли бумажные кораблики с непонятно как державшимися на них опять же зажженными свечками – содержание ритуала ушло во мглу средневековья, но случайные пизанцы, из тех, к кому я решалась обратиться за разъяснением, отвечали – возможно, исказив историческую правду: праздник, мол, посвящен покровителю Пизы, Saint Ranieri, а он один день в году берет под защиту воришек. Непонятно, почему ворам прятаться в ярко освещенном городе легче, чем в темном, но может быть смысл праздника противоположный? Не надо прятаться в темноте, а надо жить при свете! Возможно, мне так и объясняли… о, mia lingua italiana…
Когда на следующий день нас попросили освободить помещение на лугу чудес для новых постояльцев, мы переехали в старинный гранд-отель, разрушавшийся на глазах. Нас разместили в номере из трех комнат поменьше и неразвалившегося не нашлось. В этой гранд-развалюхе бросалось в глаза серьезное преимущество перед подтянутыми конкурентами: за зданием впритык простирался городской Ботанический сад, в любое время доступный постояльцам, и это было важно, поскольку с каждым днем солнце припекало всё усерднее, а в Пизе мало зелени. Уехать мы не могли, наши математики еще не доказали своих теорем.
Я выходила два-три раза в день на луг чудес, в сиесту непременно, там даже турист убывал в количестве, и всегда находилось место на лугу в тени собора или Падающей. Находилось и время вспомнить огромный плакат с диковинным архитектурным ансамблем, висевший в бюро путешествий где-то на Кузнецком мосту, реальную безлюдную пьяццу Miracoli поздно вечером 1 января 1977-го под молниями приближавшейся грозы и совместить эти две картины с той, что была у меня перед глазами.
Ну а как развивались за последние годы отношения Дарио с Падающей? Дарио продолжает работать в Университете Пизы, но неискоренимые служебные перемены не всегда случаются в нашу пользу. Со счастливицы Piazza dei Cavalieri, коей ничего не делается от поклонения туристов, математический факультет перевели в квартал, примыкающий к башне! Дарио пришлось научиться Башню ‘в упор не видеть’. Таково было его последнее слово. Уж не разыгрывал ли он меня?
ХI. СЛЕЗЫ В ВЕНЕЦИИ
В январе 1977-го мы не ожидали от Венеции серьезного холода и вырядились в пальто с беретами, а надо бы в меха; стеганые куртки и лыжные шапочки в европейских городах тогда не носили, в Москве тоже: даже шляпа смотрелась на парне нормальнее, чем трикотажная безделица, еще не сулившая fast food (если словом food охватывать всю вещность потребления: еду, одежду, образование, развлечения). Так что к середине дня я начинала подмерзать. Красота, холодная или потеплее в церквах и палаццо, спасала. Как именно, рассказывать об этом мне не придется не потому, что sightseeing в эпоху фастфуда имеет виртуальный симулякр – преимущество изящной словесности перед виртуальной визуальностью в том, что слово обладает большей подъемной силой для души, чем фото, не говоря о видео, – а потому что говорить я собралась о чем-то совсем другом.
Менее всего мне нужно описывать камни и воду Венеции, мне хочется вспоминать о дорогих слезах, пролитых на венецианские камни. Не испарившихся только из моей памяти, так что их место здесь.
Прежде всего, это слезы восторга бабушки, о коих в детстве я не хотела знать, – что взять с дикого ребенка, то есть еще с его очень недолгого существования в мире? Бабушку я, как мне теперь кажется, порядком разочаровала, не поддержав рассказа о ее свадебном путешествии через Венецию перед Первой мировой войной. Беда для меня была в том, что она непременно вспоминала, как расплакалась от восхищения, когда впервые увидела каналы, гондолы, дворцы вдоль мерцающей воды. К тому же в ее голосе, когда она говорила о слезах лет сорок назад, были близко опять же слезы. Бабушкина чувствительность меня как-то смущала, не располагала к вопросам. Сейчас я задала бы их десятки: сколько дней вы с дедушкой были в Венеции, где остановились, много ли передвигались в гондолах, пели ли гондольеры знаменитые арии (особенно те, что определили мой вкус к ‘страстному’ пению на всю жизнь, будь то оперные певцы, цыгане или Высоцкий). А тогда я, дикарка, молчала по-глупому. Чувствительность бабушки простиралась до ненавязывания ее другим, и она, вздохнув, замолкала. Теперь вздыхаю я, расплачиваюсь угрызениями по всем счетам не только совести, но и здорового любопытства или прямо-таки навязчивого желания обменяться с бабушкой венецианскими впечатлениями – никакими рассказами о них его не исполнить.
Сама я в Венеции слез не лила, но как только мы с Виктором ступили на привокзальную площадь, где не было ничего от привокзальной, а Венеция – как она представлялась с детства: дворцы, вырастающие из воды, качающиеся гондолы, звуки плеска воды – начиналась сразу за порогом железнодорожного вокзала, мою спину охватил, как и суждено человеку, возвышенный холод, в иные дни еще и согревавший после нескольких часов прогулки по застывшему городу.
Из поезда до vaporetto мы прошли всего ничего и доплыли на этом водном трамвае до моста Rialto, где неподалеку без труда нашли себе комнату в pensione. Даже в новогоднюю неделю Венеция была малолюдна, возможно из-за холодной зимы, считай – повезло. Повезло нам и с холодом, и с голодом.
Обычно к знакомствам с итальянцами вели наши вопросы, начинавшиеся, понятно, с «где». Бывало, нам не только объясняли на словах или жестами, но и доводили до места. Жертву чаще всего выбирала я, руководствуясь приятностью лица, избегая, конечно, яркой привлекательности, а сколько тут соблазнов в итальянской толпе! Слава богу, еще больше просто simpatico.
Было так. Мой вопрос «Рer favore, signiora, dove è tavola calda?» («Простите, синьора, где тут найти столовую?») так заинтриговал симпатичную женщину, на взгляд лет пятидесяти, что она, вызвавшись проводить нас до ‘горячего стола’, не удержалась от своего вопроса, не совсем тактичного: что, мол, нас привлекает в заведении такого типа? Еда горячая и по карману, последовал наш откровенный ответ. Наши голодные и одновременно одухотворенные лица (другими они в Венеции тогда быть не могли!), должно быть, тронули её. Заинтересовали. Посоветовав что-то из местной кухни, она дождалась нас снаружи. На обратном пути разговорились. Наша история, вполне благополучная – никто нас из страны не гнал (другое дело, что страна ‘невыездная’), сами захотели перемены мест, – ее расположения к нам не снизила; напротив, Джулиана (звук «дж» в итальянских именах нас преследовал: римлянка Джульенн, ее муж Джиованни, ‘компаньонка’ Джоржина – что за наваждение?) стала совать нам деньги под тем предлогом, что время в Венеции безумно дорого, а мы транжирим его на поиски дешевых столовок, которые не водятся в местах, где время дорого. «Я дам вам лишь столько, сколько нужно на оставшиеся дни в Венеции.» Мы растерялись, не понимали, как реагировать. Но тут Джулиана стала вспоминать беды евреев в войну. Ну да, и она еврейка, с нетипичной внешностью, но и нетипично итальянской тоже, если говорить о моделях не Веронезе, а Караваджо: светловолосая, голубоглазая. Джулиана, австрийская еврейка, одна выжила из своей семьи. В подробности общей трагедии Джулиана не вдавалась, и мы не смели любопытствовать. Ей, в детстве обученной английскому языку, повезло найти работу переводчицей в британских оккупационных войсках. Судьба-замужество переместила юную австрийку в Венецию, присоединила к старинной венецианской семье. У них с Сarlo Tessieri три сына: один взрослый, уже вылетел из родного гнезда, другой – напротив, чуть ли не за углом, прямо на Большом Канале, учится в университете Ca’ Foscari; третий – старшеклассник, ему шестнадцать.
Джулиана не замедлила пригласить нас на ужин, и вечером мы звонили в массивную дверь частного palazzo. Carlo – потомственный адвокат, и родовое гнездо схоронилось в крохотном «переулке Адвокатов» (сalle dei Avvocati), совсем рядом с сердцем Венеции: Piazza del San Marco (а где и есть ли голова, к слову?). Внутри палаццо соответствовал своему названию в русском переводе – дворец да и только, но не очень большой, вернее, его жилая часть не подавляла размерами, но какое-то невидимое пространство всё же ощущалось в глубинах здания. Гобелены, картины, скульптура, зеркала, ковры, старинная мебель, само собой.
Удивительнее то, как быстро собственное присутствие во дворце перестает удивлять и даже особенно занимать. Хорошо, что ужин подали не дворцовый, а интеллигентский, типа на скорую руку. Карло Тесьере оказался очередным italiano simpatico, но, в отличие от своей жены, обладал типично итальянской внешностью – не то чтоб чистый Караваджо, но где-то с картин венецианца Бассано. Из трех сыновей присутствовали средний и младший. Средний, к счастью матери, покидать гнездо не собирался, жаловался всерьез, что жить может только в Венеции, поскольку привык спать без малейших звуков уличного транспорта. А как же вапоретто? оно ведь гудит, по случаю, и если окна выходят на Большой Канал… но окна, слава богу, выходили на канал небольшой. А воздух не затхлый в спальне, чуть не слетело у меня с языка, но я удержалась, уже зная ответ, ведь окна нашего пансиона тоже выходили на небольшой канал.
Младший сын Стефано смотрел на нас во все глаза, как смотрят дети, не скрывая интереса и переживаний: похоже, он видел в нас страдальцев советского режима. На своем небогатом английском мы пытались расширить палитру нюансов эпохи застоя брежневского СССР и получили благодарных слушателей. Острота удовольствия от того, что тебе внимают как никогда раньше, всегда в подобных ситуациях притуплялась соображением, что мы занимаем место тех, кто мог бы рассказать что-нибудь поинтереснее, да вот сидит вместо венецианского дворца в советской кутузке, но… кто-нибудь сказал, что мир справедлив?
Самой мне до смерти хотелось узнать побольше о том, как Джулиана и Карло встретились и влюбились, однако их трагически романтичное прошлое сторонилось случайных прикосновений. В ответ на мои косноязычные наводящие вопросы Джулиана стала вспоминать, как была потрясена своей первой встречей с Венецией, как поглотили ее церкви и дворцы с их сокровищами, а в конце подчеркнула, что именно память о возрождении к жизни при участии искусства Венеции заставила ее осмелиться предложить нам финансовую помощь. Карло с ней согласен: деньги суть время, стало быть, вот вам лиры, экономящие время для наслаждения искусством. Можно ли тут было отказаться?..
Стефано, сын своей матери (просто маменькин сынок, как через пару дней выявилось), тоже нетипично хорошо для итальянцев говорил по-английски и вызвался помогать нам в меру своих возможностей. Светловолосый в мать, полноватый, неуклюжий подросток был по-детски разочарован: только познакомились, а через два дня нам в дорогу. И какое же это было прощание! Пожалуй, одна из кульминаций нашей итальянской жизни.
Джулиана и Стефано захотели непременно придти к поезду. Прощание у вагона, на мой вкус, лучший из остающихся живых ритуалов современной жизни. All that jazz: «…кондуктор не спешит, кондуктор понимает…» Мать и сын укутали нас в шерстяные шарфы качества тех, что были на них самих. Мы поинтересовались, не хочется ли им какой-нибудь американской экзотики? – с удовольствием прислали б из Штатов. После затянувшегося отнекивания Джулиана наконец запросила три футболки с изречениями по-английски, на каждого из братьев по одной, в Италии такой ширпотреб в те годы было не купить.
А когда поезд загудел и мы стали прощаться, по лицу Стефано полились слезы. Как плотину прорвало. Он еще и застонал: «Мама, мама», хватая Джулиану за руку, словно ища у нее опоры в своем горе. Неужели он тяжело переживает разлуку с чужими ему людьми после трех дней знакомства? Похоже, мы перестали быть ему чужими, каждый день он проводил с нами пару часов, норовил уплатить, где только представлялся случай (притом что родители его предвосхитили), водил в еврейское гетто Венеции, расспрашивал про Россию. Но вот так рыдать при расставании?! Перехватив мой обомлевший взгляд, Джулиана проговорила (по-английски, конечно, но так внятно и так глубоко осознанно, что слова звучали для меня по-русски, а для памяти – навсегда): «У меня трое сыновей, и все они хорошие мальчики, но у этого особенно доброе сердце».
Всё же какой конкретный смысл она вкладывала в эти слова? Неужто Стефано плакал от жалости к нам? А что еще? Кто знает, может быть и прошлое собственной матери, страдания ее народа во время войны отзывались в его сердце. Толки о повышенной чувствительности итальянцев надо бы отнести к бабьим сказкам, если бы не экстатическая слеза в их пении. Которое, в свою очередь, развивает восприимчивость к пронзительности самого малого мгновения жизни, чему мы оказались свидетелями на вокзале Santa Lucia.
Когда через два месяца мы приехали проститься с Венецией под мартовским солнцем, Стефано выглядел заметно повзрослевшим, как это нередко случается с детьми. Мы наткнулись на него у моста Риалто, он вертелся завсегдатаем тамошней тусовки и уже не смотрел на нас сострадательно. Мы тоже, думаю, изменились, более свободно объяснялись на бытовом итальянском, поднаторели в путешествиях, нам было чем отчитаться перед семейством Tessieri – за плечами стоял юг: Неаполь, Капри, Сицилия, а еще посещенные сразу после Венеции Падуя, Виченца, Верона.
Подошла Джулиана, вчетвером пошли гулять, не мудрствуя лукаво, по солнечному Сан Марко. Верная пара, мать и сын, слушали одобрительно о наших похождениях, особенно оценили байку про журналиста на Радио о. Капри, обращавшегося к своей изящной жене-соратнице: «Stalin of my life», – не во время, конечно, передачи о Третьей российской эмиграции, когда мы давали первое в жизни интервью, а наутро в Grotta Azzurra (Лазоревый грот). И нас тогда ‘Сталин моей жизни’ изрядно насмешил, а у меня, помнится, еще и вызвал извращенную что ли гордость за вклад нашей родины в мировую копилку семейного юмора. Правда, наша семья при всей италофилии любым ‘сталинским юмором’ брезговала.
Итальянцы в целом так легки в общении, что исключения в случае должностных лиц типа полицейских или чиновников сразу заставляют вернуться с небес на землю, вспомнить, приуныть, сморщиться как от нежданного тухлого ореха: ну да, Муссолини, итальянский фашизм. Должно быть, не так уж странно, что именно в Венеции нам пришлось слегка протрезветь: город в осаде мирового туризма, властям приходится трепать нервы себе и понаехавшим.
Оказалось, не все пансионы имели право селить у себя Soviet refugees. В первый приезд нам повезло, теперь везение изменило, наш пансион попал в облаву. Новость сообщила хозяйка, когда мы забежали среди дня: была полиция, проверяла документы, идите немедленно в участок. Оттуда, под хмурыми взглядами довольно-таки противных carabieneri мы догадались позвонить в «переулочек Адвокатов». Мгновенная удача: Карло выпросил у полиции разрешение для нас провести еще несколько дней в Венеции. Стражи закона согласились на два, но больше мы и не собирались: не Венецией единой, нужно было спешить в Ассизи, Сан-Джиминиано, Орвието на обратном пути в Рим.
Из Америки я выслала футболки по заказу нашей венецианки, позже иногда отправляла открытки, чаще всего из путешествий по местам, интересным, как мне представлялось, семейству Tessieri тоже: Индии, Израилю, Исландии. А повидались еще раз, только с Джулианой, когда в апреле 1987-го (к тому времени братья Tessieri выросли, старшие работали, а Стефано, закончив медицинский, проходил ординатуру в Турине) мы с Марией Ильиничной остановились в Венеции на пути из Рима и Флоренции в Париж; я исполняла миссию, которая не снилась мне ни в одном из самых упоительных снов: показывала Европу родной матери.
То была очень женская встреча! Мы с мамой вспоминали бабушку, рассказывали о ее свадебном путешествии, о несчастном случае, когда дедушка, молодой и необузданно любознательный инженер, потерял два пальца на левой руке, положив ее под пресс на экспериментальном станке в Берлине, и адвокатом, выбившим ему денежное возмещение, стала Роза Люксембург. И о другом ‘несчастном случае’, когда молодожены, доехав до Франции, отложили поездку в Париж до ‘следующего раза’ (до ‘никогда’, распорядилась жизнь). Что касается их пребывания в Венеции, то и Мария, самая преданная из четырех детей бабушки, помнила лишь о ее слезах восторга. Тут бедная Джулиана сама чуть не прослезилась.
Да, очень приятная была встреча, если не считать, что теперь Венецию обложили еще не виданные в 1977-м орды туристов. Венеция, приспосабливаясь к ним, менялась – как и Италия в целом. Возникало беспокойство за нее: устоит ли это одно из чудес света перед подобным дешевым успехом? Я чувствовала себя в капкане смешения реальностей прошлого и настоящего, но и отдавала себе отчет в относительности «образов Италии» из-за демографических накладок. Тот же Павел Муратов просто сошел бы с ума от отвращения, если очутился бы в той Италии, от которой я сходила с ума от счастья. С’e vita.
Через два года, никак не предвидя, я обратилась к Джулиане с просьбой, поначалу заставшей ее врасплох, прислать туристское приглашение в Венецию… Венедикту Ерофееву (созвучие имен, однако!)
В ряде публикаций в биографии Вен. Ерофеева уже упоминалось, что его нью-йоркские друзья организовали писателю вызов от Йельского университета для чтения лекций и встречи с читателями (1988). После первой операции рака горла поездка казалась осуществимой. Увы, потребовалось второе хирургическое вмешательство в его многострадальную гортань. Осенью 1989-го ему стало заметно хуже. В конце ноября мы с его близкой подругой и моей кузиной Натальей Шмельковой навещали его на даче в Абрамцево. За обедом, когда обсуждалась возможность поездки Венедикта в Штаты и присутствовавшие согласились, что перелет в Америку ему теперь не по здоровью, но съездить куда-нибудь проветриться здоровью не повредит, меня озарило: «Можно не летать через океан, зачем теперь в Америку? Можно поехать с комфортом по железной дороге в Европу, например, в Италию. Прямиком в Венецию! Там на спокойной чудесной привокзальной площади можно сразу с поезда через пару шагов пересесть в гондолу и плыть до места назначения. Я встречу, там есть у меня знакомые, еще со времен транзита в Италии, милейшие люди, живут на Canal Grande, хозяин – старый венецианский адвокат, пришлет в два счета Венедикту с Наташей приглашение. Жить можно необязательно у “адвокатов”, можно в отеле или pensione. Мы поплывем, Веничка, мы поплывем!»… На этот план с бухты-барахты он только улыбался. Но в его глазах я видела одобрение, по крайней мере, самого замысла. Из Абрамцева в Москву мы возвращались вдвоем с его ближайшим другом Владимиром Муравьевым, тоже гостившим на абрамцевской даче; в какой-то момент от обсуждения болезни Ерофеева перешли к современной американской литературе; Муравьев ее неплохо знал. Я спросила, что он, профессиональный переводчик, думает про английский перевод «Москвы – Петушков». Ответ его был суров – они с Ерофеевым вообще были два сапога пара в своей беспощадной критике многого в литературе. Именно поэтому его благожелательный отзыв на итальянский перевод (за исключением названия «Mosca sulla vodka» – «Москва на водке») подстегнул мое намерение пригласить Венедикта в Венецию. Я написала Джулиане, объяснила, какой художественной высоты достиг этот писатель, посоветовала разыскать итальянские «Петушки», дать почитать сыновьям, если интересно. Позвонила, когда вернулась в Нью-Йорк. Знает ли она об авторе? – Что-то вспоминается из газет. – Эта книга переведена не только на итальянский, но и на многие языки мира. И вот совсем недавно вышла на родине автора. Он умирает! Пусть он вдохнет воздух Италии! Проплывет по Canal Grande, выйдет вместо Красной площади на Площадь Святого Марка! Из головы у меня не выходили ее давние слова: «…у этого особенно доброе сердце».
Джулиана удивилась моей просьбе, но после нескольких уточняющих вопросов согласилась прислать гостевое приглашение; мы условились, что я дам ей знать, когда придет время идти к чиновникам. Поездка действительно представлялась мне вполне осуществимой, и я начала ее обсуждать с Венедиктом в переписке; он отметил это в своем дневнике 11 янв. 1990-го: «А Лилька в письме всерьез продолжает говорить о венециан. приглашении» (Последний дневник: октябрь 1989 г. – март 1990 г. / НЛО. 1996. № 18. С. 189.). Увы, уже в декабре он стал чувствовать симптомы возвращения болезни…
Мы успели: в гости к Богу не бывает опозданий…
Так что ж там ангелы поют такими злыми голосами…
…………………………………………..
Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее…
XII. ТРАВЕРС ИТАЛИИ
8 марта 1977-го. Рим. Семейный проездной по железной дороге был протерт до дыр, не без содействия Julienne: когда в Риме нас не было, а вне всякого сомнения мы были в других населенных пунктах Италии или двигавшихся между ними поездах, она отвечала на звонки из ХИАС’а и держала нас на плаву в транзитном модусе.
Прошло четыре месяца баснословной жизни. Именно жизни, а не ожидания на чемоданах, жизни в новых, счастливых отношениях cо страной – да, никакого сомнения, с всечеловеческой родиной – какая благодать! И еще это содержательное, но легкое, веселое соседство с хозяйкой дома. Подобного опыта отношений у нас раньше не было; чужие люди, мы доверили друг другу свой быт, словно в одной семье, в то же самое время сближенные исключительно острым взаимным интересом и симпатией. Дружба с первого взгляда? Нет, языковой барьер, может быть, и преодолим в любви, но не в дружбе. Как ни назови наш союз, вокруг был Рим, третий нелишний при всех обстоятельствах, и если всё равно не избежать счастливого смеха, то пусть по-итальянски: nostra vita dolce! Ударение на ‘nostra’ – жизнь сладкая, но в нашем вкусе, в нашем Риме, а он не совместен с заботами феллиниевских киноперсонажей.
Однако и увы. Рано или поздно, la dolce vita e finita, человек создан не для счастья, вернее, для счастья не жизни, а выживания, природой понимаемого как активные отношения с ней. Короче: если отношения с Италией остаются на уровне любви любующейся, но не проникающей поглубже, до труда любви, то пора складывать чемоданы и лететь в Америку. Разумеется, мы не выбирали время отлета, но за долгое время безмятежного транзита всё же созрели до настроения ‘пора!’. А любовь еще веселее при втором свидании, проверено. И при последующих, хотя пределы существуют – в зависимости от того, расширяются ли горизонты любви. А расширяются они именно в активных отношениях с предметом любви. Так, Виктор, работая с Дарио Бини и бывая в Италии чаще меня на конференциях, узнавал страну и ее обитателей в рабочем порядке. Мой же путь лежал, с одной стороны, через переписку и встречи с Julienne (в Италии, Америке, Франции и России), с другой стороны, через новый, более глубокий интерес к итальянскому искусству (изобразительному и музыке), к современному кино (братья Тавиани, Пазолини, поздний Феллини, Этторе Скола и др.).
Мы улетали в Нью-Йорк 9 марта 1977-го, а накануне шли по Риму куда глаза глядят, и поскольку в Риме все дороги ведут на Навону, там мы и оказались. 8 марта Piazza Navona демонстрировала женскую солидарность, но надолго мы там не задержались, как-то не увлекало провести последний римский день в советском, как нами тогда ощущалось, контексте. Может быть, зря: позже к рядам феминистов, как выяснилось уже дома, присоединилась Julienne; она, голубушка, произнесла речь у фонтана «Четырех рек» Бернини; это вообще было ‘ее место’ с тех пор, как в 1970-м она устроила там выставку на тему, условно говоря: блеск и нищета женщины в современном обществе. Был ли случаен выбор Julienne этого царства барокко для женского общественного мятежа? Подозреваю, что нет: ее вели осознанные или интуитивно воспринятые образы движения – «застывшей музыки» зданий, скульптур и низвергающейся воды фонтанов.
По случаю двойного праздника, учитывая наше завтрашнее перемещение на берега Нового Света, в знак предстоящей нам первой встречи с ее родиной, бывшая американка испекла для нас lemon meringue pie (пирог с лимонным кремом и безе) – почти столь же традиционный, как яблочный, но в моей иерархии волны барочного безе обеспечивают первое место.
Прощальное чаепитие началось вечером с выражения признательности хозяйке дома. Первый тост был провозглашен Виктором неожиданно за фамилию хозяйки Travers. Только ему могло прийти в голову перевести ее на русский: траверс – ему, альпинисту несколько анархического пошиба, с незабываемым опытом приключений в горах Кавказа, Памира, Тянь-Шаня, Алтая. Тут требуется лексическое уточнение.
«Траверс» принадлежит к словам странной судьбы, что употребляются в противоположных значениях. Выражение «проходить траверс(ом)» означает движение по горному склону без набора и без потери высоты; используя траверс, обходят участки, которые сложно преодолеть, включая вершины горной цепи, т.е. идут по склону хребта под вершинами.
Слово «траверс», однако, альпинисты употребляют и в противоположной ситуации – когда поднимаются на вершины горной цепи одна за другой, причем спуск с вершины не должен проходить по пути подъема (уже освоенного), а идти в направлении очередной вершины в цепи. Видно, альпинисты, экономящие на всём, кроме риска сверзнуться в бездну ради еще одного «взятия нотой выше», экономят и на словоупотреблении.
На нашем чаепитии Виктор, воспользовавшись двузначностью понятия траверс, задал метафорический вопрос: каким траверсом Италии – в первом или втором смысле слова – обернулись наши путешествия по итальянским городам и весям, начиная с Рима? На первое значение траверса (не поднимаясь на вершины) поездки в Венецию, Падую, Веченцу, Верону, Флоренцию, Лукку, Пизу, Ассизи, Сан- Джиминиано, Орвието, Неаполь, Капри и немалую часть Сицилии, по нашей пристрастной оценке, тянули, то есть проходили без потери достигнутой высоты, причем заслуга в том была не наша, а, само собой, Италии.
Но на траверс как пересечение горной цепи с подъемом на каждую вершину претендовать мы не могли, и этот риторический вопрос Виктора естественно завершился риторическим обещанием итальянский траверс высшего порядка когда-нибудь совершить. На что Julienne Travers выразила со своей стороны готовность всегда нас принять на Via Balduina 289 и проводить в траверс, в каком бы значении ее фамилия ни использовалась.
Что касается моего тоста под чай с пирогом барокко, то я подняла его за HIAS-ХИАС и, чтобы он не прозвучал слишком верноподданно, заменила тост на вопрос (ответ-то на него меня и занимал в первую очередь). Тот самый вопрос, который я задавала себе еще в Москве и который уже задала синьорам Burro (гл. II). Почему ХИАС выбрал Рим как перевалочный пункт? Ответ Julienne: «Итальянцы – не антисемиты» подтвердил не только мнение четы Jezerum (более весомое благодаря еврейской чувствительности к антисемитизму или, напротив, менее из-за этого свойства?), но и создавшееся за четыре месяца в Италии собственное впечатление. На вопрос, заданный мной из чистого любопытства: а не видит ли она какие-либо недостатки в еврейском антропологическом типе, – мною был получен невозмутимый ответ: «I can complain only that New York Jews invade my space too much; they are too intense for me». («Могу пожаловаться только на то, что нью-йоркские евреи вторгаются слишком интенсивно в мое личное пространство.») – «How about Italians with their hot temperament?» («А как итальянцы с их темпераментом?») – «No, Italians are calmer in my experience.» («Нет, итальянцы не такие нервные, по моему опыту.»)
Разговор перешел на итальянцев, столь пришедшихся нам по душе. Не слишком ли мы ими очарованы? Не поверхностны ли наши впечатления? Конечно, поверхностны, отвечала Julienne, но это не значит, что ваши поверхностные не совпадают с глубинными. Однако чтобы в этом убедиться, надо жить долго в стране, а если нет возможности, читайте книги умных людей, тех, кто не на шутку заинтересовался вопросом: почему итальянцы вызывают у всех симпатию.
«Небось и французы такие же simpatico», – предположила я. Julienne встрепенулась: «Oh, no! The French are so arrogant!» Произнося «arrogant», она невольно придала лицу надменное выражение, из чего я заключила, что ее мнение обязано личному опыту. Что-то вспомнив, она вышла в коридор, где на полках хранилась ее библиотека, и, вернувшись, положила рядом с пирогом толстую книгу на английском: «The Italians» Luigi Barzini. – «Дарю вам. Не во всем согласна с ним, в частности, с главой о семейной жизни. Но в целом он обнажил сердцевину итальянского характера. И пишет обаятельно, с юмором и душой и честно.» – «Почитаю в самолете!»
Открыла книгу через два года, когда собралась в Рим встречать мать, а до второй поездки в Рим распорядок дня определяла американская vita nuova. Через два года и мой английский уже сгодился для этого богатого деталями, накопившимися за два тысячелетия, портрета нации пера Луиджи Барзини, публициста с именем и в Италии, и в США. Написано так, как пишут раз в жизни, как свое самое главное.
В тот прощальный вечер разговор самым естественным образом переходил от одного национального характера к другому. Когда я заявила, клянусь, совершенно чистосердечно, что к нашему везению найти приют в ее доме прибавилось то, что она, хоть и радикальная феминистка, разделяет экзистенциальные ценности с русской интеллигенцией (разве что равнодушна к поэзии), Julienne расхохоталась вполне неприличным образом. В ответ на хохот я попросила ее назвать какие-либо характерные черты русских. Она ограничилась таким вот анекдотом:
Профессор университета уезжает в долгую творческую командировку и приглашает студентов на прощальное сборище. Выпивают немножко, обсуждают волнующие вопросы, засиживаются. Профес-сор говорит: «Знаете что? Пожалуй, я могу отложить свой отъезд на день. Приходите ко мне еще и завтра, попрощаемся как люди». История, конечно, повторяется, а на третий раз профессор смущенно шепчет: «Нам так хорошо вместе, никуда я не поеду».
Похоже на анекдот с дореволюционной бородой, ‘до 17-го года’, но мы его не знали и несколько озадачились: неужели нас так видят? Вернее, не нас, а наших отцов-дедов. С другой стороны, среди моих знакомых в 1970-е, пожалуй, нашлись бы те, кто после надрывной «отвальной» отменили бы свою эмиграцию…
Прощаясь, Julienne повторила свое приглашение останавливаться у нее, если она в городе, и добавила, что по натуре она тоже путешественник, и, кстати, давно не была на родине, так что мы можем ее ожидать уже этой осенью. Что и произошло.
Надо сказать, в более живописной, пасторальной обстановке за все последовавшие американские годы (а их уже 46) мы не могли бы ее принять: баловавшая нас с римских дней судьба поселила на первые два американских года в коттедж на земле обширного поместья среди лесов, полей и водохранилищ северной части графства Westchester (village Mount Kisco). Поблизости от места работы Виктора (IBM Research Center), где и я нашла себе скромное пристанище part-time, одновременно посещая курсы по «американской цивилизации» (часть из них вольнослушателем) в одном из колледжей университета штата Нью-Йорк. Julienne не могла нарадоваться на наше благоденствие, при этом посматривая на нас с новым любопытством, но и не задавая вопросов типа «как же так, из СССР и сразу наверх»? Впрочем, я сама уже ее оповестила о реакции работодателя – математика, известного Виктору по статьям в той же области: «Знаете ли вы, что создали школу? Мы готовы к сотрудничеству».
XIII. JULIENNE в МОСКВЕ
Для Julienne мы были первыми пришельцами из России, кого можно пощупать, и, относясь ко всему с живейшим интересом (не потому ли нас и взяла к себе под крышу? то есть не только наше ‘сжигание за собою мостов’ напомнило ей собственную психологию ухода в феминизм, но и наша инакость была ей любопытна), охотно приняла через меня приглашение от моих близких московских друзей остановиться у них на несколько дней, когда она впервые выбралась в Россию, – конечно, после падения «железного занавеса». Год был 1995, месяц сентябрь. Не получилась, однако, поездка без сучка без задоринки.
В Россию она решила заехать по дороге в Китай, тоже впервые и тоже по давней мечте увидеть своими глазами. Там в те дни проходил международный конгресс, освещавший «женский вопрос» в мировом масштабе. Мои друзья встретили Julienne в Шереметьево, привезли к себе на проспект Вернадского, рядом с метро «Юго-Западная», показали центр Москвы. Которая ее разочаровала. Julienne, прочитавшая достаточно русских романов ХIХ в., медведей на улицах не ожидала, но атмосферу помещичьей усадьбы вдохнуть жаждала. А Кремлевские стены и башни, оказалось, словно переместились из ряда северных городов Италии. Прелесть московских переулочков с прикорнувшими ветхими церквями она не успела прочувствовать.
Села на поезд – и одна, ни к каким туристским группам не присоединяясь, не зная русского, поехала в Питер. Одна бродила по городу; невские пейзажи, несмотря на итальянское архитектурное засилье, ее пленили. Вернулась и, оставив у моих друзей часть багажа, полетела в Китай, а вот когда самолет на обратном пути снова приземлился в Шереметьево, ее ждал очень, очень неприятный сюрприз: ее не пустили в Москву, оттого что римское бюро путешествий не оформило визу с остановкой в Москве на обратном пути.
Мои друзья встречали ее, как было условлено, она собиралась еще дня три провести в Москве, но ее не выпускали из таможни: лети, мол, в Рим, да еще доплачивай. Наконец мои друзья вызвали на помощь кого-то из своих более-менее «новых русских», и ему после бесконечных переговоров удалось вызволить Julienne, но с ней произошло что-то шоковое. Общение с российской пограничной службой на таможне преобразило ее до неузнаваемости. Словно она побывала в чека. Или в гестапо.
(К слову, гитлеризм ей представлялся чудовищнее сталинизма, и когда я сомневалась, она выражала свое несогласие лишь взглядом, излучавшим муку. Возможно, ее в свое время поразила мысль высоко ценимого ею итальянского писателя Примо Леви, прошедшего через Освенцим, о том, что Холокост понять невозможно… и не нужно. Еще до газовых камер декретами запрета для евреев (к примеру, покупать наиболее питательные продукты типа яиц, мяса, фруктов) цивилизованная страна построила общество абсурда, а ГУЛАГ, как ни масштабен в убийстве, всё же объясним животной природой человека.)
Случилось так, что и я прилетела в Москву, но не планируя заранее и для Julienne неожиданно. Умерла моя мать, и мне захотелось быть в Москве, где жизнь у нее после дореволюционного счастливого детства и яркой, хотя и нелегкой молодости, должна была принять тягостный груз нескончаемых забот и страданий за близких, но осталась жизнью, а вот об американской ее жизни этого я не сказала бы. Я ходила по нашей с ней старой Москве и навещала оставшуюся ближайшую родню: ее брата, племянниц, двоюродного брата Георгия Щетинина, художника-правдоискателя (в одиночку, непокладисто искавшего правду искусства ради правды жизни), постепенно получавшего признание в постсоветском обществе.
Julienne уже находилась у моих друзей Тани и Валерия после неприятностей в таможне. «Два дня на улицу не выходит, лежит в спальне, есть не хочет. Но вообще-то виновата она сама, почему ее должны были впускать в Москву без визы на том основании, что неделю назад она здесь находилась по визе, сейчас уже просроченной?», – сообщила по телефону Таня. Я помчалась к ним, у Julienne был незнакомый мне пристукнутый вид, она почти не говорила, только слабо улыбалась. Таня, мастерица на все руки, закатила добротный русский обед: щи, кулебяка, водка-селедка. Julienne к выпивке всегда была равнодушна (может, и впрямь мое сравнение Julienne с русским интеллигентом было притянуто за уши?), так что даже не пригубила, но мы все трое так плясали вокруг заморской гостьи, что она немного отошла. Жаль, Танин муж Валя, весельчак и замечательный остроумец, в отличие от жены, почти не знал английского. Julienne изумленно слушала Таню, болтавшую на ломаном английском так раскованно, что наконец я поняла, чего не хватает в моих нелегких отношениях с Инглишем, – именно раскованности. Мели, Емеля! – лучший метод, серьезно.
Было еще светло, захотелось прогуляться с Julienne по местам детства (Чистые пруды и окрестности) – ни-ни-ни – она не покидала помещения, дождаться бы завтрашнего дня и – в самолет, а там Италия – home, sweet home. Впервые я наблюдала близкого мне человека в состоянии так называемой некоммуникабельности. Уж не пытали ли ее в таможне? Навряд. Скорее всего, дразнили – мол, будут держать, пока из Италии не придет исправленная виза.
Утром за ней приехал на собственной машине друг семьи, тот же «новый русский». Муж Тани внезапно поцеловал Julienne руку на прощание (не выразив ли тем самым протест против феминизма?), она приняла это как должное, слава богу, и «новый русский» укатил ее, заметно повеселевшую, в Шереметьево.
Таня стала мне рассказывать, какие темы они поднимали вчера, когда я ушла: добро и зло новой России, среди нового добра – возможность путешествовать по всему миру. И тут Таня попросила Julienne прислать ей гостевое приглашение в Рим. Julienne, разумеется, согласилась.
«Объясни ты мне раз и навсегда, что это такое – феминизм.» Я объяснила. «Нашим женщинам это неинтересно, они любят своих мужчин, все вместе страдали от советской власти; нам, женщинам, хочется быть женственными, красивыми для наших любимых, а ваши феминистки – вижу их по телевизору – как они безвкусно одеты! – нормальным мужчинам нравиться не могут. Не дай бог, через несколько лет и у нас будет такой “феминизм”, но сейчас, когда появилась одежда, мы хотим, наконец, хорошо одеваться, а получается, опять не дают!» Досаду Таня выстрадала, и сбить ее с позиции воинственной женственности было невозможно. Да я и не собиралась, помня, как судьбоносны были платьица и тем более пальтишки с шубками в жизни советской женщины (раздобыла что-то к лицу, и тебя начинают приглашать в ‘интересные компании’, а там и любовь, серьезная, вполне может встретиться). В последовавшие годы Таня продолжала одеваться женственно: юбки в обтяжку, сарафаны, блузки с кружевами, но и джинсами не пренебрегала. Точь в точь Julienne.
В письме из Рима в Нью-Йорк Julienne сообщила, что приглашение в гости она Тане вышлет в благодарность за трогательное гостеприимство, несмотря на… Что-что? Не сошла ли, в самом деле, с ума Julienne в российской таможне?! «Your Tanya is a fasсist», – читала я черное на белом. Срочно позвонила в Рим. – «Почему ты так считаешь? Мы и подружились еще в студенческие годы, потому что более рьяных и при этом остроумных антисоветчиков мне не попалось в моем окружении; Валька собирался с аквалангом переплывать морскую границу на Дальнем Востоке: “дуть прямо до Гавай”, ну не собирался, а мечтал…» – «Мы с ней о разном говорили, когда ты ушла. Она, конечно, не знала, что я читала в газетах про общество “Память” и др. Она, например, сказала, что евреи сейчас эмигрируют не оттого, что их ущемляют в правах, а ради материальных выгод.» – «И что, думать так – это фашизм?» – «Да, фашизм. С этого начинается фашизм.»
Однако Таня вскоре отказалась от приглашения, объяснив, что мало где была в родной стране, а здесь столько интересных мест. Теперь, когда они с мужем стали значительно больше зарабатывать, лучше по России поездить, а заграница может и подождать.
Концы с концами здесь всё же не сходятся. Подозреваю, что не фашист в Тане народился, а антифеминист – зверя этого каким-то образом пробудило знакомство с Julienne. Ведь очень скоро Таня поехала с туристской группой в Париж и потом не раз вспоминала, какая это была сказка – Париж. И там еще встретила в холле отеля даму средних лет, француженку, и поняла, что нашла свой идеал красивого старения и будет ему следовать в общих чертах. Таня не была пустой мещанкой, но ее буквально ужасал американский образ женщины, не сходивший с экранов российского телевидения в 90-е годы. «Зачем нам эта Madonna и прочие леди га-га-га?», – прокурорски спрашивала она каждый раз, когда я приходила к ним. А навещала я их ежегодно, любила их, старых друзей, они были милейшие люди. Но когда бандиты из «новых русских» украли у них квартиру умершей матери, они невзлюбили Америку. Сколько я ни говорила, что не сужу русских по их бандитам, потому что знаю страну, а вот они Америку не знают и знать не хотят, получала отпор: «Нам очень не повезло, что об Америке нам стали рассказывать эмигранты. Ругают они или хвалят, у них специфический взгляд. Мы перестали смотреть их на ТВ. А настоящим американцам к экрану не пробиться». История кончилась тем, что они стали голосовать за Путина. Потом неповторимый талантливый Валька умер от ковида.
Почему-то я не решалась спросить Julienne прямо, что так уж потрясло ее при задержке в аэропорту и не признает ли она свою долю вины. Возможно, я опасалась услышать что-то очень уж обидное о моей ‘малой родине’, что-то, что я сама впитала с молоком матери. Однажды я спросила ее, как она воспринимает на слух русский язык, самый звук его. Ответ меня удивил немало: вы говорите, словно у вас каша во рту. – А как же наше раскатистое «р-р-р»? Не раз я, слыша итальянский издали, принимала за русский! А ‘кашу’ межзубных th я всегда слышала в английском…
К концу 1990-х она прямо-таки потребовала, чтобы я рекомендовала ей книгу, рисующую внятную картину того, что происходит в России. «Да много таких книг выходит, есть немало честных документальных.» – «Нет, назови художественный роман.» – «А разве роман больше тебе объяснит?» – «Yes, a novel can provide a deeper insight into a complex situation.» Признаюсь, преимущество «вымысла» над «фактом» я продумала пристально только после этого диалога, хотя объяснение лежит на поверхности: вымысел худо-бедно заполняет белые пятна на карте истории между фактами. Факты, однако, в XXI веке поставляются перманентным информационным взрывом, и в парах его радиации поди сыщи эти белые пятна для раскраски связующим смыслом.
XIV. ГОРОДА И ГОРЫ
Mio viaggio lento – мое медленное путешествие – делает очередной скачок в более отдаленное прошлое.
Создал Виктор ‘школу’ или нет, годичный отпуск в исследовательском центре IBM ему был положен, как всем, двухнедельный, – тут Америке было догонять и догонять СССР по производству времени досуга для научных работников, но всё равно с парой ‘траверсов’ в Италии – при ее-то плотности искусства на поселение – можно было обернуться. Нас, однако, не тянуло в нашу ненаглядную: для иммигрантов без году неделя Америка даже в пределах Вестчестерского графства успешно конкурировала с любыми заморскими путешествиями: она сама была Заморская, с заглавной буквы. Потом В. перешел в университет, а там всё лето отпускное, и когда на его горизонтах возник пизанский профессор Дарио Бини из той же ‘школы’, что он, Виктор, не подозревая о том, создал, – тогда и очутились мы снова в Италии, через шесть лет, уже летом (мне одной довелось провести в Риме январь 1979-го в связи с эмиграцией моей матери).
Cсора на воде.
Город Massa (Масса), июль 1983-го, жара. Адская в близлежащей Карраре, но выручает нешуточное великолепие мраморного карьера, вездесущий призрак Микеланджело, переключающий внимание с тягостей тела на победы духа. Так что закаляйся, как мрамор.
Море в Массе пляжное, наши ребята после математического перегрева головы нуждаются в более активном отдыхе. Семейство Dario Bini уплывает на яхте в сторону Корсики, а мы дожидаемся прибытия Julienne, запланированного месяц назад в Риме. Чего не было запланировано, так это потеря ею, самым организованным человеком из моих друзей, дорожной адресной книжки (мобильные телефоны тогда еще не народились). Когда назначенное время встречи у нас дома истекает и проходит еще часа полтора, я направляюсь на главную рыночную площадь, но, очевидно, Julienne не догадывается, что эту точку я найду само собой разумеющимся местом встречи в случае утери ею наших координат. Что мешало нам так условиться?
В угнетенном состоянии на обратном пути домой заглядываю без всякой задней мысли в какую-то забегаловку неподалеку от нашего жилища. На столике при входе лицом вниз распластана на руках голова Julienne, затылком выражающая сонный отказ от сражения с роком. Еще один счастливый случай в истории нашей дружбы, начиная с римского новоселья (по эпическому размаху, сознаю, несравнимого).
Julienne приехала на своем миниатюрном авто, и через день мы отправились на север вдоль Лигурийского побережья. Наши запросы, конечно, совпадали: плавать, swim, nuotare; безлюдные бухты; песчаные пляжи необязательны, сгодятся каменистые; зелень в поселках. Она знала места. Их имена я забыла, только в памяти звякает: «Cinque Terre, чинкуа терре».
Прошла еще одна неделя, веселящая тело и душу, – если не считать одного события, но в итоге мне (лишь мне, уверена) и оно пошло на пользу.
Как-то мы наняли лодку (без гребца) и, проплыв несколько километров вдоль берега, расположились в приглянувшейся бухте с пляжем. На север вдоль моря шла отвесная стена ‘в духе Кара-Дага’ (как тогда мы всё еще говорили и как давно уже не говорим теперь, поскольку подобных пейзажей в мире хватает), и мы отпросились у Julienne в лодочный мини-поход, не уточняя, на какое время. Ей на этот раз хотелось просто купаться и загорать ‘до упора’. Неважно, ощутили ли мы себя на Кара-Даге или нет – важно, что когда мы вернулись часа через три к Julienne, она встретила нас в бешенстве. Такой я ее никогда не видела. «Слава богу, в бухте еще другие люди высадились. Я уж собиралась обратиться к ним за помощью, чтоб они доставили меня на стоянку. Вы бросили меня ради своих удовольствий, это некрасиво.» – «Но ведь ты сама хотела сидеть в бухте до упора; еще совсем светло.» – «Да, но смотрите: солнце зашло за гору, и пляж в тени, а мне нравится после купания быть на солнце, иначе мне здесь делать нечего.» – «Мы этого не предполагали.» В довершение на море началось легкое волнение, и пока мы с В. гребли изо всех сил обратно, лодку качало, разворачивало, сбивало с курса. Опасно не было, но, похоже, Julienne в этом не была уверена и, пытаясь скрыть страх, теряла самообладание.
Неожиданно я осознала в себе совершенно новое чувство, вернее, хорошо забытое старое: злорадство, торжество над трусостью другого. А когда мы высадились на берег, попросили у нее прощения, поехали ужинать в хорошую тратторию, и она успокоилась, мое злорадство перешло в радость, ранее уж точно мной не испытанную, – радость, на самом деле несколько ущербную: я радовалась, что поругалась с подругой, уроженкой моей новой страны (США), не из-за каких-то политических разногласий и т.п., а по самому обычному житейскому поводу. Наверное, понять это трудно тому, кто не переселялся в чужую среду, где спектр эмоций может оскудеть из-за отсыхания тех или иных человеческих отношений. Вот что-то близкое в «Пьяцце Маттеи»:
…Я тоже, впрочем, не в накладе:
и в Риме тоже
теперь есть место крикнуть «Бляди!»,
вздохнуть «О Боже».
………………………….
Чем был бы Рим иначе? гидом,
толпой музея,
автобусом, отелем, видом
Терм, Колизея.
А так он – место грусти, выи,
склоненной в баре,
и двери, запертой на виа
дельи Фунари.
Сидишь, обдумывая строчку,
и, пригорюнясь,
глядишь в невидимую точку:
почти что юность.
Размышляя позже, тайное удовлетворение больше ссорой, чем примирением, я приписала зрелости психики. Разнообразие чувств, радости и угнетения в непредсказуемом коловращении – вот в чем купается душа с ощущением силы и счастья, а не стремится к одним лишь ‘положительным эмоциям’.
Через несколько дней наша компания раскололась: Julienne отплывала (паромом) на остров Сардиния, где в небольшом прибрежном городке жили самые близкие ей, самые дорогие ей в Италии люди. Она называла себя ‘god mother’, т.е. крестной матерью одной из дочерей этой большой семьи, испокон века жившей рыбацким промыслом. Я не понимала, как атеистка может быть крестной матерью кому бы то ни было, и то, что одна из дочерей семьи была в свой час обращена Julienne в феминистскую веру, не уменьшало моих сомнений. Наконец я не выдержала состояния неясности и спросила, с чем мы здесь имеем дело, – с фигурой речи или с незнакомыми мне обычаями католиков на острове Сардиния? Оказалось, что с последним, но случившимся два десятка лет назад: Julienne, тогда начинающая феминистка, стала крестной матерью новорожденной дочки своей подруги, ныне матроны семьи. Семья была католической, но трещать католицизм по всем швам стал позже. Главное, они столь очаровались странной американкой, что испросили благословения на обряд крещения у местного священника. Сказать по правде, беспокоило меня только одно: лишь бы Julienne, одинокая немолодая женщина, лишившись какой-никакой поддержки ее прежнего мужа (Джиованни, так и не женившись повторно, умер в 2002-м), в старости имела бы не фигуру речи, а семью во плоти. Что и произошло. Тому уже больше дюжины лет.
Итальянские антисиесты.
Проводив Julienne в ее путь паромом на остров Сардиния, мы приступили к осуществлению ностальгического плана возвращения в европейские горы. Вообще-то, как мы к тому времени обнаружили, американские горы как горы, только без подходов (романтизированных в обожаемых мной песнях советских альпинистов: «Ваш хваленый Кавказ не обитель чудес, а бульвар, где пижоны гуляют… То ли дело подходов нетронутый лес, неприступная высь Гималаев…»), а лишь с подъездами, т.е. подъезжаешь к основанию вершины на машине и восходишь за день (или ночуешь в палатке на маршруте) – получается горный спорт, а не путешествия в горах, как это бывало порой у нас на Памире, Тянь-Шане, Алтае, в Сванетии, где в горах пасли стада горцы, принимавшие в свои хижины иногда попавших в переплет путников. Приключениями такого рода Альпы нас не одарили, но зато к их итальянской части вели из Рима такие подходы из городов, что реализм культуры забивал романтику природы.
Уже первый наш траверс Италии 197-го, в двух направлениях из Рима – в северном: Флоренция, Лукка, Пиза, Венеция, Падуя, Виченца, Верона, Ассизи, Сан-Джиминиано, Орвието; в южном – Неаполь, Капри, Агридженто, Палермо, – перевернул наше представление о потенциале человека. Выходило, что любой, в каком ни окажись, случайно или по плану, старинный город Италии имеет свое лицо, всегда культурно насыщенное и непредсказуемо чарующее. Конечно, в центре всегда площадь с собором и palazzo municipale (здание городского управления), но на этом подобие заканчивается и начинается непредугаданное разнообразие искусства. Выходит, количество и качество итальянских городов находятся в оптимальных отношениях. То есть чем больше городов, тем они лучше и разнообразнее. Могу сравнить только с большим коллективом талантливых людей, например, в университете. Попытка объяснить сей озадачивающий фрагмент истории культуры вела в тупик собственного невежества. На первых порах было достаточно разделить сильные переживания и вдохновенные гипотезы неслабого авторитета – Николая Васильевича Гоголя – в повести «Рим»:
«Его изумляло такое быстрое разнообразное развитие человека на таком тесном углу земли, таким сильным движеньем всех сил. Он видел, как здесь кипел человек, как каждый город говорил своею речью, как у каждого города были целые томы истории, как разом возникли здесь все образы и виды гражданства и правлений: волнующиеся республики сильных, непокорных характеров и полновластные деспоты среди их; целый город царственных купцов, опутанный сокровенными правительственными нитями под призраком единой власти дожа; призванные чужеземцы среди туземцев; сильные напоры и отпоры в недре незначительного городка; почти сказочный блеск герцогов и монархов крохотных земель; меценаты, покровители и гонители; целый ряд великих людей, столкнувшихся в одно и то же время; лира, циркуль, меч и палитра; храмы, воздвигающиеся среди браней и волнений; вражда, кровавая месть, великодушные черты и кучи романических происшествий частной жизни среди политического общественного вихря и чудная связь между ими: такое изумляющее раскрытие всех сторон жизни политической и частной, такое пробуждение в столь тесном объеме всех элементов человека, совершавшихся в других местах только частями и на больших пространствах!»
Оставалось только проштудировать целые томы истории. За прошедшие годы даже не целые таки подтвердили для меня гоголевское вúдение в повести «Рим».
Генуя. 1983. Солнце печет вовсю, но солнечный удар нам не грозит. Ущелья улиц Генуи столь безумно узки, что солнцу до пешехода не дотянуться. Поражает мощь построек на ограниченном пространстве, высоченные здания почти соприкасаются фасадами, кариатиды удерживают здания напротив – так кажется в полумраке улиц даже днем. Гигантские окна призваны дать больше света внутрь комнат.
Генуя. 1863. «Ну, город! Дома с колокольню, а улицы в 2 вершка шириной. Дома расписаны и архитектуры чудовищной, крыши поросли травой», – дивится Генуе молодая Аполлинария Суслова, путешествуя по Италии с Достоевским.
Словно смычком Паганини, уроженца Генуи, навеки втесан генуэзский авантюризм в камень города. Можно представить, с каким наслаждением вырвался на простор океана другой авантюрист, другой генуэзец, Христофор Колумб. Николай Васильевич Гоголь видит в нем – точнее, в эпохе великих географических открытий – начало конца славной истории Италии. Как он сокрушался, как мечтал о ее возрождении на уровне Ренессанса, не меньше. Всегда изумлялась чуду Гоголя, и всё больше начинаю понимать, какую вдохновляющую роль сыграла в создании «Мертвых душ» неумирающая душа Италии. И уже не удивляюсь, что человек работает, имея перед собой результат труда других, и ему очень хочется попасть в хорошую компанию. Вот почему он писал «Мертвые души» большей частью в Риме – чтобы иметь образец мастерства и трудолюбия перед глазами.
Впечатление от нашего первого итальянского, зимнего траверса 1977-го без колебаний подтвердил наш летний траверс 1983-го: Вольтерра, Пиза, Масса, Каррара, Генуя, Милан, Бергамо. Далее города уступили место горам, то есть курортам в предгорье Monte Bianco, и когда мы исходили многие его тропы, то переместились на французскую сторону, в Chamonix-Mont-Blanc, где Виктор взошел на Монблан (не один, в группе из трех).
Города и горы – максимально отдаленные друг от друга полюса: культура и природа земного мира. В северной Италии эти полюса тянет сближать. «Горы – соборы Земли» (Джон Рёскин), а соборы городов Апеннинского полуострова образуют массив вершинной архитектуры в буквальном и переносном смысле. Полное право на эту нехитрую метафору получаю после второго летнего траверса через год (1984): Сиена, Перуджа, Губбио, Равенна, Болонья, Феррара, Мантуя и – Доломитовы Альпы.
Мантуя с ее возносящимся камнем среди вод в центре города обрушилась сверкающей увертюрой к Доломитам. В первый же выход в горы попадаем под камнепад. Отделываемся испугом – легким он, когда камни летят невесть откуда, – не бывает. Или вот гроза с градом размера в куриное яйцо застает на альпийских лугах, где спрятаться совсем негде, а на везение рассчитывать ненаучно (но и на науку найдутся охотничьи рассказы!), это уже в Альпах австрийских. Отдали должное всем – и швейцарским, и французским. И савойским – вершине поэтов Гронского и Цветаевой – Белладонне. Остановлюсь однако: на этой бумаге я рисую пейзажи не гор и даже не городов, а – ‘голода’, напомню, советской невыездной. Утоленного или нет, раз всё еще вспоминаю? Не забытого, уж точно.
Когда вернулись в Рим перед отлетом в Америку, был уже август. Райская жара. Не бремя, а благо: Рим совсем опустел, ушел в отпуск, а пришельцы тяготели к тени, мало заслоняя залитый солнцем город. Августовский Рим обернулся гигантской пешеходной зоной – изрядно превосходящей в площади tutte zone pedonale (все пешеходные зоны), вводимые медленно, но верно, в повседневность горожан помудревшими муниципальными властями. И вот он – наш праздник антисиесты в летнем Риме: пустой Вечный город «под небом золотым», шагай себе сколько заблагорассудится, в сухом воздухе дышится легко. И не простудишься, валяясь на камнях в тени. Я готова предстать перед консилиумом самых передовых фрейдистов мира, но Рим я люблю еще и плотски. Я ласкаю терракотовые стены, прижимаюсь телом и лицом, сую нос в трещины. Должно быть, пришло время для ритуальной трапезы перед громадой пространства-времени Пантеона: всегда берем грибы (божественно их римляне зажаривают) и белое вино. Пьем за здравие Августа. Кто чьим именем назван – первый римский император Октавиан Август, основатель Римской империи, или восьмой месяц года, или прилагательное? Оказывается: сначала прилагательное «божественный, светлейший», затем имя императора, потом – месяц.
Просвещает ученая поэтесса Ева Брудне-Уигли, подруга, у которой мы гостим. Она арендует два этажа ветхого палаццо на Via di Parione рядом с Piazza Navona, вместе с ней сын-школьник и муж. Австралиец, он часто в разъездах, у него неведомый нам солидный бизнес, приносящий крупный доход, позволяющий снимать жилье на Навоне. Сыну Евы забавно, что мы спим на крыше палаццо, он бегает вокруг, перескакивая через наши распластанные тела – под небом расширяющейся Вселенной. Утром Ева отводит меня к сапожнику на Via di Parione подбить босоножки. Сапожник выглядит точь-в-точь, как ассириец у нас в Кривоколенном переулке полвека назад. Собственно, что мешает ассирийцу добывать хлеб насущный в Риме, если он решил эту задачу в советской Москве?..
В тени НАТО – Лукка.
Да, неделей в июне 1992-го в Лукке и ее окрестностях обязаны никому/ничему другому, как НАТО. Ничего милитаристского, лишь покровительство науке и искусству смогли мы заметить на математической конференции, оккупировавшей просторную виллу недалеко от Лукки. Не будучи участником научных дискуссий, дни я проводила вне четырех стен, пускаясь в прогулки по сельским дорогам, но даже июнь в Тоскане суров к пешеходу; всё же сухим солнечным воздухом, напоенным разомлевшими травами, пропиталась, на весь спектр зелено-желтых тонов окрестностей нагляделась, на довольно-таки враждебное тявканье собак, стерегущих виноградники и оливковые сады, наслушалась.
Однодневная экскурсия под крылом НАТО в Лукку, набитую до отказа искусствами со времен этрусков, в числе своих радостей принесла прогулку по верху полностью сохранившихся со времен Ренессанса крепостных стен, таких широких, что еще в начале ХХ века по ним ездили прогулочные экипажи. Догадалась только сейчас, почему наш римский Луиджи Фaббро повторял с сожалением: «muri… muri… muri», когда мы ему рассказывали в январе 1977-го, что перед Пизой ненадолго заскочили в Лукку уже в сумерках и не стали подниматься на стены (muri). (А значительно более поздний отчет о Болонье сопровождался его каденциями одобрения: «arcade… arcade… arcade» – еще бы, весь город можно обойти, не выходя из-под опоясывающих здания аркад, спастись в жару и не промокнуть в дождь.) Почему так приятно ходить по крепостным стенам, отчего вид сверху на город, если он пригож и уютен вроде Лукки, умиляет? Словно развернула складную книжку с картинками. Вот рыночная площадь, построенная на развалинах античного амфитеатра, почти точный овал. Уже давно люблю овал, а когда-то в известной полемике двух поэтов: «Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал» – «Я с детства полюбил овал, за то, что он такой законченный», – в овале видела «отсталось вкуса», – Италии на меня не было, в частности, овальной площади, совсем уж обворожительной в Сиене. А вон беломраморные кафедральный собор San Martino и церковь San Michele, впервые увиденные еще 1 января 1977-го на пути из Флоренции в Пизу и, как нас там просветили, построенные под веянием пизанского духа грядущего Ренессанса.
А вон… дом на площади, где родился и писал оперы Giacomo Puccini – гений места Лукка. Тогда еще не был водружен рядом памятник великому композитору, лишь в третий наш визит в Лукку (2002) представился случай выразить благодарность автору «Богемы», «Тóски», «Мадам Баттерфляй» от себя в далекой юности, когда пуччиниевский мелос формировал нечто более роковое, чем музыкальный вкус.
Бронзовый Пуччини сидит, закинув нога на ногу с лукканским шиком (да, Лукка – шикарное место, еще во времена античности здесь обнаружили целебные воды и заложили ‘курорт’). Легковесный образ? Да нет, просто скульптор находчив: реалистичностью решения – одним небрежным (но элегантным, непременно элегантным) движением ноги – обозначен вклад Пуччини в оперу: стиль verissimo, реализм. А как же музыка, богатая нежащими и разрывающими сердце мелодиями? Объявим Пуччини создателем мелодийного реализма (а меня – термина!), ведь в музыке мелодия как раз и есть наиболее реальная, наиболее трогающая человеческую душу сущность. И как реализм в живописи или литературе, мелодия в музыке авангардными творцами тоже не шибко жалуется. Ничего, нам, отсталым, больше достанется.
Мне было за что благодарить автора оперы «Тóска»: в моей италофилии, заведшей меня в его страну и потом в Новый Свет, часть вины приходится на арию Каварадосси, в детстве раскрывшую мне архетип итальянского пения. На мой вкус, лишь один у этой арии недостаток – кратка, и это не комплимент композитору, а упрек либреттисту: высокий надрыв музыки требует более длительного словесного сопровождения, рассказа; слушателю нужно побыть с Каварадосси еще несколько минут – это мне внушает не рацио, а ухо психики.
Так какое действие на состояние моего ‘несвященного безумия’, гнавшего в Италию, оказывала ария Каварадосси? Ускоряющее, я бы сказала. Трагическое в итальянской вокальной музыке, конечно, было мне особенно близко и особенно восхищало; трагизм у итальянцев c их древнегреческим наследием гармоничен, кантиленен. Можно понять и принять сопротивление серьезной композиторской мысли ‘итальянщине’, но по мне, слушателю без образования, итальянский надрыв на сто голов выше современной бесстыдной крикливости певцов эстрады.
Пение зовет настойчивее всего прочего. Можно сомневаться в уме, истине, но не в красоте. Советская власть перекрывала нам кислород знания о жизни за границей, а что касается красоты, то и ее во многих проявлениях: в литературе, изобразительном искусстве, театре (кино). А вот с бессловесной и бесплотной музыкой, особенно с мелодией, ‘искусствоведам в штатском’ было не справиться. Спинной мозг что ли держали в своих страстных и крепких руках итальянские мелодии, и я знала всей собой, что родина этих мелодий – моя. Пробил час, когда Италия как Мелодия всего сущего, чем живет человек, призвала к себе.
Мне всегда хотелось найти источники красоты итальянского мелоса. Понятно, что существовала сильная традиция. Но как она возникла, чем питалась многие века? Соображения у меня простые, чтобы не сказать самые примитивные. Так сложилась европейская история, что с определенного времени – позднего Ренессанса – Италия находилась в постоянном подчинении тем или иным внешним, чужеземным государственным силам, отсюда – итальянский пессимизм в отношении социальных преобразований, хаос в политике, фатализм, трагизм. Да, за жизнерадостностью итальянцы с присущей им артистичностью скрывают весомую печаль.
Великие достижения культуры в недалеком прошлом наглядно агитировали красотой вездесущих искусств противостоять несчастьям и держаться ‘красиво’ тем непреклоннее, чем меньше государство справляется с бедами. Я верю Луиджи Барзини, когда он в своих «Итальянцах» говорит о важности повседневного спектакля для его народа. Шекспировское «Мир – театр, люди – актеры» для итальянцев не открытие на пике жизненной мудрости, а здравый смысл, усвоенный в быту. Жить – играть. А уж петь – тем более. Петь = жить, поют только живые, какая музыка у мертвых душ? Итальянское пение – жизнь и, одновременно, искусство с головы до пят. Пение спасло Италию. Гоголь в финале «Рима» сентиментален, коряв, но проницателен:
«Когда же и век искусства сокрылся и к нему охладели погруженные в расчеты люди, он веет и разносится над миром в завывающих воплях музыки, и на берегах Сены, Невы, Темзы, Москвы, Средиземного, Черного моря, в стенах Алжира и на отдаленных, еще недавно диких, островах гремят восторженные плески звонким певцам».
XV. ТОТ САМЫЙ БУКАЛОВ
«Posso parlare con signore Alexei Bukalov?» – «Витя, кончай валять дурака. “Убежал Алeша в лес, испуская аш два эс!” – я не забыл твою дразнилку… сколько лет мы с тобой не виделись и вообще не разговаривали?.. По моему счету… 50! Как ты меня нашел?» – «Мне стали попадаться публикации некого Алексея Букалова в “Русской мысли”, “Новом русском слове”. Сначала я не думал, что это ты, но потом почувствовалось что-то до боли знакомое. Дай, думаю, проверю: а вдруг? У меня в Пизе коллега, математик, местный, ему не составило труда узнать твой телефон. Заодно выяснилось, что ты возглавляешь отделение ТАСС в Риме и Ватикане! Послушай, Алеша, “Я знаю, ваш путь неподделен, / Но как вас могло занести / Под своды таких богаделен / На искреннем этом пути”, – это уже не моя дразнилка, это Пастернака, если помнишь.» – «Всё помню! Но после 1991-го от ТАСС осталось только имя. Правда, сейчас что-то снова поворачивается не в ту сторону… потом поговорим. Ты где? Всё еще в Москве?» – «Нет, 30 лет как в Америке.» – «У меня в Нью-Йорке дети и внуки.» – «А у меня только жена. Она Италию любит, кажется, не меньше, чем меня.» – «Ну так приезжайте в Рим! Я встречу и привезу к нам.» – «Мы только что вернулись из Перу. А через две недели летим на конференцию в Кортону, это в трех часах езды поездом от Рима.» – «Не был там; всюду в Италии, кажется, был, а вот в Кортоне нет.»
Беседа еще продолжалась, Алексей рассказывал про свои злоключения с КГБ до 1991-го, про то, как его выдавили с дипломатической службы (после учебы в МГИМО на итальянском отделении) и он подался в журнализм (научно-технический), а после падения железного занавеса пошли хорошие годы: направление в Италию возглавить ТАСС, также интересная работа с Ватиканом, занятия на досуге исследованием итальянских и африканских мотивов в творчестве Пушкина («Пушкинская Африка», «Пушкинская Италия» и др.). С 2001-го в составе папского пресс-пула Букалов сопровождал римских понтификов (Иоанна Павла II и Бенедикта XVI) на борту их спецсамолетов, освещая папские заграничные апостольские визиты. На его счету и ряд других эффектных профессиональных достижений, оцененных престижными премиями в России и Италии. Но есть и одно непрофессиональное, которое не могу не отметить: Алексей – вдохновенный старожил и знаток Рима, всегда привечавший товарищей по счастью любить Рим. Об этой его линии жизни снят документальный фильм «Тот самый Букалов». Мы посмотрели его много позже, после того, как Виктор, закончив длинный телефонный разговор с Алексеем, произнес, не веря себе: «Тот самый Алеша».
Подслушивая на параллельном телефоне исторический разговор в эфире двух друзей с детского сада, начало разговора я запомнила наизусть – так поразило меня мгновенное узнавание Алексеем голоса своего однокашника через полвека. Именно однокашника, хотя они и не учились вместе в школе. Кашу они вместе ели в детском саду – стало быть, недолго, год-другой, но приятельствовали потом еще лет десять в роли ‘персональских детей’ – детей персонала летнего детского сада от Академии Наук под Звенигородом (Алешина мать работала врачом, Витина – в бухгалтерии). Какими разными ни родились Алеша и Витя в сей лучший из миров (их биографии красноречивы на этот счет), они совпали в привязанности к детсадовской даче, каждое лето туда ездили, ни разу не изменив ей с пионерлагерем. Практически это были дачные будки (попроще ахматовской в Комарово!), построенные родителями за свой счет, частично своими руками. Близость ли Москва-реки, из которой дети, как водится, не вылезали, долгие ли велосипедные поездки, не запрещаемые родителями, отсутствие ли «мертвого часа» (боготворимого лагерным начальством столь истово, что этот ‘мертвый’ остается среди самых живых воспоминаний детства) – неведомая сила влекла персональских детей на дачу. Даже как-то собрала их, уже студентов разных институтов, на reunion в Москве. Это был последний контакт Алеши и Вити перед встречей через 50 лет в римском аэропорту (2008).
Седовласый старче стоял посреди зала прилета, недоуменно глядя, как мы приближаемся к нему. Он сам сказал нам об этом позже, за завтраком у себя дома: мол, не ожидал, что Витя изменится до неузнаваемости. Тут же спохватился: сейчас Витю снова не узнать, т.е. напротив – узнать, сейчас в нем прорезался звенигородский дачный пацан, как на предъявленной нами копии фотографии 60-летней давности.
Галина, жена Алексея, с раннего утра уже вела экскурсию по Риму. Хорошо еще, у Алексея и Виктора почти не было общих знакомых, иначе засиделись бы мы, обсуждая, как у кого из них сложилась жизнь, и на следующее утро отправились бы в Кортону, не пройдясь хорошенько по Риму после пятилетней с ним разлуки. Правда, мы только-только вернулись из ошеломительного перуанского путешествия и тянуло поделиться свежими впечатлениями, но, с другой стороны, в ситуации полувековой неконтактности различие между свежими и не свежими впечатлениями от чего бы то ни было – не принципиально, так что мы решительно встали из-за стола и отправились в город. Да и Алексею давно пора было проведать сводку новостей на своем компьютере, ожидавшем его профессиональной реакции. Он догнал нас на полпути к метро. «Мне хочется теперь вам признаться, что вообще-то я боялся нашей встречи. Ведь мы не знали друг друга и могли бы оказаться совсем чужими друг другу – что бы мы тогда делали?! А теперь у меня гора с плеч свалилась. Отпразднуем вечером! Тут неподалеку есть траттория, нетуристская.»
Таковой она и оказалась, – как и Галя, даром что общепризнанный классный римский экускурсовод. Бывая в Италии сравнительно часто и подолгу, начиная с 1976-го, мы общались почти исключительно с итальянцами, и это было откровение. Пришло время, тем не менее, когда стало любопытно поговорить и с русскими старожилами Рима. Мы спрашивали наших хозяев об Италии, почти не уделяя внимания блюдам, выбранным для нас так продуманно и щедро. Известная оплошность: упоенно болтаешь и не замечаешь, что ешь и даже пьешь, а стоило бы. Помню зато свой вопрос к Алексею о причинах экономического процветания Италии. Занимал он меня еще и потому, что у меня был свой ответ, и мне хотелось услышать мнение такого человека, как Букалов.
Еще в 1976-м, прикипев к Италии, не могла я не задуматься о бедности, в которой страна находилась в те годы. Мне, небогатой, ее бедность в глаза не бросалась – как и дешевизна товаров, но экономически грамотные люди дешевизну ‘вычислили’ и считали симптомом слабой экономики. Дешевизна сочеталась с завидным качеством товаров, и, восхищаясь несравненным итальянским вкусом, я пророчествовала с жаром, приличествующим родителю говорить о будущем ребенка: «Пройдет еще несколько лет, раны войны затянутся полностью, и вот увидите: Италия выйдет на первые роли в мировом рынке, исключительно благодаря традициям и талантам своего народа». Далеко же завела меня италофилия! Однако мое предсказание сбылось, даже Julienne давно согласилась, уже не говорит, что в бедность Италию загнало угнетенное положение женщины, более тяжелое, чем, к примеру, в Британии или Германии.
Алексей благосклонно кивал головой, а потом дал дополнительное, возможно более веское объяснение. Высокая культура труда, свойственная итальянцам с незапамятных времен, в годы послевоенной разрухи была поддержана экономическими ресурсами плана Маршалла. Скорее всего, более эффективно, чем в других странах, которым помогала Америка, потому что итальянцы, люди здравомыслящие, не страдают ‘комплексом облагодетельствованного человека’ – нелюбовью к благодетелю. Антиамериканизм, затопивший мир, в Италии, по опросам, малопопулярен. Алексей знал, что говорил.
В италофилии, разумеется, надо знать меру, а то эгоистически начинаешь сетовать на слишком высокий уровень любви человечества к красотам Италии. Посмотрите карнавалы в Венеции on-line: апокалипсис. (В Бразилии, правда, в квадрате, но от этого не легче.)
Правда, итальянцы пытаются сохранять хорошую форму, т.е. следить не только за состоянием старинной архитектуры и содержимого музеев, но и стараются остаться итальянцами, сохранить свой образ жизни. Еще в 1986-м зародилось движение под английским названием «slow food», направленное против «fast food», а вслед за ним уже в Америке в моду вошла «медленная мода», так называемая «slow fashion» с ее призывом: остановить гонку новой одежды! На первый взгляд, от Италии, лидера в деле облачения тела в покровы, поддержки мы не найдем; с другой стороны, в чьи руки и отдать это тонкое дело, как не королевы моды со стилем и душой (согласно давней оценке моей московской портнихи)? К сожалению, я не слежу за модой и не в курсе успехов движения «slow fashion», но в последние две поездки в Рим приобрела без труда в большом универмаге неподалеку от вокзала несколько тряпок для нашей семьи, расстаться с которыми скоро не захочется.
Наблюдается еще одно замедление – кто бы мог подумать: в туризме! На наших глазах проклевывается «медленный туризм» («slow travel», а по-итальянски «viaggio lento»). Правда, очень медленно ‘медленное путешествие’ внедряется в массовое сознание. Может быть, сами итальянцы и будут путешествовать «медленно», по принципу «лучше меньше, да лучше», в иноземных странах, но очень сомнительно, что такие факторы их культуры, как «The fatal charm of Italy» («Роковое очарование Италии») или «The perennial baroque» («Вечное барокко») – названия глав книги Луиджи Барзини «The Italians» – ослабят «The eternal pilgrimage» («Вечное паломничество»).
По возвращении через неделю из Кортоны мы предполагали встретиться вечером в траттории «Giggetto al portico d’Ottavia», той самой, где в 1979-м отмечался мой день рождения (гл. VIII). Ультра-туристское место в 2008-м, и Букаловы там не раз бывали, но для нас с В. вкушение жареных артишоков по-иудейски оставалось праздничным ритуалом, и мы жаждали разделить его с Алексеем и Галей.
XVI. ТРАВМА ПЕШЕХОДА
Какие воспоминания в наши дни обходятся без извлечения многоуважаемой Травмы из глубины глубин памяти? Вот и я разоблачу свою.
Собираясь вернуться так же, как и прибыли, – поездом, мы стояли с вещами на остановке автобуса, подвозившего к железнодорожной станции. Сам городок Кортона расположен на холмах в трех километрах. Тут и увидел попутчиков себе в долгую дорогу коллега Виктора, русский эмигрант, славный юноша, проезжавший мимо в машине, взятой напрокат. Шальная пуля современного комфорта задела нас, когда коллега развернул перспективы: не только домчим до Рима прям от точки, где сейчас стоим, – а если захотим, будем останавливаться в интересных местах, – но и закажем прям сейчас по его мобильнику отель на сегодняшний вечер.
Алексей предлагал нам ночлег под крышей своей виллы, но добрых людей надо щадить, а его мы всё равно увидим завтра вечером в «Артишоках», так что полный вперед, коллега, даешь Перуджу, Губбио и отель «Хилтон» – до коего мы добрались, скажу забегая вперед, около трех утра, но главное, как добрались – не так, как доселе перемещались по Италии, а мчась по безликому скоростному шоссе в неоновом освещении среди индустриального пейзажа и затем блуждая по римским ‘Чертановым’, в одном из которых затаился один из «Хилтонов». (Уехавшая в сардинскую вотчину Julienne не была в игре.)
Остановиться по пути на два-три часа в Перудже и Губбио порекомендовали мы сами, когда-то эти места посетившие на заре наших итальянских путешествий, но повторять этот опыт не следовало: неповторим. Врагу не пожелаешь разъезжать по Перудже в поисках парковки, вытряхиваться на полчаса и – снова в машину, высматривая себе очередной объект sightseeing’a.
Что касается небольшого поднебесного Губбио, там неприятность обещала не суета с парковкой, а просто несовместимость его головокружительного образа с внутренним миром нашего автомобиля. Слава богу, время вымыло начисто из моей памяти этот второй, ненужный, Губбио – спасибо психической самозащите организма.
Перуджа и Губбио – яркие эпизоды в моей жизни, а Рим – сама жизнь, и на два дня она была осквернена судорожным ритмом передвижения в машине, вываливанием в гущу толпы, далее воистину везде: наш спутник намеревался провести sightseeing по полной. Когда нам ‘повезло’ и мы запарковались наверху Испанской лестницы у самой балюстрады, я попросила разрешения отпустить меня на все четыре стороны. Коллега не возражал, мои римские страдания не могли не отравлять ему единственный день в Вечном городе.
Произошло, однако, непредвиденное, но и неизбежное: Рим вокруг перестал быть моим Римом, а у нас было назначено свидание еще в прежнем Риме. Ни в какие «Артишоки» идти не хотелось, видеть Букаловых не могла в своем раздавленном состоянии, да и не имела права. Витя позвонил Алексею с извинениями, с полуслова был прощен. Разыскать пригородный «Хилтон», где остался наш багаж, подвернувшееся такси сумело не без проклятий (звучавших для меня сочувствием моей идиосинкразии), утром мы сменили отель на другой, рядом с Термини, железнодорожным вокзалом. Теперь – ноги в руки и лети по городу как птица.
Мы и полетели – прежде всего, предстать, как лист перед травой, перед Алексеем и покаяться нетелефонно. Святой человек, он вызвался приехать к нам сам, на метро, встретились на привокзальной круглой площади Piazza della Repubblica. Привокзальная не подразумевает сниженный статус в европейских старинных городах: в Риме здесь, на месте развалин бань Диоклетиана, находятся Нацио-нальный Римский музей (одно из лучших собраний античного искусства), микеланджеловская Церковь Мучеников, стремительный в камне и воде Фонтан Четырех Наяд, рядом Оперный театр, художественные галереи. Родные с 1976 года места. Добрейший Алексей спросил нас только о конференции в Кортоне, ни слова о моей отмене ритуальных артишоков накануне; я предложила зайти в тратторию тут же на площади, и Алексей вел себя с владельцем так по-свойски, словно они были знакомы, – таки были. Весь Рим, включая Папу, знал Букалова. Через день он уезжал на Венецианский кинофестиваль – место его ежегодных репортажей для России. Мы простились до встречи в Нью-Йорке, куда он регулярно ездил к сыну и внукам.
У нас оставалось всего полдня в Риме до отлета назавтра. Надо было срочно избавиться от осадка вчерашнего автомобильного Рима, накрепко запомнив урок: Рим – пешеходный город. Направившись от Республики через знакомые улицы к Траяну и делая круг у Колизея на пути к Термини и к отелю, я стряхивала с себя вчерашнюю мороку, но ведь она, как и красота, в глазах смотрящего. Неожиданно, без всякой видимой причины (какая соринка попала не в глаз, а в мозговые извилины?) Римский форум выломился из моей сокровенной реальности, явившись зрению, как он есть: груды обломков, мизерабельные руины в пыли – без исторического ареола в моем воображении. Призывала прежнее магическое вúдение, но новое обыденное не исчезало… Прокол в ноосфере? Засиделась в мифе, и действительность восторжествовала? Или прав Пастернак: «всего сильнее тяга прочь, и манит страсть к разрывам»?
Но разрывов с Италией за прошедшие годы хватало, мы не только в Италию наведывались. Научный туризм Виктора уводил нас в Индию, в разные европейские города, Южную Америку. Только три недели назад вернулись из Перу, вот уж разрыв так разрыв! И Россия каждый год. Подсчитала, сколько к 2008 году у меня было поездок в Италию: 11 за 32 года, начиная с 1976-го. Я думала, больше. Возможно, учитывала те короткие пребывания в Риме, когда останавливалась в нем на пути в другие страны – Грецию, Израиль, Россию – с целью просто увидеться с Julienne и взбежать по двум лестницам на Капитолийский холм. Mai più. Nevermore.
XVII. ИТАЛЬЯНСКОЕ ТАНГО
В Нью-Йорке с Алексеем Букаловым мы встречались у нашей общей подруги Нины Бейлиной, известной скрипачки, получившей признание на Международном конкурсе им. Чайковского. К всеобщему ужасу, у Алексея начала развиваться агрессивная глаукома, и осенью 2015-го на грандиозной выставке скульптуры Пикассо в МОМА, он уже Пикассо не видел, а ‘cлышал’ в нашем описании. Переходя от скульптуры к скульптуре, слушал вроде бы с интересом и – определенно с мужеством. Раза два мы водили Алексея, по его выбору, в «Русский самовар», что-то там грело его душу, там он даже видел лучше, казалось мне. Как раз там я задумалась, почему Алексей всегда был ласков с Витей, хотя их мало что связывало в текущей жизни и виделись они раз в году? Должно быть, воскресший дачный дружок внес ноту детского безмятежного веселья в ностальгические сферы его очень взрослого мира (российский международный журнализм, римские папы, активная светская жизнь). Недаром он одернул меня с несвойственной ему резкостью, когда в застольной беседе я назвала В. с ничего не значащим смешком ‘nostre professore’ (наш профессор). Не тут-то было! – «Да, профессор. Distinguished professor. Запом-ни!» – почему-то серьезно встал он на защиту пришельца из детства от почудившегося ему непочтения. Тот случай, когда окрик стоит благодарности.
В последний раз мы встретились с Алексеем и Галей в сентябре 2017 году, в Риме, после еще одной конференции в Кортоне, организованной Дарио Бини. Если в прошлый раз (2008) мы жили в уютной обветшалой гостинице в центре средневекового городка, то сейчас нас поселили в palazzo, во дворце ХVI века – столь огромном, что для строений подобных размеров итальянский язык выделил суффикс ‘ne’: Palazzone. В конце ХХ в. эта частная собственность была передана владельцем (очередным герцогом) в интересах науки университету Пизы для встреч ученых. Разместили нас с Виктором в гигантской комнате под крышей дворца с видом на долины и взгорья Тосканы. На горизонте просматривалось Тразименское озеро, на брегах которого произошла битва римлян с Ганнибалом во второй Пунической войне в III веке до н.э. На один из островов, где сохранились античные руины и памятники средневековья, в завершение конференции состоялась интересная экскурсия. Интересно и то, что на острове, где не было пляжа, купались в озере только русские математики. И их жены. Хорошая загадка для культурной антропологии. (Julienne, ничья жена и не русский математик, надо сказать, лезла купаться в озерах при первой возможности. Как-то взяла меня поплавать в каком-то озерке под Римом, а когда была у нас в конце 1990-х, просто потребовала, чтоб ее отвезли «на озеро», независимо от того, находилось ли оно в округе или нет. Любовь к плаванию в диких водоемах – бассейны она не признавала, разумеется, – еще одна ее черта, роднившая с ‘русским интеллигентом’, мое сравнение с коим неизменно вызывало у нее безудержный хохот.)
В своем новом итальянском состоянии после девятилетнего ‘разрыва’ с Римом, пока В. кантовался на конференции, я бродила по Кортоне и окрестностям, бывшим поселениям этрусков, владевших тосканской землей до римлян, ездила в их центр – Ареццо, который определенно не затеряется среди звезд Тосканы. Уютнейшая Кортона менее значительна, но городской музей этрусков, выстроенный по последнему слову музейной культуры, был открыт к 2017 году, и там я провела многие тихие часы, умножая познания, но не умножая скорбь, вопреки мудрости царя Соломона-Екклезиаста.
Невроз утраты Рима как сокровенной реальности (диагноз мой собственный) возник в одночасье в сентябре 2008-го. В одночасье и сгинул – в январе 2017-го, в Аргентине. Подобные процессы высшей нервной деятельности требуют больших затрат психических энергий, черпаемых из самых разных, информационно насыщенных источников, природных или культурных.
Источником энергии обновления и возрождения ‘реальности моего Рима’ стала Огненная Земля вкупе c аргентинским танго. Звучит вычурно, если не смехотворно, но на самом деле всё здесь просто, прозрачно, понятно – судите сами.
Главной целью нашего путешествия в Аргентину было, в двух словах, очутиться, очутить себя, если угодно, в Патагонии и на Огненной Земле. Поймут те, кому, по обстоятельствам, не чуждо видеть Огненную некой точкой в пейзаже земного странствия.
В Буэнос-Айресе мы уже были мельком в середине 1990-х, и впечатление осталось светлое, особенно в сравнении с Рио-де-Жанейро, измочаленным бразильской поп-культурой, не представляемой без полуголых толп, трясущихся в ритме самбы – национального танца Бразилии.
На сей раз, наконец, открылись глаза: да ведь это же итальянцы спасли Аргентину от участи ее северной соседки, сыграв направляющую роль в становлении аргентинского танго – национального танца этой самой культурной страны Южной Америки. Дважды, с разрывом в 22 года, были мы на театральных представлениях танго в Буэнос-Айресе. За эти годы артистизм выступлений вырос неимоверно. Танцевали всегда великолепно, но сейчас постановщики творят прямо-таки эпос танго. Зрителю подробно и внятно рассказывают историю массовой эмиграции из Италии в последней четверти XIX века, искусно иллюстрируя нарратив танцем. Боже, каким! Таким, что одновременно со смертельным наслаждением зрителя не оставляет мысль о совсем уж непостижимом наслаждении танцоров так владеть искусством танго.
Аргентинец Луис Браво – создатель и руководитель проекта, хореограф и режиссер шоу «Forever Tango» («Вечное Танго») – по образованию музыкант, изучавший игру на виолончели, гитаре и бандонеоне в университете Буйэнос-Айреса и игравший в Национальном Симфоническом оркестре Аргентины, – подытожил в эссе те догадки, что не могли не приходить мне на ум после первого спектакля: «Танго – это музыка тоски, созданная тысячами мужчин, которые бросили свои дома в Неаполе и Генуе, Марселе и Гамбурге, чтоб попытать счастья в Америке. Танго – это музыка эмигранта, который покинул свой дом, но не нашел другого».
Размышляя дальше самостоятельно (в литературе мне эта тема не попадалась), можно додуматься, почему эротика танго – особенно в сравнении с бразильской животной самбой – столь же страстна, сколь и целомудренна: танцуется любовь (а не секс-акт), причем не только к партнеру, но и к прошлому, старому дому, неповторимому времени. Этот перенос на прошлое подчеркивается частым предоставлением сцены немолодым танцорам. Чего мы не увидим в бразильской самбе.
Сублимация, ‘возгонка’ – краеугольный камень любого искусства – в танго проходит через две стадии. Согласно классическому психоанализу, животная элементарная сексуальная потребность сублимируется в искусство (любовную лирику, живопись, музыку, песню, танец). В аргентинском танго происходит вторая ‘возгонка’: эротическая любовь, уже высокого уровня эмоция – ее высота выражается в изысканности танцевального рисунка, не сниженной животной страстью, – захватывает переживания более масштабные, включающие не одного лишь партнера, но и родную землю, время, судьбу человечества. ‘Архитектурные излишества’ танго (к примеру, в движениях ногой назад, ничуть не эротических) усиливают формальный изыск танго, работающий на отталкивание от того культурного хаоса, в который высаживался европейский (в большей части, итальянский эмигрант) на достаточно диких берегах Южной Америки. Проще говоря, танго повышает культурный уровень населения, а самба снижает.
Среди немногих исследований происхождения танго мне недавно попалось одно, где автор-музыковед[*], специально отправившийся из Австрии в Буэнос-Айрес копаться в газетных архивах, переписях населения и прочей исторической пыли, делится новой, добытой им информацией о том, что среди эмигрантов итальянцы превалировали в большей степени, чем считалось раньше, а также, что не только бедные эмигранты, вытанцовывая свою тоску-кручину по Неаполю–Генуе, развивали культуру танго, но и высшие классы Аргентины (они якобы противились укоренению танго) довольно скоро к новой танцевальной культуре приобщились, придавая танго лоск, идущий от образования.
Со мною же вот что произошло. В начале 2017 года животворная энергия походов по Патагонии (ее бешеные ветры отмассируют мускулатуру и тела, и души), морских прогулок по Магелланову проливу и вокруг архипелага Огненная Земля, походов по ее суше, вкупе с откровением итало-аргентинского танго, весь этот мощный симбиоз природы и культуры вызвал новый всплеск притяжения к Италии.
Вернувшись из Аргентины, я делилась своими впечатлениями от ‘итальянского танго’ со всеми подряд, мне тут не надо было ничего придумывать, я была переполнена. Вскоре пришло официальное приглашение Виктору от Дарио Бини в Кортону на конференцию.
Наше пребывание в пешеходных Кортоне и Риме в сентябре 2017-го прошло на том подъеме, что самым естественным путем вернул меня в реальность моего Рима, в живой его плоти и в моем возродившемся воображении его прошлого. Включая логово нашей римской волчицы Julienne Travers. Сама она к тому времени уже блаженствовала на лоне Сардинии в узком кругу учениц и учеников.
Нью-Йорк
[*] Mattia Scassellati. The Italian Influence on Tango Argentino. Reconsideration of the pre-Golden Age Period. Gratz, 2018.