Повесть
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 311, 2023
Глава 1. Вдова
Царевича Амона помазали в последние минуты земной жизни отца его, царя Менаше[1]. Власть обязана быть непрерывной, и потому на первосвященнике лежит тяжкое решение: во всеуслышание заявить, что царь скоро присоединится к народу своему, и Яава угодно помазать его преемника на царство. Обычно этого не делают у постели умирающего, дабы не огорчать его последние мгновения, но в этот раз не было необходимости в излишней деликатности. Старый Менаше уже двое суток был не в себе, и если и принимался что-то говорить в горячечном бреду, то всё равно понять его было трудно: он всего лишь слабо шептал, и речь его была невнятна еще и по причине недостающих зубов. Левит Цадок, дежуривший у царской постели, потом утверждал, что сам слышал, как Менаше просил разломать статую Ашеры и убрать медного четырехликого идола из Храма, а потом усадить всех левитов за переписку книг Торы, которых так не хватает бедному народу Иудеи… Впрочем, Цадоку верили только его друзья, храмовые прорицатели, которые уже много лет держали обиду на царя, сильно их притеснявшего все долгие годы своего царствования. Но даже если Менаше и говорил такое на самом деле, это был всего лишь бред умирающего старца, и никто к нему уже не прислушивался. Великий Коэн Шаллум со всей торжественностью помазал елеем непослушные кудри старшего сына Менаше, Амона, и, когда тот распрямился, чтобы посмотреть, как сам первосвященник склоняет перед ним голову, все увидели злорадную усмешку на губах его, и будто бы веселые искорки заплясали в карих глазах юноши.
Он долго ждал этого момента, очень долго. С малолетства ему рассказывали, что отец его воцарился двенадцати лет: вот, мол, бери пример с отца, говорили ему, он в столь юном возрасте уже… Но вот те же самые двенадцать отпраздновали царевичу, а на следующий год наступил возраст исполнения заповедей, и впервые познал он сладость женских ласк, каждый раз призывая в свои покои новую рабыню, а через три года дали ему в жены стройную, пышногрудую Едиду, дочь Адайи, которой он толком и не успел насладиться, как она понесла, и Амон в свои шестнадцать уже сам стал отцом – а царский трон был все так же от него далек, как и в раннем детстве.
Отец был крепким жилистым стариком, хоть и разменял седьмой десяток и уже возглавлял Совет Мудрых не просто по праву Помазанника, но и как один из самых старших и в действительности мудрейших мужей Иудеи и покоренного Ашшуром[2] Израиля. С полководцами и чиновниками Ашшура, с посланниками племен Касдим из Бавеля и даже с министром самого паро[3] из Мицраима[4] старый Менаше говорил на родном языке каждого, и говорил бегло, грамотно, с почтением, но и достоинства иудейского царя не теряя. Амон часто заставал отца за чтением – ему приносили из Храма папирусы и пергаменты, старые и новые, написанные на разных языках, и даже глиняные таблички, невесть как попавшие в Ерушалаим из Нинве, столицы Ашшура, и Бавеля, столицы земли Касдим. Менаше любил поучать сыновей, пересказывая им понравившиеся мысли и истории, почерпнутые из книг, но у Амона всегда сводило скулы от этой скуки. А вот младший брат его, Равшака, слушал отца внимательно, еще и вопросы задавал, зазнайка. У братьев были разные матери, и Равшака был сыном Яэль, самой юной из жен Менаше, а потому самой любимой. Имя «Яэль» девушка приняла уже в Ерушалаиме, а при рождении была наречена Шепсит, что на языке Мицраима означает «благородная». Ее привезли для Менаше из земель паро, и она действительно была благородных, божественных кровей, ибо в Мицраиме, не знающем истинного бога, называют богами своих правителей.
Храмовые прорицатели были против этого брака – не хватало еще, чтобы вместе с Шепсит появились во дворце и Храме идолы из далекой земли, откуда народ наш выведен был! Но Менаше хрястнул кулаком по каменной столешнице и приказал выпороть с позором особенно болтливых, и юная Шепсит с почетом въехала в свои новые покои на горе, возвышающейся над всем Ерушалаимом. Оттенком кожи девушка была подобна девам из Таймана, была она намного смуглей дочерей Иеуды и Израиля, а дворцовые служанки на женской половине шептались, что у новой царицы волос на теле ниже ресниц нету вовсе, как это заведено у жен Мицраима и Бавеля. Новонареченная Яэль мазала мочки своих миниатюрных изящных ушек свежим, как утренняя роса, благовонием, и даже на людях надевала соблазнительно короткие одежды – такие, чтобы всем были видны тонкие щиколотки ее ножек и даже чуть выше. Роды счастливым образом не испортили ее фигуры, и теперь, в свои без малого тридцать, она выглядела почти так же, как и тогда, когда впервые появилась во дворце. Судьба-гадалка бросила свои стрелы, и девочке, которая хоть и приходилась самому паро родственницей, но очень и очень дальней, выпал счастливый расклад: царь Иудеи Менаше в ней души не чаял. Своего сына от Яэль он назвал в честь погибшего еще в детстве брата – тот, сказывали, свалился, играя, с верхней галереи во двор и свернул себе шею. Прорицатели и тут отговаривали царя – мол, несчастливое имя, но он послал за знатоками звезд, выписанными из Нинве, и те несколько ночей подряд смотрели в звездное небо с дворцовой крыши сквозь какие-то мудреные приспособления, что-то измеряли, записывали и считали, и, наконец, заключили: царь сделал хороший выбор, имя это защитит младенца, и дух покойного дяди будет рядом с ним… Яэль следила, чтобы ее первенец учился у лучших учителей – собственно, как и Амон, о котором мать его, Мешулемет, заботилась, разумеется, никак не меньше. Но Амону скучна была книжная премудрость, ему ничего не стоило швырнуть в седого учителя размокшим комком жеваного папируса и с хохотом убежать играть со свитой своих дружков, а вот Равшака старательно, как выражался один книжник из Мицраима, «грыз гранит познания». И в последние годы Амон с беспокойством стал замечать, что отец всё более и более благоволит к младшему сыну, всё щедрее делится с ним, совсем еще сопляком, премудростями управления царством… Конечно, никто не мог отнять у Амона право первородства, право первого, избранного сына заменить отца на троне, но… Своя рука – владыка, дело известное. Посадит Менаше младшенького рядом с собой соправителем – и всё, прости-прощай веселая жизнь! А то, что по восшествии на трон у него, Амона, начнется веселая жизнь, – он не сомневался. Ведь чем хороша царская доля? – говорил он своим друзьям, товарищам по детским играм, которые тоже превратились в молодых мужей, сыновьям дворцовых сановников, писцов, прорицателей, храмовых левитов… – А тем она хороша, что всем вокруг ясно, кто здесь главный! Юноши хохотали, потягивая терпкое вино, привезенное с горы Гризим, на склонах которой теперь жили поселенцы, пригнанные в земли Израиля воинами Ашшура. Каждый надеялся, что их другу-предводителю повезет взлететь к вершинам власти и что он непременно потянет их за собой.
И вот этот день настал. Дворец был погружен в траур, Амон в надорванной в знак скорби простой одежде принимал соболезнующих, сохраняя на лице приличествующее моменту выражение, однако в конце дня, проходя по коридору, он поймал за рукав одного из своих друзей, сына знатных родителей, и шепнул ему:
– Скажи парням, что на исходе седьмого дня, когда окончится траур, собираемся у Гильяны – вот тогда и начнется настоящий праздник!
Гильяна и ее подруги, иноземные красавицы, именовались «священными девами» и жили в квартале, расположенном ниже дворца и Храма, и совершали ритуальные соития в обмен на жертвенные подношения идолам, которым служили. Разумеется, дворцовых юношей девы принимали у себя не в службу, а в дружбу. На ночных гуляниях, которые по распоряжению Амона устраивались на крышах квартала «священных», девы пели и танцевали, и одежды их были таковы, что совершенно не мешали гостям жадно рассматривать округлые линии тела, и как колышутся упругие груди и блестят в лунном свете гладкие ноги… Приключения, переживаемые молодыми людьми в компании чаровниц кнаанского, по преимуществу, происхождения, были такого свойства, что позволяли им с легкостью переносить прославляемую молвой скромность дочерей Иеуды, суженых им в невесты и, разумеется, никогда не надевавших таких легкомысленных нарядов, не певших и не танцевавших перед своими избранниками. Непорочность отношений до брака, а также чистота и святость самого брака очень почитались в хороших ерушалаимских семьях.
* * *
– Мир тебе и благословение, Меши, мать Помазанника, – почтительно сказал Шаллум. – Или теперь к тебе должно обращаться только по полному имени?
– Перестань, Шаллум, – устало вздохнула Мешулемет. – Садись вон, пей…
Слуга налил коэну напиток в кубок и исчез в полумраке покоев. Шаллум пригубил вино, с видом знатока вдохнул аромат, посмаковал.
– Что же, – промолвил он, – можно сказать, что мы достигли своей цели? Власть в надежных руках твоего сына…
– Надежных, ты говоришь? – горько усмехнулась женщина. – Вижу, ты давно не беседовал с Амоном… Между прочим, рекомендую тебе этим заняться, потому что у него одни только бабы на уме. Ему, да и всем нам, крупно повезло, что Равшака еще совсем мальчишка. Менаше, разумеется, не делился со мной мыслями, но я его слишком хорошо знаю: он серьезно подумывал посадить младшего одесную… Если бы не… – голос Мешулемет прервался, и собеседник увидел слезы в ее глазах.
Надо же, с удивлением подумал Шаллум, а ведь она всё еще любит его… эта пожилая, располневшая жена, мать царского первенца, на ложе которой царь уже давно не всходил, предпочитая более молодых и горячих, – она действительно оплакивает старого Менаше не потому, что так положено по статусу вдовы, а потому что болит, по-настоящему болит…
– Меши, – ласково сказал он, – постарайся смириться с тем, что случилось… Менаше прожил хорошую жизнь, и сейчас об упокоении его души молятся все: и те, кто почитает одного лишь Яава, и те, кто воскуряет Баалу и Ашере. В пределах Иудеи и на границах ее мир и спокойствие, народ благоденствует – что же лучше этого может сделать царь?
– Да, конечно… – Меши промокнула глаза кусочком льняной ткани и встала: – Теперь главное – чтобы дела и дальше шли так же хорошо…
Женщина подошла к окну и подставила лицо прохладному сквозняку, втягивающемуся во дворец из ночи, накрывшей ерушалаимские холмы. Она досадовала на себя, что проявила свои чувства. Шаллум, конечно, старый друг, но… Нельзя показывать слабость, нельзя.
Шаллум смотрел на Меши, стоявшую у окна спиной к нему, и вспоминал, какой она была красавицей, когда ее только-только привезли во дворец. Больше двух десятков лет прошло с тех пор, целая жизнь… Он был ровесником Менаше и помнил, что в те годы не раз прелюбодействовал с юной Меши в сердце своем. Теперь-то, конечно, даже смешно вспоминать о таком… Меши обернулась, будто почувствовав его взгляд. Ее глаза были сухи, губы сжаты.
– Послушай меня, Шаллум, – сказала она. – Всё только начинается, к сожалению. Завтра же начни заниматься с Амоном – всё, что не успел объяснить ему отец, объяснишь ты. Он должен понять всю тяжесть своего долга перед страной… и семьей. А самое главное: мы должны устранить соперников.
– Яэль?
– Шепсит, – презрительно бросила Мешулемет, – она недостойна имени на нашем святом языке… Что там ее родственники?
– На похороны царя приехал сам Нихий. С ним еще несколько, делают вид, что просто сопровождают его, но мне кажется, они люди серьезные… Собираются пробыть здесь до окончания траура и торжеств по поводу восшествия Амона на престол… Царя Амона, – добавил Шаллум.
– Глаз с них не спускай, – приказала Меши, – а как окончится траур – в тот же день переселишь Шепсит вместе со щенком в Моцу. Видеть их не желаю в день торжества…
До Моцы от дворца можно было доскакать на коне меньше чем за одну стражу. Там находился древний храм – не меньший, чем дворцовый в Ерушалаиме, и туда со всей Иудеи свозили зерно и другие припасы, которые подсчитывались и сохранялись тамошними левитами, чтобы затем быть доставленными в Ерушалаим.
– Отличная мысль, – сказал Шаллум и встал. – В Моце за ними присмотрят. Сейчас же пошлю туда своего человека всё подготовить.
Мешулемет движением руки ответила на поклон Шаллума и проводила его взглядом. Грузная фигура старого коэна растворилась в темных анфиладах дворца. Женщина прилегла на подушки, прикрыла усталые глаза. Она уже привыкла к одиночеству: сын вырос и более в ней не нуждался, муж был занят государственными делами, а в свободное время – молодой женой и еще более юными фаворитками… но сегодня, похоронив Менаше, она поняла, что теперь одиночество будет совсем другим – много хуже. Раньше она хотя бы раз в несколько дней виделась со своим Мени, порой ей удавалось немного поговорить с ним, а если он бывал в добром настроении – даже и приобнять его, и поцеловать, и получить поцелуй в щеку в ответ… Не то чтобы этого было ей достаточно – вовсе нет, но сейчас в грудь заползло холодное понимание: вот теперь не будет даже этого. Она буквально физически ощущала, что у нее из-под ног выбили какую-то основу. Пусть Менаше в последние годы во многом стал ей чужим – всё равно с ним она чувствовала себя защищенной, как это было и раньше. А теперь…
Она вдруг вспомнила, что уже испытывала раньше похожее чувство – ощущение зыбкости, неверности происходящего. Страх, что вдруг зазвучат в коридоре нежданные шаги, грубые руки откроют двери, и войдут чужие, схватят, потащат на муку… Было так, было: Менаше тогда был еще в силе, и она – молода и стройна, не хуже этой вертихвостки Шепсит (да поразит Ашера ее чрево бесплодием!). Менаше вел долгие переговоры с вождями Касдим, из Бавеля приезжали бородатые, с гордым орлиным профилем, мужи, говорили зажигательно и воинственно, и Менаше, чувствуя витающие в воздухе перемены, решился на большое дело: отложиться от Ашшура, и в тот год впервые не послал дань в Нинве, а явившегося оттуда чиновника прогнал, хотя и не причинил никакого вреда посланцу Ашшурбанипала-царя. Неуплаченная дань стала изрядным довеском к государственной казне, и министры двора Менаше уже потирали руки, готовясь израсходовать свалившееся на них богатство, как вдруг, вместо ожидаемых с победными новостями Касдим-бунтарей, в Ерушалаим прибыл отряд ашшурских воинов под командой Син-шар-ишкуна, одного из многочисленных сыновей царя. Син вроде бы явился как гость, но всем было понятно, что дело проиграно. Воины гвардии царя Менаше, конечно, с легкостью могли бы растерзать пришельцев, но было ясно, что это лишь небольшая делегация, и если поднять ее на копья, то следом придет уже настоящая сила, и вряд ли царю иудейскому повезет так, как его отцу Хизкияу[5], когда царь Синаххериб чудесным образом снял осаду с Ерушалаима, уйдя от стен города в одну ночь.
Продекламировав положенное по законам дипломатии, юный Син вдруг встал, прошелся по залу, подошел к трону Менаше (охрана было напряглась, но не сдвинулась с места), поскреб ногтем позолоту на дереве.
– Хороший у тебя дворец, царь, – сказал Син, – богатый… Да и Храм вон тоже ничего, – Син кивнул в сторону окна, из которого открывался вид на жертвенники у главного входа в Притвор. Менаше молчал. Син вдруг хлопнул его по плечу и расхохотался:
– Ну что, поедешь с нами, царь Иудеи. Покажем тебе прекрасный Бавель, который твои дружки хотели под себя подмять. Не вышло у них, царь, вот что. Главный-то ихний в огонь бросился, вместе с бабой своей и прихвостнями. А кто струсил и пощады попросил – тех мы сами проучили. Кому язык отрезали, кому кол в жопу загнали, – и Син снова заржал, как жеребец, завидевший кобылу. Мешулемет, сидевшая рядом с мужем, понимала арамейский, и слова Сина пронзали ее холодом, будто сидела она на голом камне в зимний дождливый день.
Приглашение к царю Ашшурбанипалу, да не в его столицу, Нинве, а в разоренный им Бавель, на пепелище подавленного восстания, было из тех, от которых не отказываются. И без того оно было больше похоже на плен. Соблюдая видимость вежливости, Син позволил Менаше взять с собой в караван слуг, нескольких приближенных и вооруженный отряд личной охраны. Мешулемет напросилась сама – муж был против, но она сказала: куда ты, туда и я, чем бы это все ни закончилось. Трижды народился месяц с того дня, как караван вышел из Ерушалаима, и вот, после унылого, пыльного и тряского путешествия по пустыням, разделяющим Эрец-Исраэль и Бавель, четырнадцатый царь Иудеи Менаше бен-Хизкияу с женой и небольшой свитой, под охраной (а точнее, под конвоем) отряда Син-шар-ишкуна, прибыл в город, раскинувшийся на обоих берегах Евфрата. Мешулемет навсегда запомнила этот страшный запах, которым встретил их покоренный Бавель: запах сгоревшего жилья и разлагающейся человеческой плоти. Син, очевидно, специально провел караван по тем районам города, по которым армия прокатилась с особой жестокостью: на пепелищах домов до сих пор торчали колья с мумифицированными на бавельской жаре телами бунтовщиков. На лицах черепов, обтянутых коричневой кожей, еще сохранялись гримасы невероятного страдания. Жирные мухи роились над развалинами, будто пчелы.
Гостей, более похожих на пленников, разместили в остатках сгоревшего дворцового комплекса, где расположился и сам Ашшурбанипал. Там уцелело несколько пятиэтажных зданий, стоявших чуть в стороне и поэтому пощаженных огнем. Каждое из них было и в высоту, и по площади больше, чем сам ерушалаимский Храм, и это поразило Мешулемет. Тут же, с дороги, не дав умыться и передохнуть, Син вызвал Менаше: великий царь Ашшурбанипал ждет тебя, сказал он, не назвав ни имени Менаше, ни титула царского: Син был у себя дома и мог уже не церемониться с провинившимся вассалом отца. Менаше коротко взглянул на жену, будто прощаясь с ней, и она постаралась улыбнуться, подбадривая его. Даже хорошо, что его вызвали сразу – по крайней мере, скоро всё закончится. Неизвестность и ожидание ужасного конца вымотало их обоих за долгую дорогу. Только когда Менаше увели, Мешулемет дала волю своему отчаянию. Коэн Цадок утешал ее как мог, убеждая горячо молиться Яава за спасение царя, – Меши не слушала его. Его уже тоже нет на свете, старого Цадока, теперь в Храме служит сын его, молодой Цадок – любят они передавать от отца к сыну имя коэна, служившего при самом царе Шломо… Меши обращалась в сердце своем к Ашере – так, как это делала и ее мать, и мать ее матери, и просила она не за царя Иудеи, а за мужа своего, Мени, отца их маленького сына… Пусть просто оставит их троих живыми, не нужно дворца, Храма, ничего не нужно – просто оставить в живых. И снова несло в окна жутким горелым запахом, снова, стоило закрыть глаза, виделись ей эти высохшие черепа на обочине…
Менаше вернулся к вечеру, и по улыбке на его бледном, усталом лице она поняла, что и в этот раз ее сильный муж победил. Он рухнул в деревянное неудобное кресло, хлопнул ладонями по подлокотникам, потом поднял жилистый кулак и сказал:
– Вот они у меня все где! Вот! Думали – на кол Менаше посадить? Не-ет, шалишь! По повелению царя Ашшура – поставки камня и леса в Нинве возобновить, – р-раз! – он принялся загибать пальцы, считая: – Больше того: отряд иудейских воинов на колесницах будет послан в армию Ашшурбанипала немедленно – два! Кстати, мы свободны, уже скоро сможем отправиться домой…
Цадок принялся восторженно говорить, что вот теперь царь Менаше видит, что только молитвы праведников, обращенные к Яава, спасли его и весь народ Иудеи и Израиля и что когда царь вернется в Ерушалаим, было бы хорошо очистить Храм от чужих идолов в честь великой победы над неверными чужаками… Менаше слушал его, наливаясь злобой, а потом прорычал:
– Победы?! Ты считаешь это победой? А знаешь, как я сегодня унижался перед этим… этим… великим царем Ашшура? Я, царь Менаше из дома Давида? Ведь сандалии ему целовал! Иди-ка сюда, праведник! – и Менаше, встав во весь свой рост, схватил Цадока за шкирку и подтащил к окну, за которым полыхал кровавый закат, заливая красным светом изнывающий от жары, дымящийся развалинами, изнасилованный город.
– Вон туда смотри! Видишь? Ты хочешь того же для Ерушалаима? Не хочешь? А что ты можешь сделать, чтобы этого не случилось и с нами? Вы все, прорицатели, говорящие устами Божьими, а? Вы только болтать умеете и обещать, как Яава явится вместе со всем воинством небесным, чтобы спасти наши задницы! И ни разу, ни разу он еще не явился, если не считать тех чудес, про которые написано в ваших свитках, что вы храните в Храме! И написали их такие же умники, как и ты! Такие же болтуны!
Менаше отпустил Цадока, тот еле стоял на ногах, ужасаясь царскому гневу. А царь уткнул палец в грудь коэну и заговорил тихо, сдавленно, но ничуть не менее страшно, чем тогда, когда просто орал на него:
– Ты ведь помнишь, Цадок, как пал Лахиш при моем отце? По-о-омнишь, должен помнить! Только что тебе тот Лахиш – ты тогда в Ерушалаиме отсиживался. А я потом с отцом ездил туда, на пепелище. Пацан совсем был, а помню. Солдаты Синаххериба осадную насыпь такую возвели, что городские стены вовнутрь обрушились! Знаешь, скольких наших тогда казнили? Их резали так, как плиштимские крестьяне своих свиней режут! Сотни голов пришлось потом отдельно хоронить! И где был твой Бог тогда, а? Молчишь, Цадок… А я тебе вот что скажу: пока я, Менаше, отвечаю за мир, спокойствие и порядок в Иудее, ты будешь приносить жертвы в Храме кому потребуется: и Яава, и Баалу, и Ашере, и Таммузу, и всем, кого так любит наш добрый иудейский народ! И за великого владыку Ашшура будем вслух молиться, если это спасет Ерушалаим от разорения. Понял? Иди, свободен… и скажи спасибо, что я добрый сегодня… Праздновать будем, жена! Вели-ка накрыть нам трапезу на крыше, а то здесь дышать нечем…
И они пили и ели в липкой жаркой темноте бавельской ночи, милосердно скрывшей раны побежденного города, и спать они, по местному обычаю, легли там же, на открытом воздухе, и царь Менаше любил жену свою, Мешулемет, почти до самого рассвета, и она осыпала его горячими ласками, радуясь, что он снова выжил и снова рядом с нею…
Мешулемет вынырнула из дремы и из прошлого. Как странно: те страшные времена вспоминаются ей сегодня как что-то хорошее, радостное… Кудрявый малыш Амон, могучий властный муж рядом с ней… В этом всё дело, в ее собственном уютном мирке, в котором тогда светилось счастье. А окружающий большой мир был страшен – он и сейчас такой. Только вот своего, маленького, у нее больше нет.
Пришла служанка – пора было переодеваться ко сну. Мешулемет снимала украшения, умывала лицо, меняла одежду и думала о том, что она должна справиться. Не может не справиться. Пока всё идет как надо: Шаллум и его левиты с ней, и не может такого быть, чтобы Амон не взялся за ум. Конечно, молодой Цадок мутит воду, и родня Шепсит уже подтянулась из Мицраима, будто грифы на запах падали, но с этим она разберется. В Моцу родственничков не допустят, а Шепсит пусть сидит там пока взаперти и молится своим богам с собачьими головами… И Мешулемет легла на свое одинокое ложе с надеждой, что и сейчас ей, быть может, приснится что-то хорошее.
Глава 2. Юный наследник
Яэль стояла в открытой галерее, вслушиваясь в ночь. Моца спала, и спал храм, лишь иногда вскрикивала ночная птица и шумно вздыхали быки и лошади в храмовой конюшне, которая находилась прямо под окном ее покоев. В этом тоже было некоторое унижение: вот тебе, дескать, комнаты с видом на хозяйственный двор, и этим обойдешься, бывшая царица… Уже два года, как она и ее сын Равшака живут здесь, в этой деревне, взаперти. Не то чтобы совсем взаперти – им позволено выходить за стены храмового комплекса, прогуливаться по дорожкам на окрестных холмах… В саму Моцу ходить незачем: обычный иудейский поселок, окруженный виноградниками и оливковыми рощами, несколько больших постоялых дворов для караванов, привозящих в храм запасы… а больше и нету там ничего. Но даже во время прогулок они под надзором: пятеро старых солдат царской гвардии приставлены к ним, живут в соседних комнатах, не спуская глаз ни с нее, ни с сына. Говорят – охраняют, на самом деле – стерегут. Яэль не оставляет неприятное чувство, что если из Ерушалаима вдруг придет приказ – солдатская рука не дрогнет. Поэтому Яэль всё время страшно, но не столько за себя, сколько за сына. Равшака вырос, они вдвоем отметили его возраст инициации. Но не такой судьбы она желала для него… С ним занимаются и здесь, в хранилище книг при храме, но разве сравнить это с теми учителями, что были во дворце? И главное – что дальше? Яэль была бы готова уехать на родину, в Мицраим, и увезти сына, но никто не отпустит претендента на престол так далеко. Для Амона – точнее, для его властной матери – это еще хуже, чем держать Равшака при дворе. Сегодняшнее положение устраивает всех: и не на глазах, и под надзором. Всех, но не Яэль.
Вернуться домой было первым порывом ее души, когда всё рухнуло. После смерти мужа и утраты высокого положения она поняла, что более ничего не держит ее в этом захолустье – земле, долгие века бывшей провинцией великого царства Мицраим. Много лет назад она, совсем еще девчонка, со страхом ехала из отцовского дома в незнакомое место, чтобы поселиться навсегда среди чужих людей, но, быстро освоив здешний язык (к тому же во дворце многие книжники, чиновники и даже левиты неплохо знали ее родное наречие), она обнаружила, что обычаи новой страны чем-то напоминают родину. В небольшом дворцовом храме стояли статуи, хотя это и были местные боги с непривычными именами: Баал, Ашера… На барельефах изображались воинства небесные и герои древности, а одним из самых почитаемых богов был Эль, он же Элоим, или Яава Невидимый – муж Ашеры. Как и в Мицраиме, большой ценностью считались магические заклинания, написанные на полосках пергамента (здесь его предпочитали папирусу для храмовых нужд) – правда, местные жители клали эти тексты в коробочку и прикрепляли ее у главного входа в жилище. Жрецы иудейские брали немалые подношения за изготовление такой коробочки. Как и в Мицраиме, местное население отмечало множество храмовых праздников, и на каждый существовали свои ограничения и запреты: в иные дни нельзя было мыться, в другие – слушать и петь веселые песни и танцевать, а порой запрещалась любая работа и следовало смиренно оставаться весь день дома. Когда Равшака подрос, и Яэль стала водить его на занятия к мудрецам, она услышала местные истории и с удивлением узнала, что в них часто рассказывается о ее стране – правда, о временах очень давних, и божественный паро в этих историях описан без должного почтения, а совсем даже наоборот. Оказалось, что одним из главных учителей древности у иудеев считается жрец Мицраима по имени Моше, который, судя по рассказам мудрецов, взбунтовался против самого паро и посмел увести его рабов сюда, в землю Кнаан, чтобы самому стать их царем. Яэль смеялась про себя над этими наивными историями маленького народа с окраины великой страны: не то, что в древности, а и сегодня до самых южных границ Иудеи тянулась цепочка мигдолов – небольших, но мощных крепостей с сильными, опытными воинами, которые контролировали путь из Мицраима на северо-восток, да и вся армия паро могла в любой момент, как это бывало не раз и в прошлом, совершить стремительный рейд и навести порядок в бывшей провинции. И понятно, что ни сейчас, ни тем более в давние времена, когда героев и великих мужей было больше, чем сегодня, никакие беглые рабы под водительством жреца-изменника не сумели бы безнаказанно покинуть страну. Но Яэль не делилась ни с кем этими крамольными мыслями и уж тем более ничего не говорила сыну – ведь он был царевичем, возможным наследником, и должен был расти и воспитываться как плоть от плоти народа Иудеи, и ему не стоило знать даже родного языка матери, а уж тем более о ее сомнениях в местных преданиях.
Приняв новое, иудейское, имя и поклявшись в верности Богу Дома Давида, Яэль не изменила вере своих предков. Она знала, что и храмы, и хранилища манускриптов, и обычаи ее страны намного древнее и богаче всего того, над чем царствовал ее муж, Менаше. В дворцовом Храме Яэль молилась лишь у статуи Ашеры – прекрасной женской фигуры, для которой местные умелицы шили одежды из самых дорогих тканей, и огонь у алтаря которой не гас ни днем ни ночью. Яэль догадалась, что здешние племена назвали Ашерой Исиду – богиню красоты и женственности, и эти молитвы будто возвращали ее домой.
Со временем, немного разобравшись в дворцовых интригах, она узнала, что среди царских министров, военачальников, родовитых князей и особенно храмовых левитов, предсказателей, писцов и книжников есть группа единомышленников, которые не просто поклоняются Яава, богу племени иудейского, но считают его единственным Богом, Царем Мира, и полагают, что более ничего, кроме его власти и величия, не существует. Оппоненты звали их презрительно – «единобожники», но враждовать с ними открыто опасались: те были людьми весомыми, да и против Бога Царского дома выступать было никому не с руки. Сами же единобожники других богов не боялись вовсе, поносили их почти в открытую и старались держаться подальше от тех, кто приносил жертвы к другим алтарям: не садились с ними рядом в собрании, не делили трапезы и по возможности даже не здоровались, дабы не оскверниться. Чужеземную царицу они тем более презирали, не столько даже за темный цвет кожи и мицраимский акцент, сколько за ее молитвы у алтаря Ашеры. Но презирали они Яэль, конечно, про себя: царь Менаше был крут нравом, и пока он был жив, его любимая юная жена могла позволить себе, задрав носик, пройти мимо Великого коэна или группки прорицателей, а потом очаровательно им улыбнуться, введя тем самым праведных мужей в искушение. Но вот Менаше не стало, и не стало у Яэль защиты…
В тот год, когда их только что заперли в Моце, ее навестил тайком Нихий, возвращавшийся из Ерушалаима домой. Охрана не посмела перечить важному иноземному чиновнику, и Яэль смогла беседовать со своим двоюродным дядей несколько часов, не без труда оживив в памяти родной язык. Когда иссякли слезы и слова утешения, Нихий сказал: живи пока здесь, делай, что тебе говорят, тронуть ни тебя, ни Равшака они не посмеют. Мы будем рядом, и придет день, когда наш человек свяжется с тобой. Нихий достал из кармана плоский глиняный осколок разбитого кувшина и без особых усилий переломил его сильными пальцами. Крошки осыпались на пол, Нихий протянул ей половинку с неровным краем. Вторая, сказал он, будет у посланника. Сложишь их, если совпадут – значит, это и вправду верный человек, слушайся его. И с тем уехал.
С тех пор священники храма в Моце дважды справили новолетие, но ничего не менялось в незавидном положении бывшей любимицы царя Менаше. Даже новостей из дворца почти не доходило до этого глухого места. И вот сегодняшним утром, когда на храмовом дворе разгружался очередной караван, пришедший, кажется, из Арада, и вокруг повозок, как всегда, возник маленький стихийный рынок – жители Моцы бойко выменивали продукцию своих хозяйств на изделия, привезенные издалека, – Яэль вышла походить среди торгующих – без какой-то определенной цели, просто ощутить, что где-то еще бьется жизнь. Хмурый, не проснувшийся до конца охранник вяло плелся следом, то и дело останавливаясь прицениться к жевательной смоле или попробовать подушечкой мозолистого пальца острие нового ножа. Какой-то замотанный по самые глаза в пылевую повязку крестьянин вдруг окликнул ее – глянь, мол, хозяйка, горшки-то какие! Яэль хотела было пройти мимо, но вдруг ей почудился явственный мицраимский акцент в речи незнакомца. Он говорил ей что-то еще, обыкновенное, рыночное, присказки какие-то смешные, какими завлекают покупателей, но черные глаза его не улыбались, и вдруг она почувствовала, как он сунул ей в руку что-то твердое и маленькое. Сегодня ночью, вдруг прошептал он, в западной галерее, жди. И отвернулся, и скрылся за своим возом. Яэль решилась разжать ладонь, только когда оказалась одна, в своей комнате. Это был он, глиняный осколок с кривым краем, который полностью совпал с тем, что хранился у Яэль в корзине с одеждой.
* * *
Ночной гость появился внезапно и бесшумно – он словно бы соткался из темноты в самом углу галереи. Там он и остался стоять, невидимый для охранников, прогуливавшихся по двору и по внешней стене.
– Стой, где стоишь, – приказал он Яэль и пояснил: – Тебя они видят, меня – нет. Смотри в небо и слушай, – и перешел на язык земли паро.
Амон бен-Менаше оказался никудышним царем, говорил гость. Он лишь пьет и развратничает, а всем заправляют Шаллум со своими левитами и мать царя, Мешулемет, и для них главное, чтобы всё оставалось, как раньше. Божественного Паро Псамметиха Первого не волнует, что в Иудее правит плохой царь, но его тревожит усиление Ашшура. Старый, как ствол оливы, но всё еще сильный и хитрый, Ашшурбанипал захватил все прибрежные земли, и теперь морская торговля Мицраима под угрозой. Паро хочет видеть на троне Иудеи верного ему человека. Благословенна ты между женами, Шепсит, ибо выбор Паро пал на плод чрева твоего.
Яэль слушала, не глядя на говорившего, а подняв, как он и велел, лицо к звездному небу, которое порой грозно перечеркивали своим стремительным полетом бесшумные летучие мыши, и слезы радости катились по ее лицу. Наконец-то, наконец ее Равшака станет царем, как мечтала она и как, скорее всего, хотел в сердце своем его отец, ее царственный супруг и повелитель Менаше.
– Когда? – только и спросила она.
– Завтра, – ответил гость. – Будьте готовы не позже завтрашнего заката покинуть Моцу. Из Ерушалаима обязательно прискачут с вестью. Либо у наших всё получится – и вы отправитесь туда, либо… если Ра не будет к нам милостив, я помогу вам бежать отсюда в Мицраим. Люди Нихия ждут вас в ближайшем к развалинам древней Беэр-Шевы мигдоле. И пока не говори ничего мальчику.
Яэль кивнула и все-таки посмотрела в темный угол, где прятался гость.
– Как твое имя? – спросила она.
– В этом путешествии меня зовут Габриэль, – и она услышала, как он усмехается. – Здешний народ любит имена с именем своего Бога. Называй меня и ты так же. Теперь уходи, и мне пора.
Уже в дверном проеме Габриэль окликнул ее:
– Сестра, – позвал он. Яэль остановилась. – Будь сильной, сестра. У тебя всё получится. Ты долго ждала, подожди еще немного.
За спиной у Яэль раздался шорох, захрустели мелкие камешки на земле под галереей, прошуршали кусты. Габриэль исчез. На внешней стене, звякая амуницией и негромко переговариваясь, сменялась стража.
* * *
На следующий день, когда солнце уже клонилось к закату, на горизонте показалось облако пыли – охране со стены было хорошо видно, что к храму Моцы скачет со стороны Ерушалаима мощный конный отряд. Колыхались копья над шлемами, блестели медные пластины на могучих торсах воинов. На знамени был выткан золотыми нитями лев – символ колена Иеуды, символ Царского дома Давида. Ворота без промедления распахнулись, отряд заполнил собой храмовый двор. Старшие офицеры, спешившись, поднялись по ступеням к дверям храма, где их ждал здешний коэн. Мужчины переговорили о чем-то коротко, коэну показали свиток, он быстро пробежал глазами по тексту, покивал головой. Один из офицеров повернулся к собирающейся толпе.
– Слушайте, иудеи! – провозгласил он. – Слушайте слово Великого коэна Ерушалаимского, Шаллума! Царь Амон присоединился к народу своему! И завтра же, с восходом солнца, на царство будет помазан сын царя Менаше, да будет благословенна его память, отрок Равшака!..
Яэль слушала его, стоя у окна, и, услышав имя сына, едва удержалась на ногах.
– Мама? – в комнату вбежал Равшака. – Ты слышала?
Она не ответила – голос не повиновался ей. В коридоре послышались шаги, и в комнату вошли все те, кто несколько минут назад стоял у дверей храма. Офицер подошел к Равшака, поклонился ему, затем отсалютовал обнаженным мечом и сказал:
– Мой господин, пожалуйте царствовать!
Равшака своим ломающимся баском, но с какой-то новой, величественной интонацией, сказал:
– Доставь меня во дворец. Немедленно!
Когда процессия покидала Моцу, Яэль не оглядывалась: она знала, что оставляет это проклятое место навсегда, и хотела поскорее забыть его. У городских ворот их провожала восторженная толпа. Яэль разглядела фигуру высокого мужчины, закутанного в походные одежды. Она улыбнулась и помахала рукой толпе, но и улыбка, и этот жест предназначались одному лишь Габриэлю.
Глава 3. Царский летописец
На втором этаже здания ерушалаимского Храма, в просторном зале хранилища манускриптов, за каменной столешницей сидел писец Хозайя. Несколько брусков отполированного сине-зеленого эйлатского камня держали перед ним развернутым свиток великой древней книги – Летописи Царей Иудейских. Накануне Хозайя с величайшей осторожностью приклеил к старому папирусу новый лист, и свиток стал еще длиннее. Сегодня склейка высохла, и можно будет заполнить чистое поле текстом. Писец просматривал свои многочисленные записи, сделанные на обрывках старых папирусов, на оборотной стороне уже отслуживших свое документов. Ему предстояло с первого раза, идеальным почерком и без ошибок занести в летопись рассказ о царствовании Менаше (да будет благословенна его память). Конечно, такая работа не делается за один присест: Менаше правил более пятидесяти лет, и весь его долгий путь и славные дела следует упомянуть в рассказе, так что текст получится длинным. Готовиться к выполнению этой работы Хозайя начал еще при жизни старого царя: читал записи, сделанные своими предшественниками, свидетелями первых лет правления Менаше, беседовал с Великим коэном, помазавшим Менаше на царство и помнившим еще отца его, Хизкияу, и был даже удостоен приема у самого царя. Коэн, древний старец Цадок, был уже не совсем в ясном уме, когда Хозайя разговорил его. Тряся седой головой на тонкой морщинистой шее, Цадок принялся рассказывать о каком-то обряде Откровения, который он проводил над Менаше сразу после помазания – было там что-то про Храм и даже про Ковчег Завета… Хозайя попытался вытянуть из старика подробности – он понял, что вот сейчас он, возможно, узнает что-то, что знают лишь немногие, но Цадок вдруг осекся, посмотрел невидящим взглядом куда-то поверх головы Хозайи и прошептал как бы сам себе: «Никому! Никогда!», а потом вдруг, хихикая, закончил свой рассказ так:
– А в конце Менаше сказал: «Славная сказка, Цадок. А вот грибочки твои так себе»…
Хозайя решил, что у старого коэна уже совсем помутилось в голове, и с почтением попрощался.
А царь принял Хозайю во время прогулки в саду Уззы – в дубовой роще на одном из ерушалаимских холмов, откуда открывался великолепный вид на Храм и дворец. Менаше любил бывать здесь, бродил в одиночестве по дорожкам, раздражаясь, когда охрана попадалась на глаза, изредка брал с собой на такую прогулку какого-нибудь собеседника. Представ перед царем, Хозайя набрался храбрости и сказал:
– Мой царь, я хотел бы записывать твои речения, но я не могу делать это на ходу…
Менаше махнул рукой:
– Оставь это, юноша. Пойдем.
Они вышли на опушку рощи, и Ерушалаим раскинулся перед ними, опоясанный лентой крепостной стены. Медным огнем горели храмовые колонны, Боаз и Яхин.
– Я ведь знаю, что вы там пишете в своих свитках, – сказал Менаше, – и догадываюсь, что неважно, что я расскажу тебе, – все равно в книгах будет написано так, как велят левиты и прорицатели… Поэтому просто будь честным, юноша, и пиши то, что знаешь сам. Ты родился, когда я уже был царем, – так скажи мне, разве твой отец или братья погибли на какой-нибудь войне?
– Нет, мой царь…
– Или, может быть, кто-то из твоих младших братьев и сестер умер, потому что родителям было нечем кормить малыша?
– Такого не было, мой царь…
– Вот то-то же. Прорицатели говорят, что самый страшный грех – это воскурять Баалу и Ашере. А я скажу так: самый страшный грех – это неблагодарность. Вот увидишь: потом они будут говорить, что я залил весь Ерушалаим невинной кровью. Да, несколько раз я велел казнить тех, кто подбивал народ на бунт и беспорядки, кто дергал спящего льва Ашшура за усы и кричал, что нам нечего бояться, потому что Яава с нами. Но чаще я просто велел пороть этих болтунов, этих бездельников… Пока я жив – они боятся меня и сидят тихо, но когда меня не станет… – Менаше горестно покачал головой. – Тогда воистину: пусть Яава поможет этой земле, и чем скорее он это сделает – тем лучше… Более пятидесяти раз Таммуз уходил в царство мертвых с тех пор, как я воссел на трон Иудеи. После смерти отца моего, царя Хизкияу, настали удивительные времена. Хизкияу был хороший человек, но эти прорицатели будущего из Храма задурили ему голову… А он верил им. Верил в то, что нужно только лишь соблюдать Закон – и Яава всегда поможет… И ему действительно везло – он умер в своей постели. Но терпение народное было уже на пределе, и если бы мы не позволили вновь ставить жертвенники на высотах, не воздвигли бы в Храме статую Ашеры, – толпы просто ворвались бы в город и растерзали нас всех. И мы сделали то, что должно было, и люди плакали, откапывая залитые известью и расколотые обелиски. Страна успокоилась за какие-то несколько лет, и мы платили тяжкую дань Ашшуру, и никто не роптал… А потом мне удалось заговорить зубы чиновникам из Нинве, и Иудея стала платить всего лишь десять мин серебра в год, тогда как с Аммона брали целых две мины золота! Эх, парень, если бы ты жил в то время – поверь мне, ты бы ухватился за полу моей одежды и побежал бы за мной… Я ни о чем не жалею. Что бы сейчас ни говорили эти бесноватые, к чему бы ни призывали народ, как бы ни трясли своим Яава на всех углах – я не жалею и, доведись мне вновь править Иудеей, – сделал бы то же самое. Но увы, увы… – Менаше замолчал, потом вдруг сказал:
– А похоронить я велю себя здесь, прямо в этой роще, а? – и старик улыбнулся, беззащитно показывая голые десны. – Замечательное место, верно? Так и напиши в конце своей книги: и повелел похоронить себя в саду Уззы…
Старого царя действительно похоронили в этом саду, вдали от могил Дома Давида, и в Храме многие шептали, что неспроста это, что грехи поклонения чужим богам не позволили Менаше присоединиться к предкам его. Но разговорчики эти прекратились, когда стало понятно, что во дворце всем распоряжается вдова, Мешулемет, а в Храме – Великий Коэн Шаллум, старый друг покойного царя. Тогда же Хозайя получил официальное задание: написать для летописи главу о славных деяниях Менаше. Два года трудился молодой писец, и вот, наконец, когда он уже был почти готов переписать свою главу набело, случилось невиданное.
Комнаты, где жили храмовые писцы, располагались невдалеке от царских покоев, и однажды ночью Хозайя проснулся от шума и криков. Во внутреннем дворе и в галереях метался свет факелов, куда-то бежали вооруженные люди – гнались за безоружными и полуодетыми и, настигнув их, протыкали мечами белеющую в темноте плоть, и леденящие душу визги и хрипы висели в воздухе… В комнату к писцам заскочил коэн Цадок, начальник хранилища свитков, свистящим шепотом проговорил:
– Тихо сидите, не высовывайтесь! Царя-то молодого… того… – и он чиркнул себя ладонью по горлу.
К утру во дворце уже был порядок: трупы убрали, кровавые лужи засыпали песком, писцам велели явиться на свои места и заниматься делом. Конечно, все только делали вид, что работают, на самом деле шепотом обменивались сплетнями:
– Амона-то прямо с Гильяны сняли, распутника! Так голого во дворец и притащили, и ножом по горлу – хвать!
– А Шаллум-то, Шаллум! Его, сказывают, с постели подняли, и только пригрозили – сразу на всё согласился. И к покоям старой царицы их провел, и младшего, что в Моце сидит, прямо завтра помазать обещал…
– Мешулемет не далась им в руки – приняла яд, а перед этим Шаллуму прямо в лицо сказала: молись, говорит, коэн, кому хочешь, чтобы Менаше с тобой там, за чертой, не встретился…
Цадок, надзиравший за работой писцов, поднял голову от разложенного перед ним свитка и прикрикнул:
– Эй, там, хватит трепаться!
Писцы заткнулись, но шепотки по всему Храму и дворцу, конечно же, не утихали. А к вечеру из Моцы прибыла процессия: бывшая любимица царя Менаше, мать его младшенького, Равшака, и сам пацан, уже без пяти минут Помазанник. Хозайя своими глазами, конечно, не видел, но рассказывали, что Яэль, едва расположившись в своих прежних покоях, велела привести к ней Едиду, вдову Амона, и сына ее, маленького Еши. Юная вдова, говорят, стояла ни жива ни мертва перед возвратившейся из небытия царицей, и, наверное, молилась про себя, чтобы ее с сыном оставили в живых и всего лишь сослали в Моцу. Яэль же подошла к ней, потрепала по щеке, сказала: я не такая змея, как твоя свекровь. Живи, как и раньше, и помни мою доброту…
А остальное Хозайя видел своими глазами, да и не осталось в те дни в Храме и дворце несведущих: все праздновали коронацию нового царя, не отсидев даже траура по прежнему, – будто и не было никогда на свете ни Амона, ни его суровой матери Мешулемет, и даже бывшие друзья молодого царя – те из них, кто уцелел в ту страшную ночь, – забыли своего товарища по детским играм и юношеским забавам уже наутро и с радостными улыбками присягали отроку Равшака. А потом во дворце стали появляться новые люди – в основном южане, и все шептались, что именно на их мечах и пришел к власти новый царь… Снова приехали посланники из Мицраима – сам Нихий ходил по дворцу, как у себя дома, подолгу беседовал с Равшака и его матерью, вместе с соратниками осматривал Храм, что-то прикидывал. Цадок, мрачневший с каждым днем всё более, как-то обмолвился, что скоро из Мицраима привезут идола, которого установят в Храме рядом с теми, что уже стоят там стараниями Менаше… А некоего Габриэля, который стал личным телохранителем Яэль и не отходил от нее ни на шаг, а ночью сторожил ее покои (говорили, что он никогда не спит, потому что заговорен каким-то колдовством мицраимским), Хозайя тоже видел сам, и не раз. Габриэль был высоким и жилистым, с лицом суровым, задубленным ветрами пустыни. И везде, где появлялась Яэль, воздвигалась и его мощная фигура. И поговаривали (но уж это совсем шепотом, закатывая глаза и цокая языком), что сторожит он ночами Яэль не только у дверей ее покоев, а порой прямо в ее постели, и тогда в темных коридорах женской половины дворца слышны крики страсти молодой вдовы старого царя Менаше…
С той страшной ночи, когда сменилась власть, новомесячье отметили уже трижды, и с каждым днем Хозайя ощущал напряжение, нарастающее в Храме. Цадок его работой не интересовался вовсе, но и задания не отменил, поэтому сегодня писец и приступил непосредственно к написанию текста. Когда были готовы первые полтора столбца, Цадок вошел в зал и вскоре уже стоял за спиной у Хозайи, чем раздражал его невыносимо: когда за его работой вот так наблюдали, у него начинал портиться почерк.
– «Сии есть дела славного царя иудейского, по счету четырнадцатого, из дома Давида, Менаше бен-Хизкияу…» – прочел Цадок вслух. Хозайя перестал писать, обернулся и поднял глаза на начальника.
– Славного, говоришь… Ладно, ты пиши, пиши… Пока пиши так, а там видно будет, – и вышел. Хозайя посмотрел ему вслед, потом перечитал написанное, уставился в свои заметки. Странные времена наступили. Странные и нехорошие…
* * *
Выйдя из зала Хранилища книг, Цадок отправился на верхний этаж, где под самой крышей гнездились небольшие комнатки различных служб Храма и дворцового комплекса. Подойдя к одной из дверей – тяжелой, темного от времени дерева с железными скобами, – он постучал условным стуком. Дверь отворилась без скрипа – петли были смазаны хорошим оливковым маслом, и Цадок проскользнул внутрь. В маленьком помещении стоял полумрак: окон здесь не было, имелись только узкие прорези в камне под самым потолком, и оттуда лился слабый рассеянный свет. Вдоль стен, на скамьях, сидели солидные мужи, и несколько масляных светильников, стоявших на столе, освещали их суровые, задумчивые лица. Свободным оставался лишь табурет в торце стола, на него и сел Цадок, кивнув присутствующим. Впустивший Цадока человек остался стоять у двери – это был офицер, один из подчиненных и, очевидно, доверенных лиц сотника Михайи, командовавшего дворцовым гарнизоном. Сам Михайя сидел напротив Цадока, а остальные присутствующие были и годами, и положением своим старше и коэна, и сотника: сидели здесь священники Иммэйр и Шафан, дворцовый распорядитель Ацальяу, был здесь и старый Хасра – хранитель царских одежд, и еще несколько столь же почтенных мужей, левитов и храмовых прорицателей. Но главное, что объединяло их, были не зрелый возраст и не высокое положение при дворе. В отличие от многих обитателей дворца и большинства «народа земли», они верили только в Единого Бога, Царя Мира, Яава, избравшего народ Авраама. Все они следовали в жизни своей только одному Закону, который Моше-Учитель получил из рук самого Всевышнего на горе Синай. Все они происходили из семей хорошей крови – списки предков каждого восходили ко временам царя Давида, а некоторые утверждали, что и к более давним годам. Все они тщательно подбирали невест для своих сыновей и подробно изучали родословные женихов дочерей своих, ибо далеко не всякому позволялось войти в общество Господне. Но если породниться с обедневшим, но родовитым семейством считалось приличным и не было зазорно иметь дело даже и с некоторыми из изеров-северян, то от тех, кто поклонялся другим, ложным, выдуманным богам, следовало держаться как можно дальше, и не только в брачном деле. За службу иным богам, кроме Яава, было одно наказание – смерть. Так гласили древние книги Закона, так говорили отцы и отцы отцов тех, кто сидел сейчас в полутемной комнате, и в этом была для них истина. И поэтому, когда Цадок, сев на табурет и внимательно оглядев присутствующих, сказал негромко:
– Яава – Господь наш! – ответом ему был такой же негромкий, но слаженный хор голосов:
– Яава – один!
– Я созвал вас, братья, – продолжал Цадок таким же негромким голосом, чтобы ни звука не было слышно в коридоре, – потому что ждать более нельзя. Мы должны решить, здесь и сейчас: либо мы покоримся подлой силе из Мицраима, которая вползла во дворец и уже готовится осквернить наш Храм, либо мы поступим подобно мужам древности и докажем, что мы достойны завета с Яава.
– Великий Коэн Шаллум уже взялся за обучение Равшака, – сказал священник Иммэйр. – Есть надежда, что он наставит юношу на путь истинный – путь к Единому Богу…
– Шаллум – предатель, – резко сказал Цадок. – Он не противился грешнику Менаше, который поставил идолов в Храме, и он будет вылизывать под хвостом у этих псов из Мицраима. И неважно, кто будет обучать Равшака, – даже если за это возьмешься ты сам, Иммэйр, или ты, Шафан. Равшака – инородец, сын многобожницы с юга. Он не достоин быть царем святого народа.
Слово было сказано. Воцарилась тишина. Потом старый Хасра сказал, покряхтев:
– Всё ж таки он – Помазанник…
– Помазание рукою Шаллума недействительно, – ответил Цадок. – Мы должны восстановить справедливость и помазать настоящего, иудейского, царя, чья мать – безупречного происхождения, из колена Иеуды.
– Мы сможем это сделать, – сурово сказал Михайя. – Мечи моих людей пожрут плоть грешников!
Собрание одобрительно загудело. Ацальяу сказал:
– Нам следует поторопиться, братья. Из Мицраима сюда движется большой отряд – через несколько дней их уже ожидают в Лахише, я видел донесения. Плохо, если они доберутся до Ерушалаима до того, как…
– Вопрос еще вот в чем, – задумчиво произнес священник Шафан, – поддержит ли нас народ?
– Народ? – усмехнулся Цадок. – А мы не будем спрашивать весь народ, мы спросим только тех, кто не поклоняется истуканам и не проводит своих сыновей через огонь! Мы призовем их сюда, под окна дворца, и спросим: хотят ли они царя, чей отец из Дома Давида и мать того же рода? Или они предпочитают склониться перед сыном черномазой блудницы?
– Еошияу еще мал, – сказал священник Иммэйр. – Кто удержит бразды правления вместо него?
– Тот – а точнее, те, – кто будет рядом с ним днем и ночью и станут обучать его, – сказал Цадок. – Новый Великий Коэн и верные только истинному Богу храмовые служители. Едида, мать Еошияу, не будет возражать. Мы возложим на нового царя наши чаяния и надежды, и он, возмужав, оправдает их.
– Малыш Еши получит хорошее воспитание. И мы, и наши прорицатели позаботимся об этом, – сказал Шафан. – Он искупит грехи своего отца и деда и будет достоин своего предка, праведника Хизкияу, очистившего Храм от скверны!
– Значит, решено, – Цадок цепким взглядом оглядел каждого, сидевшего вокруг стола, и ни один не отвел взгляда. – Сей же час разработаем план и выступим через два дня, за одну стражу до рассвета, в самый глухой час, когда грешники слабы, а праведники могучи…
* * *
В тесный внутренний двор влетели несколько всадников из сотни Михайи, смяв охрану, а за ними хлынула разношерстная толпа с факелами в руках, и дворцовый комплекс наполнился криками и топотом. Если бы кто-нибудь мог охватить взглядом всю эту толпу и если бы он умел видеть в темноте, то непременно заметил бы среди беспорядочно мечущихся и орущих людей небольшие группы вооруженных мужчин в военных перевязях или даже в обычной одежде, но хорошо вооруженных. Они явно знали, что делали: каждая такая группка уверенно шла (вернее, бежала) к своей цели, не тратя сил и времени на пустые крики и суету. В самых охраняемых покоях дворца залязгали было мечи, но всё кончилось очень быстро: полусонная охрана не могла противостоять четким, хорошо спланированным действиям мятежников. Почти всех приговоренных грешников закололи в постелях, спящими – они не успели ничего понять. Правда, мальчишка-царь сумел забиться под кровать, но ловкие сильные руки вытащили его на середину комнаты, и короткое царствование Равшака закончилось с позором, потому что в последние свои минуты он визжал, как девчонка, и опачкался.
В соседнем коридоре Габриэль бился, как лев, у дверей покоев Яэль, но чья-то твердая рука метнула из темноты нож, и он вошел телохранителю под левую ключицу. Истекая кровью, он дергался в агонии, что-то бормоча. Принесли факел, сам Михайя склонился над Габриэлем, прислушался к его бреду.
– Роженицы и умирающие всегда говорят на родном языке, – удовлетворенно сказал сотник. – Он из Мицраима, как я и подозревал. Интересно, как его настоящее имя… Где эта блудница? – вдруг рявкнул Михайя и первым ворвался в оставшуюся без охраны дверь. Но комната была пуста.
Цадок стоял в галерее, вцепившись сильными руками в перила. Двор был полон народа, факелы слепили глаза, они были везде, даже на крыше, куда забрались самые отчаянные, чтобы лучше слышать. Рядом с Цадоком стоял Шафан, а его левиты охраняли перепуганную Едиду. Она прижимала к себе сонного, еле стоящего на ногах восьмилетнего Еошияу.
– Иудеи! – надсаживаясь, крикнул Цадок, и море факелов дрогнуло – его услышали. – Настал славный час! Ярмо ненавистного Мицраима сброшено! Полукровка больше не властвует над святым народом!
Гул прокатился по толпе, и Цадок заорал еще громче, не жалея горла:
– Вот он, наш царь – Еошияу, сын отца и матери из колена Иеуды! Согласны ли вы провозгласить его царем Иудеи?
– Аааа! – взревела темнота, и заколыхались огни факелов. – Согласны!
– Согласны ли вы, – продолжал Цадок, – своею волей, волей народа Авраамова, назначить меня, Цадока, сына Цадока, Великим Коэном?
Шафан метнул на Цадока гневный взгляд, но было поздно, – толпа взревела еще громче:
– Согласны! Цадока в Коэны! Еошияу на царство!
– Яава – Господь наш! – крикнул Цадок в пылающую темноту, и она отозвалась яростным и восторженным:
– Яава – один!
* * *
Небольшая группа всадников скакала на юг, оставляя позади растревоженный Ерушалаим. Один из коней нес двоих – впереди всадника, уткнувшись лицом в жесткую, пахнущую потом гриву, лежала женщина. Шепсит была почти без сознания, и всадник держал ее, чтобы она не упала. Звериное чутье не подвело Габриэля – он сообразил, что происходит, буквально за мгновения до того, как люди Михайи ворвались во дворец. Он успел вытащить Шепсит из постели и передать ее своим людям, которые без объяснений знали, что делать. Потом он бросился спасать Равшака, но опоздал.
Небо розовело по левую руку скачущих – занимался рассвет. Кони не знали усталости, и утренний ветер сушил слезы на лице Шепсит. Она вдруг подумала, что так и не узнала настоящего имени Габриэля, последнего мужчины в своей жизни…
* * *
Великий Коэн Цадок принял писца Хозайю в своих покоях, во дворце, где он обосновался совсем недавно. И на новой своей должности Цадок продолжал надзирать за работой Хранилища книг, за переписыванием старых свитков и составлением новых. Когда немного улегся шум от последних событий, сотрясших дворец и Храм, да и весь Ерушалаим, Хозайе передали с самого верха, что задание написать главу в Летописи о деяниях царя Менаше не забыто, но Великий Коэн просит представить ему тезисы того текста, который Хозайя намеревается внести в Летописи Царей Иудейских. Писцу выдали новый папирус (правда, из недорогих и не очень большого размера), на котором он изложил вкратце весь тот материал, который собирал в течение последних нескольких лет. И теперь Хозайя стоял перед Цадоком, а тот сидел, постукивая свернутым манускриптом по своей левой ладони.
– Ты проделал хорошую работу, юноша, – сказал Цадок, и Хозайя усмехнулся про себя: Великий Коэн был всего-то лет на пять старше писца, но важная должность, казалось, прибавила ему и возраста, и солидности. – Теперь осталось переписать этот текст заново – и можно заносить в Летопись.
– Как это – заново? – писец не мог сдержать удивления, и получилось не очень почтительно.
Цадок нахмурился, встал и протянул Хозайе свиток.
– Мы не можем рассказывать потомкам о царе Менаше так, как написал ты.
– Великий Коэн, я написал так, как всё было. Сам Менаше просил меня об этом…
– Написать, как оно все было, – этого мало. Наша задача – объяснить потомкам события нашего времени. Вот ты пишешь: при Менаше Иудея жила мирно и процветала. А как насчет того, что Менаше делал злое в очах Господних? Воздвиг идола Ашеры в Храме? Приносил жертвы чужим богам? По всей стране воскуряют на высотах – это ты называешь процветанием?! Иудея погрузилась во мрак многобожия! Самое страшное, что могло произойти с нашим народом, – он стал забывать своего Бога!
– Идолы и сегодня стоят в Храме… – заметил Хозайя.
– Не торопись, юноша, мы только начали наш путь! Ты еще станешь свидетелем удивительных перемен! Собственно, они уже начались – народ Иудеи отверг притязания Мицраима! В ту великую ночь тысячи иудеев стояли здесь, под окнами дворца, и провозгласили свою волю: Еошияу – царь иудейский, Цадок – Великий Коэн! А знаешь, почему? Потому что такова воля самого Яава! Вот что: ты закончишь главу о Менаше описанием именно этого события! Запомни – тысячи, тысячи пришли сюда, чтобы исполнить Закон! Тысячи скромных и праведных мужей, и это не считая женщин и детей! А что до царя Менаше… Ты напишешь, как он залил кровью праведников весь Ерушалаим! Как отвергал слова Яава, которые доносили до него наши прорицатели! Ты напишешь, как в наказание за бесчисленные грехи Яава наслал на него силу из Ашшура, и как его с позором, в кандалах, угнали в Бавель, на поклон к Ашшурбанипалу! В общем, ты напишешь про неправедного царя Менаше так, чтобы нашим потомком стало ясно: самое страшное преступление – это бесчестить Завет с Богом! И никакой мир, и никакое благополучие нельзя покупать такой ценой! Всё, ты свободен, иди. Надеюсь, ты понял меня.
От Великого Коэна писец Хозайя возвращался на свое рабочее место через тот самый двор, который ему было велено описать в конце текста. Сам Хозайя не был здесь в ту ночь (и слава Яава, подумал он), но теперь, оглядываясь вокруг и вспоминая слова Цадока, он вдруг подумал: какие такие тысячи иудеев? Здесь человек пятьдесят, и то с трудом, поместятся, от силы – сто, и то если стоять плечом к плечу и не дышать…
«Н-да, – думал Хозайя, разложив на столе свой свиток и подыскивая, на чем бы ему начать писать заметки по новой версии своей главы. – В одном прав Цадок – перемены, похоже, действительно уже начались…»
Перемены и вправду начались, и даже более серьезные, чем казалось писцу. Вскоре Цадок с многочисленной свитой отправился в поездку по городам Иудеи и бывшего Израиля – посетить верных Яава жрецов. Из долгого путешествия он возвратился, приведя с собой целый караван: новые левиты, коэны и их помощники со своими семьями размещались в Ерушалаиме. Цадок призвал в столицу праведных книжников, чтобы укрепить завет Яава со святым народом и тем спасти царство, – так говорили.
Так начиналось правление Еошияу бен-Амона – шестнадцатого царя Иудеи из Дома Давида.
Эпилог
«Двенадцать лет было Менаше, когда он стал царем; и пятьдесят пять лет он царствовал в Йерушалаиме. И поступал он дурно в очах Г-сподних, следуя мерзостям тех народов, которых прогнал Г-сподь от сынов Йисраэйля. И снова построил он (жертвенные) возвышения, которые разрушил Йехизкийау, отец его, и поставил жертвенники Баалам, и восстановил Ашэйры, и поклонялся он всему воинству небесному (звездам и планетам), и служил ему. И построил он жертвенники в доме Г-споднем, о котором Г-сподь сказал: ‘В Йерушалаиме будет имя Мое вечно’. И построил он жертвенники всему воинству небесному в обоих дворах дома Г-сподня. И провел сыновей своих через огонь, в долине Бэн-Инном, и гадал, и ворожил, и колдовал, и завел вызывающих мертвецов и чревовещателей; много сделал зла в очах Г-спода, чтобы прогневать Его».
Книга «Диврей А-Ямим-2» 33:1-6[6]
* Лауреат Премии имени Марка Алданова, 2022 год.
[1] Менаше – Манассия, царь иудейский, ок. 697–642 до н. э. Все имена собственные, названия стран, городов и народов приведены в транскрипции с иврита.
[2] Ассирия
[3] фараон
[4] Египет
[5] Хизкияу – Езеккия, царь иудейский, отец царя Менаше. Взошел на трон в 727 или в 715 г. до н.э. Правил 29 лет. Проводил религиозные реформы монотеистического толка, поэтому в Танахе считается одним из самых благочестивых царей.
[6] Цитируется по: Книга «Диврей А-Ямим-2» 33:1-6. URL: https://toldot.com/limud/ library/ktuvim/dhy2