Рассказ
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 311, 2023
Моей жене Наташе с любовью
С самого раннего детства у нее было свое, надежно спрятанное от других, потаенное знание.
Однажды мама достала ей билет на новогоднее представление в городской драматический театр. Там сначала водили хоровод вокруг украшенной блестками и огоньками елки, а потом детей впустили в зрительный зал, и на сцене началась сказка. Девочке сразу понравился храбрый петушок со звонким голосом, который не испугался ни лисы, ни волка, ни Бабы-Яги и помог двум малышам выбраться из заколдованного леса. Ей очень захотелось увидеть этого петушка вблизи, может быть даже подружиться с ним. Поэтому, когда сказка кончилась, а в зале захлопали, девочка соскочила со своего места, быстро, пока не зажегся свет, открыла примеченную ею сбоку от сцены дверцу и скользнула в полутьму кулис. Славный храбрый петушок был еще там, но вблизи оказался немолодой тетенькой с короткими встрепанными волосами, одетой в нелепый, грубо сшитый костюм.
– Блин, – говорила она непонятно кому совсем уже не звонким, а каким-то колючим голосом, – да что же это, опять Карпенко в последней сцене текст переврал, сука. Ну сколько можно!..
В ужасе от увиденного девочка выскочила обратно в зрительный зал. И еще долго не могла успокоиться.
Позднее, когда девочка заболела ангиной и была вынуждена целыми днями лежать дома, от скуки она стала воображать, будто оставленная мамой на столе чашка поворачивается к ней то одним, то другим боком, как живая. Но чтобы заметить это, нужно было долго лежать с закрытыми глазами и притворяться спящей, а потом открыть их и быстро взглянуть на чашку. Это казалось ей самым увлекательным занятием на свете.
Чуть позднее девочка сообразила, что все самые обычные предметы в их с мамой комнате, когда никто не видит, меняются, становятся совсем другими, – так же, как преображаются ушедшие за кулисы актеры. Но чтобы поймать этот момент, нужно неожиданно заскочить в пустую комнату. Тогда и стол, и шкаф с книгами, и смешная круглая табуретка от давным-давно проданного пианино не успеют притвориться такими, какими она их знала.
Это был целый мир вещей, который девочка называла «Неведомокуда». Так мама всякий раз говорила про потерявшуюся вещь: «Канула неведомо куда». То же самое – только почему-то шепотом – она говорила и про деда Арона. Мама не догадывалась, что на самом деле потерявшиеся вещи просто окончательно ушли в тот, другой мир.
Несколько раз девочке казалось, что она успевает заметить это таинственное преображение. Но только краешком глаза – и только в самый-самый последний момент. Девочка была уверена, что если вовремя застать вещи врасплох, то они сдадутся, пустят ее в свое Неведомокуда. И расскажут о том, как им было весело водить девочку за нос, но как же славно, что затянувшаяся игра окончилась, – и вот теперь они вместе.
А однажды, незаметно подкравшись к ничейной дворовой кошке Люське, девочка увидела отстраненное, совсем не кошачье выражение на замурзанной мордочке и взгляд ее – глубокий и горький. Такой же точно взгляд был у деда на фотокарточке из маминого альбома, – у того самого деда Арона, который канул в Неведомокуда еще до ее рождения. Заметив девочку, Люська мгновенно преобразилась, превратилась в обычную кошку и, окинув ее обычным кошачьим взглядом, отправилась по своим обычным кошачьим делам.
Потом оказалось, что и у людей есть какая-то вторая сущность, наверное, тоже проживающая в Неведомокуда. В тот день девочка решила сбегать на большой перемене домой, чего никогда раньше не делала. Вещи знали, что дома никого не будет до вечера, поэтому, конечно же, не успели бы вернуться из другого мира. Девочка прокралась по общему коридору к своей двери, неслышно повернула ключ и ворвалась внутрь. В комнате отчего-то стоял полумрак, хотя она точно помнила, что утром окна не были занавешены.
«Ого, – подумала девочка, – вот оно!»
Но вещи были на своих местах – и только на маминой кровати кто-то барахтался и постанывал. Секунду спустя девочка увидела обращенные к ней два лица: мамино и соседа с третьего этажа дяди Сережи. Она даже не сразу поняла, кто это, настолько их лица были другими, нездешними. Девочка давно придумала для таких лиц название «сякойские». Ведь говорят же про кого-нибудь «такой-сякой». Может быть, это и есть указание на ту самую удивлявшую ее двойственность всего существующего? – Дескать, вот он такой, но ведь еще и сякой тоже. Такойских она встречала каждый день – и в школе, и на улице, и в магазине. А вот сякойских… Ясно же, что сякойские существуют как раз в Неведомокуда.
Оказывается, людей так же можно поймать врасплох, как и вещи! Это открытие настолько поразило девочку, что она пропустила мимо ушей путаные мамины объяснения, почему она не на работе и что дядя Сережа делает в их комнате.
«Интересно, – думала она по дороге обратно в школу, – а можно ли вот так поймать врасплох саму себя? Какая я на самом деле – такойская или сякойская?»
Девочка часто придумывала всем и всему странные прозвища. Недавно начавшего ходить двухгодовалого соседского Петьку звала «Мокрый топотун». Магазин, где они покупали продукты, называла «Язавамский»: там всегда были большие очереди. Мама обычно только смеялась и качала головой.
А вот в школе девочке часто доставалось за такие выдумки. Особенно от завуча Ирины Саввишны, которая учила их географии. Ее уроки были для девочки настоящим испытанием: Ирина Саввишна подозревала, что девочка пытается ее на чем-то подловить, и всегда очень сердилась, когда «эта пигалица», как называла ее Ирина Сав-вишна, вертелась за партой. Но ведь чтобы поймать настоящую Ирину Саввишну, нужно было сначала долго смотреть в сторону, а потом резко повернуть голову и, чуть прищурившись, глянуть на учительницу. Парочку раз девочке казалось, что она вот-вот успеет разглядеть сякойскую Ирину Саввишну – но нет, та упрямо оставалась такойской.
Однажды после уроков восьмиклассник Семен Бугаев по кличке Сенька-Бугай с таинственным видом поманил девочку в пустой класс. За Сенькой давно закрепилась репутация хулигана и школьного вора. Он был, как говорили в городке, «из той еще семейки». Один из его старших братьев сидел в тюрьме, а младшие Бугаевы, по мнению местных жителей, изо всех сил старались туда попасть.
– Ну ты, иди сюда, дура, чего покажу, – с таинственным видом шептал Сенька, – ты такого еще никогда не видела. Да не боись!
Девочка знала, что Сенька дурак и хулиган, и обычно сторонилась его. Но сейчас на маслянистом, усыпанном ярко-красными прыщами лице Сеньки появилось что-то настолько узнаваемо сякойское, что девочка покорно шагнула через порог. Сенька быстро оглядел пустой коридор и закрыл за ней дверь.
– Вот, смотри сюда! – Сенька достал старенький складной нож, открыл источенное лезвие и подвел девочку к батарее парового отопления. Сначала он немного поковырял ножом облупившуюся краску, потом вынул из кармана круглый черный наушник, явно выломанный им из телефона-автомата. От наушника тянулись два тонких цветных проводка.
– А теперь слушай, – Сенька сунул девочке наушник и коснулся проводком батареи. Проводок был коротким и, чтобы приложить науш-ник к уху, девочке пришлось наклониться. В наушнике сначала что-то зашуршало, потом вдруг как будто бы издалека послышалась тихая задумчивая музыка, и чей-то теплый голос напевно произнес: «Далеко-далеко в лесу стояла их запыленная машина…» И тут же всё оборвалось. Это стоявший за девочкой Сенька убрал от батареи руку с проводком.
В общем-то, ничего удивительного во всем этом не было. Подумаешь, какой-то наушник. Это только невежественному Сеньке-Бугаю он кажется чудом. В их с мамой комнате имелся пластмассовый приемник, который назывался «радиоточкой», и по нему хоть целый день можно было слушать новости и всякие радиоспектакли.
Но и в этой музыке, и в голосе каком-то нездешнем, да и в самой фразе «далеко-далеко в лесу стояла их запыленная машина», прозвучавшей из черного небытия наушника, было что-то завораживающее. Девочка представила себе чудесный летний лес, мягкий свет, пробивавшийся сквозь кроны деревьев, запах нагретых солнцем пыли и смолы… Далеко-далеко, значит, совсем не здесь!
И тогда девочка вдруг поняла, что это весточка. Весточка, посланная ей из Неведомокуда. Она так и стояла, склонившись над батареей, и даже не обращала внимания на то, что противный Сенька плотно прижался к ней сзади. При этом он как будто подталкивал ее всё ближе к батарее.
– Ну… ну… еще хочешь? Я тебе сейчас и не такое покажу. Хочешь? – урчал над ухом Сенька, ухватив ее железной рукой поперек живота, но девочка всего этого не слышала и не замечала: в ушах у нее всё еще звучала заветная фраза. «Далеко-далеко в лесу…» Ну да, конечно! Это даже не просто весточка, это пароль, пропуск в Неведомокуда! Может быть, нужно послушать еще? Там обязательно должно быть что-то еще…
Дверь класса неожиданно распахнулась, и на пороге появилась Ирина Саввишна. Сенька торопливо отскочил от девочки. Но было поздно. От крика завуча дрогнули стекла.
– Ах ты, тварь маленькая, – кричала Ирина Саввишна, почему-то обращаясь к девочке. – Да как же так можно?! Кошмар какой! Немедленно вон из школы, мерзавка! Чтобы ноги твоей тут не было!
Девочка резко обернулась и даже успела заметить, что красное, с выпученными глазами и перекошенным ртом лицо Ирины Саввишны всё равно оставалось безнадежно такойским. И когда разъяренная завучиха, больно ухватив за руку, вела ее в учительскую, девочка подумала, что есть, наверное, люди, которые не бывают сякойскими никогда.
Пришлось обо всем рассказать маме. Побывав у директора, мама сообщила, что Ирина Саввишна требует исключить ее из школы. Девочка так до конца и не поняла, в чем провинилась, но обрадовалась, что больше не придется ходить на скучные уроки. Огорчало только то, что она не смогла дослушать весточку из Неведомокуда. Своего наушника у нее не было. И взять его было негде. Да и вообще, когда еще услышишь такое?
Помучавшись с месяц сомнениями и снова сходив к директору школы, мама решила отправить девочку на время к своей тетке Ханне, которая жила в Ленинграде, на Васильевском острове.
– Видишь, как всё хорошо складывается, – почему-то отводя глаза, говорила ей мама на вокзале, – Ленинград посмотришь. Сказочный город! Там Эрмитаж, Русский музей, Петропавловская крепость… Ну а школа… что ж, до летних каникул осталось всего ничего. Потом нагонишь, не беда. И тетке веселее будет, она же одинокая совсем. Только вот что…
Мама замялась и отвела глаза.
– Ты уж там никому не рассказывай про свои… фантазии. Ладно?
В вагоне мама оглядела попутчиков, пытаясь решить, кому можно поручить приглядеть за девочкой. Но нервный, хлопотливо раскладывающий вещички народец маме не понравился. Слишком уж все эти люди были заняты собой.
В результате мама договорилась, что за девочкой присмотрит проводница – бойкая тетка в форменном кительке и кокетливо сдвинутом набок берете, из-под которого выбивался свежий перманент. В ответ на мамину просьбу позаботиться о дочке проводница сочувственно покивала.
– Э-э, чего там, пригляжу за девкой, небось не обидят. Мы с тобой поладим, правильно говорю, подруга?
Она бросила на девочку короткий взгляд, и той показалось, что проводница только притворяется перед мамой обычной проводницей обычного поезда, идущего в хоть и сказочный, но все же обычный город Ленинград. А на самом деле их ждет какое-то невероятное приключение. Но расстроенная разлукой мама, к счастью, ничего не заметила.
«А что если всё это специально так подстроено, и на самом деле поезд везет меня ни в какой не в Ленинград, а прямо в Неведомо-куда?» – подумала девочка.
* * *
Сначала поезд долго шел без остановок через унылую, как приютское одеяло, степь. Уже совсем стемнело, когда он сбавил ход и подкатил к станции. Из вагона наконец-то выбралась сидевшая напротив девочки противная толстая тетка с огромными сумками, в которых что-то позвякивало. И хотя их плацкартный вагон был полупустым, тетка всю дорогу сверлила девочку подозрительным взглядом и то и дело перекладывала свои сумки. Словно боялась, что их украдут прямо из-под ее вздернутого носа, едва видневшегося между заплывшими жиром щеками. Тетка казалась окончательно и бесповоротно такойской, на нее даже смотреть было скучно.
На освободившееся место тут же уселся безрукий дяденька. То есть одна рука у дяденьки была целой, а вот второй, левой, не было почти совсем. Только обрубок, неясно обозначенный свернутым выше локтя и подколотым большой булавкой рукавом засаленного пиджака.
– Ну так чё, – сразу же затеял с ней разговор дяденька, – к родным, поди, едешь? Попроведать?
Девочка пожала плечами. От дяденьки пахнуло шершавой кислятиной. Конечно, так говорить нельзя, но жесткая щетина, окружавшая его сизые нечистые губы, странным образом смешивалась с противным запахом перегара. Вот и получилась «шершавая кислятина». И разговаривал он как-то странно: слова и интонации были такими, словно он явился в вагон прямо из русской народной сказки.
– Дык как? – не отставал от девочки Шершавая Кислятина. – К родственничкам с приветом или, наоборот, домой, к мамке родной?
Девочка упрямо молчала, хотя и понимала, что настырный инвалид так просто не отвяжется.
– Молчишь? – Шершавая Кислятина с хрустом почесал колючий подбородок. – Зря. Нехорошо это – в дороге молчать. В беседе и дорога короче. Вот ты думала когда-нибудь, для чего дорога нам дана? Тебе только так кажется, что это просто – из одного пункта в другой добираешься. Ан нет. Вон странники, которые издавна по миру бродят, думаешь, отчего? Чего они ищут?
Шершавая Кислятина замолчал, взгляд его уперся в облезлую стенку вагона и потух. Ну и хорошо! Девочка повернула голову к окну, но тут же краем глаза заметила, что в Шершавой Кислятине что-то неуловимо изменилось. Неужели?.. Девочка резко повернула голову, но Шершавая Кислятина сидел как сидел, и пахло от него так же.
– Звать-то тебя как? – спросил он, но, увидев упрямое выражение ее лица, покладисто кивнул. – Ну, как желаешь. А значит, будешь ты у меня Марией. Машей то есть. Ну, чтобы было как к тебе обращаться. Согласна?
Девочка снова пожала плечами.
– Так вот, Маша, дорога – дело особое, данное нам, чтобы… Как бы тебе объяснить? – Шершавая Кислятина на секунду задумался. – Видишь, какая занятная штука получается: в дороге нас вроде как и нет на свете. Вот сама подумай: оттуда, из дому, ты уже уехала, а туда, куда едешь, еще не приехала. И выходит, что ты как бы посередке, понимаешь?
Девочка взглянула на него с интересом. Может, ей и не показалось, и Шершавая Кислятина действительно сякойский?
– Это не всякий уразуметь может. Особенно если сразу. Это почувствовать нужно. Но тут другое важно – если тебя как бы нет, то и этого, – Шершавая Кислятина кивнул на окно, – для тебя тоже не существует. Вон оно – мелькнуло, и нет его! Сама посуди: сколько на свете стран, городов, поселков да деревень. Вот, скажем, проживает где-нибудь в Африке или в Америке, а может, и вовсе в Австралии парнишка, сверстник твой… славный такой. Ты бы с ним подружиться могла. Возможно это? Вполне возможно. Да ведь это я только так думаю, что он существует. А на самом деле… кто ж знает? Посмотри вокруг – кто здесь в наличии? Ты да я, да остальные пассажиры, да еще вон Нюрка, проводница наша. Такая вот наша с тобой реальность.
Слово «реальность» Шершавая Кислятина выговорил с особой старательностью, и девочка догадалась, что слово это для него новое, может быть, только недавно запомненное.
– Кстати, совсем забыл сказать: Лешей меня зовут. Не Алексеем, а именно Лешей. А для тебя, по молодости, пусть будет «дядя Леша».
Шершавая Кислятина – или теперь уже дядя Леша – снова потер колючий подбородок, и девочка обратила внимание, что пальцы у него совсем не такие, как у сказочных персонажей. У тех они должны быть грубыми и толстыми, как у сантехника Михалыча, который иногда приходил к ним с мамой чистить засорившуюся раковину. А у дяди Леши пальцы оказались длинные и тонкие, с овальными лунками ногтей. И сами ногти аккуратно подстрижены.
«Странно, – подумала девочка, украдкой бросив взгляд на свои руки, – разве может такой… однорукий следить за чистотой ногтей?»
– А знаешь, Маша, как я стал по поездам жить? Интересно послушать?
Дядя Леша сделал паузу, словно приглашая девочку ответить. Но она молчала.
Он торжественно поправил заколотый булавкой рукав пиджака, и девочка заметила, что пиджак этот вовсе не так заношен, как ей показалось вначале. И еще… то ли она принюхалась, то ли исходивший от дяди Леши противный кислый запах куда-то исчез, но теперь ей казалось, что от него, как от восходящего теста, вкусно и празднично пахнет дрожжами и ванилью.
– Ну так слушай. Началось это давно, года три назад, кажется. Жил я в одном маленьком сибирском городке. Сейчас уж неважно, в каком. Вырос у мамки, без отца, и был как все вокруг: окончил восьмилетку, потом профтехучилище, потом в армию призвали. Отслужил, вернулся и пошел работать на стройку маляром-штукатуром, а проживал в общежитии. И если ты спросишь меня, хорошая то была жизнь или плохая, так я и ответить не смогу. Не знаю. Нормальная, наверное, была жизнь.
И вот, значит, стукнуло мне однажды тридцать лет. Летом это было, в конце июня. Шел я в тот день с работы в общагу. Ну, выпимши был, понятно. Не так чтобы сильно, но выпимши. День рождения, как-никак. Это я тебе говорю, чтобы дальнейшее было понятней. Шагаю, значит, по улице и вижу: навстречу мне идет собака бродячая. Город у нас хоть небольшой, а собак этих бездомных пруд пруди. Они в стаи сбиваются, говорят, даже иногда на людей нападают. Но эта сама по себе идет. Да какое там идет – плетется еле-еле, бочком. Потому что лапа ее задняя левая как-то странно вбок отведена и по земле волочится. Может, машина ее сбила, а может, еще что случилось.
И странное дело, вдруг проснулась во мне какая-то небывалая жалость. К псине этой горемычной. Прям как ножом режет. Дело к вечеру, смены рабочие повсюду закончились, народу на улице полно. Идут все, торопятся, на собаку больную никто и внимания не обращает. Не то чтобы жестокий у нас народ, а просто – отворачиваются люди: своих забот полно, на всех жалелки не хватит. И я бы раньше внимания не обратил – мало ли их, этих дворняжек, тут околачивается. А вот поди ж ты, чувствую, не могу мимо пройти, ну никак не могу! Как будто внутри кто-то кишки на кулак наматывает, мочи нет. Что на меня такое нашло, не знаю. От боли, от жалости невыносимой становлюсь я на колени перед собакой этой. И бух – лбом в землю.
– Прости, – кричу, – прости нас, балбесов бесчувственных! Мы и о себе-то, убогих, позаботиться не умеем, куда ж нам других-то полюбить!
Кричу и удивляюсь: не мои это слова, точно не мои. А откуда они взялись, понять не могу.
Потом и вовсе сам себя огорошил: взял да и обнял грязную эту псину – и к себе крепко прижал. Пес – ему, видно, совсем плохо было – даже не шарахнулся. Ты, может, всё же решишь, что я пьяненький был. Так нет! То есть, честно признаюсь, навеселе был. Но на ногах вполне держался, да и соображал нормально. Так с чего бы это я стал перед собакой на колени бухаться? Нет, это не по пьяни, точно тебе говорю!
Девочка увидела, что небритые щеки дяди Леши от волнения пошли красными пятнами. Хотя… небритые ли? Теперь ей казалось, что это вовсе не щетина, а, скорее, короткая бородка.
– В общем, прижал я к себе дворнягу на виду у всей улицы, а что дальше делать, не знаю. Стою на коленях дурак-дураком, весь уж псиной провонял. Жалко ее так, что хоть сам умирай. И тут… тут чувствую – вырывается от меня собака и по-человечески так, протяжно вздыхает. И взгляд у нее совсем человечий – удивленный и недоверчивый. Ну, выпускаю я ее, а она как подпрыгнет да как бросится бежать. Я сначала подумал, что вот ведь, тварь неблагодарная: я к ней со всей душой, а она… И только чуток спустя соображаю, что лапа-то у пса – та самая задняя левая, поломанная которая, – теперь здоровехонькая! Обалдел я настолько, что даже окончательно протрезвел. Гляжу по сторонам, может, видел кто, может, объяснит, что тут произошло. Да нет, идут себе люди, как будто ничего не случилось. Пьяных-то, как и собак, на улицах полно, что на них внимание обращать. Встал я с колен, отряхнулся да и пошел себе в общагу. Но только вскоре скрутило меня. Никак не могу забыть того, что случилось.
«Как же так, – думаю, – ведь не могла собака от моих объятий выздороветь. Может, лапа у нее вовсе не сломана была, а только вывихнута? А я, когда прижал ее к себе, случайно ту лапу вправил? Да ведь вывихнутую конечность вправлять – это уметь нужно. И больно это очень… один раз на себе испытал, в армии. А тот пес хоть и поскуливал, но уж точно не от боли».
Мне бы плюнуть да и забыть об этой истории. Но нет, как о ней забудешь… Стали меня мучить мысли разные, каких раньше и быть не могло. Что же это я, получается, собаку вылечил? Знаешь, Маша, я ту дворнягу даже отыскать пытался. Да какое там, все они на одно лицо. Ну, то есть морду. В общем, махнул я рукой на то, что атеист, недавно из комсомола по возрасту выбывший, да и пошел к попу в церковь. К отцу Михаилу. Про него говорили, что вроде как толковый мужик. Ну, пришел, потолковали. Только еще муторнее мне стало.
– Это ты, – сказал отец Михаил, – если только для смеха ваньку не валяешь, сам себя убедил, будто собаку своей жалостью вылечил. Так что я тебя в святые пока записывать не стану. Оно, конечно, на все Его воля, но только ты на Божьего человека, который наложением рук лечит, не похож совсем. Чтобы таким стать, непростой путь пройти нужно. А вот так сразу… нет, не бывает. Так что иди и не богохульствуй.
– Да я не про то, – говорю. – Какой я святой? Мне бы просто понять…
– Э-э, – говорит, – чтобы понять волю Божью, вперед нужно со своей волей совладать. Ведь Господь со всеми нами, грешными, говорит, да только услышать Его не каждый может. Уши-то залеплены суетой да низкими желаниями.
И смотрит на меня с укоризной. Как будто я перед ним в чем-то провинился.
– Да какие такие желания? – спрашиваю. – Самые обычные у меня желания, как у всех. Чего это вы меня виноватите? Или тоже, как в парткоме, когда на субботник зовут, про совесть толкуете? А тогда почему у вас вон, при входе, свечками по три рубля торгуют, когда они в хозмаге пять копеек стоят? Грабиловка это, бабок неграмотных обираете!
Тут отец Михаил рассердился.
– Эх ты, гнилой продукт эпохи! – говорит. – Впрочем, по мощам и миро… А ну иди-ка ты отсюда!
А мужик он высоченный, здоровый как бык. Глянул я на него да и ушел от греха подальше.
Дядя Леша вздохнул и замолчал. Девочка с удивлением заметила, что он опять неуловимо изменился. Ничего такойского, что так отталкивало ее вначале, в нем не осталось совсем. И когда дядя Леша снова заговорил, девочка уже не отрывала взгляда от его лица.
– С этого всё и началось, – дядя Леша, словно заранее извиняясь, застенчиво улыбнулся. – Не мог я в себе носить такое. Выпиваем как-то с приятелем моим, Мотькой-дрыщом. Ну и не выдерживаю я, открываюсь ему. Мотька, конечно, тоже не верит.
– Ты, – говорит, – зеленых человечков при этом не видел? А белочек? Те тоже любят к алкашу в гости заглянуть.
И смеется так, словно я ему анекдот рассказал. Он вообще насмешливый был: как начнет острить, так не остановишь. Раньше я всегда злился на эти подколки. А тут… Смотрю на него – и вдруг становится мне его, дурака этого Мотьку, до слез жалко. Так жалко, что передать не могу. И вся его жизнь вроде как передо мной открылась. Как он в детстве недоедал и от отца-алкаша побои терпел, а потом, когда отец вконец спился, за мамкой с ее кавалерами в щелку подглядывал. И как его, когда в училище поступил, свои же, однокурсники, били и копеечную стипендию каждый раз отнимали. И как он на Верке-буфетчице женился. Верка… она безотказной считалась, со всеми гуляла, а вот жениться только Мотька согласился. Он же неказистый был, бабы его не жаловали. И ведь знал, на ком женится, а всё же, когда она с нашим бригадиром хороводиться стала, тайком плакал, хотя на людях и бахвалился. Мол, Санычу, бригадиру, морду начистит. Только куда ему, заморышу? И другое о нем я тоже узнал. Что это, оказывается, он мою заначку в бытовке нашел и себе забрал, хотя и понял, что мои это деньги, единственного его приятеля. И как он Верку при случае бил. Так, ни за что, по злобе… И как мечтал он всей нашей смене крысиного яду в котелок со щами подсыпать. Не решился, конечно, но ведь мечтал. Тоже по злобе… Да только ли это? Всё я вдруг про него узнал и понял.
Тогда обнял я его и к себе крепко прижал. Дернулся было Мотька, а потом затих. И тихонько ахнул. И даже не ахнул, а… Ну вот как будто не сам он, а что-то против его воли расперло его изнутри, а потом рвануло вверх, к горлу, и вышло так: «А-а-а-х-х-х!» И смотрит на меня Мотька, словно впервые увидел. Совсем как тот пес. Тут мне неловко стало, отпустил я его, а он всё смотрит. И показалось мне, что не только я про него, но и он про меня всё понял.
– Знаешь, – говорит, а сам бледный весь, губы трясутся, – а ведь это я настучал на тебя в контору, когда ты катушку провода с объекта налево продал. И еще я той, помнишь, светленькой, с которой у тебя вроде серьезно складывалось, наговорил, будто гад ты, и жена у тебя в другом городе с детьми твоими брошенной живет…
Ну а я только рукой махнул. Сам про него много чего еще рассказать бы мог, да только зачем?
– А я теперь всё понял, – говорит тут Мотька, – ты всегда мне казался смурным, не таким, как все. Теперь ясно всё про тебя. Чего ж ты раньше-то темнил?
Смотрю я на него и понять не могу. Чего это он? А Мотька завелся, аж пятнами пошел.
– Всё, – орет, – щас мы большие тыщи грести станем, на весь Союз знаменитыми заделаемся. От всех болезней лечить будем. Как Ванга или Джуна какая-нибудь.
– Да ну тебя, – отвечаю, – чего пристал, какая я тебе Ванга? Никого я лечить не умею, да и не хочу!
– Э-э, – говорит, – ты не верти мне, ясно же, что ты ту собаку вылечил и со мной чего-то такое сотворил, только пока не пойму, что…
Дядя Леша снова застенчиво улыбнулся девочке и покачал головой.
– В общем, уговорил меня Мотька. Хотя, если честно, мне и самому понять хотелось, что же это со мной такое сделалось. И поехали мы с ним к его дальней родственнице, которая болела, да так, что встать с постели не могла. А дети, троюродные Мотькины брательники, в больницу ее пристроили да и забросили совсем. Мотька сказал, что недавно ее из той больницы домой выписали. Помирать.
– Медицина, – говорит, – бессильна, а ты, глядишь, и поможешь. Ну уж точно хуже-то не будет.
Приехали мы к той тетке. Действительно, лежит старушка в древней кровати с никелированными шишечками и с подозрением на нас смотрит.
– Чего это ты, Мотька, вдруг явился-то? – спрашивает. – Денег у меня всё равно нет. И взять нечего.
– Ты не волнуйся, – говорит Мотька, – я не за тем. Щас мы тебя, теть Феня, на ноги поставим. Вот Лешка, он тебя как обнимет, так всё у тебя и пройдет. Здоровой будешь, как молодая. Ну что ты так смотришь, дар невероятный в Лешке открылся, понимаешь?
Но бабка ничего понять не может, видно, решила, что пьяные мы. А я вдруг увидел всю ее жизнь – незатейливую и короткую, очень короткую. Хоть бабке и под восемьдесят, наверное. Когда один день на другой точь-в-точь похож, то будь дней таких хоть тыща, хоть десять тыщ, короткая это жизнь. Так я это тогда понял. И еще понял, что несчастная эта бабка, хоть сама думает, что счастливая, потому что отложено у нее со всех ее копеечных трудов. На похороны. Как будто самая главная задача всей жизни – это помереть достойно. Только вот одна теперь забота – чтобы сыновья-бездельники денег этих не выкрали да не пропили. Те самые Мотькины брательники, которых бабка, оказывается, от участкового милиционера прижила.
А если еще глубже в душу бабкину заглянуть, так там уж и нет ничего. Всего-то и было у нее в жизни, что визиты пьяненького участкового да работа сезонной поварихой в экспедиции. Да еще огород…
И снова накатила на меня страшная жалость. Трясет меня сильнее, чем с бодуна. Наклонился я над бабкой, вдохнул ее нехороший, лежалый какой-то запах, обнял и прижал к себе крепко. Дернулась было бабка, да тут же и ослабла. Только пружины на кровати скрипнули. И тут как будто изнутри ее кто-то распер. Сильно так, я еле удержал. Ахнула бабка, и сразу же за моей спиной ахнул Мотька. В общем, не знаю, что там произошло, только вскочила бабка с кровати, да так резво, что шишечки никелированные с кроватной спинки на пол посыпались.
– Ах, ты, – кричит она мне, – гад проклятый! Да ты за это под суд пойдешь! И ты, Мотька, тоже – с ним за компанию!
Мы с Мотькой оторопели.
– Ты чё, теть Феня, охренела совсем, что ли? – бормочет Мотька, а сам за меня прячется.
– А то, что на старуху набросился! Да еще и с дружком! Я вас под суд отдам, насильники! Я закон-то знаю! Вдвоем – это групповое насилие получается! Зря что ли мой Толя, Анатоль Васильич покойный, в органах служил!
Носится бабка по комнатюхе своей, как будто и не лежала пластом только что… В общем, развернулся я да и пошел домой. Один. Мотька остался с теткой ругаться.
Дядя Леша сокрушенно покачал головой.
– Этим бы всё и закончилось, наверное. Только разболтал Мотька эту историю, у него ж не держалось ничего. Да так разнес, что хоть на работу не выходи.
Саныч, бригадир наш, всерьез заявил, что если я обниматься с мужиками начну, чтобы ноги моей у него в бригаде не было. Он этого не потерпит. И так уже люди смеются.
– Да ну, – отвечаю, – ты, Саныч, нашел кого слушать, Мотьку-дрыща! Ничего такого не было, да и быть не могло! Ты ж меня сколько лет знаешь!
Дядя Леша усмехнулся и покачал головой. Он больше не был похож на того неопрятного, нетрезвого приставалу, который лез к ней с разговорами. Теперь дядя Леша казался ей совсем сякойским. От этого у девочки замирало сердце и сладко кружилась голова.
– В общем, кое-как отбрехался. Хотя, конечно, мужики долго еще хихикали. И вот только всё вроде бы успокоилось, как тут…
Неожиданно рядом с дядей Лешей появилась проводница.
– Слышь, ты, самовар похмельный, отлынь от девки!
Тут дядя Леша прямо на глазах у девочки немедленно превратился в Шершавую Кислятину. От него даже снова пахнуло перегаром.
– Да ты что, Нюра? – просительно заговорил он, не глядя на проводницу. – Да разве ж я чего плохого делаю? Так, ребенка развлекаю, чтобы не скучала в дороге. Одна ведь едет.
– Вот именно, что одна! – проводница криво улыбнулась. – И нечего тебе крутиться около нее. Правильно я говорю?
Проводница Нюра смотрела на девочку с каким-то странным выражением. Словно подсказывала ей ответ. Девочка перевела взгляд на дя-дю Лешу и увидела, что и он смотрит на нее, как будто ожидает чего-то.
– Дядя Леша, – чувствуя, как предательски дрожит голос, попросила девочка, – скажите, пожалуйста, а вот вы… вы такойский или сякойский?
И замерла от собственной храбрости. Проводница Нюра одобрительно захихикала: молодец, девка, срезала алкаша приставучего! Но сам дядя Леша, кажется, совсем не удивился ее вопросу.
– Я-то? – он смешно скосил глаза, словно пытаясь посмотреть на себя со стороны. И, чуть помедлив, виновато ответил: – Да, пожалуй, что сякойский.
– Вот это точно! – охотно подтвердила проводница Нюра. – Что есть, то есть – сякойский. А точнее сказать, босяковский. По вагонам шатается, к пассажирам пристает – и никак его с поезда не согнать. Так и ездит туда-сюда, как неприкаянный. Милицию уж звали, а толку ни-какого. Прячется куда-то твой дядя Леша от ментов, а потом на перегонах, глядишь, опять появляется. Тоже мне, рыцарь бухального образа…
– Погоди, Нюра, – дядя Леша поднял руку, как будто защищаясь, – не пью я теперь совсем, ты же знаешь. А что в поезде живу, с людьми разговариваю, так это такая моя реальность. Мне теперь по-другому нельзя, мне с этого поезда сойти – всё равно что умереть.
И, повернувшись к девочке, добавил:
– Знаешь только, что? Я совсем мечтать перестал. Но это, наверное, даже хорошо…
Услышав это, проводница Нюра только рукой махнула да и пошла дальше по коридору. Шершавая Кислятина тут же исчез – и на его месте снова появился дядя Леша, к которому девочка уже начала привыкать.
– Во-от, – удовлетворенно протянул он и посмотрел в сторону удалявшейся проводницы. – Ты не обращай на нее внимания. Сам-то я уж привык, мне и не такое говорили.
– А что было дальше? – нетерпеливо спросила девочка. – Что дальше с вами и с этим… Мотькой случилось?
Дядя Леша повернул к девочке голову, и теперь лицо его как будто стало чище, нос сделался тоньше и с горбинкой, лоб выше, а серые глаза ушли глубже в глазницы.
– А дальше вот что было. Оказалось, разболтал обо мне Мотька не только нашим работягам. Да еще и напридумывал всякое, чего и быть не могло. По его словам получалось, что я безногой собаке новую ногу вырастил. А бабку ту, тетю Феню, будто бы прям из гроба поднял. Но на этом Мотька не остановился, а врал и вовсе несусветное, что в голову придет.
И вот однажды прибегает он ко мне, аж трясется весь.
– Ну всё, – говорит. – В этот раз всё сработает как надо. Поехали, тебя серьезные люди ждут не дождутся. Машину даже за тобой прислали.
Дядя Леша засмеялся неведомо чему.
– Если бы я заранее знал, что Мотька наболтал про меня, так и не поехал бы. А главное, мне и самому, дураку, интересно стало еще раз себя проверить. Это я уж после многое понял. Потом, когда в тайге пожил. Далеко-далеко в лесу…
Последние слова дядя Леша произнес чуть нараспев. Но не успела девочка удивиться знакомой интонации, как в коридоре снова появилась проводница. Выглядела она странно: берет с кокардой почти съехал с ее крашеных перманентных кудряшек, тонкие бледные губы дрожали.
– Представляешь, по третьему пути товарняк экспрессом идет, так нас по объездному пустили, – шепотом закричала проводница дяде Леше. – И зеленый по всей линии, как назло… Сделай, а, Леш, ну Христом богом тебя прошу…
Проводница умоляюще ухватилась за край дяди-Лешиного пиджака. Девочка ничего не понимала. Ведь только что эта самая проводница ругала этого самого дядю Лешу, а тут…
– Да ну, – добродушно сказал дядя Леша, – ты чего, Нюра, девочку пугаешь? Глупости это всё, сама же знаешь.
И, повернувшись к девочке, рассказал, что есть на этом перегоне разъезд – стрелка, где несколько лет назад произошло крушение поезда. По вине диспетчерской такой же пассажирский поезд на полном ходу столкнулся с товарным, а там сорок цистерн бензина. Была страшная авария. С тех пор, если случается, что поезд на этом перегоне пускают по объездному пути, проводница Нюра начинает трястись от ужаса. И просит его, дядю Лешу, отвести беду. Вбила себе в голову черт-те что. Например, что он будто бы на том самом несчастливом поезде ехал. И то ли погиб, то ли спасся, она и сама не знает. А потом будто бы, вот, стал на этом перегоне по поездам появляться. Вроде ангела-хранителя.
– Ну, Лешенька! Ну не упрямься, – перебила его проводница. – А я тебе налью потом, и вообще, хочешь, свободную полку найду. Чего тебе по тамбурам-то мыкаться? Сделай, Леш, я же знаю, только ты и можешь. Ты ведь…
– Ну ты что, какой я тебе ангел-хранитель?! – перебил ее дядя Леша и тут же мягко добавил: – И как это у тебя с тем, что я законченный алкаш, уживается, не пойму…
– Так что ж тут понимать? – зачастила проводница Нюра. – Когда ты к пассажирам с бодуна пристаешь, это одно. Тут уж, извини, но должна я тебя взашей гнать, будь ты хоть кто. Должность моя такая. А вот когда весь поезд надо спасать… да хоть бы только вот эту девчушку, то… ведь ты, я думаю, на то тут и приставлен! Вон есть у нас на сортировке инженер один – по технике безопасности. Так тот тоже хоть и горькую пьет, но дело свое знает. Человек сам по себе – это одно, а служба – совсем другое.
Дядя Леша покачал головой и незаметно подмигнул девочке.
– Ну хорошо, – сказал он, наконец, – хоть я и не по технике безопасности, но…
Девочка увидела, что дядя Леша снова изменился. Еще глубже в глазницы ушли потемневшие глаза, еще чище и выше стал лоб. И что-то такое появилось в его взгляде, чего девочка не смогла бы описать. Так смотрел на нее человек с фотокарточки из маминого альбома. Девочка тихонько охнула от изумления и непонятно отчего взявшегося страха.
– Тут, Нюра, помолиться нужно. Да ты в Бога-то веришь? – преувеличенно серьезно спросил дядя Леша и тут же сам ответил: – Не веришь, конечно. Ты женщина самостоятельная, на веру ничего не берешь. А с Богом-то ведь как? Поди проверь, то ли он есть, то ли нет его… Но сама-то ты существуешь. И даже хорошо существуешь. И денежка у тебя водится. Квартирку свою на время отъездов сдаешь, водочкой по ночам в вагоне приторговываешь, кому не хватило, плюс безбилетники, да посылочки передать, да и еще кое на чем прирабатываешь. То есть прямо-таки хорошо живешь, Нюра. Молодец! Настоя-щий проводник железных дорог Советского Союза!
Девочка подумала, что если бы не съедавший проводницу страх, то набросилась бы она на дядю Лешу с кулаками. Но Нюра только жалко вжимала голову в плечи, как будто пыталась увернуться от брошенных в нее слов.
– И вот, Нюра, какое дело. Поскольку ты про Бога ничего не знаешь, но зато в собственном существовании на все сто уверена… – дядя Леша вдруг засмеялся и снова подмигнул девочке: – Слово-то какое – «уверена». От веры происходит. Вот и получается, что молиться следует тому, в кого веришь. А веришь ты только в себя, вот, значит, и молиться тебе нужно самой себе.
– Это как? – удивилась проводница Нюра.
– А вот так, – дядя Леша стал очень серьезным. – Что у человека самое главное, как думаешь?
– Душа? – неуверенно спросила проводница Нюра.
– Да какая же душа, если научно доказано, что никакой души и нет вовсе? Желудок у тебя главное, Нюра! Вот ему и молись!
Вместо ответа проводница Нюра кинулась бежать по коридору, пошатываясь, как пьяная. А дядя Леша обернулся к девочке и мягко улыбнулся.
– Напугал я тебя? Ну уж извини. С ней-то, с Нюркой, обязательно строго нужно, чтобы поверила. Что поделаешь, проводница, баба тертая, ей именно такого ангела-хранителя подавай. Строгого. В другого ни за что не поверит. Да только ли она?.. Но я тебе начал рассказывать про Мотьку. Так вот, привез он меня к каким-то людям… К бандитам, коротко говоря. Это уж за городом было, в поселке. Сидит на веранде большого дома мужик седой в кресле-каталке. Вор в законе или что-то в этом роде. И трое пареньков с ним. И смотрят на нас с Мотькой так, что лучше к ночи и не вспоминать.
– Ты, – говорит Седой, да и не говорит даже, а шамкает, потому как парализованный весь, – мне сказали, лечить умеешь. Полумертвых бабок будто бы с постели поднимаешь.
А у самого из уголка губ слюна течет, аж смотреть противно.
– Ну, кудесник, покажи свое умение. Если и вправду поднять меня сможешь… В общем, давай, твори чудеса, которые этот твой шнырек нам наобещал.
Не буду врать, страшно мне стало. Это ведь не хулиганье, а настоящие бандиты. Мотька, дурачок, стоит рядом со мной и трясется, аж зубы клацают. И мне от этого еще страшнее. Ну а что остается делать?
Смотрю я на Седого и стараюсь его пожалеть. Чтобы потом обнять… Конечно, бандит он, но ведь и человек. И вот, понимаешь ли, не получается у меня! С собакой получилось, с Мотькой тоже, даже с теткой его полоумной получилось. А тут – ну никак! Хоть изо всех сил стараюсь.
Минута проходит, другая. Мотька меня незаметно тычет кулаком в бок, шепчет, что, дескать, давай, а то ведь и до беды недолго. Да толку-то? Не получается у меня и всё тут! Ведь чтобы пожалеть, человека узнать нужно. Ну вот как Мотьку. А тут… Закрытый он, со всех сторон закрытый. Как его пожалеешь?
– А-га, – шамкает Седой, – собаке, значит, ты ногу отрастил. А мной что же, брезгуешь? Ладно, тогда мы по-другому попробуем. За слова свои отвечать нужно. На том мир стоит.
Хотел было я объяснить, что да как, но понял, что никаких объяснений Седой слушать не пожелает.
А тем временем двое его пареньков куда-то сбегали и вернулись с чурбаком, на котором дрова рубят, и с топориком.
– Вот, – кивает на чурбак Седой, – сейчас мы эксперимент произведем. Твоему шнырьку руку топором оттяпаем. Хотя надо бы язык, да уж ладно. Немного, кисть только, чтобы тебе потом долго не возиться. Ты ее отрастишь для начала, а там уж посмотрим.
И кивает своим паренькам. Те Мотьку хватают, заворачивают одну руку за спину, а другую кладут на чурбак. Бедный Мотька от испуга даже не сопротивляется. У меня голова кругом пошла: ведь и впрямь отрубят руку!
– Стойте, – кричу, – стойте! Сейчас всё будет!
Кидаюсь я к Седому, да так, что третий паренек оттолкнуть меня не успевает. Обнимаю его… Не из жалости обнимаю, а только из страха. И, веришь ли, чувствую, как распирает его что-то, но только не как Моть- ку, а по-другому. Зарычал Седой, страшнее голодного волка зарычал…
Дядя Леша умолк и прикрыл глаза, как будто задремал. Девочке показалось, что по лицу его пробежала тень. Хотя, может быть, это просто мигнули вагонные лампочки. И еще показалось девочке, что темнота за окнами сгустилась и стала мягче, как будто бы поезд шел по рукаву маминого драпового пальто, куда девочка однажды в детстве из любопытства засунула голову.
– Очнулся я далеко-далеко в лесу, – после длинной паузы заговорил дядя Леша. – Видать, те бандиты меня в лес вывезли да и бросили. Одного, без Мотьки. И тут гляжу, а вместо руки у меня обрубок. Суровыми нитками зашит, чтоб я, значит, кровью не истек. А как так оно получилось, знать не знаю. Наверное, чтобы больше уж не обнимал никого… Эх, думаю, за что же мне такое? И знаешь, Маша, что странно? Вроде бы всё понимаю, и какой смысл во всем этом, вроде бы знаю. Но вот словами рассказать никак не могу. А если всё же попробовать объяснить, то получается, что избрали меня. Ну, вроде как депутатом в горсовет. Был у нас один, из работяг, в горсовет выбранный. Правда, быстро спился вконец, потому что – как же, народный избранник, ему ж все наливали. Вот и со мной что-то такое случилось. Взяли да избрали. Почему меня? Да мало ли почему. Только вот одно плохо – чего дальше делать, не сказали.
В общем, неделю без малого я по тайге проскитался. Думал, сгину совсем. А потом на поезд этот набрел. Он на перегоне стоял, семафора ждал. Вот с тех самых пор он, этот поезд, и есть моя реальность.
Он покачал головой, и поезд, как будто по его команде, начал замедлять ход.
– Ну вот, – сказал дядя Леша, – мы и прошли тот разъезд.
– Дядя Леша, – неожиданно вырвалось у девочки, – а вы ведь в самом деле наш поезд охраняете. И меня тоже. Я догадалась, вы не просто сякойский, вы… вы мой дед Арон из Неведомокуда…
Дядя Леша внимательно взглянул на девочку, будто бы оценивая, можно ли ей доверить тайну, а потом улыбнулся и кивнул. У девочки оборвалось сердце. Она подумала о том, как обрадуется мама, когда узнает. И только хотела расспросить дядю Лешу, то есть теперь уже деда Арона, о Неведомокуда, о вещах и людях, живущих там, о царящих там порядках и том, можно ли будет взять с собой маму… Но не успела. В коридоре появился милиционер, сопровождаемый проводницей Нюрой.
– Вот он, гадина! – еще издали закричала Нюра. – Сил больше нет! Давай, Серега, оформляй его на сутки или чего там, только меня от него, алкаша, избавь!
И тут дед Арон прямо на глазах у девочки снова превратился сначала в дядю Лешу, а потом в Шершавую Кислятину, поднялся и покорно поплелся за милиционером, который даже и слов тратить на него не стал, а только повелительно махнул рукой.
– Разъезд-то уже проехали, – удовлетворенно шепнула девочке проводница Нюра. – И ничего я не молилась. Ишь чего про желудок выдумал! Дурак он, этот твой дядя Леша. Я его, алкаша задрипанного, больше и на порог не пущу…
Но девочка ее не слушала, а смотрела вслед двум удалявшимся фигурам. Когда милиционер открыл дверь в тамбур, пропуская арестованного, тот повернул голову и, поймав взгляд девочки, ободряюще улыбнулся.
Нью-Йорк