Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 309, 2022
Дни покаяния. Второй год пандемии
Конус белого света во тьме был похожим
на свисавший со звезд обеззвученный колокол.
Бил в глаза, рассыпался мерцающим оловом
и удары над площадью медленно множил.
Созывал на служенье. Входили чужие,
нараспев повторяли: «Отец, услышь голос мой».
Шевелились на тáлесах гибкие полосы.
Купол судного неба. И в нем литургия.
Храм без стен, где пространство молитвы на время
отделило своих, над землей поднимается.
Там внутри во всю душу поют, надрываются.
Каждый сам по себе. Ты один и со всеми.
Клочья блеска плывут: птиц трепещущих стая,
как сквозящее тело распластанной женщины,
появилась во храме. Сияньем изменчивым
наполняет весь купол от края до края.
Это в женской и зримой Его ипостаси
видно стало воочью присутствие Божие.
Там, где десять во Имя,* – они уже ожили.
Вместе соединились, в их пенье со-гласье.
Облаченные в белое люди родные.
Пульс распева, единое сердцебиение.
Всё известно Тому, кто закон и спасение.
Даже волосы на головах сочтены их.
Ночь отмены всех клятв, расторженья обетов,
утоления жажды духовной и голода.
Блеск зияющих крыльев ложится на головы,
на затылках сжимается в обручи света.
Не отринь согрешивших, Отец наш Всевышний.
Арамейские фразы становятся вязкими.
Трудно вы-говорить, рты залеплены масками,
не хватает дыханья. Услышь нас, услышь нас.
К трибуналу небес пре-возносят моленья
потрясенные души, мольбы о вписании
в свиток постановлений, где жизнь без страдания
хоть на год, но продлится. Авúну, Малкéйну.**
Голос трется о воздух сгустившийся, робко
в гимн вплетается ниточкой слов покаяния.
И не мысль, но внезапное напоминание,
как толчок, изнутри в черепную коробку:
ведь и после тебя в ту же ночь, те же люди…
Но пока еще здесь, каждый вдох – Аллилуйя.
Воздух жизни в раздувшихся легких ликуйет.
Ты священник себе самому. Будь что будет.
_______________________________
* По еврейской традиции для общественного богослужения необходимо десять взрослых мужчин.
** «Авину, Малкейну» – первые слова главной еврейской молитвы, которую читают десять дней покаяния между Рош а-Шана (Новый Год) и Йом Кипур (Судный День).
БОЛЬШОЙ ОСЕННИЙ БЛЮЗ
Две части с голосом и вступлениями,короткий проигрыш и длинный – между частя ми
Джаз в городе. Меланхолический оклик. В начале
гитарой, бонгó, контрабасом гудит ритм-группа.
За ней, в сто октав, бесконечное соло рояля.
И вот низкий голос вступает устало и грубо.
1.
Ленивым потоком огромная ночь
смывает с асфальта фигурки людей.
Выносит весь мусор из города прочь.
Гидрантов культи, поплавки фонарей,
бурлящий из дырок земли мутный пар,
квадратики света на стенах домов,
пожухшие листья, их мертвый пожар,
куски рельс трамвайных и арки мостов,
баржú на реке деревянный замок
со вставленным ключиком толстой трубы –
выносит в белесое море поток
еще один день, будто сор из избы.
Без слов. Ожидание-проигрыш. Между частями
ударные время тревог отмеряют. Сто двадцать
секунд. – Возвратится ли голос? – А перед глазами
озвученные миражи продолжают сменяться.
Громады из стёкол и стали сгрудúлись вокруг.
На улицах гулких, забрызганных мертвым огнем,
в кривых переулках мелодии плещутся. Звук
шести инструментов растет, набирает объем,
выталкивает, выгибает сгустившийся воздух.
Надолго неясные оттиски в нем оставляя,
уходит в затянутый тучами купол беззвездный,
сменяется новым и медленно там исчезает.
Грохочет крыш черных и улочек серых рояль.
В четыре руки ливень с ветром часами подряд
беснуются напропалую по клавишам. Жаль,
никто их не слышит. Все жители в городе спят.
Во тьме спят, по горло закутанные в одеяла,
как в коконах гусеницы-великаны. Снаружи
к ним в головы музыка не проникает. Там вяло
текущие, блёклые сны по извилинам крỳжат.
Не знаю, кто выпорхнет утром из коконов этих,
но точно не бабочки. Жизнь здесь быстрей по ночам,
они от нее отстают. Только лишь на рассвете
вернется к ним слух, когда блюзы давно отзвучат.
А я наяву, малохольный, сквозь ливень и ветер
верчусь по кривым переулкам чаинкой в стакане
вокруг пустоты на разбитом своём драндулете
с душой нараспашку, и взгляд застилают мельканья.
В стекле серпантином струится асфальтовый блеск,
павлиньи косицы дождя. Растворяются в них
цветные кружки светофоров, морщинистый плеск
бензиновых лужиц, разбросанных на мостовых.
Застыл драндулет мой у церкви. И со стороны,
облепленный листьями, кажется он чем-то вроде
поваленной тумбы с афишами клубов ночных.
Глаза поднимаются вверх по стене и находят:
взъерошенный ангел из местных легенд, ставший былью,
над месивом бликов и блюзов, забыв о делах,
сидит на карнизе. Торчат его мокрые крылья.
Он слушает. Слушает, как музыканты впотьмах
блуждают, касаясь дыханьями, как отрешенно
рыдает четверкой натянутых слез бас-гитара,
осеннею слякотью вторит ей плач саксофона,
тромбон, обезумев от криков, ведет сквозь удары
глухих барабанов всех вместе. И, словно в ответ
на жалобы их, гаммой синих домов в соль-мажор
из хляби разверзшейся всплыл городской силуэт,
цепочки неоновых строчек, дрожащий узор.
Прозрачные лодки щетинятся веслами. Там
уже отзвучавшего хлам, затвердевшая горечь
ненужным балластом катается по сторонам.
А блюз, будто бриз, их уносит к белесому морю…
Мелькают просветы в ритмической ткани повторов.
Она очень скоро порвется. Раскроется полость
глухой тишины. То пустое пространство, в котором
ответом на оклик вернется охрипший мой голос.
2.1
Но раньше вступление к части второй.
В ее интонации отзвук смиренья,
у всех инструментов сменился настрой.
Сквозь блюз о несбывшемся – тихое пенье.
Я вылез под дождь из машины. Метались
обрывки старинных мелодий повсюду.
Баюкали, плотно меня оплетали,
чтоб, не отвлекаясь, готовился к чуду.
Сгущается ночь. Синий город и блюз
как две ипостаси ее. Благодать
беспомощно-льющейся музыки. Груз
спадает с души, стало легче дышать.
И голос, взлетев на короткое время
над крышами, делает мертвую петлю.
отвесно пикирует мне прямо в темя,
хрипит изнутри, вновь вступает, помедлив.
2.2
У церкви Святого Петра шпиль разбух.
Размок, полинял золотой его шелк.
Проснулся над городом спящих петух
на шпиле. Он крикнул три раза и смолк.
Вдруг стало светлей. Это ангел слегка
раздвинул свинцовую занавесь туч
и к морю взметнулся. В окне маяка
зажегся широкий прожекторный луч.
Лицо его выхватив, сразу погас.
Внизу расставались и по одному
вперед выходили, впадали в экстаз,
солировали, исчезали во тьму.
Ночь явок с повинной, где без состраданья
к себе, но при этом и без снисхожденья,
все шесть инструментов свои показанья
давали друг другу, просили прощенья.
Потом небо нáчало мелко трястись.
Творилось чуднóе в нем: по вертикали
дожди возносились в горящую высь,
созвездья крошились, дома засыпáли.
Свернувшийся млечный их путь, словно жгут,
завис надо мной. Я летел в круговерти
бенгальских огней, погружаясь в салют,
счастливый, измученный до полусмерти.
Но неботрясенье продлилось всего
минуту. Дожди возвратились к земле.
Закончилось огненное торжество.
Лишь ветер хрипит и плюется во мгле.
Земля угрожающе вбок наклонилась,
а я, растопырив ладони, с трудом
пытаюсь хранить равновесье. И гнилость,
щемящая гнилость, мерцает кругом.
Ледяная вода заползает за ворот.
Катком наезжает на душу тоска.
Всё сплющив внутри, превращается в шорох,
в сплошной высверк, в боль от виска до виска.
Нет музыки здесь, моя песенка спета.
Растут два свеченья и грохот за ливнем.
Я в сердце своем уже знаю, что это
судьба надвигается, выставив бивни.
Бостон