Повесть. Окончание
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 304, 2021
Окончание. Начало см. НЖ, № 303, 2021.
ЧАСТЬ 2. НЕЖДАННЫЕ НЕБЕСА
Надо полюбить землю до конца, до последнего
края земли – до неба, надо полюбить небо до конца,
до последнего края неба – до земли, и тогда мы
поймем, что это не две, а одна любовь, что небо
сходит на землю, обнимает землю, как любящий
обнимает любимую (две половины, два пола мира),
и земля отдается небу, открывается небу…
Дмитрий Мережковский
ШКОЛА ЛЮБВИ
…Если человеку только и нужно, что рано утром выйти на улицу, или к морю, или в лес, или просто выглянуть в окошко, поглядеть на небо и на дерево, чтобы молитва вошла в него, если Божья тишина так легко, так благодатно входит в человека, и вхождение это так желанно, так сладостно, так блаженно, то почему люди не делают этого, почему?
Проснуться поутру раненько, выйти затемно в предрассветную тишину, окунуться в нее и выдохнуть первые слова дня: «Господи, спасибо Тебе!» И пойти, аккуратно ступая. Ноги сами ведут: шаг-шаг, шаг-шаг. Мимо синей и розовой медуницы, мимо желтых одуванчиков и горицвета, мимо деревьев с уже зеленой или зеленеющей кроной, мимо деревьев, еще не проснувшихся от зимних снов, мимо деревьев, не знающих времен года.
Ноги ведут и ведут тихонько: шаг-шаг, шаг-шаг. Мимо беличьей квартирки. Белки не проснулись еще, и их почти не видно, так только, одна или две застыли в стойке своей. Скоро они засуетятся, замелькают в игре или в заботе, будет казаться, что их много-много, хотя на самом деле не больше десятка. Но их суета почему-то не нарушает тишины, а становится ее частью.
Шаг-шаг, шаг-шаг. Мимо черной длиннохвостой птицы «из птичьей школы». Она уже «отработала» утренние занятия и теперь свободна, может и на дереве посидеть, и по травке походить, и попеть, как умеет. Умеет она по-разному. И слушая разговор двух таких птиц, слышишь две совсем разные песни, спетые разными голосами.
Шаг-шаг. Шаг-шаг. Мимо кустарника за забором. Он недостижим, но в нем живут олени. Олени, которые гуляют иногда по опушке леса – и это всегда праздник для тех, кто видит их из окна. А они и не знают об этом…
Ноги ведут к скамейке. Посидеть без движения, без мыслей, без суеты. Слова потихоньку играют и перекатываются, как ноты на нотном стане: нежность, плавность, тишина. Плавность, тишина, нежность… Сосредоточенная расслабленность. Сконцентрированная расслабленность. Пустота. Полнота. Безмолвие. Высота тишины, прозрачность молитвы. Растворенность… Тишина струится в воздухе. Тишина наполняется нежностью. Слово возвращается в музыку, музыка – в безмолвие. Мир умолк. Мир молчит. Мир вслушивается в тишину… Я тоже молчу на своей скамейке. Еще не рассвело, но вот-вот… А пока воздух синий, даже фиолетовый, и из этого темного, но уже полупрозрачного синего воздуха на меня наплывает знакомый голос:
«Милосердия прошу, милосердия. Мы живем в исправительной школе. Мы изо дня в день воспитуемы. Вина. Грех. Человек. Ответственность. Если ответственность, значит, повсюду грешен. Еще страшнее – ошибка. Кара не замедлит. Быть наказанному. И вот уже сам изощряешься в подборе себе вериг, покаяний и искуплений. Отшвырнув злобных идолов своего несостоявшегося детства, ощущаем себя в отданности невидимому, всеведущему и мстительно-угрюмому Богу. Пора просить милосердия. У всех. Ненавистно это слово, уничтожить бы его по буковке: ми-ло-сер-ди-е. Но нельзя же вечно жить в страхе Божьем, а в милосердие трудно поверить атеис-ту. Этот мир плох уже потому, что возмездие неминуемо. И каждый из нас, зол он или добр, абсолютно безразлично, настороженно и неусыпно блюдет другого. Горе споткнувшемуся! Мы живем в исправительной школе. Мы изо дня в день воспитываемы. И мы боимся. И уже нет сил бояться. Осталось воззвать к милосердию.»
Я слышу этот голос, будто не много лет назад, не в прошлом столетии и даже тысячелетии звучал он. Будто не тогда, а сейчас прозвучал ее вопрос: «Ты в Бога веришь?» – и мой ответ: «Я в Бога не верю. Я Бога люблю». Тогда, раненная жизнью, изверившаяся, она швырнула свой вопль о милосердии на страницу газеты, швырнула всем, каждому, кто захочет прочесть и услышать, захочет как-то ответить, что-то сказать или просто подхватить ее мысль, разделить отчаянье. И так же безудержно и порывисто, как выкрикнула она свое «милосердия прошу, милосердия!», даже не успев дочитать до конца, бросилась я к столу и на одном дыхании выплеснула ответ:
«Нет, мы живем не в исправительной школе, мы живем в Школе любви.». Мы все в этой Школе, потому что те, кто уже прошел ее классы, уходят от нас. Им незачем быть здесь, и они возвращаются туда, где жили когда-то их души, – в Царствие любви, то есть к Богу.
Мы все в этой Школе – братья и сестры по Отцу нашему.
В Школе этой много классов-ступенек. Одни из нас – в самом низу. Другим осталось еще чуть-чуть, и они поймут нечто такое большое и важное, что, поняв это, перестанут быть людьми и превратятся в Свет. Но между этими первыми ступеньками и высшей ступенью – классов так много! И все мы рассыпаны по этим классам.
Первыми учениками Школы любви были Адам и Ева. Когда они оказались на земле – маленькие, беспомощные, окруженные враждебным или равнодушным миром, – им больше ничего не оставалось, кроме как прижаться друг к другу и спасать себя. Спасать себя, спасая друг друга. И это был их первый урок. Когда мы вступаем в эту Школу, мы еще не умеем думать и анализировать. И любить мы не умеем тоже. Мы только учимся принимать любовь. И она приходит к нам маминой лаской, заботой о нас, которую мы не замечаем и принимаем естественно. И мир кажется нам гармоничным, потому что он – для нас.
Потом – страшное открытие: я не центр мира. Мир существует не только для меня. Более того, он не для меня создан. Значит, я никому не нужен? Зачем же тогда я живу? Гармония рушится. Приходят одиночество и страх. Мир становится равнодушным и враждебным, как когда-то он был враждебным к Еве и Адаму после изгнания их из Рая.
Но не сдавайся и не печалься! Ты прошел подготовительный период и только теперь по-настоящему начинаешь обучение в Школе любви. Конечно, теперь ты уже не сможешь только принимать дары. Тебе предстоит многое узнать, продвигаясь из класса в класс. Тебе придется учиться самому сотворять любовь и одаривать ею людей, животных, природу и Бога. Тебе часто будет трудно, но без этого не бывает. Тебе предстоит ужаснуться от мрака и боли, живущих в мире. И пропустить их через себя. И изогнуться от ужаса, и закричать, и отчаяться до безнадежности и обиды, и признать себя пораженным. И сказать, что в этом мире не может быть ничего хорошего, потому что весь он состоит из липкой похоти и корысти, а люди – ничтожны, грубы и безобразны.
И ты будешь прав. Но рано или поздно ты увидишь, что мир светел и прекрасен, что на самом смрадном болоте растут нежные и чистые цветы, что люди не только ничтожны, но и велики, не только безобразны, но и прекрасны. И что они не только творят мелкие и подлые поступки, но и совершают высокие и самоотверженные подвиги.
И ты полюбишь и пожалеешь людей.
Я многое знаю об этой Школе, потому что много лет учусь в ней. И я расскажу вам то, что знаю, если вы захотите и спросите меня. Я расскажу вам о тех открытиях, которые мне довелось совершить, когда вслед за другими пришла и моя очередь. ‘Вина. Грех. Человек. Ответственность.’ Знаете ли вы, что чувство вины, греха, ответственности тоже дарует счастье и снимает страх наказания? Что мне чья-то плеть, если я – свободный человек, свободно выбираю свой образ жизни, свои поступки? Что мне угроза наказания, когда в свободном стремлении к полету и Свету я сам мучительно ощущаю тяжесть собственного несовершенства, мешающего взлететь?
Этот мир прекрасен уже потому, что в нем есть любовь. И каждый из нас, зол он или добр, обязательно, хоть один раз в жизни, хоть на одно самое маленькое мгновение возвышался любовью до Бога. И, значит, надежда есть. А воздаяние? Разве в нем дело? Воздаяние, наказание, страх – это для рабов! Переходите из вашей исправительной школы в нашу Школу любви со свободным полетом и отсутствием страха – по крайней мере, страха перед наказанием. И слово милосердие перестанет казаться вам ненавистным, а станет милым вашему сердцу. И вы забудете думать о страхе и наказании, потому что станете думать совсем о другом…»
Услышала ли она меня тогда, поверила ли, согласилась, приняла? Ведь я с рождения была счастливой, готовой принять Чудо. А она? Верила ли она в Чудо, верила ли в счастье? Этого я не знала тогда, как не знала и того, что, несмотря на разделенность наших мыслей в двух этих газетных заметках, мы с ней окажемся связанными невидимой нитью на всю последующую жизнь.
Моя Школа любви… Я видела ее во всем. В пении птиц и в стихах поэтов, в размышлениях мудрецов и моих собственных. Разному учила она меня. Всякой любви учила. И тому главному, что все наши любови – одна любовь.
Школа эта – длинная лестница. Ее начало – падение Адама и Евы. Ее завершение – воссоединение с Богом.
Я думаю, когда Бог создал людей, они были сначала просто как куклы. Не хорошие, но и не плохие, не холодные, но и не горячие, – никакие. Потому что не умели любить. И тогда Он дал им любовь. И она всё изменила. От прикосновения хотелось петь и летать, от объятия – защищать весь мир и сотворять новый, от поцелуя – длить бесконечность и растворяться в ней. И соитие было не для деторождения. Никто тогда о деторождении не думал. Соитие было для воссоединения Космоса, для создания того цельного единого существа, которое могло разговаривать с Богом и, может быть, становиться Им на какое-то время. В соитии люди слышали Творца, и были слышны Ему их речи.
Первые ученики этой школы, Адам и Ева… подумать только, что с ними приключилось! Вот только что гуляли они по райскому саду. И у них было всё – любовь и забота Отца, защита, безопасность, благополучие. И вдруг… Огромный лес – и они. Огромная земля – и они. Огромный мир – и они. Огромный космос – и они. Они были одни. Ма-ленькие, слабые, ничего не умеющие. Как же они должны были прилепиться друг к другу, как стремиться к воссоединению, к слиянию, к возвращению к тому единому целому, которым были когда-то. Ведь только в этом была их защита от чужого враждебного мира, только в этом было спасение! Насколько же это больше того, что люди зовут любовью!
Раньше, когда они были рядом с Отцом своим, они могли привычно не замечать Его. Теперь… Как они искали Его теперь! Как искали Его вокруг и друг в друге! Вот тогда-то и начали они учиться любви. Тому, что любить – это искать Бога. Тому, что любить друг друга – это любить Его… За одно мгновение пали они с неба на землю. А теперь все мы должны сами пройти этот путь наверх, сами поднятья, сами найти Бога и припасть к Нему. Только путь этот очень долгий. Душа найдет Бога и сольется с Ним, но сначала она должна найти свое тело и слиться с ним в единство. Без вражды должно быть это единство. И для того, чтобы мы учились такому воссоединению, нам дана физическая любовь.
Люди усвоили, что эта физическая любовь дана им от природы. Они залюбили свои тела, залюбили свою любовь к своим телам. И стали оправдывать свое сластолюбие тем, что оно естественно. А что эта любовь послана им для воссоединения конечного с бесконечным, они не знают или забыли. И началась путаница.
И все-таки это тоже, вероятно, входило в Божий замысел. Не в том смысле, что Бог хотел, чтобы люди запутались и попали под власть своего тела. А в том смысле, что Он не мог не знать, что так случится и, значит, допустил это. Может быть, так и должно быть? Может быть, путь души к Богу требует именно этого?
Некоторые смутно помнят о том, что физическая любовь может быть безгрешной. И тоскуют по этой безгрешности. И мучаются от невозможности такой безгрешности. И, может быть, поэтому все-таки так много целомудренных людей – монахов, безбрачных.
Я давно знала, что соитие может быть не только безгрешным, но и ведущим не вниз, а вверх. Не умом знала, а чем-то иным. Я совершила тогда очередное «открытие» и рассказывала о нем в письме:
«Я догадалась, что давно-давно, когда Бог давал человеку то, что Он ему дал, всё было совсем не так, как мы привыкли думать. А как? А вот так, может быть…
Сначала соитие было дано людям для воссоединения их душ с их телами. И только потом, когда нужно было сделать что-то для воспроизведения человеков человеками, понадобилось зачатие и деторождение. И тогда Бог дал соитию еще и эту роль и задачу: зачинать нового человека. В любви зачинать. Чтобы новый человечек там начинался, где слышен Бог и где он слышен Богу.
Вот и всё открытие. Вся догадка. И, если тебе кажется, что всё это ерунда, то я спорить не стану. Только знаешь, почему это так кажется? Потому что нетерпелив человек. Не дожидаясь любви – а вдруг совсем не придет? – соглашается он на наслаждение, удовольствие. Вместо бесконечного и большого довольствуется предельным и малым. Но и оно работает. И дети рождаются. И человек постепенно забывает о главном назначении ласк и соития – уводить к Богу, уводить туда, где можно с Ним беседовать, воссоединять разъединенный Космос. А стал помнить лишь о второй – зачинать человечков.
Есть такая восточная притча. Гуру велел своему ученику, чтобы избавить его от соблазна любви к женщине, отправиться на кладбище и раскопать могилу, в которой похоронена красавица. И, показывая ему на смердящее разлагающееся тело, объяснял: «Вот это ты хочешь любить и ласкать?» Но ведь гуру доказал как раз противоположное! Потому что если ученик говорил о любви, то любить и ласкать он хотел не это, не малое, не предельное, не тленное, а то, что рождается телами и их касаниями, но ни начала, ни конца во времени и в пространстве не имеет. Что нельзя потрогать руками. Что нельзя услышать, нельзя увидеть. Можно только почувствовать. И сотворить внутри себя маленький шар, который растет и становится больше, больше и, наконец, раскрывается, как фейерверк, бесконечным сверкающим ликованием.
Понимаешь, что я хочу сказать? Ты додумай, дочувствуй, потому что лучше, чем сказано, я сказать не сумею. Между тем, это из самого Главного, самого-самого. Потому что это о человеке, о любви и о Боге».
Понемногу начало светать. Это всё еще не рассвет, но воздух уже не такой фиолетовый, и я купаюсь в нем, купаюсь в тишине и безмолвии этого раннего утра, купаюсь в полупрозрачности воздуха, чистого, еще не рожденного, воздуха, непорочного воздуха… Непорочный воздух, непорочная жизнь, непорочное зачатие…
Возможно ли непорочное зачатие? Думаю, что да. Даже не так – я верю в непорочное рождение, необыкновенное, чудесное, совсем не связанное с зачатием, которое происходит у женщин от мужчин. Мне легко представить, что люди, как греческие боги, могут в любви оборачиваться воробьем и верблюдом, и золотым дождем, и ласковым невидимым лучом, и белым пушистым снегом, и розовым кустом. Как? Не знаю. Как в сказке. Как в доброй волшебной сказке, то есть очень просто: взять и обернуться. И если так просто, так само собой, так безусильно это превращение в зверя, в птицу, в цветок или нежную снежинку, то почему бы и не родиться так же легко, естественно и безусильно?
Теплый луч ласкал и ласкал розу – нежно, неприкосновенно, невидимо. А роза и не знала, что ее ласкают, она думала… да нет, она совсем не думала, она дышала этой лаской, молилась ею и даже не знала, что это называется каким-то словом. Из молитвы розы потянулся к небу росток. Ребенок? Сын? Пусть так, как угодно, только он потянулся к небу – зеленый, молодой, радостный. И луч теперь ласкал и его. Сына? Да нет, не потому. А потому, что как же лучу не ласкать его, он ведь луч…
Ну, конечно, я дурачусь, но и не только. Уверена, что Моцарт, Пушкин, Бах, Леонардо, не говоря уже о том, о ком никто и не думает, что он был зачат «обычным путем», – все они были рождены непорочно. А «порочно», т. е. обычно, родились только плохие…
Мне кажется, что я сделана из любви. Может быть, и другие люди тоже, но про них я точно не знаю, а о себе уверена и убеждена. Всё во мне, всё, что есть у людей, – душа, сердце, тело, нервы, кровь – всё это сделано у меня только из любви. Может быть, Бог сотворил меня из любви, потому что, когда я родилась, была война. И многие отказывались тогда от любви, боялись ее, меняли на ненависть, отчаянье, горе, мстительность. Было много «излишков» в запасах любви, и меня слепили из нее полностью. Вот поэтому так и получилось, что всё во мне – любовь, всё во имя любви, ради нее и от нее… И потому я знаю, что значит любить. Это, когда душа делается большая, безмерная, бесконечная, а в ней – Бог, Божья вечная молитва – вот что это значит.
У меня – с моим культом любви – всегда в жизни есть «что-то еще», конечно, только оно входит в понятие «любовь», пропитано и окрашено ею. Разве в наших любовях ничего нет, кроме любви как таковой? То есть, конечно, ничего, потому что всё в нее входит, всё – ее часть. Разве в любви бывает поглощенность одной лишь любовью? Конечно да, поскольку она вбирает в себя всё, весь мир, все миры. И сколько же в ней всего! Неужели можно представить, что жизнь без любви была бы богаче, а не наоборот? Когда жизнь сосредоточена на одном человеке, она не становится беднее, просто всё входит в нее, в любовь и сосредоточенность, разве нет? Весь мир, все миры, вся скорбь мировая со всеми мировыми вопросами и всё вселенское счастье.
Конечно, когда к человеку приходит любовь, когда он любит и любим, он становится счастливым, но разве он перестает ощущать ужасы нашего мира? Любовь делает его защищенным, но не закрытым. Я знаю это по себе, помню свое письмо об этом: «…Не знаю, хорошо это или плохо, что мне открылись Свет и Божья воля. Не знаю, хорошо это или плохо, что невозможность жить превратилась в возможность. Не знаю, хорошо или плохо, что мне показалось возможным блаженство и счастье. Ничего этого не знаю. Вообще ничего не знаю. Знаю, что не могу не быть блаженной и счастливой, когда ты любишь меня, не могу не быть блаженной и счастливой, когда думаю о тебе. Не могу не быть блаженной и счастливой, когда тополь за окном, кошка ходит по снегу, грачи сушат свои перья на солнышке. И знаю, что в тополе, в кошке, в грачах, – То или Тот, о котором говорить невозможно, потому что слов не найти, но еще и ты, и мы, и всё, и все, и – может быть, с этого и надо было начинать, да ведь с этого я и начала – любовь.
Ну хорошо, ну ладно. Всё это так. А где же при этом гитлеры, сталины, а как же бездуховность, суетная пошлость и пошлая суета, гнусность и преступления, и грязь, и торжество злого над добрым, неправедного над праведным, недостойного над достойным? Их торжествующие победные пляски? Как же мои – после прочтения «Архипелага» – бесконечные вопросы «как жить после этого» и «как совместить»?
Выходит, ничего я не совместила? Выходит, мои опасения – «а не стали ли мы глухими и слепыми ко всему, кроме самих себя», «а не ушла ли открытость миру», «боль за всех людей» – оправданы? И это не над унижением, болью, скорбями я поднялась, не вместила их в свое блаженство и благость, а просто отвернулась на время? Не потому, что ближе к Нему поднялась, а потому что дальше ушла?
Ну хорошо, ну пусть. Пусть это верно. Но если так, жить действительно невозможно ни дня, ни минуты, ни секунды. По крайней мере, так жить. Тем более невозможно, что я не знаю (и никто не знает, я никогда не слышала и не читала о таком), что и как сделать, чтобы стало лучше. Почему надо жить?
Но чем тогда была наша Встреча? Ведь если она состоялась, может ли она исчезнуть, перестать быть? И можно ли быть от этого не блаженным, не светлым? Но если тогда мы были блаженными и светлыми и могли жить, то, значит, мы и сейчас должны мочь жить, потому что Встреча не исчезает, а расширяется, растет. И, значит, мы можем жить, потому что Любовь, потому что Небо, потому что Бог… Но в то же время мы же и не можем жить, потому что мы – строители и узники лагерей, мы соглашаемся играть в лицемерные и лживые игры, мы хороним близких и проходим через опыт скверной, суетной, тоскливой и бессмысленной жизни. И мы всё это делаем и не знаем, почему это нужно, почему так должно быть. И как же это совместить? Где было оно всё, когда мы стояли, глядя в глаза друг друга? И если оно где-то было тогда, то оно там и сейчас, потому что мы всё еще стоим, глядя в глаза друг друга. И опять я не понимаю, как же оно происходит, я совсем ничего не понимаю. Как совместить это с ужасом и тоской всей жизни? Какое же мы имеем право укрываться в собственном счастье, как в монастыре или в скиту? Мы можем, конечно, унести туда с собой наши боль, и тоску, и ужас, и стыд. Но будет ли от этого кому-нибудь лучше, не окажется ли это бегством, падением, грехом? Будет ли это вообще монастырь, если мы перенесем туда не любовь и жалость, а злость, напряжение, суд над ближними, в то время как судить надо в первую очередь самих себя. Потому что если наше доброе небо «не над нами, а в нас», то и весь этот ужас, стыд, мрак, всё страшное и плохое – всё оно тоже не только с нами, но в нас…
…Господи, помоги нам. Научи нас видеть и слышать. Научи искать. Дай нам силы и умение быть, Господи…»
«Мне кажется, что я сделана из любви», – говорила. Но если это действительно так, мне должно быть легко любить людей, как заповедуют все религии мира… А это вон как непросто…
…Уже почти рассвело. Воздух слегка голубоватый, еще чуть-чуть – и станет утренним, светлым. А пока хранит в себе остатки сна или дремоты, а может быть, того оцепенения, что сродни медитации. В нем дышится и думается легко, плавно, будто мысли и дыхание – одно, и это одно плывет себе потихоньку куда хочет и как хочет. Плывет само и ведет тебя за собой. Как когда-то Нарцисса.
Нарцисс. Мы привыкли думать о нем как о самовлюбленном гордеце, который был так очарован своим собственным отражением в воде, что не мог оторваться, вглядываясь в него и любуясь собою. И утонул. Ну а вдруг всё было иначе? А вдруг это было… ну хотя бы вот так.
Жил-был юноша Нарцисс. Он жил в Греции в те времена, когда люди еще не знали о едином Боге и поклонялись многим богам. Нарцисс тоже разделял эти верования. Но случилось так, что в какой-то момент он почувствовал, нет, ощутил, что все эти боги – одно, более того, что это Одно, то есть, Один Бог, Единый, а не только один для всей Греции, что Он обнимает собой Вселенную, Космос. Почувствовав так, он не мог не восхититься, не мог не возлюбить этого Единого Бога, как не мог и остановить собственных размышлений – и потому не мог не додуматься до того, что весь этот макрокосм повторен в микрокосме, в душе человека, а значит, и в его, Нарцисса, душе. И вот так, возлюбив божественное в себе, всматриваясь в него – а значит, в себя – всё глубже и глубже, он не вынес это бесконечной глубины и утонул в ней.
Человек никогда не сможет любить людей, пока он не научится любить себя. Любовь к другим людям похожа на любовь к себе. Ведь мы как себя любим, что в себе любим? Мы вглядываемся в свою божественность, мы радуемся (шутка ли – вместить в себе Вселенную!) и ищем в себе Бога. И хотя мы порой ненавидим себя, сердимся на себя, ругаем себя – за ограниченность, малость, мелкость, слабость, грехов-ность; хотя мы разочаровываемся в себе, отчаиваемся найти то, что привиделось Нарциссу, – мы все-таки продолжаем любить себя – до тех пор, пока чувствуем в себе то божественное… И других людей мы любим так же. Мы ищем и предчувствуем в них божественное, но отталкиваемся и мучаемся их мелкостью, ограниченностью, слабостью, греховностью. Но если я люблю себя, вглядываясь в свою божественную сущность, то не могу же я предполагать, что она только во мне, а в других людях ее нет. Если она в каждом человеке, значит, и вглядываться нужно в каждого, и в каждом искать ее… а ведь это и значит любить!
Ну вот теперь по-настоящему рассвело. Воздух прозрачный и какой-то веселый, праздничный. В нем уже предчувствуется солнышко, которого пока нет, но восход не за горами. И потому хочется улыбаться, а может быть, даже и петь, и радоваться. Как это здорово, как это здорово! Мы ведь о Боге читали всё время, в том числе и псалмы, то есть песни любви Ему, и вот так вдруг понять, что каждый день, всю жизнь, любя то одного, то другого, то многих, я люблю Его одного, что эти любови воссоединены не где-то когда-то, а вот сейчас, вот здесь, вот всегда, всю жизнь…
Нет, не в наказание отправил Господь Адама и Еву на землю, а в школу – учиться любви. И мы учимся. Хотим того или нет, знаем об этом или нет, но мы учимся.
Когда Мария полюбила Христа, она непременно полюбила всех людей, потому что полюбила одного – и потому что этот один был Христос.
И со всеми другими ей стало одновременно очень легко и очень тяжело. Легко было любить и жалеть их, потому что в каждом был Он. И одновременно тяжело, потому что ни один из людей не был Он.
Всякий любящий – немножко Мария…
БОГОРОЖДЕНИЕ
Мир заполнился Вами. Весь Божий мир заполнился Вами. Я иду по улице и вижу куст, дерево, цветок. И это – Вы. Подношу к губам нежность ландыша, буйство сирени, праздничную радость тюльпанов. И это – Вы. Слышу нашу лютневую музыку, щебет птиц по утрам, шелест деревьев – и это Вы. Я узнаю Вас в своем тополе и в стихах Мандельштама. Вы разлились по миру. И я не могу сдержать волнения и любви к Вам, что означает – к Нему.
Но, может быть, Вы знаете и о том, что, вдыхая Вас всегда, каждую минуту, видя Вас во всем и во всех, в то же самое время я всей собой знаю, что Вы и во мне, я чувствую Вас в себе, ощущаю Вас. И даже еще больше: не будь Вы во мне, не знай я этого, не знай этого каждая клеточка моя, я не смогла, не сумела бы видеть Вас разлитым по Божьему миру.
Я знаю, кто Вы мне. Вы – нить моя к Богу. Потому что Вы – немножко я, немножко не я.
Вы – то мое я, которое не есть я, но только потому оно может быть, что я существую. И только потому может быть, что есть Бог. Мир разделился на «все» и «мы». На «всё» и «наше». Все кажутся странными. Они же не знают. Они говорят о таких странных вещах. И то, что им кажется важным, – такое странное. Зачем оно? Какое оно имеет значение? Я вся ушла в любовь, но от этого меня не стало меньше.
Мне кажется, готовности «ответить звездам» стало больше. Зато всё остальное – внешнее, мелкое, суетное, – всё отошло совсем-совсем далеко, так далеко, что я могу даже разговаривать с теми «не знающими» людьми, не обижая их, но находясь где-то на очень большом от них расстоянии. Потому что не осталось ничего. Всё ушло в суть.
Знаешь? Знаешь, как ты наполнил меня Светом? И как стало возможно жить? И как мир оказался Божьим? И как я узнала сначала о Боге, потом о любви и, наконец, о том, что это – одно?
Оно вмещает в себя так много, в том числе и то, что зовется мыслью. Вот я говорила о том, что наше «мы» невыразимо. Хотя ты же, наверное, понимаешь, знаешь это и сам. Выразить можно попытаться что-то одно, каждое – отдельно: что брат и сестра, что божьи, что любим религиозно, что возлюбленные, что… Но я прервусь. Потому что вдруг поняла одну вещь. Помнишь наше «мы обняли друг в друге Бога», помнишь? И мы думали, знали, верили, что выше этого никогда ничего не будет, не бывает, не может быть. Так вот, любимый, родной, дорогой, это правда. И нет ничего выше, чем обнять друг в друге Бога. Когда я обнимала в тебе Бога, это было и в самом деле вершиной. Но знаешь, оказывается, над этой вершиной есть следующая – новая ступень, что ли, где всё сначала, но уже на другом уровне? И вот на этом другом уровне есть новое: я обнимаю в тебе тебя, но уже после того, как обняла Бога; мы обнимаем друг в друге друг друга, но не потому, что не обнимаем друг в друге Бога, а потому что иначе, без Него, уже невозможно, потому что Он – в нас и в нашем «мы» – и друг в друге, всегда друг в друге.
Обнимая друг друга, мы уже не можем не обнимать Бога, который есть любовь. И потому мне иначе, как через тебя, не прийти к Нему. И потому любовь наша не может быть не религиозной. И потому, оставаясь религиозными, мы не можем усилием воли или по желанию, или намеренно прервать, прекратить нашу любовь. И потому я так часто ошибаюсь, когда пишу тебе письма, и вместо того, чтобы обратиться к тебе, обращаюсь «нечаянно» к Нему, и вместо письма идет молитва. И хоть я тысячу раз знаю, что ты человек с грехами и слабостями, что это может показаться кощунством, но всё равно вижу в тебе Бога и, любя тебя, люблю Его. А любя Его, люблю тебя. Что я не могу не любить тебя, пока люблю и хочу любить Его, но и не могу и уже никогда не смогу любить тебя без Него, вне Его. Это так, когда я/мы молимся, и когда обнимаем друг друга, и когда губы к губам. Ты увидь – ведь и в этом святость! Понимаешь, почему так? Понимаешь, почему нет перехода? Потому что его действительно нет! Потому что не от духовного к телесному или наоборот, а от Божьего к Божьему, то есть, всё время в Божьем. Потому что ни в нежности, ни в сладости, ни в тоске, ни в страхе, ни глаза, ни сердце, ни руки, ни тела не умеют забыть о Нем, слышишь, любимый, слышишь? Я же не умею словами, нежный мой, Божий попутчик, проводник, – слышишь ли ты меня? Услышь, пожалуйста, потому что во мне всё так сразу, и оно так обволакивает меня, что я не могу, не могу словами. Не выпускай меня из себя, Бога из нас. Всей собою – душой, духом, губами, руками – всей собою, всей-всей – с тобой, в тебе, с тобой – люблю, люблю, люблю!
…Когда я хожу по земле (по земле ли?) и что-то во мне улыбается тихой блаженной светлой улыбкой, когда от желтого листика, или белого снега, или теплого воздуха, или синего моря, или просто неизвестно почему весь мир – разлитый Бог, а вся я – любовь к Нему, когда со мной делается это счастье, такое невыразимое блаженное религиозное счастье не от чего-то, а потому что Бог, – тогда я знаю, что никому кроме тебя не могу рассказать об этом. Но тебе не надо рассказывать. Ты-то со мной. Ты-то разделяешь. И только с тобой я начала бывать там, и без тебя это невозможно.
И вот тут начинается моя тайна. Я не могу и не пытаюсь рассказать людям о самом главном и самом великом счастье. Я скрываю это от них. Но если это называется благодатью Божьей (а я думаю, что это так и называется), то как мне не желать, чтобы она была подарена всем людям. Как не молиться об этом?! Именно молиться. Молиться в тишине и уединении. А пытаться объяснить, рассказать людям нельзя, невозможно. Получается стыдно. Ты услышал меня, родной мой?
И вот это счастье, это блаженное счастье, которое спокойным светом разливается в душе, а порой доходит до такой высоты и силы, что душа не выдерживает, это счастье благодати в последнее время приходит ко мне всё чаще и бывает всё более длительным. Я называю его разными словами. Хутор. Праздник. Экстаз. Тихость. Тишь. Покой. Мир. И это всё об одном, ты знаешь, да? Когда эта благодать уходит, покидает меня, я всё равно помню о ней, томлюсь по ней и знаю, как бывает, когда она есть. И потому даже в самые земные серые периоды я всё равно ношу в себе эту тайну. Всю жизнь мою я ношу в себе величайшее открытие моей души и величайшую ее тайну – Бога. Ты скажешь, Он доступен всем одинаково. Это так. Но не все знают о Нем. И не все познали благодать в душе своей. И невозможно рассказать об этом тем, кто не познал. И стыдно пытаться говорить об этом словами с теми, кто познал, правда?
Это Бог пожалел нас – воплощенных, земных человеков – и послал нам Себя представимого, осязаемого, чтобы мы могли увидеть, почувствовать, догадаться, прозреть на мгновение…
Я хочу рассказать тебе что-то, что случилось со мной незадолго до нашей Встречи. Может быть, это было предвестие, благая весть… Слушай!
Вот не помню когда – то ли прошлой весной, то ли позапрошлой осенью. Происходило со мной что-то странное и необычное, чему не знаю названия. Я почувствовала, что во мне что-то зачалось и вызревает. И что мне предстоит родить это «что-то». Я назвала бы это беременностью, только не чрева, а души. Но ведь беременность – это буквально «бремя», а во мне было не бремя. Были радость, блаженство, удивление и восхищение этим чудом, которое происходило со мной.
Я попробую иначе, только ты не прими это как кощунство, ладно? Потому что во мне нет его.
Я думаю, именно так или очень похоже чувствовала Мария, когда узнала, что в ней зародилось дитя. Не сердись на меня за дерзость. Потому что это не гордыня, услышь меня! – я всё равно тоже немножко Мария. И мне тоже нужно зачать, выносить и родить своего Бога. Я не знаю, что Его ждет, но должна быть готова к кресту и для Него, и для себя. И это не кощунство хотя бы потому, что если я не смогу быть хоть немного Марией, то и Бога у меня не будет никогда. А рождение Бога и воскресение (если Он был распят – а Он был распят, многажды был распят, – и это я не о Христе, а вообще о Боге) у каждого человека свое, как у каждого своими бывают рождение и смерть.
Так вот. Со мной случилось это – зачатие. Снизошла Божествен-ная благодать. И я ходила блаженная, потому что не знала, когда и что именно, но знала, что предстоит мне родить что-то необыкновенное. И всё мне хотелось сберечь его, выносить и родить, когда срок придет, понимаешь?
А потом забыла об этом. И была моя обычная жизнь, и были кирилловское и ферапонтовское откровения. Думаю, что там, в Ки-риллове и в Ферапонтове, было мне первое предвестие. Думаю, что там на секундочку, на мгновение Бог зримо показал мне себя. Чтобы увидела и уверовала. И что сделал Он это потому, что тогда впервые по-настоящему проснулось во мне религиозное чувство, и была я готова отказаться от того привычного, к чему приучали с рождения, что я называю атеизмом, а лучше бы просто безбожием. Да ведь трудно это самому! Без помощи, без единоверцев, без книг, даже без какого-нибудь видимого повода от всего явного и всеми признаваемого ко всеми отрицаемому перейти. А почему? Зачем? Непонятно. По внутренней, по космической тяге. И так я жила. И всё это время о будущем своем «материнстве» знала, но не думала об этом постоянно.
Вспомнила, что мне предстоит стать матерью, в очень грустное для себя время, в период спада. И даже сказала своему Володе: «Видишь, все сроки уже прошли. Видно, плод не вызрел, рассосался, превратился в ничто. И мне теперь уже не родить». И услышала в ответ: «Но ведь это не обычная беременность. Откуда вы знаете, может быть, здесь нужно вынашивать год или годы. И может быть, роды еще не скоро, а может быть, завтра». Я тогда не поверила, потому что в тот момент ничего не ощущала внутри себя.
И вот теперь самое главное, самое чудесное, самое неожиданное и самое естественное. Рождение-то началось! Оно еще не завершилось, по-моему, но оно уже происходит. Ты знаешь, о чем я, знаешь?
О рождении Бога, о рождении любви, о рождении любви для Бога и Бога для любви. И о самом-самом главном рождении – о едином Боге-любви или любви-Боге. Понимаешь, не Бог есть любовь, не любовь есть Бог (хотя и это тоже), а Бог и любовь как одно, как единое, как суть всего – и меня самой в том числе.
Слышишь меня, понимаешь?
Вот что я родила!
Вот что мы с тобой родили!
Наша любовь – рождение Бога. Опять и опять рождение Бога. Наша встреча была Встречей Воскресения. Я воскресила Бога в себе – и сама воскресла для Бога… Когда это случилось? Как? В тот момент, когда твоя рука легла под мою щеку? Или когда ты понял, что хочешь и будешь ласкать меня? Или когда мы стояли на коленях? Или в сплетении рук? Или когда губы прикоснулись к губам? Но что-то во мне уже знало об этом. Оно забывалось, потом возвращалось снова. И чем дальше, тем больше во мне этого Воскресения – Божьего, светлого, умытого, чистого, праздничного. И Встреча не удаляется во времени, а длится и длится… Как луч расходящийся. Она становится всё шире, пока не превращается во всё сразу. От котеночка до Бога. Жить, причастившись всему – от котеночка до Бога, – разве это не счастье, не милость, не благодать?
…Я одна дома, на своем диванчике. Я ощущаю твое тело, прильнувшее к моему, но почему при этом начинают звучать тихая музыка и молитва, любовная молитва, почему мы сразу оказываемся там, в музыке Баха, в заоблачных далях, в вечности… Почему от этого душа моя становится такой большой, так много в ней вмещается жизни? Почему весь мир становится понятней, ближе, любимей? И больней, и страшней, и отчаянней. Но и счастливей, надежней, светлей. Почему становится так много меня, почему?..
Больше всего на свете, больше самого света люблю тебя! И это такая сладость, но совсем не та сладость, что была даже у нас с тобой, но еще на земле; это – небесная сладость, блаженная небесная сладость, в ней нет ничего земного и ничего телесного; она не телесная, а небесная сладость, нежнейшая сладость, тонкая-тонкая, нежней самого тонкого, тоньше самого нежного…
…Я продолжаю говорить тебе «ты», как тогда, когда мы еще были двое, когда просили друг друга: «Войди в меня, войди и не выходи». Мы молились друг другу: «Возьми мою жизнь». Мы молились вдвоем или отдельно друг о друге. О, как мы любили тогда, как любили! И как не знали тогда, что та бесконечная, та казавшаяся нам запредельной любовь была только началом. И что она казалась нам такой большой – и была такой большой для нас! – потому что мы сами маленькие. Что впереди – мы ведь всегда догадывались, что впереди бесконечность! – совсем-совсем новый мир, где наша любовь – ребенок, где ей еще расти и расти, и нам с нею вместе.
Помнишь наше томление по Божьему, по Монастырю, по единой оболочке? Как мы не знали, будет ли это возможно для нас, как даже не смели заглянуть за эту оболочку, помнишь?.. А сейчас я не могу не лететь в этом потоке Света и любви, не могу не отдаваться этому потоку, где нет ни ласкающих рук, ни сладостных объятий, ни нежнейших губ, – здесь нет всего этого отдельно, но есть то, во что всё это, все они, глаза, руки, губы, перешли, перелились, пересветились – льющаяся без конца и начала любовь, светящаяся без конца и начала любовь. И в ней есть всё. И губы, и пальцы, и тела. Только всё это как-то иначе, как-то так, что без губ, без рук, без глаз – а только с той любовью, с той нежностью, которую они дарили, понимаешь, родной мой, – конечно, ты понимаешь, ведь ты тоже летишь в этом луче, в этом светлом луче, который несет и несет нас… И значит то, что сейчас, этот полет, это паренье – тоже только начало?…
…Я знаю, знаю, я совершила открытие! Я знаю, почему можно сказать «Господи, я люблю Тебя!» и тебе, и Ему. Почему это не грех, не кощунство. Почему это можно говорить, думать и чувствовать. Это не потому, что ты – Бог. Это потому, что Бог – ты.
Понимаешь, родной, понимаешь? Понимаешь, что это можно? Потому что Он для меня в тебе, как ты во всем Божьем мире, как весь Божий мир – ты. Как путь мой к Нему – любовь к тебе. Любовь к тебе как воплощение любви к Богу, как человеческий облик той любви…
И я поняла еще две вещи. Вот послушай.
Помнишь, что я сказала тебе, когда ты чудом дозвонился в тот день? «Я умерла бы, если бы ты не позвонил сегодня.» Ты понимаешь, я тогда с утра до вечера смотрела по сторонам – и всё время видела Бога. Его было так много – всюду-всюду. И это наполняло и переполняло мою душу Ты же знаешь: чем больше Бога, тем больше любви и благодарности. А тогда всего этого было о-о-о-очень много. И оно всё прибывало и прибывало. И я чувствовала, что еще немножко – и душа моя не вынесет, не выдержит, просто не вместит в себя больше любви…
И тогда ты позвонил. Я ничего не сумела тебе сказать, но лепетала в трубку свое «люблю тебя, люблю тебя, люблю, люблю, слышишь?» И этот лепет, эта телефонная ласка будто раскрыла в моей душе какие-то воротца, какие-то шлюзы; любовь стала истекать через эти шлюзы, и мне стало легче, стало свободней. Первая фраза, которую я произнесла, когда положила трубку, была: «Ну, не стану сегодня умирать». Ты понимаешь почему, понимаешь, да? Я могла захлебнуться собственной любовью, а тут излила ее тебе, ты испил ее и спас меня от смерти, – блаженной, но смерти. Ведь меня захлестывала не только любовь к тебе, но и любовь к Богу. Я Его любила, я от той любви изнемогала. А ты пришел, я тебя своею любовью залила, и оказалось, что это один клапан, один поток. И тогда я подумала: так вот для чего Бог научил людей любить друг друга. Это потому, что человек не может не изливать свою любовь. Просто не вынесет и умрет. Любить вот так, как я в тот день любила, и не слышать, не видеть, не осязать – ведь это блаженная мука, и долго выносить ее человеку нельзя.
И Бог сжалился над людьми. Он научил нас любить Его не только в небе, в дереве, в камне и в траве, но и в человеке. Когда я Бога люблю, и молюсь, и плачу от любви и благодарности, что-то большое накапливается во мне, всё растет и растет, и мне нужно его отдать. А как? Как? И Бог послал мне тебя. Когда я люблю Бога в тебе, то, что накапливается во мне, находит выход – вот зачем нам глаза, и пальцы, и телефонная трубка, и тела, ласкающие друг друга. Вот что такое любовь, вот зачем Бог послал ее людям. Это Он сжалился над нами. Это Он позволил нам так любить Его, как мы, люди, вынести сможем. Это Он позволил нам, маленьким, Его уже здесь, на земле и видеть, и нежить, и ласкать. Он дал мне прикоснуться к Нему. Потому что, касаясь тебя, я Бога касаюсь, лаская тебя – ласкаю Его… Только услышь правильно, только не увидь здесь кощунства. Я понимаю, что это может прозвучать ужасно, но ты услышь, ты услышь, пожалуйста!
А второе, о чем я подумала сегодня, оказывается, то же самое. Я думала о благодати. И о своей любви к тебе. Я спросила себя: что же это во мне ликует и радуется? Благодать? Или любовь? И тут же засмеялась и ответила: да ведь это одно и то же! Одно и то же – моя любовь к тебе и благодать, которую раньше мы называли Светом, полетом, праздником, экстазом… Есть, есть полет, не волнуйся, родной. Мы не станем меньше летать. Мы теперь живем в полете – безусильном, прозрачном, легком и светлом полете. Мы теперь живем высоко-высоко, где хрустальный разреженный воздух, где Свет, Тишина и Покой, где Бесконечность ощущается всегда. Может быть, это рай? Может быть, мы живем в раю? Я очень-очень чувствую наш Дом, наш монастырь, наше небо. Как здесь хорошо! Как светло, как свято… Дом. Как хорошо здесь жить и любить Бога. Здесь нет Времени. Здесь нет границ и пределов. Здесь – Благодать Божья, Свет и радость, и любовь – благодарная, молитвенная, ликующая. Господи, как я люблю тебя, как я хочу всегда жить с тобой в нашем небесном, воздушном Доме…
И теперь я знаю, что такое праздник рождения. Это не я родилась, это не ты родился. Это снова – опять и опять – мы Бога в себе родили.
Сегодня, в воскресенье утром, это случилось с нами. Бог родился во мне. Бог родился! Господи, чудо какое, счастье какое, радость какая, какой праздник! Сколько Света, любимый мой, сколько Бога!
А как это было у нас? Как мы приходили к Богу? О себе я знаю, что по-настоящему и всерьез это началось у меня года за три до нашей встречи – с книг об Индии и индуизме. Первые осознанные откровения шли через Вивекананду. Я тогда не знала, как это называется, не думала о том, как оно называется, но моя душа раскрылась навстречу космическому и впустила его в себя. А потом всё это продолжалось и развивалось. Когда мы встретились с тобой, я уже шла по своей дорожке, хотя была еще в самом ее начале. Какой я была тогда, ты помнишь сам. Но это было уже после моих ферапонтовских открытий и откровений. Недолгое увлечение вайшнавами тоже очень обогатило меня в то время. Хотя мантра не играла в моей жизни сколько-нибудь важной роли, но эта невозможность обидеть человека или травку и самому обидеться, эта причастность к бесконечному и ощущение себя крупинкой космоса, это… да стоит ли повторять. Потом оказалось, что для них самих всё это в большой степени оставалось пустой теорией. И любви они не знали, хотя считали, что идут путем бхакти, путем любви. Но для меня тогда это было неважно. Часто случается, что люди могут научить других тому, чего сами не умеют.
А потом всё было при тебе, с тобою и тобою. Дальше меня вел ты, всему остальному научил меня ты.
У меня никогда не росла вера в Бога, у меня росла любовь к Нему. Не знаю, правильно ли ты сказал, что Бог – это свобода от всех идей. Я вообще не знаю, что такое Бог. Даже нам с тобой не могла бы объяснить это. Могла бы только лепетать, что Бог – Любовь, Бесконечность, Чистота и Высота, разлитые в мире, что Бог – это и цветочек ландыша у меня в руках, и белый снег на Арарате, и голубое небо, и… И ты, может быть, радовался бы и говорил: «Да-да, я понимаю». Но ведь ты знаешь это и сам. Или я могла бы сказать: «Бог – это то, к чему ведет нас наша любовь». Это уж точно только тебе было бы понятно, но ведь и это не объяснение, просто мы с тобой понимаем это – ощущаем, видим, слышим. Как знал и ощущал Адам еще в самом начале, еще до Змия, до яблока, даже до Евы…
Нет, конечно, не умом, не сознанием, а как-то иначе. Как? Очень просто. Раскрыв себя и впустив в себя Бога. Когда маленький Вовочка спрашивал меня о том мире, в который его звала, я не могла рассказать о нем, потому что мир этот менялся вместе со мною. И тогда – в его четырнадцать, мои двадцать шесть лет – он виделся мне совсем не таким, как сегодня. Но и о том мире, который виделся мне тогда, я не могла рассказать мальчишке. Я говорила о жизни в царстве не от мира сего. Но тогда я не знала этих слов, тогда во мне были другие слова, которым учили меня учителя тех времен. Я говорила ему о том, что в этом мире прекрасно и светло… и что-то пересказывала из Грина. И еще говорила, что, войдя в этот мир, он умножит радость и счастье, потому что они в нем огромны, но и боли и печали умножатся тоже, потому что и радости, и печали здесь не только за себя. Я не помню сейчас, что я ему говорила. Но четырнадцатилетний Вовка услышал тогда не слова, а то, откуда они шли. Это я и до сих пор помню. Потому что это тоже называется Бог. Я звала его идти к Богу, хотя тогда сама не догадывалась об этом. Ни умом, ни сознанием, а всем существом я стремилась к Нему. Всем существом. Может быть, осознание Бога – это через край души льющаяся любовь к Нему?..
Дождь хлещет не переставая. Будто на дворе не июль, а октябрь. И небо тяжелое, как мои сны этой ночью. Небо обложное, тяжелое. Но нам с тобой хорошо. Потому что пасмурное утро – не менее живое, чем солнечное. Потому что деревья так же полно, насыщенно молчат, как всегда ранним утром, а птицы так же радостно щебечут. Потому что пахнет дождем, скошенной травой, уже подсохшим сеном и парным молоком. И мы вместе, мы, может быть, и вправду совсем одно любящее целостное единство, когда молимся утренней тихой молитвой. Как светло и спокойно мне любить тебя ранним утром. Коровы замычали. Прибежала собака. Ветер зашевелил листья, и они что-то нам зашептали. Это называется словом «счастье»? Или это покой? Но тогда покой и счастье – это одно и то же.
Всё есть. И беды есть, и печали, а сколько праздника, сколько Божьего, религиозного, святого в воздухе! И мы летим с тобой, и молимся душой нашей, Моцартом нашим, нашим полетом, светлой нежностью, не ищущей сладости. Тишиной, поющей под солнышком.
И всё это означает, что я живая, что я люблю тебя. Я люблю тебя той любовью, которой ты хотел. Я в Моцарте люблю тебя – мы там, где Моцарт, где мы сейчас летаем с тобою, где рождается в нас Бог. И, слушая Моцарта, я плачу, как плакала когда-то, слушая Баха. Я плакала тогда, потому что хотела всегда жить в музыке Баха. Я плачу сегодня, потому что хочу всегда жить в музыке Моцарта.
Когда я плакала от тоски по жизни в музыке Баха, я не знала еще, что это сбудется, свершится, уже начинало свершаться. Я плакала, думая, что сижу на диване, а была уже немножечко в ней, в той музыке, по которой тосковала моя душа. Я плакала, думая, что музыка Баха где-то далеко, недостижимо, неосуществимо далеко. И всю жизнь душа будет лишь томиться по ней, стремиться к ней и тосковать, зная о ее недостижимости…
А потом всё сбылось. Был рай. И наш Дом в раю. И мы жили в музыке Баха. И обнимали Бога. И слышали Его. И ощущали. И вдыхали в себя. И это случилось с нами само («даром, даром» – повторяли мы, помнишь? И радовались, и верили, что так будет всегда). Это было подарено нам без всяких наших заслуг и усилий.
Может быть, оно не было бы подарено нам, если бы мы не любили друг друга. Но ведь и сама любовь была подарена нам тоже. Ведь и ее мы не заслужили, не заработали, не «выстрадали», а получили вдруг и сразу – в дар. И она сотворила всё остальное. Мы не ждали этого, потому что не могли представить, что такое бывает даже в сказке, даже в мечте. Но не зря же тополь живет за моим окном. И воробей на ветке. И молитва в сумерках, ведь не зря…
…Не отходи, от меня! Когда ты ласкаешь меня вот так, я знаю, что это ты не меня, не женщину ласкаешь, ты Бога ласкаешь, Богу ласками молишься и ласкаешь Его. А я – только сосуд, касаясь меня, ты Его касаешься. И пусть не прозвучит хвастовством, что вот, мол, я сосуд, в который вселяется, воплощается Бог, чтобы позволить тебе, смертному, любить Его и ласкать Его. Пусть не прозвучит это хвастовством, потому что ведь в то же самое время я, смертная, маленькая, слабая, молюсь Ему и ласкаю Его, и касаюсь Его, лаская и касаясь тебя. И руки мои обнимают тебя, маленького, родного, любимого. И ласкает тебя, и отдается тебе мое существо, просящее: «Господи, возьми меня, Господи», и я не знаю уже, где молитва, а где сам Господь, где моление Ему, а где невозможная нежнейшая, сладчайшая милость Его, где ты – мой маленький, а где Он в тебе, – Он, великий и бесконечный. И я не хочу ничего знать, потому что в это время всё, что здесь, – и мы, сплетенные, обнявшиеся, и Он в нас, и весь воздух вокруг, вся комната, или лес, или небо, – всё, что в нас, на нас, вокруг нас, из нас, всё – Бог и всё – молитва Богу. Но и Его любовь к нам, Его щедрое, явное, ощутимое присутствие. И можно умереть от этого счастья. Только смерть тогда называется как-то иначе. Перестать быть здесь на земле человеком, вознестись, превратиться в Любовь…
Звучат хоральные прелюдии Баха. За окном – мягкое сентябрьское солнце. В душе – протяжная, тянущаяся тишина, светлая печаль, нашептанная Бахом, молитва и любовь. Любовь к тебе? Нет, наша совместная, общая, единая любовь к тому, что слышит сейчас наша душа моими ушами, видит твоими глазами. Может быть, это и есть то, что мы смутно ощущаем, когда говорим друг другу: «Нет, это не ‘я люблю тебя’, это что-то другое»? Может быть, это и есть то, для чего слова «люблю» так мало?
Разве жить в музыке Баха и жить в нашем Доме, в нашей любви, нашей любовью – это не одно и то же? О любимый! Как я не умею сказать – совсем не умею, родной мой, бедненький мой, блаженный мой! Как хорошо научились слышать наши души, как хорошо они научились слышать друг друга и говорить друг другу, и как плохо умеют говорить мои уста… Ты колышешь меня в своем серебряном сердце, в Божьих садах, в горних просторах. Мне спокойно с тобой, надежно.
Так странно, что можно бояться космоса. Так странно, что можно ощущать одиночество. А ведь это было со мной. Я еще не знала тогда, что ты найдешь меня, и обнимешь, и заколышешь, и поведешь-понесешь-полетишь со мною… Я не знала тогда ни тебя, ни Отца нашего и ходила одна сиротой по земле, одна – по огромной земле. Так естественно было тогда бояться огромного космоса…
Как же так получилось, братик? Как получилось, что Отец наш открылся нам, а мне одной и тебе одному так не открывался… или мы не знали, что Он – Отец? Или Он открывался, да мы не могли постичь, пока не воссоединились, не обрели себя друг в друге? И тогда лишь увидели, узнали, что Он – Отец, что мы – дети Его, а не сироты в бесконечности…
Люблю тебя маленького, люблю тебя великого, люблю тебя, возлюбленный мой, брат мой, сын Отца моего. Я знаю, что любовь наша – оттуда, где нет начала и конца, и, раз открывшись, она не может закрыться. Только это – опять слова, в которых я путаюсь, о которые трется моя плоть. Уйдем от них, милый, уйдем в бессловесность, в горнюю молитву, в молитву нежности, ласки, любви, в молитву Моцарта, Баха, молитву нашего Дома, молитву деревьев и моря, молитву наших глаз, губ, пальцев, душ, тел, того, что суть наша, молитву любви нашей друг к другу и нашей совместной единой любви к Отцу нашему, к Богу и Божьему. Пойдем, полетим туда, любимый!..
Помнишь, Снежная королева поцеловала мальчика? Я не метафорами сейчас жонглирую, а «открытие» совершаю. Тогда, в Церкви, а может быть, еще и раньше, Бог поцеловал нас. Всё, что свершается сейчас и завтра, – всё это потому, что Он поцеловал нас. Наша любовь, подобной которой не могли мы сыскать в жизни, в книгах, в сказках, такая потому, что Бог поцеловал нас. Она не могла быть иной. Мы радуемся, мы говорим: Господи, спасибо, какое счастье, что у нас так. А у нас не может быть иначе, потому что Божьи уста коснулись нас… Платон знал об этом. Платон, говоривший:
Душу свою на губах я почувствовал, друга целуя:
Бедная, видно, пришла, чтоб перелиться в него.
Платон знал об этом. Но целовал ли Бог уста Платона?
И вот Он поцеловал наши губы. И наша любовь сделалась такой. И все чудеса безусильно, сами собой, естественно свершились после Божьего поцелуя… Мне страшно, я не умею говорить об этом. Мне страшно думать о том, почему из всех людей на земле Он выбрал нас – и наши губы для Своего поцелуя. Но ведь это уже свершилось. По случайности, по милости или по таинственному для нас выбору, но к нашим устам уже прикоснулись Божьи уста. И теперь невозможно обернуть это вспять, всё уже свершилось. Понимаем ли мы, что это значит? Понимаем ли мы, что мы несем теперь в себе, на устах своих, в душах своих? Всё, что делается с нами, весь Свет, и Сияние, и святость того, что так мрачно, так смрадно и грешно бывает у людей, роковая обреченность земных страстей, обернувшаяся блаженной и молитвенной Бесконечностью, разобщенность, превратившаяся в Единство, противоречия, ставшие правдой и истиной, страх, переродившийся в доверие, в веру любви…
…Слышишь, любимый, как снова стало тихо и торжественно? Видишь наше Небо?
Бог по всему миру. Бог во всем мире. Или весь мир в Боге. Весь мир в Боге и в любви.
Господи, прости меня! Прости меня: я – счастливая. Я помню про всё зло; раньше от одной мысли о нем я не могла жить, а не только чему-нибудь радоваться. И вот сейчас, когда я узнала о зле еще больше, я всё равно чувствую себя счастливой. Я счастливая потому, что Ты, Господи, соединился во мне с любовью. И эта Бого-любовь делает меня такой счастливой, что всё остальное не может этого изменить.
Господи! Я надеюсь, что не стану глухой и слепой. И когда нужно будет, окажусь готовой. Но ведь это всегда нужно, Господи, – а значит, и сейчас. Готова ли я?..
Прости меня, прости меня, прости меня, Господи: несмотря ни на что, я чувствую себя счастливой!
Я не знаю, можно ли нам, можно ли кому-то другому просить Тебя. Но если можно, если можно, Господи, – помоги нам не утратить Света и мира, помоги не утратить Неба.
Я верю и верую, что наше «мы» – от Тебя и путь к Тебе. Я знаю и верю (прости, если это гордыня), что наша Встреча – это Встреча с Тобой, что, идя друг к другу, мы идем к Тебе, что наше «мы» настолько же ближе к Тебе, насколько каждый из нас сегодня ближе к Тебе, чем тогда, когда не знал еще Света, Неба, Тебя. Видна ли Тебе наша любовь, Господи?
Но если это так (о, прости неуместность слов моих, прости, ведь Ты слышишь без слов!), если, любя друг друга, мы любим Тебя, как же не испугаться той высоты, которой мы можем оказаться недостойными!
Прости нас. Помоги нам. Помоги одним – будь с нами всегда. Позволь любить Тебя. Научи любить Тебя. Позволь любить Тебя в Тебе, в мире и друг в друге. Помоги нам этим, Господи. И тогда всё темное, грешное, низкое и недостойное не помешает любви вести нас к Тебе…
Благодарю Тебя, Господи! Благодарю Тебя…
За раннее утро, за чистое небо, за пение птиц и неподвижность тополя – спасибо, спасибо Тебе!
Спасибо Тебе, Господи, за Тишину и Бесконечность. За то, что Ты есть, и за то, что я знаю об этом.
Спасибо Тебе за то, что Ты – во всем и за то, что я могу разговаривать с Тобой простыми словами, никакими словами, потому что не уста мои говорят с Тобой, и не слова мои Ты услышишь. Верю, Господи, верю, знаю: Ты слышишь то, что рождает слова, что рождает молитву – мою любовь к Тебе, Господи, мой тихий восторг пред Тобою.
Спасибо Тебе, Господи, спасибо.
За все те близкие и родные души, которым я нужна и которые нужны мне. За все те малые доступные человеку крупицы добра, которые дарила я и которыми меня одаривали. За то, что я живу на земле и могу любить Тебя и мир Твой, Господи.
И более всего спасибо Тебе за самый щедрый из твоих даров. Спасибо Тебе за то, что Ты дал земное воплощение моей любви к Тебе. Невыносимо было бы для человека бремя невоплощенной любви. Ты послал мне Себя и позволил любить Себя в траве и деревьях, в мелодии и в других людях. И любовь эта всё росла во мне, она стала уже больше меня, больше человека. Как было мне вынести ее? И тогда Ты послал человека. Одного. И этот единственный человек был не Ты и не я. Он был не Ты, и потому любовь к нему могла иметь воплощение – его можно видеть, коснуться. Он – воплощен. Он – не я, и потому его можно любить как другого, отдельного. Но в то же время он – Ты, и он – я. Он Ты – потому что он для меня – земное воплощение невоплощаемого, часть Твоя, посланная в помощь мне, не умеющей объять необъятное. Потому любя его – Тебя люблю, Господи. Тебя люблю, но доступной мне формой любви, суть которой едина. И он – я. Потому что в любви нашей мы становимся друг другом, а главное, потому, что это не я и не он, а я-он, или он-я, или мы, или наше единство, наше совместное двойство любит Тебя, Господи.
Давно-давно я сказала тебе, любимый: «Ты вошел в мою молитву». Ты вошел в мою молитву, и от этого стало делаться всё то, что делалось с нами потом. Ты вошел в мою молитву. И от этого родилась новая молитва – не моя и не твоя, даже не наша, а молитва нашего единого мы, нашей единой души. Родилась новая молитва. И из этой новой молитвы протянулся наш луч туда, где «больше счастья», «лучше праздника», светлей, радостней, тише… Понимаешь ли ты, что сделалось с нами? То несказанное, что делалось с нами, родилось и выросло из нашей молитвы. Мне не нужно больше мечтать о полетах и ощущать во сне ту чудесную силу, которая держит в воздухе и не дает упасть нашему телу. Я знаю, что это за сила. Это то свободное, напряженное и безусильное, что живет в нас сейчас и всегда. Это оно поднимает нас вверх и держит там, и не дает нам упасть или опуститься, и делает нас счастливыми, светлыми, бессмертными. Любовь? Да. Только не всякая любовь способна на это. Любовь? Да. Только что-то еще большее, чем любовь… А мы – маленькие. И слова у нас маленькие. Даже в стихах, даже в музыке, даже в молитве, если она словесная. И мы обходимся тем, что у нас есть. Нам просто ничего не остается. Мы не знаем тех слов. Мы говорим: люблю тебя, воробышек, елочка, солнышко, лучик, котенок. Мы говорим. И губы дрожат от нежности. И белые розы распускаются в нас. И молитва наша растет и летит, вольная, светлая наша молитва небу, Богу, любви…
Хорошо ли тебе быть любимым? Хорошо ли тебе быть любимым мною?.. Не знаю, где я сейчас. Куда-то улетела моя душа, где-то она летает. Не знаю, где, но знаю, что там она с твоею душою и там хорошо – светло, молитвенно, тихо.
Я так люблю тебя, во мне живет и растет что-то необыкновенно нежное, тонкое, протяжно уносящее меня в такую даль, о которой мы только иногда узнаем в самые высокие, самые Божьи наши мгновения, когда души целуют друг друга и приникают друг к другу, и рождается Бог, всё время рождается Бог… Но разве можно словами? Разве словами можно об этом?
«Будем любить друг друга, потому что любовь от Бога, и всякий любящий рожден от Бога и знает Бога…»* Это про нас, про нас?
Про нас, а все-таки и здесь слова. Мне не найти лучших, ни у себя, ни в Книге. Может быть, там, где ласкают друг друженьку наши души, найдутся слова достаточно нежные, достаточно небесные?.. Возлюбленный, не слушай слов моих, слушай голос, слушай любовь, слушай молитву мою бессловесную. Я касаюсь губами кончиков твоих пальцев. Я слушаю то, что протянулось между нами и трепещет, и живет, и уносит нас туда, откуда оно пришло. Я вижу тебя, возлюбленный. О, как много торжественного покоя в этом молчании, в этом созерцании, в этом проникновении, в сопричастности Богу-Любви, Богу-Космосу, Богу-Бесконечности… Прости меня, я мала, а говорю о причастности к великому. Я грешна, а говорю о причастности к свя-тому. Прости, Господи. Твори надо мною Суд Свой, верши надо мною Суд Свой, карай, казни, но не отнимай величайшего Дара, бесценного Дара Твоего, равного которому не могу представить себе, Боже: любви. Вот той нежной и сладкой муки, блаженного счастья творить в душе своей молитву любви, счастья слияния с возлюбленной душою, вознесения и полета, обитания там, где Покой, Свет и Молчание, расцвета души растущей, ширящейся, становящейся бесконечной, и вот этого, вот этого самого главного – когда внутри тебя начинает твориться величайшее чудо из всех даже самых Божьих чудес – когда в тебе, в твоей душе, в твоей ставшей двойной-единой-общей с душою любимого душе рождается Бог. И ты слушаешь, как рождается Бог. И слышишь, как рождается Бог, – и растет, и ширится, и превращается во всю вселенскую Бесконечность. И в то же время Он остается в тебе. И ты физически ощущаешь Его, прикладывая руку к сердцу своему или губы к губам любимого…
ДУША И ТЕЛО
Дождь ночью прошел. Видишь, какие тихие, какие молящиеся стоят деревья, видишь? Милый мой, родимый мой, тихий мой, нежный, дзенский… Давай молчать, давай всегда – бессловесно. И сейчас бессловесно, и в письме бессловесно. Что из того, что это невозможно? Разве мало с нами происходило невозможного, такого, чего не бывает и не может быть, а у нас – есть. Почему бы нам и не помолчать в письме? Не будем говорить, не будем, родной. Лучше побудем молча вместе. И пусть видят и смотрят глаза. Пусть ласкают пальцы. Они ведь могут быть совсем-совсем бестелесными – только нежность в них, только тихость, только молитва и тишина. Видишь, родной, видишь? Слышишь Тишину, любимый, бесценный, ласковый?..
«Я люблю Вас», – сказал ты сегодня. Ты шел с работы, потом ехал ко мне в трамвае и думал, представлял, слышал, как скажешь эту фразу, как торжественно, значительно и светло прозвучат эти слова, впервые произнесенные четыре года назад. Ты знал, что скажешь их сегодня, и заклинал судьбу, чтобы ничто не помешало, чтобы ты успел на бегу остановить время и хоть на несколько секунд войти со мной в вечность. Ты знал это, знал, ведь правда, ведь так это было? И всё получилось, как ты хотел. Ты сказал: «Я люблю Вас». И внутри меня что-то екнуло и упало. И Время остановилось и замерло. А вместо него воцарилась Вечность. И не было в этой Вечности ничего из обычной жизни. Были мы. И было нечто – Дом наш? Космос? Волшебный лес? Сказочное небо? А мы – что мы делали? Парили в той бесконечности, в блаженной, нескончаемой, бессловесной молитве?..
В смущении от невозможности длить молчание – и от того, что приходится говорить о здесь (ведь о там говорить нельзя), я растерянно пролепетала что-то о сказке, которую читала, когда ты пришел. И всё испортилось. Всё нарушилось и исчезло, потому что ты сразу вспомнил о Времени – и тоже смутился от того, что «оторвал меня от сказки» (как будто не в сказку, не в волшебную чудесную сказку ты ввел меня своими торжественными и трепетными словами), но все-таки оно не ушло насовсем. И потом, когда я вернулась к Шварцу, всё снова сделалось с нами. И Вечность, Тишина, Молитва живут и сейчас, ненарушимые, не прекращающиеся ни от сказки о детях и времени, ни от корявых и грубых моих слов. Господи, как я люблю тебя и как благодарна за то, что ты сказал мне сегодня о своей любви!
…А как это было тогда? Ты позвонил мне впервые на новую квартиру. Мы не знали еще, что она станет нашим Домом. Наверное, мы разговаривали хуже, чем обычно. Не помню почему. Может быть, я была напряженной, потому что в доме была гостья. Не помню. Но очень помню, слышу и сейчас и голос, и интонации, и все боли и болинки твоего голоса, произнесшего тогда: «Я люблю Вас, я очень люблю Вас. Я не представляю, как буду без Вас жить».
Ты не можешь вспомнить себя той минуты? Не помнишь? Может быть, попробовать показать тебе себя, услышавшую?
Это очень трудно. Как передать свои чувства в ту минуту? Всё, что я могла бы многословно и очень приблизительно рассказать о них, существовало во мне одновременно, но не на уровне слов.
Как рассказать о том, что мир мгновенно изменился, словно от прикосновения волшебной палочки? Знаешь ли ты, что я тогда услышала эти слова впервые? Что никто никогда не говорил мне их так? Что я жила с сознанием того, что мне никогда не придется их услышать? При этом я уже тогда знала, чувствовала, как много стоит за ними.
Тогда, как и сегодня, что-то екнуло во мне и упало. Когда ты произнес их в тот день, я не была к ним готова. За секунду до того, как они прозвучали, я ничего еще не знала. Не знала, что это, какая это любовь. Но когда услышала, поверила сразу. И сразу отдалась этому потоку. В тот момент не я, но что-то во мне уже знало и про Встречу, и про молитвы, и про Бога-любовь. Про всё, что и сейчас не могу передать словами, что мы называем «наша любовь». Как будто меня перевели из земной комнаты в Божий Дом, в Божьи Сады. И там – всё небесное, Божье, понимаешь?..
Обними меня тихонечко. Положи себе на плечо мою голову, и мы покачаемся молча и неподвижно, как тополь покачивается, – не ветвями, не руками, а тишиной и любовью. Обними меня, чтобы нежность и тишина переливались, струились от одного к другому. Не будет тебя, не будет меня, а будет только льющаяся тишина, только струящаяся нежность, только молитва. Не совместная молитва двоих, а единая наша молитва.
Помню, было во мне то, что называют умилением, когда весь мир умиляет тебя, только я этого слова стыдилась очень. И еще: всё было недостаточно тонким, недостаточно небесным и нежным, даже стихи, даже мелодия, но ведь и тело мое тоже было, конечно, предельно, а потому мешало мне. И чудилось мне, что вот еще чуть-чуть, еще мгновенье, и тело мое, всё материальное тихо и незаметно растворится, перестанет быть, перейдет во что-то иное, когда совсем нет тела, а только любовь – дух.
Если бы так со мной и случилось тогда, я бы не удивилась, не испугалась. Внешне это, наверное, было бы похоже на смерть. А на самом деле это был бы переход в Наджизнь… Может быть, так случается с самыми лучшими, с самыми достойными, с теми, кого зовут святыми… Может быть, когда-нибудь сподобимся и мы и, обнявшись руками и душами, обнявшись и слушая, как льется в нас любовь, светло, незаметно, радостно, умиленно перестанем быть в телах наших и перейдем во что-то – в Сверхлюбовь, в Наджизнь – не за святость нашу, а за совместность любви к Нему и друг к другу…
Я не ищу слов. Зачем искать слова, они больше не нужны нам. Словами не скажешь, но голосом… А голос – те же пальцы, те же глаза, тот же чистый лист письма, те же благодарность и служение, служение и благодарность.
Как всё растворилось, как мы растворились друг в друге и вместе – в Нем… Прости меня, возлюбленный, прости меня, дыхание мое, наше дыхание, прости, если были грубыми слова или жесты; прости за всё, что слишком материально, телесно, вещественно. Прости, что руки, ноги, голова, дыхание – всё это не превратилось в ту нежность, что в нас и во мне, то есть превратилось, но осталось при этом руками, ногами, головой, а не исчезло, не растворилось. Прости грубость моей нежности, громкость тихости. Земное остается и не поспевает за нами, прости ему, братик. Прости еще и потому, что это хорошо и правильно, что оно остается, что в нем – стремление, и тяга, и зов, но что оно остается. Это и для нас хорошо в наших небесах, правда? А что стыдно и мучительно от его грубости, так ведь это и понятно. Ему всегда трудно и, будучи на самом деле тонким, оно все-таки всегда будет грубее того Молчания, Высоты, Тишины, Неба. Оно – не Небо, но и оно – к Небу. Спасибо ему тоже, да, любимый? Люблю тебя нежно-нежно… Люблю тихо… еще ти-и-ше… совсем-совсем тихо… Слышишь?..
Я сделала «открытие». Знаешь какое? Я полюбила тебя. Вот какое открытие.
Сначала я полюбила тебя как многих. Потом – как одного. И это было началом нашей любви. И я любила тебя всё время по-новому, всё больше и больше. Но только тогда, когда тело мое узнало молитву, я подготовилась к тому, чтобы полюбить тебя.
Мы так привыкли к чудесам, но устанем ли удивляться им и благодарить за них? И вот свершилось еще одно чудо. Наши тела научились слышать Бога. Они научились слышать Бога, как души. И тогда мы стали совсем почти готовы полюбить друг друга. А чудо всё росло и росло. И теперь они, наши тела, не только умеют слышать Бога, но научились рассказывать нам об этом своею Песнью. И если всё это правда, если то, что я не могу сказать, но, может быть, сможешь услышать ты, – если всё это правда, то нам выпало величайшее счастье, нам послан великий дар: нет у нас тогда физического и духовного – всё духовное.
И с легкостью можем мы теперь ответить на вопрос материалистов о душе, из чего она, где помещается: это же мы и есть, мы, воплощенные. И нет никакого противоречия между материальным и духовным, и никакой не надо искать первичности, потому что есть Единство. Единство – это две смертные половинки. Мы с тобой, например…
Мне кажется, я смогла объяснить то, что так долго пыталась, но не получалось. Это о наших телах. Прикосновение наших тел вызывает не желание наслаждаться, а желание молиться. Вот и всё. Хотя и это неверно, потому что прикосновение и само есть молитва, да?..
Шесть часов утра. За окном тишина и неподвижность тополя, деревьев, воздуха. Отчего ранним утром всё так тихо и неподвижно? Будто все молятся. Дома. Деревья. Небо. Тополь за моим окном. Все застыли в молчаливой молитве. А птицы наоборот – птицы щебечут безудержно. И еще звук дворницкой метелки…
Я проснулась по привычке без четверти шесть. И всё это утро постепенно вошло в меня и наполнило собою. Скоро мы встанем.
Как ты думаешь, летает ли тополь? Летает ли? Слышна ли ему звучащая в моей комнате Месса си-минор? Видны ли ему восходы и закаты, как они видны мне? Чувствует ли он, умеет ли молиться? Я думаю, что душа тополя летает так же, как моя душа. Я думаю, что душа его – ближе к Богу, чем моя, потому что он свободнее, смиренней и чище. Я думаю, что молитвы его спокойней, молчаливей, величественней моих. В них нет моей чувственности, а есть покой, молчание, вечность. Я думаю, что тополь – старше и лучше нас.
Но слышна ли ему месса? Этого я не знаю. Да это и не очень важно. Наверное, у него есть что-то другое, неслышное нам, своя тополиная месса, свой тополиный Бах, своя тополиная молитва. Но Бог у нас един…
А помнишь, как ты пришел ко мне рано утром в ту квартиру, где я ночевала у родственников? Я стояла у раскрытого окна, а ты подбежал к нему и хотел влезть ко мне в комнату через окно. И лицо у тебя было такое счастливое, такое дурное, блаженное, такое до невозможности родное лицо, с улыбкой от уха до уха, даже шире, потому что она изнутри шла, эта улыбка, и была больше тебя, буквально распирала, разрывала тебя, не умещалась на лице… Ты помнишь? И потом ты вошел в комнату. И было всё. И Бог был с нами, в нас, и из нас исходил, помнишь? Ведь это было, было…
…Давай побудем вместе-вместе. И пусть тела наши будут вместе. И пусть они любят друг друга и ласкают по-детски нежно, младенчески нежно. И пусть озорничают, если им хочется. Не будем одергивать их, братик. Они лучше нас справляются со многими невозможностями, потому что невозможностями их делает наше сознание, а тела, если они Божьи (верю, что наши – Божьи, потому что любовь наша Божья), минуют сознание и как-то напрямик и моментально запускают нас туда, куда знания и сознание ведут долго, уныло, тяжко и не всегда надежно. Наверное, я болтаю ерунду несусветную, но милый, родной мой, прости меня, только я думаю и вся знаю, что прикосновение моих губ к твоим, прикосновение моих пальцев к младенческой белизне и шелковистости от всех сокрытого и открывшегося мне твоего тела, прикосновение чего-то нематериального, лучащегося из твоих глаз, глядящих в мои, – эти малые нежные прикосновения приближают меня, душу мою, суть мою к Богу в миллион миллионов раз быстрее, чем сотни прочитанных книг и годы раздумий…
Ну давай попробуем с самого начала.
Давно-давно, до греков, до Индии и Китая, когда люди были еще совсем дикие, они делали это кто с кем хотел. Один мужчина делал это со многими разными женщинами. И никому не было ни стыдно, ни страшно. Но ведь они, дикие, действительно не путали это с любовью. И это было для них – как утолить голод или жажду. Вкусно поесть – приятно. Согреться – приятно. Быть с женщиной – приятно. Так, что ли? Может быть и тогда любили. Те, кто любил, делали это не так, как мы, но все-таки они любили. Как же было это для них? Ведь если любили, то женщина становилась единственной, исключительной. Тогда начиналась ревность? Но и от желания владеть единолично тоже начиналась ревность. Значит, уже тогда были две ревности. Одна от жадности, агрессивная ревность владельца, а другая от любви, болящая, мучающаяся ревность любящего. И, может быть, именно в ней проявлялась тоска человека от того, что «каждый может делать это с каждой и каждая с каждым»…
Когда Адам и Ева были в раю, они любили друг друга и Бога. Может быть, они ласкали там друг друга. Может быть, и это было у них в раю. Это неважно, не имеет значения. Почему? Потому что там, в раю, не было разделения на душу и тело. Душа и тело были едины, были безгрешны и божественны. Когда Адам и Ева отведали запретный плод и оказались на земле, душа и тело перестали быть единым. Началось то, что мы зовем соотношением души и тела или борьбой духовного и телесного, беспредельного и конечного.
Помнишь Гарри в «Степном волке»? Он сталкивает волка и человека лбами. Они у него враги. Они борются друг с другом. И потому всё так страшно и безнадежно для него. Я знаю, что это так и бывает очень часто, почти всегда. И у нас с тобой так было до Встречи. А порой и сейчас, когда мы ненавидим в себе волка, т. е. плоть, инстинкт, когда пытаемся задавить их и растим в себе человека, т. е. дух – не естественно, а нетерпеливо, пытаясь ускорить естественный ход развития своего.
Но и здесь нам неслыханно повезло. Нам было подарено то, о чем Гарри, а может быть, и сам Гессе, мечтать не могли, не представляли, что так бывает.
Я думаю, что Бог хочет, чтобы каждая душа сама избрала Его, сама выбрала между сладостью телесного и блаженством духовного. Душа должна выбирать. Это бывает и мучительно, и трудно. Но иначе выбор не был бы так важен и дорог. Если душа изберет духовное, она не утратит сладости телесного. Но, выбирая, она этого не знает. Может быть, поэтому какой-нибудь блудник, откровенно отдаваясь греху, в чем-то равен перед Богом монаху, вроде отца Сергия, который исступленно борется с собой.
Наша любовь сотворила чудо. Двойственность, о которой говорил Гессе, больше не мучает нас. Плоть и дух не только перестали быть враждебными друг другу, но и превратились в единое целое. Конечно, с нами это случается только в самые лучшие, в самые высокие моменты, но таких моментов много. Это не секунды, они длятся во времени, хотя и конечны. Может быть, если когда-нибудь это сделается с нами навсегда, мы перестанем быть людьми, а станем чем-то иным. И все-таки мы знаем, что это бывает, потому что оно бывало с нами. Когда плоть и дух сливаются и превращаются в совсем иное, что не есть одухотворенная плоть и не есть воплощенный дух, а есть нечто совсем-совсем новое, чему мы не знаем имени и потому не можем назвать.
И в этом новом наша плоть не только не тяжела, не темна, не алчна, а легка, светла, безгрешна. В этом новом плоть не только утрачивает свою подчиненность духу, но и перестает быть ведомой. В этом новом плоть не только не тянет дух к земле и земному, но и происходит какое-то таинственное чудо. Когда плоть – или то, что раньше мы звали плотью, – становится языком, на котором дух говорит с Богом, т. е. она сама становится духом. И в то же время остается чем-то иным – воплощением духа, проявлением духа. И в эти минуты, в эти счастливейшие небесные минуты, мы спасены. Нет ни греха, нет ни хорошего, ни плохого. Есть Свет. Есть Бог. И мы – дети Неба и Бога-любви. И нет никакой проблемы Волка-Человека. Если бы Гарри знал об этом! Если бы мы умели продлить это в себе навсегда… Но пытаться удержать это в себе невозможно, бессмысленно и бесполезно. Гессе говорит: «Тело каждого человека цельно. Душа нет». Но тело еще и предельно, а душа – нет. Впрочем, я, кажется, потеряла нить.
Да и как не потерять, когда твои руки держат меня. И мои руки держат твою голову и шею. И глаза мои видят тебя близко-близко. И губы мои уже ощущают твои щеки. И голова кружится. И всё стремительно вертится и падает куда-то, куда-то уносится, оттого что сейчас встретятся наши губы. Господи! Неужели это грех? Этот полет, этот уход в бесконечность и вечность, это воссоединение мира… Божественность, Бог… Неужели это грех, да быть этого не может! Разве это не раскрытие врат в иной мир? Разве это не Божий язык, не Божья речь, не Божья милость?..
…Когда ты раздеваешь меня, помогаешь мне раздеться, раздеваешься передо мною сам, и мы смотрим друг на друженьку обнаженные, всё замирает во мне от стыда; это стыдно и жутко, только не мрачно, не темно, а светло и блаженно-жутко, светло и блаженно-стыдно. Греха в этом нет. Это так сокровенно, так глубинно и светло, это так высоко, что, конечно, в каждое мгновение меня можно выгнать оттуда, и я не стану роптать. Потому что знаю: допустили меня не по заслугам, а даром или по ошибке. Но, пока не выгнали, пока мне можно быть там, пока дар не отнят у нас, греха нет, это не грех, это что-то иное. Стыд не от греховности происходящего, а, скорее, наоборот – от высоты и чистоты, слишком высоко сияющих над нами. Это наша расплата за то, что нас таких – не святых, не безгрешных – туда пускают. Но то, что с нами происходит, не грех, а Дар, благость, благодать, приближение к Богу, очищение наше…
И вот зазвенели серебряные колокольчики. Стены вокруг меня вдруг оказались хрустальными, в хрустальный свод превратился потолок. Тело мое стало легким-легким. Ему захотелось взлететь, но так, чтобы не делать никаких движений, легко, безусильно. Я протянула руки вверх, взглянула на хрустальный свод и увидела, что посредине отворяются прозрачные серебристые воротца. Тогда я снова потянулась руками к этим воротцам и полетела. Я летела тихо и незаметно, просто тело плыло по воздуху вверх, возносилось светло и торжественно, но в то же время как-то очень по-детски. Как в молитве и в сказке одновременно. Так я летела-летела, пролетела воротца и влетела в Праздник. С этого момента всё будет хорошо, потому что начался наш Праздник, наш светлый, святой, Божий, Божественный, нежный, молящийся Праздник.
Прикосновенье тел творит молитву.
Прикосновенье тел…
Помнишь, как это было? Ты лег. И руки мои обвили тебя. И тело мое прильнуло к тебе. И я сказала: «Ну вот и всё». Помнишь? Ты спросил: «Что – всё?», а я повторила снова: «Ну вот и всё. Теперь пусть приходят». И это значило: свершилось, состоялось, осуществилось… И был покой, помнишь, какой был покой?
Мы дремали и мы парили, но не по отдельности, а вот именно так, соприкасаясь телами, переливаясь телами, душами. Не буду больше говорить об этом, потому что об этом нельзя говорить. Только об одном скажу, о тайне, которая тогда плыла с нами в нашем паренье. Может быть, именно тогда Божья тайна коснулась нас – и что-то сделалось с нами… Тело мое перестало быть предельным. Так бывает с облаком, когда, теряя свои очертания, оно расплывается по небу и воссоединяется с ним. Теперь оно – везде. И так же везде было мое тело. Его оболочка лежала в постели, ее можно было увидеть со стороны. Но я тогда об этом не думала, потому что была везде. Наверное, это было не на Земле. Наверное, это было вне Пространства и Времени. Я была везде. Я была всё. Я не помнила ни дел, ни бед, ни радостей житейских. Это было возможно только потому, что я была в тебе, а ты был мною… Ты скажешь, что это сделал не ты. Конечно, такое чудо не мог бы сотворить никто из нас двоих. Но ведь не волшебная палочка сотворяет чудо, а тот, кому она принадлежит. Ты был моей волшебной палочкой. Тобою стало возможным это чудо… Услышь, любимый, я не умею сказать, мне самой мучительно от немоты, услышь, возлюбленный…
И вот когда я смотрю на воробышка, как он скачет, маленький, легонький Божий комочек, я знаю, что это ты. Когда желтые-желтые листочки дрожат на белой-белой березе, я знаю, что это ты. Когда я люблю свою ученицу, девочку Жанну, она становится тобой. Когда люблю маленького Сашеньку, он становится тобой. Всё-всё-всё любимое – ты. Я знаю это. А откуда?
И знаю еще одну вещь. Все эти волшебства и с тополем, и с воробышком, и с березовыми листочками, и с людьми возможны потому только, что есть ты и есть наше мы. Это как тогда, когда я сделалась всем и была везде, и тело мое разлилось до бесконечности от соприкосновения с твоим, от переливания одного в другое, от слияния их воедино. А без этого, без тебя ничего никогда бы не было. Потому что не я, а мы – всё и везде. Только ты-да-я – всё и везде…
Когда я люблю тебя-воробья, и тебя-тополя, и тебя-березу – это потому возможно, что ты – всё и везде. Вот как той ночью… Конечно, так было и раньше. Но только – так да не так. Раньше я потому воробья любила, что – Бог, что – мы, что – любовь. Но ведь воробья любила, именно воробья. Ну конечно, это я тебя при этом любила, но все-таки вы были отдельно: ты и воробей. А теперь ты воплотился во всё любимое… Ну помнишь, как у греков боги воплощались для любимых то в зверя, то в дождь золотой, помнишь?
Мне кажется, что с нами случилось что-то очень хорошее. Мне кажется, что наша любовь выросла и сделалась новая, другая… Мне кажется, мы перешли в следующий класс той Школы любви, в которой учатся все люди. Мы оба почувствовали, что это сделалось с нами, когда соприкоснулись наши тела – соприкоснулись и соединились. И замерли. И больше ничего не было – ни движения, ни звука, ни жеста, ни напряженности, ни даже сладости, хоть и самой небесной, а только мир, покой, тишина, пустота, бесконечность…
Не могу говорить. Даже молчать трудно, потому что даже молчать – слишком громко. Если бы глаза твои… Если бы губами души коснуться, если бы…
Давай летать в нашем Доме, в нашем Храме, который растет и растет – и сам летит, приближаясь постепенно к Господу Богу. Давай жить в музыке Баха и в музыке Моцарта, давай жить в сиянии слившихся, воссоединившихся тел… нет, не тел, а единого тела нашего, к Богу летящего…
Я знаю, знаю, что нам открылся рай, что мы живем в раю. Не всегда, но часто, но подолгу. Это не мне, а нам он открылся. Так не бывает, чтобы одному, да и как это может быть, если для Бога мы – две половинки одного целого. Мы живем в раю. Но ведь наш рай – рай именно потому, что у нас воссоединяются души и тела, и нет телесного, нет и не было, а есть любящая душа, говорящая с Небом. Почему у нас так? Может быть, потому что мы очень этого хотели, очень ждали всю жизнь, очень верили, что так может быть и будет – если не в этой жизни, так в следующей. И вот нас впустили в рай. Ты думаешь, что ради меня, а я думаю, что ради тебя. Но какая разница, если каждая клеточка тела нашего молится нашей любви, молится нашей любовью, молится Господу о воссоединении с Ним.
И потому не страшно физическое – оно не плотское! Оно только по видимости, по форме – проявление плотского, а по сути нет. И потому не страшно то, что так пугает людей: «разлюбит», «полюбит другую (другого)» и прочее, прочее. Это возможно, но и что из этого? Встретившиеся разве могут забыть друг друга или быть друг без друга?
Не зря я всегда знала: бывает так, что нет греха. Так же, как знала, что летать возможно, что волшебные палочки существуют, что плетеная корзина может зацвести… У меня так не случалось без тебя. Ни в жизни, ни в книгах я такого не видала. Говорила, что боюсь физической любви, а все-таки знала и про полеты, и про волшебные палочки, и… И у тебя так не бывало без меня. Так оно могло быть только у нас, не у тебя с кем-то и не у меня с кем-то, а только у нас, друг с друженькой. Разве ж это не понятно? Мне и раньше хотелось такого. И тебе тоже хотелось. Только это было невозможно нам друг без друга, не вместе… И мы оба мучились от враждебности телесного и бестелесного.
После того, что случилось с нами, после наших полетов, венчания, обретения нашего Дома, всё, конечно, переменилось. Никакого стыда и чувства вины, никакого ощущения греховности у нас с тобой не было, а были радость, ликование, молитва, Моцарт. И эта безгрешность, эта чистота нашей любви стала для меня естественной, заполнила меня. Теперь мне стало казаться, что так было всегда, а если кто-то думает иначе, то просто не понимает, может быть, сам нечист…
Мы познали, что плоть и дух не только не враждебны, но и нераздельны, что они воссоединяются. Что нет греховности там, где она чудилась нам. Уже нет. Сейчас нет. И, надеюсь, что уже никогда не будет.
Нам говорили о полетах и о Свете, о возможности попасть в иную сферу, но мы думали, что это фантазия, или мистика, или метафора. Но вот оно происходит с нами. И мы принимаем это с трепетом, но как естественное Божье чудо. То, что происходит с нами, многое из того, что происходит с нами, в чем мы живем, дышим, любим и молимся, было когда-то узнано из книг. Оно было описано там, но нам казалось волшебным сном, возможным в мечтаниях, но не в жизни. А оно свершается. Не всё. Но многое. Свершается и становится каждодневным, каждый день свершается оно с нами…
И теперь нам хочется, чтобы все знали, как это бывает, когда тело и дух не враждебны, когда тело и дух – одно. И нет высоты и невысоты, потому что всё – высота.
Какие мы были глупые. Какие мы были несправедливые. Как мы обижали тела наши. И как они терпели, молчали и продолжали любить. Они ведь могли устыдиться тех слов, той роли, которую мы навязывали им, пока не прозрели. Устыдиться, поверить, стать низкими и предельными и начать жить на земле, как вроде бы и было им предназначено. Но нет, они не смогли. Они уже любили. И уже не могли верить нам – глупым, трусливым, недоверчивым. Потому что они уже подчинялись любви, и верили ей, и уносились ею, и ей служили. Как хорошо, что они оказались умнее нас и лучше нас, что вера их была надежней нашей. Как хорошо, что не мы их стянули вниз, а они нас запустили вверх, как хорошо это, хотя слова мои об этом так плохи, так несовершенны… Как хорошо, что они дождались, пока мы узнали, пока нам открылось про них то главное, светлое, после чего мы уже ничего не боялись и не обижали их, и не стыдились их. Как хорошо, что всё слилось воедино, что нет тела и духа, а есть то светлое, единое, чему я не знаю названия, что само молится и воспаряет, что блаженно, и сладостно, и упоительно, и светло, и молитвенно, и бесконечно. Как это хорошо, как хорошо, любимый!
Как хорошо, что мы и любим одинаково, как это хорошо!.. Да, мы боялись: а вдруг окажется, что несбываемое не сбудется? А вдруг будет не так? Когда мы летали и даже когда ласкали друг друга, это были все-таки не тела наши – или не воплощенные тела. А вдруг, думала я, сейчас начнется страшное, телесное. А вдруг мы упадем вниз – и тогда всё кончится… А этого не случилось. И несбываемое сбылось. И всё разрозненное воссоединилось. И тогда в нашей первой ночи, неуверенной, неуютной и стыдящейся, впервые ягненок прильнул ко льву, и лев ласково лизал его шершавым своим языком. Потом бывало всякое. Но тогда они впервые прильнули друг к другу. Их слияние в нечто единое, невраждебное, в единое творение Божье началось тогда, правда?
И я не солгала тебе, когда говорила о полетах, что лучше этого ничего никогда не будет. Но разве не полетами были все наши встречи? Разве не в полете звучала лютневая музыка, когда мы лежали на полу нашей комнатки? Разве не в полете были наши губы и Божьи молнии? Не в полете мы пили друг друженьку? Не полетом была молитва нежных и сладостных наших губ?..
Любимый, любимый, любимый! Посиди у меня на крылышке! Посиди у меня на крылышке, отдохни, утешься, успокойся, перестань болеть сердечком и душою. Посиди у меня на крылышке, любимый. Так давно не было этого. Но сейчас, когда я в Свете, который заливает собой наши горечи и обиды и, хотя и приобретает оттенок грусти, когда ты в печали и болезни, когда ты грустишь и я тоже грущу и печалюсь с тобой, он всё равно остается Светом и всё растворяет в себе. Посиди у меня на крылышке маленьким-маленьким воробышком, прислони головку, погрейся, поспи. Ты – маленький, я – мама. Ты у меня на ручках, я глажу твои волосики, лобик, головку. Тебе должно быть хорошо и спокойно у меня на руках. Они любящие и нежные, они ласкают тебя без жара, утишают твою боль. Послушай мое сердце. Сейчас, когда я пишу эти строчки, оно слышит музыку Баха, спокойную, тихую, Божью. Оно слышит эту музыку и чувствует твое крохотное тельце, прижавшееся к нему, тельце мальчика или воробышка, тельце, которое можно и нужно защитить, уберечь, согреть, вылечить… Непрерывно, без начала и без конца льются и льются звуки прелюдии. Непрерывно, без конца, без начала, без мыслей, без перерывов…
Всё освящено небом, омыто морем, наполнено прозрачностью и тишиной. Хорошо. Хорошо лежать в траве или в воздухе, глядя в облака вверху и вокруг, хорошо слушать тишину, хорошо отдаваться ей и морю – и, значит, вечности. И тихонько мечтать при этом о «маленьких бесконечностях» – о том, как мы будем лежать рядом в траве или в воздухе и глядеть ввысь. И будет так же тихо, и так же нежно, и небо будет такое же высокое. И так же медленно будут плыть в нем облака. Где-то среди них и наше облачко – мягкое, прозрачное. Спасибо, любимый. И облачку спасибо. И тополю. И гусенице. И траве у моря. И всем и всему. Тихо здесь. Тихо и полно. Всё истончаются и истончаются наши ниточки, но не меньше становятся, а тоньше. Люблю ли? О Господи! Люблю ли я Тебя, Господи! Тебя – беспредельного, безграничного, бесконечного! Тебя – в небе, в море, в воздухе, в возлюбленном моем! Люблю ли я Тебя, Господи!..
Я люблю тебя, люблю тебя «всяко», но сейчас, сейчас я люблю тебя так… как будто мы прошли с тобой через Зону*. Не знаю, зачем мы шли туда, во всяком случае, не ради той комнаты, где исполняются сокровенные желания. А может быть, и ради нее, толком мы этого не знали. Но дело не в этом. Главное, что мы шли по ней вместе. И всё это случалось и было с нами вместе. И вот теперь я сижу усталая, печальная, а может быть, это и не печаль, а торжественность тишины и пустоты. И люблю тебя так, как будто мы сто тысяч раз вместе умирали, вместе проходили через все страхи, печали, опасности, но и радости, и открытия, и молитвы. И сто тысяч раз ты «вытаскивал» меня, как Сталкер тех, кого он вел, – спасал меня, уносил от гибели и смерти. А может быть, это я сто тысяч раз «вытаскивала» тебя, это неважно, это не имеет значения, кто из нас кого вытаскивал и спасал, а важно, что мы вместе прошли этот переход.
А может быть, так и было? Может быть, мы уже рождались вместе от единой матери единым существом? И жили. И умирали вместе. А потом, когда разделились надвое, шли – то держась за руку, то в отдалении. Но вели друг друга, не давали друг другу погибнуть?
Поняла очень важную вещь: люди не умеют хотеть. Люди не знают, чего они хотят, чего им хотеть, чтобы быть счастливыми. Все хотят быть счастливыми, никто не желает себе зла. Но это людям только кажется, что они желают того, что сделает их счастливыми. На самом деле то, чего они так страстно желают, к чему так стремятся, не приведет их к счастью, не может привести и, наоборот, уводит их от него. Это как в «Сталкере». В комнате, в этой заветной комнате, осуществляется не просто твое желание, осуществляется подлинное твое желание. Ты думаешь, что жертвуешь и рискуешь собой ради здоровья отца или брата, а комната выплевывает тебе кучу золота. И ты становишься богатым, но кончаешь жизнь самоубийством… В жизни – как в этой комнате. Я вспомнила многих девочек, с которыми мне приходилось общаться. Они говорили мне о своих заветных мечтах. Говорили искренне и горячо верили, что это правда. А я слушала их и знала, что им на самом деле хочется совсем не того, о чем они так красиво говорят. Им хочется выйти замуж. Одной – просто замуж. Другой – замуж и чтоб иметь ребенка. Третьей – замуж или чтоб мужчина был. И они получили от судьбы не то, о чем просили вслух, а то, чего на самом деле хотели. Мечтавшая о детях стала матерью, мечтавшая о семье отдалась быту и воспитанию, мечтавшая о мужчине завела любовников. Они все получили то, чего хотели на самом деле. Другое дело, что ни одна из них не счастлива. Ни одна! Все неудовлетворены. Но не заветная комната их обманула. Они сами себя обманули.
Я знаю, что встретила тебя потому, что хотела встретить. Всегда хотела. И если бы до смерти не встретила, то встретила бы в другой жизни. Когда я страдала от сиротства и одиночества, когда дружила с хорошими и любимыми людьми, – всегда хотела встретить тебя. Не легко и не быстро дошла до заветной комнаты. И погибнуть могла – ведь многие же гибнут, редко кто доходит. Но что бы я там ни просила вслух, мне всё равно послали бы тебя и нашу любовь, только это…
…Люблю, опять люблю тебя. Обнимаю тебя, и тянусь к тебе губами, руками, всем, что есть «я», тянусь к тебе, вечный возлюбленный мой. И вот мои губы касаются тебя. И молятся, и ласкают, и дрожат от нежности, почти нестерпимой, до желания умереть, раствориться, погибнуть за тебя, за нее, за нашу любовь, во имя любви. И всё существо мое льнет к тебе, и всё оно – нежность, благодарная молящаяся нежность, и ничем нельзя ни высказать, ни передать ее, только молчанием, только касанием пальцев, и тел, и губ. И опять мы летим. Это нежность вознесла нас, это нежность несет нас в пространстве, где нет ничего, где всё – любовь, всё – любовь.
У нас бессловесность. У нас – тишина и молитва. С нами в комнате – музыка Баха и чистый листок бумаги. Перед нами – наш тополь на фоне зимнего неба. Я хотела молиться с тобою. И боялась, что не подберу слов. Я хотела молиться Деве-Матери, ее любви и ее скорби. И молиться Отцу. И благодарить Его за твое-наше рождение. Но я не могу. Всё во мне – молитва, то есть благодарение, благоговение, любовь. А слов нет. Будто мы воссоединились с тобою и парим там. И неподвижно Время. И не я люблю тебя, а мы исходим сладостной и скорбной любовью к Нему. И мы не в комнате, а в нашем Доме. И не стены вокруг нас, а то, что мы зовем космосом, не враждебным, а дружественным космосом, частью которого мы ощущаем себя. Давай полетаем, любимый, поплаваем в воздухе, поиграем с облаками…
Помнишь наши первые полеты? Ты можешь летать, сидя на моем крылышке. Тебе не будет ни холодно, ни страшно. Только пусть звучит Бах, пусть всегда звучит в нас Моцарт или Бах.
И вот мы летим в ночи, в темной синеве, в протяжной бесконечности. Мы парим неподвижно, держась за руки, раскинув руки как крылья, и тела наши на расстоянии, но это совсем неважно и не чувствуется расстояние, не ощущается, будто впрямь срослись, слились, сжились, сроднились. Тише, маленький, тише, дитя мое дорогое, небесное. Ты молчишь, я знаю, но тише, тише, пожалуйста. Подлети ко мне, обними меня, пусть переплетутся наши тела. И вот оно летит, наше общее тело, наше единое тело-душа, суть наша. Чувствуешь, как струится что-то в телах наших, чувствуешь, как оно льется, журчит, переливается свободно от одного к другому и обратно, чувствуешь? Будто общими стали сосуды, по которым струится жизнь.
А теперь совсем тихо, родной, совсем-совсем тихо. Слушай, слушай, как зацветает, распускается в нас молитва. О Господи! Какое молчание эта молитва, эта бесконечная молитва, цветущая в нас в синеве ночного неба, перед лицом этого неба, перед ликом беспредельности в едином полете любви нашей, Господи!
…Закрой глаза, милый, закрой глаза. Закрой глаза и смотри. Слушай. Что ты слышишь? Музыку Баха? Слушай ее, мой родной. Слушай, не открывай глаз, пожалуйста. Вот я подошла к тебе обнаженная. Разденься и ты. Обними меня. Чувствуешь, какое прохладное у меня тело? Это потому, что оно только недавно из моря. Обними его, мой хороший. Обними мое прохладное тело своим горячим и любящим. Не надо ласкать его, не надо, только обними – всем своим телом слейся с моим и слушай, не открывая глаз, слушай, пожалуйста. Бах всё еще звучит. Он будет звучать всегда. Слушай, возлюбленный, слушай. Сейчас уже не день, но еще и не вечер. Солнышка не видно, а воздух – серебристый и полон тишиной. Слышишь его? Слышишь воздух? Слышишь его тишину? Ну вот, а теперь легонько-легонько оторвемся от земли. Ничего не надо делать, никаких усилий, руками махать не надо. Я сама чуть-чуть оттолкнусь от земли, а дальше нас понесет воздух, наполненный тишиной. Ты только не отпускай меня, ведь это мы потому можем летать, что вот так обнялись, сплелись, объединились. Когда человек летает один, он летает совсем иначе, тогда можно лежать или плыть по воздуху, как по воде. Я думаю, если когда-нибудь заслужу, то смогу так летать еще в этой жизни. Когда я плыву в море, всегда думаю, что вот так же поплыву когда-нибудь и по воздуху. Мы очень дружим с морем. И может быть, если я заслужу, небо подружится со мной так же, как море. Но это потом, потом, вчера или завтра. А сейчас наше общее тело тихонько и плавно поплыло-подлетело к тополю. Вот теперь нам нужно расплестись ненадолго. Потому что иначе мы не сможем обнять его, нашего брата. Раскрой объятия, не бойся, только одной рукой все-таки держи меня. Теперь давай обнимем его, вместе обнимем – два тела рядом, распростершие руки: слева твоя, длинная и худая, справа моя, маленькая и загорелая. Прижмись к нему лицом, заройся в его листву, прошепчи ему слова любви и благодарности или, если можешь и хочешь, слова печали своей. А Бах звучит сейчас быстро-быстро, звуки струятся, словно трепещут тополиные листочки на ветру. И всё не кончается, всё не кончается эта музыка…
А полетим теперь к морю? Вот и хорошо. Только возвращайся ко мне весь, обними меня снова. Нам надо подняться повыше. Мы полетим к морю, и не нужно, чтоб люди видели нас по дороге и смущались. Ты закрой покрепче глаза, обними меня нежней. Всё, теперь нас несет, как пушинку, как облако. Мы ничего не можем больше сами сделать. Только отдаться потоку, только плыть и плыть, ощущая под пальцами любимое тело. А теперь смотри, мой родимый, оглянись, какая синь, какая теплая, дружеская, радостная, солнечная синь. Мы плывем в этой сини. Мы – часть ее. Мы – люди. Но ведь она приняла нас. Она приняла, как приняло нас море, которое не только дружит с нами, но еще иногда играет, шалит, забавляется… а потом замолкает и впускает в свою Тишину. Как приняла музыка Баха, как принял тополь, молящийся в нашем дворе, как принял серебристый воздух, наполненный Тишиною…
Мы вернемся на землю. И будем ходить, как все. И будем жить. И будем верить и не верить, спотыкаться и каяться, отчаиваться и надеяться. Но ведь это было, было! Этот маленький полет-прогулка над домом, двором и городом к морю. И другие, которые были и еще будут – и в темно-синем космосе, и в светлом, солнечном, радостном космосе, и в Бахе, и в Моцарте, – шутливые, с играми и озорством, и тихие, с молчанием и молитвой, парящие, неподвижные, ликующие, искристые, – всякие. Забудем ли мы это? Сможем ли перестать всегда хотеть этого? А если нет, то чего же нам бояться, счастливым и любящим? Бог не оставляет нас. Бог никогда не оставляет нас. Только бы мы не оставили Бога…
ДОМ И ЗЕМЛЯ ОБЕТОВАННАЯ
У меня есть одна догадка. Она появилась очень давно, еще в детстве и юности. Потом, после нашей Встречи, я начала забывать о ней. А догадка вот какая. Я думала, верней, подозревала, что мое рождение в этом мире, на этой земле, в это время, в образе человека женского пола – ошибка, случайность. А на самом деле я должна была родиться где-то в другом месте и времени, в другом мире и в другом облике. Но ошибка уже произошла. И поэтому я вынуждена отжить свой срок. Но так как всё во мне, все «детали», все «составные части» предназначались для чего-то другого, они совсем не годятся для этого мира, для этой жизни. Может быть поэтому я всегда, начиная с самого раннего детства, чувствовала себя такой чужой, такой бесконечно одинокой, неизбежно одинокой среди людей, детей и взрослых, даже тех, кого пыталась любить и любила, кто любил меня. Мы были слишком разными, слишком инородными, хотя я этого и не понимала тогда. Я никогда не могла приспособиться к этой жизни, никогда не могла найти себе занятие, ничему не могла научиться. Мне всё было тоскливо, скучно, не нужно. В детском саду, в школе, в институте, на работе я всегда ждала, когда же это кончится – и начнется настоящее. Я ничего не умела делать: ни кашу варить, ни детей учить, ни шить, ни плясать – ничего. Я была в этой жизни ненужная, чужая, лишняя. И от этого мне вовсе не было хорошо или легко жить. Всё вокруг меня как-то к чему-то приспособились. А я не могла.
Когда мы с тобой встретились, и ты узнал меня, я сначала не поняла, что произошло со мной и с нами, потом не поверила, а поверив, просто перестала жить на этой земле, а вся ушла в нас, в тебя. Я к тебе ушла потому, что впервые не было инородности, впервые оказались похожими, впервые – родными. К нам ушла. Потому что впервые – то настоящее, которого всё время ждала. И не оставалось вопроса, который мучил меня раньше: «А зачем это?». Всё так хорошо уложилось на предназначенные для него места. Я домой пришла. Я туда пришла, где мне предназначено было родиться и жить. И вошла в тот облик, который мне был предначертан. Его, кроме тебя, никто никогда не увидит. О Господи Боже мой! Попасть по ошибке на другую планету, заблудиться во времени и пространстве, воплотиться в чужое тело… И знать, что обречен на это до самой смерти. Не надеяться на то, что хоть один брат, один соотечественник встретится тебе в твоей пустыне. И вдруг найти его! Вернуться домой, домой, в родную душу, лоно родного Бога, о Господи Боже мой!
Мы говорим друг другу «родной», «родная», а как же родные, когда одно? Ты хорошо и правильно вспомнил о том нашем, когда мы были еще не двое, а единое, ты прав, ты прав. И потому мы так не хотим всего разъединяющего. И потому так стремятся, так тянутся наши души к тому состоянию ли, времени ли, когда нам уже не надо будет никаких «сцепок», чтобы приложилось, совпало, стало совсем одним – и где нет ничего, только Бог и Свет.
Как хочется дожить до этого. Чтобы мы снова не знали, забыли знать о разделении. Забыли бы, что было время, когда нас еще было двое, а не одно, единое. Чтобы мы не поверили тем, кто стал бы рассказывать нам о временах, когда у нас было два сердца, две пары рук и ног, что наши две пары глаз смотрели друг на друга (а что это значит?), что губы наши тянулись друг к другу (а как это?). Но если может случиться, что и сегодняшние мы когда-нибудь «распадемся», что в нас и сегодня таится двойственность, что из каждой нашей сегодняшней «единицы» снова появится пара (наши дети? внуки? пра-пра-правнуки?) И они будут тосковать и стремиться друг к другу. Ведь если существует деление, то оно не должно иметь предела.
Верно и обратное. Когда мы, наконец, воссоединимся, станем единым существом, не окажется ли, что это единое существо тоскует и тянется к своей половинке, что оно (то есть мы вместе) – тоже, в свою очередь, половинка, и так до бесконечности, до воссоединения в единое вселенское существо? Ведь и процесс деления, и противоположный ему процесс воссоединения беспредельны в обе стороны и, значит, так и должно быть. И тогда мы с тобой – воистину частица Вселенной, частица безграничной Вселенной, держащейся на любви, на центростремительной силе любви. И всё в соответствии, всё держится любовью, то есть Богом. Бог собирает Вселенную, в которой где-то на какой-то точке времени и пространства две наши души, воплощенные в два разных тела, стремятся воссоединиться, слиться любовью в единое целое…
Да, да, да. Непрерывное деление и непрерывное воссоединение. Одно невозможно без другого. И каждая точка одновременно половинка, стремящаяся воссоединиться и стать целым, и целое для двух половинок, стремящихся воссоединиться в нее. Центробежное и центростремительное направления. Они обеспечивают равновесие, надежно поставляют «материал» для Вселенной, которая поэтому никогда не иссякнет. Но тогда и Вселенная – чья-то половинка? И так без конца?..
Вселенная – чья-то половинка, как мы с тобой. Вселенная так же любит, и тоскует, и стремится к воссоединению, как мы с тобой. О Господи! К чему же мы причастны! Мы – крохотные песчинки, невидимые не только из Вселенной, но даже и с малой высоты, мы любовью своею держим эту любящую, тоскующую, одинокую Вселенную, как атланты держат небо. И если мы предадим себя, свое единство, свою любовь, мы сотворим зло не только себе, но и Вселенной. Мы затрудним ей возможность воссоединиться с другими Вселенными. Затрудним возможность воссоединения всем тем, кто находится между ними. Предадим Вселенную, Любовь, Бога…
Слышно ли тебе, как велико то, о чем я сейчас говорю, сколько бесконечного блаженного, воистину вселенского счастья вытекает отсюда, но и сколько ответственности, обязанностей, вины и воистину вселенского долга? Слышно ли это нам обоим? Ведь это мы с тобой, ты и я, слабые, грешные, малые, глупые, осмелились выйти в открытый космос, во Вселенную, без скафандров, без защитных устройств, без брони и одежды, и в этом космосе, в этой Вселенной искать друг друга, и звать, и тянуть друг другу руки. И мы летим навстречу друг другу, и ждем, когда Встреча состоится, и просим о ней Бога. Встреча – это воссоединение. Любовью движимы мы, в космосе наш Храм, где мы просим Господа благословить нас.
…И знаешь, я еще одно «открытие» сделала. Я написала тебе: «Какое нам выпало счастье. Ведь мы узнали друг друга. Встретились в космосе и узнали. А могли бы тосковать в одиночку и не встретиться до самой смерти». Вот так я написала – и тут же поняла, что это неверно. Ведь мы – вечные. Мы есть всегда. И то единое, что распалось на две части, и каждая тоскующая, ждущая, ищущая половинка, и мы сегодняшние, встретившиеся, и завтрашние, воссоединенные… И то, что наши тела умирали миллион раз, и что сегодняшние наши тела тоже умрут, это ничего не меняет. Мы уже есть бесчисленное число лет, жизней. Мы уже тосковали о встрече, а теперь тоскуем о воссоединении. И память выхватывает какие-то куски и жизни, но многого, очень многого мы не помним и никогда не вспомним, а те, что будут потом, не вспомнят о нас, но это не будет страшно, как нам сейчас не страшно не помнить о тех, прошлых…
А память громко звучит в нас. Это память душ о былой их бездомности. Ты вспомни, как раньше было. Души наши – тогда еще каждая отдельно! – бродили по миру одинокие, неприкаянные. Они искали, пытались найти себе приют, а приюта не было. Они встречались с другими бездомными душами, иногда любили их, жалели, ласкали и грели, и сами ласкались и грелись возле таких же неприкаянных душ. Но эти ласки и тепло всегда были временными, всегда конечными, потому что холодно и одиноко на ветру, потому что надо возвращаться к себе, на свою дорогу, на свою тропинку, а значит, каждой душе – к себе. И вот они расходятся, и плохо им, и холодно, и одиноко. И так до тех пор, пока душа не найдет себе домик. Домик – это то место, где всегда можно укрыться от ветра, холода и дождя. Домик – это норка, приют души. Только там и может душа успокоиться, утешиться, перестать тосковать от одиночества и неприкаянности. Вот мы и есть домики друг для друга. Ты – домик моей души. С тобой, в тебе она дома. Ей хорошо, ей удобно, ей приютно, а потому уходят все страхи бездомных. Здесь моя душа отдыхает, здесь она дышит естественно и привольно. А я – домик твоей души. Нам потому стало так «по-родному», что оба мы оказались в домиках. Как малыш на маминых руках. Тепло, нестрашно, надежно.
Домиков у человека может быть несколько. Несколько норок. Но иногда, может быть, очень редко, из домиков рождается и растет Дом. И вот из наших с тобой домиков родился и вырос Дом. Если бы не было домиков, то не смогли бы, не поняли бы, не узнали бы мы и о том нашем Доме. А «родной», «родная» потому и говорим, что помнят еще души, как страшно, как одиноко, как бесприютно было им в мире без Дома. И как любо, как уютно, как естественно и тепло, как по-родному, по-домашнему стало, когда нашлись, встретились, обрели свой Дом наши половинки…
Какое счастье, какая благодать, что у нас есть Дом!
И какое счастье, что наш домик оказался частью Дома. Это редко бывает. И потому мы такие счастливые.
Мы всё размышляли, как будем строить наш Монастырь, Дом наш родной. А ведь мы давно живем в нем. И пусть он не достроен, пусть долго еще не будет достроен, а все-таки живем-то мы в нем. И каким странным кажется теперь наше старое жилище… Потому что МЫ ЖИВЕМ НА ЗЕМЛЕ ОБЕТОВАННОЙ.
Сколько людей ждет и жаждет любви? А сколько и не ждут, потому что перестали верить, что она есть на свете. Как же так? Люди мечтают, мучаются, ошибаются, но любовь им не дарят, даже не показывают. А мы разве лучше? Разве мы лучше всех ждали? Или больше всех верили, что дождемся? Я, например, верила, но только как в алые паруса: этого не может быть, потому что этого не может быть никогда. Потому что такое могло бы случиться с какой-нибудь необыкновенной, прекрасной, сказочной, неземной девушкой, но не со мной же! А оно со мной случилось! Как же так? Не с теми, кто в сто раз достойней, а со мной… И вот я перед всеми в долгу. Ведь оттого, что я дождалась, мы дождались, кто-нибудь другой не дождется, может быть.
Как я не умею сказать, совсем не умею. Как хорошо научились слышать наши души, как хорошо они научились слышать друг друга, разговаривать друг с другом, и как плохо умеют говорить мои уста…
Не удивлюсь, если с нами начнут случаться чудеса. Я готова к ним, готова принять их, встретить, увидеть. Не удивлюсь, если взлечу в какой-нибудь даже и очень неподходящий момент, например, во время урока в школе. Не удивлюсь, если сейчас подниму глаза от блокнота и увижу, что ты читаешь со мной эти строчки. Не удивлюсь, если начнут прыгать или плясать кусты, разговаривать на понятном мне языке птицы или кошки… И знаешь, любимый, знаешь, я, может быть, не удивлюсь, даже если, заснув ночью, перенесусь в иной мир, да там и останусь жить. И если Бог, наш Отец, захочет стать зримым для нас, я не удивлюсь тоже.
Скорее, наоборот. Скорее, удивительным и странным мне кажется то, что считается обычным. Странно, что не летаю вместо того, чтобы ходить. Странно, что не всегда понимаю животных и растения. Странно, что ты не сразу прочитаешь эти строчки, странно…
А если бы вдруг случилось чудо, и мы с тобой оказались под одной крышей, то мы бы тоже стали, как все? Ссорились и мирились, обижали друг друга, а потом «зацеловывали» бы обиду, да? И нам бы говорили, что это не страшно, что это естественно, что это «притирка»? Этого не может быть… Но если так бывает у других, то верно одно из двух: либо они не любят, либо так было бы и у нас.
А может быть, я и не права. Может быть, дело не в том, что они не любят, а в том, что они так живут? А как бы жили мы? Не знаю. Но думаю, что мы не были бы «на людях», а уединились бы. И думаю, что мы не ушли бы с нашей Обетованной. А вдруг ушли бы? Вдруг нам как раз потому и выпала судьба встретить друг друга, полюбить и соединиться в единое, но не здесь, не в миру, а только там, только не от мира сего. Потому что никто из людей не умеет объединять мирское и то, что не от сего мира. И мы бы тоже не смогли. И потому – либо на Земле Обетованной, либо – мирское под одной крышей. Может так быть?..
Наш Дом, как и всё наше, не имеет материальной оболочки. И слава Богу. Но зато как хорошо очутиться Дома в любой самый трудный момент, в любом самом чужом месте! Как хорошо во время урока в школе, беседы с подругой или с глупым полугением Илюшкой, во время хлопот по хозяйственным делам или обсуждая с кем-то его планы на жизнь, вдруг почувствовать себя Дома и знать, что никто не обидится, потому что никто не увидит!
Господи! Я живу в царстве, где воздух – любовь, вода – любовь, пища насущная – любовь. Просветление, умиление – разве это не Твой дар, Господи? Как же можно не принимать его? Как можно? Можно ли отказаться от любви, от Бога?
Господи! Я хочу жить с возлюбленным в нашем Доме. Хочу, чтобы продолжались чудеса. Хочу, чтобы наш Дом парил всё дальше и выше, где горный воздух, где легко летается…
Понимаешь, то, где мы, где мы с тобой, наше мы, я-ты и ты-я живем, обитаем там, где тополь, – книжка и детские вопросы приобретают важность и значение. Где размышления о мучениях Каина не кажутся пустой болтовней и переливанием из пустого в порожнее, где солнце светит совсем не так, как повсюду на земле, где слова звучат иначе и обозначают другое, где всё – Любовь, а Любовь – Божий мир, где наше Несказанное трепещет, как в хрустальном замке, где нежность рождает Молитву, Молитва – Венчание, Венчание – Бога, Бог – Любовь, Любовь – Нежность, и всё это вместе рождает нас, тебя и меня, то место, где мы с тобой одно, где видим, любим и обнимаем друг в друге Бога, – это ведь и есть Земля Обетованная. Наша Земля Обетованная.
И можно ли сердиться, обижаться, раздражаться на других людей за то, что они не там или не знают об этой Земле. Стоит ли удивляться, что они живут иначе? Можно, наверное, только молиться, только благодарственно молиться Богу за то, что нам выпало это удивительное, это редкое счастье – побывать и пожить на Земле Обетованной. Да если бы мы всю жизнь прожили во тьме, но на одно крохотное мгновение нашу Землю Обетованную увидели… даже не увидели, а только бы узнали, что она есть где-то, – ведь даже и этого хватило бы всю жизнь осветить – любовью и молитвой. За что же нам это, ведь мы не лучше других, почему – нам такое, почему? Понимаешь, какое нам счастье выпало! Ведь не по заслугам нашим! Ведь не всем даруется, а нам даровали. Как же мы теперь перед всеми в долгу за то, что у нас есть, а они, может быть, даже и не знают, чего у них нет. Понимаешь, как мы перед всеми в долгу?! Как мы их всех должны жалеть и служить им. Потому что мы богатые. И богатство свое не заработали, а получили в подарок. И теперь от нашего богатства непременно надо всем раздавать без счету. А если не будем, значит, богатство нам по ошибке досталось, значит, мы недостойны и его у нас отнимут. И это будет правильно и справедливо.
Но ведь мы же и не будем «скупиться», правда, Солнышко, правда? К тому же мы и «хитренькие»: мы давно уже знаем – чем больше отдадим, тем больше нам же и останется.
Если бы вся моя жизнь была сплошными страданиями и мучениями, и если бы за всю мою жизнь не было бы ни единой радостной минуты, и если бы за всю мою жизнь я не узнала бы то, о чем смутно догадывалась уже раньше и что открылось мне впервые в Ферапонтовском храме, – но было бы только одно малое мгновенье, показавшееся мне вечностью, сегодняшнее малое мгновение, когда мы оказались там, я считала бы себя счастливейшей из всех земных… да нет, зачем сравнения, я же не знаю, как это у других, как они бывают счастливы. Просто знаю, что все страдания, разочарования, мучения, всё страшное, злое, плохое, стыдное – всё растворяется и превращается в небытие перед одним самым малым мгновением-вечностью там, а здесь на земле – прошло пять или десять минут, или ни одной не прошло. И женщина рядом со мной в учительской не успела даже дописать свой стенд «Родители первоклассника».
Вот я сказала мы. Наше пребывание там. И больше я ничего не могу сказать, не могу рассказать даже приблизительно, даже грубо. Я перебираю все слова, какие когда-нибудь слышала, все сравнения, какие приходят мне в голову. Но всё это совсем не похоже, совсем. Я вспоминаю, как мы говорили друг другу о друге, о себе, о нас. Мы говорили: полет, летать, парить, плыть, нет, не плыть – парить неподвижно в небе. Мы говорили: любовь, нет – то, что над любовью, то, что больше любви. Да-да-да. Всё это так. Но и не так. Потому что совсем, совсем другое. Там – не небо и даже не Небо. Там видно небо так, как с неба видна Земля. Там нельзя ни летать, ни плыть, ни даже парить, а что же можно, что?.. Быть, вот что можно. Быть. Не делать, не говорить, не чувствовать, не воспринимать, не быть воплощенным, а быть. Не могу этого объяснить. Только знаю, что это быть вбирает в себя всё, что есть в нас лучшего, но и что-то иное, совсем иное, чему нет на земле слов – и в небе нет тоже. И еще знаю, что это быть – полнее самого полного, что мы могли себе представить, оно включает в себя всё – Тишину, Покой, Страсти, Молитву. Это и есть то, о чем я говорила – не любовь, уже не любовь…
Нет, не могу рассказать. Вот мы говорим – Свет. А ведь там даже и не Свет, там что-то другое: не свет – не тьма, не светлое и не темное… Но что же, как же? Да совсем, совсем по-другому. Там не подходят слова и понятия… Где же мы? Что это? Иное пространство? Другая планета? Космос? Галактика? Что делается с нами, когда мы сидим неподвижно в одесском дворе, не думая, не размышляя, а только существуя? Что-то очень хорошее, большое, сущее, что-то из сути Бытия, правда? Летаем ли мы? Да, летаем. Плывем в Бесконечности и в Тишине. Но при этом что-то летает в нас. Что-то парит, плывет, летает внутри нас в нашем внутреннем небе. Мы – Бесконечность, Небо, Тишина для того, что летает внутри нас? Или это та Тишина, Бесконечность, в которой мы парим? Значит, что наше Небо, наш Космос одновременно летает в нас?
…А может быть, и мы здесь, в свой черед,
кому-то служим небом. Тот народ
глядит на нас в ночи и нам поет
свою хвалу. Иль шлют его поэты
проклятья нам. Иль плачут одиноко
и к нам взывают, ибо ищут Бога,
что где-то рядом с нами, и с порога
подъемлют лампы и молитв слова
возносят – и тогда на наши лица,
как бы от этих ламп, на миг ложится
невыразимый отсвет божества…*
Эх, как хорошо, как емко умеет говорить Рильке. А мне что делать? Говорю-говорю-говорю-говорю, а выразить ничего не могу…
Ничего не знаю, не знаю, где это и что это. Знаю, что это самое прекрасное из всего, что открывалось нашим душам, что случалось с ними. Знаю, что это в тех сферах, где наша Церковь, наш Свет, наше Наше, но дальше, еще дальше – где-то в горних высях…
А вот и «открытие»! Я не сумею о нем рассказать, а это жаль, потому что уйдет радостное чувство озарения, которое и есть самое главное в открытиях. И открытие-то – не мое, оно наше.
Просто я знаю теперь, почему это так. Это память наша о том мире, где мы были, откуда пришли сюда и куда вернемся. Тот мир – он наш, а здесь мы временно. Мы еще не успели привыкнуть к здешним обычаям. Не знаю, за что, зачем, почему и надолго ли мы посланы сюда, но знаю, что это «командировка», а потом мы вернемся туда, где естественно быть – летать, переноситься на расстояния мыслью или желанием… и прочие так называемые «чудеса». Нам странно, что мы тяжелые, ходим и ползаем, не умеем понимать животных и плохо слышим Небо, потому что мы еще смутно помним, что всё это было естественно и нормально там. Куда вернемся навечно…
Давай полетаем, милый. Видишь, как заходящее солнце вдруг осветило наш двор? Видишь, какое всё стало волшебное? Давай протянем друг другу руки, давай так тянуться друг к другу, чтобы наши руки дотянулись, и пальцы сплелись, а тогда уже совсем немножко останется, чтобы обняться и взлететь – или взлететь, взявшись за руки. Пусть будет полет-паренье, пусть плывет под нами воздух, пусть проплывают облака, давай, любимый, давай полетим туда. Там – волшебный Свет, там – небесная музыка, нет, не музыка – Тишина, там – Радость, экстатическая радость без ликования и бурного восторга, радость без плясок и прыжков, а только с улыбкой, на всё небо улыбкой, только с любовью – на всё небо любовью.
…Мы лежим с тобой на облаке рядышком, на спине, взявшись за руки. Неподвижно лежим, глядя вверх в бесконечное небо… Только нет, не на облаке мы лежим. Облака – это что-то густое, материально ощутимое. Мы лежим ни на чем. Мы просто лежим в этом тонком прозрачном воздухе. Потому что здесь мы ведь уже не имеем веса, ничто не давит на нас, и земля не притягивает нас к себе. Мы лежим и молчим, и не шевелимся, и ни о чем не думаем, даже не чувствуем ничего. Мы лежим где-то вне Времени. Времени нет. В нас – такая полнота и такая сверхжизнь… И эта полнота, эта сверхжизнь – она в то же время такая пустота, такое отсутствие всего. Отсутствие, которое не есть отсутствие, а есть его противоположность. Вернее, тут смыкаются противоположности. Ведь Пустота, равная Полноте, она тождественна ей, она и есть Полнота, ты понимаешь, ты слышишь мое косноязычие?
Мы находимся, может быть, в ином измерении. Я думаю, что мы попадаем туда по какому-то счастливому дару Господнему. Думаю, попадая туда, мы выпадаем из Времени, выпадаем из Пространства. Вот я сижу в трамвае. Рядом со мной сидит моя спутница и что-то говорит мне. И вдруг я оказываюсь там. Мы лежим с тобой – и прозрачное небо над нами. И я знаю, что Времени нет, оно не течет, не движется. Но спутница моя, которая положила голову на мое плечо, ничего не успевает заметить. Ни секунды не прошло на земле. Нет времени для нашего бытия там. И пространства тоже нет для него. И вот вне времени и пространства мы плывем там, но одновременно я здесь, во времени и в пространстве, еду в трамвае, и никто ничего не замечает. Господи, как же это понять и вместить?
Бах и Моцарт знают о нашей любви. Но мы не рассказывали им о ней. Они сами узнали. И рассказали нам. Даже не так. Они говорили не об этом. Но когда они это говорили, мы поняли, что они знают о нас. Потому что, помнишь, как это было у Миркиной в сказке про тайну?* Тайна – несказанная, ее нельзя рассказать, раскрыть. Но если у тебя есть тайна и у меня есть тайна, то мы узнаем это друг о друге. Как? Почувствуем…
Но я отвлеклась. Моцарт и Бах знают о нашей тайне. А кто еще? О ней отдаленно, очень смутно, очень приблизительно, очень непохоже догадываются некоторые из самых близких моих друзей. Но эти люди знают совсем не то, что знают Моцарт и Бах.
То, что с нами случилось, то, что было подарено нам, недостойным, случайным счастливцам, кажется мне таким бесконечным, таким бесконечно важным для всех людей. Мне кажется, что это важней всех самых серьезных и взрослых проблем человечества: голода, войн, революций. Потому что оно – над всем этим. И еще потому, что будь оно – то, что досталось нам в подарок, – у каждого человека, не было бы ни голода, ни войн, ни революций. Мне ведь не нужно объяснять это тебе, правда?..
А вот и еще «открытие». Жить в нашем Доме – это и значит летать. Доротея** говорила, что нет иного счастья, кроме счастья летать, а мы могли бы сказать то же самое иначе: нет иного счастья, кроме счастья быть в нашем Доме.
Ты можешь сказать: а как же наши полеты? Да ведь это уже другое, это полеты в полете, полеты следующего уровня, в следующее небо. Тогда, когда мы и не думали, что летали, а просто были в нашем Доме, ведь мы и тогда летали, мы всегда летали, мы всегда были в полете, даже забыли, что бывает иначе.
Я люблю нашу судьбу. Всегда знаю это. И знаю, что всё нам от Бога – и Встреча, и всё, что происходит с нами, до последней мелочи. Я знаю все твои сомнения и надежды. Я могу повторить их за тобой, а могу возражать тебе. Я тоже боюсь, что вдруг, окажись мы под одной крышей, исчезло бы самое лучшее, самое главное – и стало бы, как у всех… или похоже на то, что у всех. И тоже надеюсь и верю, что у нас так не было бы. Тут вот в чем вопрос: дано ли это вообще человеку? Дано ли человеку сохранить вот такое, если каждый день, если всегда, если у него не только Дом, но и квартира, которую надо убирать, в которой едят и стирают. Возможно ли это?
Не знаешь? И я не знаю. Думаю, что нет, невозможно. Но ведь у нас всё – Чудо, у нас даже невозможное могло бы стать возможным. И я вместе с тобой не знаю наверняка, вместе с тобой боюсь и надеюсь, верю и не верю, хочу проверить и боюсь проверять. И вместе с тобой знаю, что всё будет по Божьей воле. Иногда мне очень-очень хочется попробовать, очень-очень верится, что у нас получилось бы, всё сохранилось бы. Но иногда я думаю, как и ты, что Бог хранит нас от нас. Помнишь, давным-давно, в самом начале я говорила тебе, что не хочу под одну крышу, что мы всё равно не стали бы жить в одной квартире. Тогда у нас еще не было нашего Дома. Он еще только строился. И тогда мы еще так не истосковались друг по другу.
У меня даже «открытие» есть об этом. Когда я выходила на балкон в темную тишину, мы сидели там с тобой долго, отдаваясь этой тишине и неподвижности, слушая ее. И были мы с тобой вместе. И не было тоски. И разлуки не было. И я понимала, что чем выше, тем ближе – тем ближе друг к другу. Что когда мы здесь, в тишине и молчании ночи, расстояний и разлуки нет. Что они бывают только там, внизу, где я была, скажем, днем, когда томилась и тосковала. Чем выше, тем меньше расстояние, разделяющее нас, чем выше, тем ближе… Отчего же мы не можем всегда оставаться на той высоте, где нет разлук? Отчего не можем оставаться там, в нашем Доме?..
Люди часто не замечают, когда и как исполняются их молитва-просьба. Они продолжают молиться и просить, а то, о чем они просят, уже есть у них, и они не узнают его, как не узнали когда-то Мессию, как не узнают своих пророков, не узнают тех, кем когда-нибудь будут гордиться, а пока мучают, обижают, убивают… Мы получили по молитве своей. Мы вместе – и как раз таким образом, чтобы как можно меньше было от этого горя и зла. Сможем ли мы всегда быть там, где мы вместе, где наш Дом, где нет ни разлуки, ни смерти, ни расстояний?..
…Мы были очень-очень вместе. Мы и разговаривали, и молчали, и молились, и любили друг дружку светло и нежно, радостно и тихо. Какие-то мысли рождались сами собой и проплывали вдаль. Мне так хотелось, чтобы эти мысли были слышны тебе. Я смотрела на небо и облака – и думала о нашем Доме. На земле, говоря о Доме, мы непроизвольно думаем о небе, о высоте. Кажется, что именно там, наверху на-ходится наш Дом. Но когда мы поднимаемся в небо, и я смотрю на него, я понимаю, что Дом наш не здесь, что это не высота, не это высота.
А где он, наш Дом? Нигде. Его нет в пространстве. Представила себе, как мы рассказали бы кому-нибудь примерно такое: «Есть у нас Дом. Он – высоко-высоко, выше самого высокого, он так высоко, что ни птицы, ни самолет, ни космический корабль не могут добраться до этой высоты. И в то же время он – нигде. И он – везде. Он может быть то в городе, то в деревне, то в небе, то на земле, то на улице, то в квартире. И даже сразу в двух местах…» А человек слушал бы и не понимал. Как это – в небе и на земле, нигде и везде, сразу в двух местах? Как такое может быть? Он представлял бы себе что-то сверхъестественное, что-то необъяснимое. А мы бы еще сказали ему, что живем в этом Доме. И он подумал бы, что мы фантазеры или обманщики. А мы в самом деле живем в этом Доме, и ничего в нем сверхъестественного нет, как ничего сверхъестественного не было в превращении лягушки в прекрасную девушку или чудовища в прекрасного юношу. А звучит как сказка… но ведь сказки появились на земле очень давно, в раннем детстве человечества. Значит, уже тогда были люди, которые понимали, ощущали, чувствовали несказáнное…
Вот прочитала я в «умной» книжке, что Будда ничего не делает, а только позволяет Бытию случаться. И когда у человека наступает такое, он достигает природы Будды.
О том ли это, что произошло с нами, любимый?
Не помню уже, когда это случилось впервые, когда мы не делали, а оно делалось само?
Думаю о нашем Монастыре. Думаю, что вот мы давно и незаметно «переселились» в наш Монастырь, наш Скит, наш Дом – и живем там, хотя не всегда, не каждую минуту помним об этом. А между тем мы находимся в нем всегда. И тогда, когда мы «хорошие», когда молимся, и слушаем Бога, и пытаемся служить Ему. И тогда, когда мы «плохие», когда «забываем» о своем счастье и плачем, капризничаем, болеем, обижаемся или обижаем. И даже тогда, когда мы никакие – утомленные, серые и пустые. Всё равно, даже и тогда мы, оказывается, находимся в Монастыре. Потому что мы уже не можем не быть в нем. Как улитка не может уйти от своего домика, так и мы уже не можем уйти из нашего Монастыря. Он есть. И что бы ни случилось, он уже есть. С этим ничего нельзя поделать. Потому что, хоть мы и говорим, что мы в Монастыре, и это правда, но в то же время мы можем сказать, что наш Монастырь находится внутри нас, и это тоже правда. И уйти нам можно только одним-единственным образом – уйдя из Царствия Божьего, уйдя от Бога, забыв о Нем.
Но Монастырь наш не всегда одинаков, не всегда однозначен. Он нам – и дар, и долг. Мы можем много говорить о том, что он внес в нашу жизнь. Мы живем легче, чем все другие люди, нам дана поблажка, облегчение. Условия нашей жизни не равны условиям жизни других людей. Ты скажешь, что в этом нет нашей вины. Ты скажешь, что мы всех зовем в наш Монастырь (не в наш, в их собственный!), и что они сами не хотят, что они хотят другого и по хотению своему и получают. Ты возразишь, что Монастырь наш никаких поблажек нам не дает. Что никто не согласился бы поменяться с нами судьбами. Я знаю, я всё это знаю и со всем согласна. И все-таки от одного и того же удара судьбы нам меньше больно, чем другим людям. Наши слезы – не такие горючие, нам легче утешиться. Мы меньше страдаем. Нам легче, чем другим. И значит, у нас все-таки есть какая-то защитная оболочка, смягчающая тяжесть и боль, оболочка, которой нет у других людей.
Мы живем во времени, но принадлежим вечности. «Ты вечности заложник у времени в плену»… так, кажется? Впрочем, неважно. Тела наши смертны. Они окончатся во времени. Станут чем-то другим. Душа наша вечная. Она воплощается всякий раз во временное тело и, значит, она, душа живет одновременно и во времени, и в вечности, т. е. вне времени. Это звучит как парадокс, но парадоксом не является. Мне, по крайней мере, очень понятно, что можно быть одновременно и во времени, и вне его.
Ну а теперь давай пофантазируем. В вечности нет и не может быть времени. В вечности нет пятого века или века двадцатого, правда? Они есть для нас, временных существ. А там, в вечности, они если и существуют, то совсем не обязательно так строго по порядку, как у нас. У нас идет первый век, потом второй и т. д. У нас четыре часа дня, потом пять и т. д. Ну а там все эти века, все эти часы, все мгновения, все времена, лишенные законов времени, пребывают вечно, всегда. Это можно представить, как если бы они все одновременно расположились в пространстве. В вечности всегда существует и первый век, и Средние века, и древние, и будущие – для нас будущие. Они там есть всегда. И значит, можно рассматривать их в любом порядке, так? Там всегда есть первобытный человек, и всегда есть Иисус, Авраам, Будда, и всегда есть все злодеи и все святые, так, правильно? Вот мы с тобой любим Иисуса. Он тоже, как все, пребывает одновременно и в вечности, и во времени, его душа есть всегда, и всегда – существуют все ее воплощения. Мы не знаем, сколько их. Между тем, может быть, бесконечное множество воплощений этой великой души всегда пребывает в вечности… А наши рождения. Мы не помним наших прошлых жизней, не знаем наших будущих. А там все наши жизни есть всегда. Всегда есть та первая наша воплощенная на земле жизнь, когда мы были еще одно целое, не разделенное на половинки. А на земле ли? Не знаю. Все наши жизни, томления и поиски… И нынешняя наша жизнь-Встреча. И будущие наши жизни, где мы, может быть, воссоединимся. И, может быть, мы тогда вспомним себя, вспомним ту первую – и все-все наши жизни. Но там, в вечности, всё это уже существует.
Может быть, Дом наш переместился, поднялся, вознесся? Может быть, мы попали в следующее царство, в следующий класс Школы любви, на следующую ступеньку? И в этом классе, на этой ступеньке, в этом царстве всё так же, как было только что, но всё по-другому. Тише Тишина. Светлей, спокойней и радостней Свет. Господи, какой он светлый, какой радостный и какой спокойный! Всё стало тоньше – совсем тоненьким, нежным, тоньше серебряных нитей, но всё по-другому.
Помнишь, я спросила тебя: «Это тишина и молитва – или просто тишина?» И сама ответила: «Это просто тишина». Знаю, что я хотела сказать. Молитва – это все-таки усилие, в молитву входят и выходят из нее. А это – естественно и безусильно, совсем-совсем без грамма усилия. И потому это – вечно. От этого нельзя устать, потому что оно «само», оно не «делается», не «производится», не создается движением, действием, усилием, напряжением… А как? Не знаю. Но то, что не имеет телесной оболочки, не может упасть и не должно прилагать усилий, чтобы не падать. Для него нет притяжения… нет, не могу, не умею…
Я люблю молитву. Я знаю, как это высоко и хорошо. Но и молитва предельна. А сейчас… Что-то сделалось со мною чудесное. Что-то вошло в меня. Я его ощущаю. Светлое-светлое, нежное-нежное, тоненькое и совсем-совсем спокойное. Оно бестелесное. Нет, не так: само оно, может быть, и не совсем бестелесное, оно воздушное, светлое и очень радостное. Но оттого, что оно вошло в меня – Божье облачко, светлое облачко радости, тишины и покоя, – оттого, что оно вошло в меня, всё вокруг стало бестелесным. А может быть, это потому, что я попала в иную сферу? Может быть, оттого что оно вошло в меня, меня унесло в иные края, где иначе живут… может быть такое? Не знаю. Только теперь вокруг меня всё стало тихим и воздушным, нежным и светлым, радостным и спокойным. Как бедны слова, как они ничего не умеют передать!
Теперь мы будет так жить. Это знаешь на что похоже? Помнишь, что я видела из окна самолета, когда летела к тебе? Я видела много лиц, помнишь? Люди лежали, глядя вверх. И они были спокойны. Я еще не знала тогда, чем станет для нас Встреча, но я говорила тебе о них. Как они плывут в небе. И сами – часть неба. И они счастливы и спокойны. И может быть, они в Нирване. И вот теперь у нас тоже так. Покой и Свет. Покой просветленный. Покой, и Свет, и радость, и бестелесность. Естественность такого бытия, которое, кажется мне, может длиться бесконечно…
Как хорошо. Будто нас впустили туда, ближе к Богу, где начинается Вечность, где всё не имеет ни конца, ни начала, где люди лежат в небе, глядя вверх в бесконечность. И там теперь будет наш Дом. И это будет для нас не праздником, не молитвой, не экстазом, а естественным состоянием, повседневной жизнью. Так, любимый? Так, нежный мой, родной мой, Божий брат мой, вечный мой брат?
Господи, знаешь ли ты, как я тебя люблю!..
И, тихонечко отделившись от земли, я полетела по светлому небу к тебе. Я летела и шептала тебе о любви и о нежности. И это были не слова, потому что я как раз перед этим говорила тебе, как плохо и трудно со словами, какие они грубые, твердые, маленькие, как нельзя рассказать ими того, что поет внутри нас. Ты отвечал мне: «Да ведь этого никто не может, никто не может сказать несказанное». А я говорила: «Знаю, что никто не может, но мне-то от этого не легче, родной мой. Я хочу говорить тебе о любви. Я хочу говорить с тобой тишиной и любовью. А вместо этого говорю трескучими словами, которые скачут, как звонкие сухие горошины».
Мне было тягостно с этими словами. Но вот я полетела. И слова мои полетели тоже. А может быть, они просто перестали быть словами, а стали Тишиной. Я летела и шептала тебе о нежности и любви. Впрочем, не знаю, что именно я шептала. Но ведь это уже не имело значения. Я говорила тебе: «Милый мой, вот утро. Солнце встает, воробей скачет. Видишь, какие разные перышки у него на спинке, кроме серых и серебристо-серых, там все оттенки коричневого – от темного до бежевого. Какой прыгучий, какой легонький воробей». Или не это? Или совсем по-другому: «Люди спят еще. И деревья спят. И ты еще спишь, наверное. Я летаю над тобой спящим. Я влетаю в твой сон. Там, во сне, я глажу твои глаза и целую щеки твои. Мне хорошо смотреть на тебя спящего…» Или еще по-другому. Я не помню. Только знаю, что это было о нежности и любви. И шепча так, я летела к тебе, полулежа, наклонившись вперед, раскинув руки. Я редко летаю так. Чаще плыву по воздуху и гребу перед собою руками, как в воде. Тогда руки гребут очень энергично. От них зависят скорость и высота полета. Иногда бывает страшно, что не подгребу достаточно воздуха и упаду. И тогда я гребу частыми рывками. Но сегодня я летела расслабленно, без всяких усилий. Тело само летело, и руки раскинулись не для дела, а для объятия: они обнимали, ласкали воздух. Вот так я летела к тебе утром. И вот мы вместе сидим с тобой в нашей комнате, в нашем Доме. Молча смотрю я в твои глаза. Молча глядишь ты в мои. Мы неподвижны. Ничего не произносят наши уста. Не двигаются тела, не шевелятся пальцы. Ни ласк, ни слов нам не надо. Мы смотрим в глаза друг другу. Времени нет. Так всегда было. Так всегда есть. Всегда сидели мы в нашем Доме, молча глядя в глаза друг другу…
Мы в Нашем Доме. Бог становится видимым и осязаемым. Зримой и осязаемой становится Бесконечность. Отлетает шелуха слов, событий, желаний. Остается то, что мы называли Главным… Как передать, как выразить это? Как передать и выразить молчание, суть событий и слов, зримого Бога? Это просто, очень просто. Нужно только смотреть в твои глаза и любить… Мы узнали, мы увидели, мы поняли, что значит быть вместе. Поняли, что, прося об этом, принимаем на себя и Долг, и Вину, и Ответственность. Мы поняли это.
Мы поняли, что, прося о благословении, мы просим о причастности к сотворению и поддержанию Вселенной. Не будет в мире вины, которой мы не были бы виноваты. Не будет в мире горя, несчастья, трудности и беды, которые не стали бы нашим горем, несчастьем, трудностью и бедою. Не будет ошибки, предательства, преступления, за ко-торые мы не были бы в ответе. Мы узнали, мы увидели, мы поняли это.
Господи, Ты, пославший нам любовь, Ты, вселивший в нас эту тягу, это непрерывное стремление к воссоединению, прости нас за то, что осмеливаемся просить о великом, не зная за собой ни заслуг, ни достоинств. Прости, что не отступаем перед этим Великим, зная свою греховность и слабость. Прости нас, мы не можем сами решать, чего мы достойны, а чего нет. И потому мы снова просим Тебя: Благослови нас. Благослови любовь нашу. Сделай так, чтобы без зла и боли другим мы могли быть вместе и здесь, и там, в Вечности. Воссоедини нас. Сотвори из нас Единое существо. Дай нам испытать все муки и боль, какие мы в состоянии вынести и какие должны познать, причащаясь к Вселенскому. Дай всё, через что нам следует пройти и что нам следует познать. И как величайшую милость, Господи, сделай так, чтобы мы могли быть вместе. Воссоедини нас, Господи!..
ОТСЮДА ТУДА
– Зачем ты пытаешься рассказать о том, о чем рассказать нельзя?
– Нельзя, потому что не можно?
– Нельзя, потому что невозможно.
Это был крохотный хвостик кометы, неуловимого сна, улетающей иной жизни. Или нет, там было что-то еще. Что-то вроде…
– Можно, потому что возможно?
– Можно, потому что можно…
А что – можно? Не помню. С тобой осталось… В тех краях, где ты сейчас.
Это было почти совсем, как бывает там, где я могу быть только одна. Открытия мелькали одно за другим и тут же забывались, а вместо них вспыхивали новые, накатывали друг на друга…
В какой-то момент я поняла, что в воздухе, окружающем нас, есть всё – и еда, и питье, и рука друга, и нежность любимого, и все наши книжки, прочитанные и непрочитанные, и все наши думы, и улыбка Бога, и, разумеется, сам Бог.
Тогда-то я и совершила открытие о том, что вся мудрость, все мысли, все подсказки, всё-всё-всё – есть всегда, хотя видим мы только то, что готовы увидеть сейчас. Остальное мы просто не замечаем, но оно тоже рядом и ждет терпеливо, когда же мы созреем, чтобы принять его и возрадоваться. Время от времени начинает искриться яркий золотистый луч. И это значит, что здесь, на земле, кто-то что-то увидел, осознал, о чем-то догадался – и понял, и озарился, и совершил открытие. Господи, как это хорошо, как хорошо!
В какое-то счастливое мгновение я спросила себя: «А где начинается небо?» И тут же ответила самой себе: «Если присесть на корточки и положить ладонь на траву, то одной стороной ладонь будет касаться травы, а другой стороной – неба».
Понимает ли человек, что это – счастье? Понимает ли, как много неба, как его бесконечно много? И что этот воздух, который вокруг нас и в котором есть всё, – он ведь тоже небо. И что мы в нем живем. И что другое небо, в котором сейчас обитают наши умершие родители, любимые и друзья, то пока недоступное нам небо – недоступное из-за разности вибраций, как утверждают умные люди, – оно ведь тоже вокруг нас. Ну и пусть разные вибрации, а все-таки мы с ними рядышком, совсем вместе, а вибрации когда-нибудь уравняются.
Так вот где я, оказывается, бываю, когда бываю только одна! И вот почему это тайна от всех – и даже от меня самой тайна. И вот почему невозможно мне всё это помнить. Лишь мгновенные пересверки, неуловимые обрывки… то ли догадки, то ли воспоминания.
– Невозможно, потому что нельзя?
– Невозможно, потому что невозможно.
Почему нужно проходить через утраты и боль? А ведь нужно и неизбежно…
Почему так долго не леталось мне после твоего ухода? Не свершались открытия? Или я просто забыла об этом, как забываются сны? Но что-то ведь остается в памяти! Твои письма, написанные оттуда и мною прочитанные здесь. Мои письма, написанные туда и, наконец-то, отправленные. Вернее, не так: не отправленные, я же не отправляла их по почте, я сама тебе их вручала там, потому что там-то мы и встретились с тобою снова – впервые после твоего ухода…
«Когда меня спрашивают, зачем мы молимся или постимся, или делаем добрые дела, зачем мы крещены и – самое главное и самое трудное – зачем Бог стал человеком, я отвечаю: Затем, чтобы Бог родился в душе, а душа в Боге». Это сказал Мейстер Экхарт*. Но он не сказал, сколько раз Бог рождается в душе, а душа в Боге. Один? Несколько? Ежедневно? Может быть, единожды и навсегда – до самой смерти? Может быть, в отдельные счастливые минуты, когда всем своим существом ощущаешь единение с Богом – то, что называется благодать? Или всякий раз, когда приходит радость неизвестно отчего, просто «потому что Бог»?
А иначе чем объяснить эти неожиданные всплески радости – после всех потерь, несчастий, страданий…
Я впускаю в себя музыку Моцарта, погружаюсь, окунаюсь в нее. И ровно настолько, насколько мне удается впустить ее в себя, ровно настолько живу я на свете. Слышишь меня, понимаешь?
Я впускаю тебя в себя, погружаюсь, окунаюсь в тебя. И ровно настолько, насколько я могу впустить тебя в себя, ровно настолько живу я на свете.
Слышишь меня? Понимаешь?
Ты стал музыкой Моцарта, как только появился на свет. Ты плакал и тосковал, придумывал сказки и удивлялся взрослой жизни, но ты уже был музыкой Моцарта. Ты болел и выздоравливал, ходил в школу и делал уроки, но ты уже был музыкой Моцарта. Ты слушал мелодии книг и стихов, неба и деревьев, цветов и птиц, бабушкиных сказок и маминых рук. И ты не знал, что звучавшая в тебе музыка – это музыка Моцарта. Что эта музыка и была тобой настоящим. Ты никогда не узнал бы этого, хотя уже были и поэзия, и природа, и искусство, и Бог. Ты всё равно не узнал бы этого, если бы мы не встретились, не прильнули друг к другу, не обвенчались в Церкви. Но мы встретились, прильнули, обвенчались. И тогда только мы родились по-настоящему. И тогда только начали свой путь, о котором ведают те, кто рассказывал нам свои Заветы. И было на этом пути много прекрасного и несказан-ного. Мы были Марией. И была нам Благая Весть. И радовались мы, что суждено нам зачать в себе и родить Бога. И был Рай. И мы жили в Раю, ощущая Бога в себе так явственно, как друг друга, слыша Его так явственно, как музыку Моцарта. И были мы Адамом и Евой, покинувшими Отца своего. И долгим и трудным был путь, по которому мы пытались к Нему возвратиться. И то, что сейчас происходит с нами, это тоже из Заветов, и оно еще не окончено, но сегодня, сейчас я не хочу говорить об этом. Сегодня я говорю, пою, шепчу тебе только: ты воплотил в себе музыку Моцарта, ты и есть она. Она зазвучала в тебе в полный голос, когда ты впустил в себя любовь. И сегодня, сидя в своей бруклинской комнатке, я слушаю тебя, звучащего во мне, впускаю тебя, звучащего во мне, сливаюсь с тобой воедино…
«Никогда мне не дорасти до тебя. Мы прожили долгую и счастливую жизнь, и что из того, что она пришлась на страшное время и гнилое пространство. Мы жили в этом времени и в этом пространстве, и мучились, и хотели исправить их или бороться с ними, но мы жили прекрасно, потому что искали и нашли Бога – и жили с Ним и в Нем… или, по крайней мере, верили, что это так. Мы построили свой Монастырь в миру, помнишь, как много мы размышляли о том, каким же он будет, этот Монастырь, как его строить, а потом вдруг поняли, что он – не от мира сего, что он – на Земле Обетован-ной, что мы давно уже живем в нем.»
Глаза крохотной Юльки на третий день после рождения смотрели на меня из иного мира. Тогда она лучше помнила то, чем это. И то, что она помнила, было бесконечно важнее и значительнее всего, что ее окружало здесь. Как много она знала о другом, как много хотелось спросить у этой гостьи из космоса! Но она еще не понимала языка нашего земного мира и не говорила на нем, а вместо этого постепенно забывала о мире, из которого пришла, и становилась обычным младенцем. Но я-то помню ее глаза! Как помню и другие, такие же иномирные, бесконечно мудрые и что-то знающие об иной жизни глаза новорожденной Аси. Зачем же мы забываем о том мире и позволяем этому поглотить нас? Или это и есть последствия первородного греха, который мы все должны искупать? И потому так бесконечна и трудна дорога Домой?..
Бесконфликтность жизни в согласии с Богом, покорность дочерней любви к Нему. Ощущение Его присутствия в каждом будничном дне, осознание себя малым Его ребенком, спокойно качающимся в люльке над пропастью и бессознательно убежденным в своей безопасности, даже не думающим об этом, как не думаем мы об опасности каждого своего шага на совсем не идеальной, но такой родимой земле, – всё это мгновенно раскалывается о страх и нежелание терять то, без чего жизнь кажется невозможной… Но чего же тогда стоили и эта вера, и дочерняя любовь?
Любит ли меня белое дерево, цветущее за углом? А чужие американские улицы, которые так старались помочь мне в минуты слабости, отчаянья и остро ощущаемого сиротства? А те тюльпаны, которые торжественно вручил мне когда-то двенадцатилетний Володя, или комнатная пальма в вазоне, доставшаяся в наследство от квартирной хозяйки и ласкающая подаренные тете Лизе в день рождения цветы? Кому я нужна больше? Моим новым друзьям в Америке или городу, оставленному мной? Что важнее – вечность или накормить голодного? Когда-то меня мучил этот вопрос. Потом стало смешно: что же я так мучилась, ведь и вопроса-то нет никакого! Нет противоречия! Поди попробуй не накорми голодного – и где она будет тогда, твоя вечность? Но противоречия рождаются внутри нас, как только мы забываем, что счастливы и ведомы. Или помним об этом не по-настоящему, не всей душой.
Господи, как хорошо и легко с Тобой, как без Тебя тяжело и тоскливо. Почему же мы всё время оставляем Тебя?..
«Здравствуй, родной мой, здравствуй!
Как тебе? Было ли тебе страшно? Было ли больно? Успел ли ты подготовиться? Знаю, ты был готов, но не испугался ли в самый последний момент?..
Как болит моя оторванная половинка. Как одиноко без тебя, как невыносимо тягостно жить эти дни. А ты? А ты как, братик? Как тебе, родная душа моя, любимый, любимый, любимый мой мальчик? Как я хочу облегчить тебе твою боль, солнышко мое дорогое. Как это сделать, как? Когда-то мне достаточно было коснуться тебя любым прутиком, который превращался в волшебную палочку. Мне достаточно было и без всякой палочки коснуться твоей любящей нежной души. А теперь как? Теперь я не могу ничего сделать? Ничего не могу, чтоб не так больно тебе было? Совсем ничего? Нет больше волшебных палочек? И прутики в палочки не превращаются больше?..»
«Когда ты ушел, ощущение ласкающего меня Света ушло вместе с тобой, но вернулось очень скоро. Вернулось и вытеснило собой горе и безнадежность. Я понимала, что это был твой Свет, тот, в котором привыкла видеть тебя и до твоего ухода, так что переход в ‘еще больший’ воспринимался как нечто естественное и прекрасное.
Да, твой уход был и естественным, и прекрасным. И наше мы просто развоплотилось, но не перестало существовать.
Мне трудно, мне невозможно представить себе твое сегодня. Понимаю, что сейчас у тебя всё иначе, что нет там у вас ни времени, ни пространства, что ты отныне – везде и всегда. И потому, оставаясь сама во времени и пространстве, я знаю, что ты всегда и со мной, и во мне, и вокруг меня.
Я представляю тебя невидимым и неосязаемым облачком, потому нам легко быть вместе, быть одним целым – даже легче, чем раньше.
Я жду знака от тебя, жду послания, переданного в форме, доступной мне. Что открылось тебе? Что предстоит? Что кажется важным?
А можешь ты поместиться в моей слезинке? А спеть мне песенку, как когда-то давно? А есть ли у тебя сейчас молитва и нежность? Видно ли тебе нас оттуда? Тебе теперь не нужно гладить мои волосы или целовать мои губы, но любви ведь от этого не меньше! И хочешь, я признаюсь тебе, только шепотом, только в самое ушко, хочешь? Я знаю, что ты любишь меня светлей и нежней, чем раньше. Вот ты ‘пришел’ ко мне (мы ведь и раньше брали в кавычки этот глагол, помнишь?) Я не вижу тебя глазами и не слышу ушами, но весь воздух вокруг меня – ты. И ты обнимаешь меня – не руками, а воздухом – так нежно, как даже ты не умел, когда был еще в теле, и столько льется на меня утешения. Не от горя, не от грусти утешения, а просто… Утешения. Покоя. Нежного покоя. Любви… И я люблю тебя, люблю тебя так, будто тоже развоплотилась уже… Тихо люблю. Воздух люблю. Воздух люблю воздухом…»
Помнишь эти мои письма, помнишь? Они были первыми – отсюда туда. Потом полетели другие.
Мои письма к тебе рождаются в полуяви-полудреме. Я знаю, что ты получаешь их, потому что и я получаю твои весточки. Они приходят осязаемо – дуновением теплого ветерка, или зримо – бабочкой или птахой, или звучанием – мелодии, шелеста, тишины. И когда ты недавно сам пришел ко мне – всего один раз, но ведь и это много, – какое счастливое у тебя было лицо, как радостно ты смеялся! Я знаю, почему ты так радовался. Это потому, что мы, наконец, воссоединились. И теперь уже всегда будем вместе, всегда…
Конечно, не могу сказать, что совсем не было горя и боли, когда ты покинул нас, особенно в первые дни. Но всем своим существом я знала, как знаю и сейчас, что жизнь твоя не прекратилась. «Индивидуальное бессмертие»* существует. Для меня это совершенно очевидно. Ощутимо, осязаемо очевидно. Ты продолжаешь жить. Твоя душа, твой дух, то, что было твоей сутью, пока ты ходил по земле, продолжают жить, облекаясь в иные формы, но не прекращаясь ни на миг. Это не фантазия, не бегство от реальности. Это так же естественно и безусловно для меня, как воздух, которым дышу.
Можно подарить что-то целому миру, а можно одному человеку. Можно уравнять единицу и бесконечность. Можно согревать Вселенную или котеночка. Можно, согревая Вселенную, никого не согреть, а согревая котеночка, согреть Вселенную. Всё это банально, но продолжает оставаться удивительным. Кого любил Шопен, создавая свои ноктюрны и полонезы? А если бы он не был композитором? И сотворял не музыкальные, а просто волны? И волны эти расходились бы любовными кругами, пока не попадали бы в мировой Океан Любви, пополняя его собой. А Океан этот излучает свои волны, которые расходятся кругами, пока не касаются кого-нибудь, например, вот этого мальчика или той женщины…
Где сейчас моя любовь к Учителю, о котором вспоминаю не иначе, как с благодарностью? А к буфетчице тете Леле, в которую была влюблена в раннем детстве? А к Ленке, о которой думаю с неизменной нежностью? А к Мире, которую почитаю святой? Не говоря уже о родителях, тете Лизе, Володе… Где сейчас эти любови? Всё в том же мировом Океане?
Круговорот любви в природе…
Всё это я уже знала – и говорила себе об этом – в первые горькие дни, когда утрата была еще совсем свежей и острой. Знала, но в какой-то момент вышла из Времени.
Помню, как это получилось.
Было Время. И я была в нем. Порой мне было в нем уютно. Чаще – нет. Может быть, оно было чужое, но все-таки я жила в нем. Потом произошел сбой. И с тех пор всё постоянно сбивалось и путалось, замирало и исчезало, и я не могла уследить за всем этим, а сама исчезала и замирала тоже…
Первым ушел Свет. И я всё время надеялась, что он вернется. Потом ушла бессловесная молитва. Потом молитва словами. Потом ушли слова. Не все, конечно. Только главные и о Главном. Осталось много глаголов: ходить, работать, покупать. И существительных: тетя, болезнь, учеба. И прилагательных: далекий, близкий, чужой. И много предлогов и междометий. Время тогда еще было. Оно было сложным, состояло сразу из двух частей: прошлого – там и настоящего – здесь. Время всё еще было. Я тихонько говорила с тобою по-русски. Приходил Володя. Приносил подарки – всякие нужные предметы, облегчающие жизнь. Ты не пришел ни разу. Хотя я уверена, что не забыл, не разлюбил, не ушел из нашего Времени несмотря ни на что… Значит, ушла я?
А потом я потеряла и Время. И мне не было жаль его. Мне не было горько от этого. Может быть, только самую малость… И тогда я стала писать тебе письма.
И сейчас, когда Свет возвратился, заполняю листы бумаги словами, единственная цель которых – поддерживать ниточку между нами. Словами-молчанием, словами-тишиной. Нам хорошо и легко сейчас молчать словами. Почти так же, как смотреть в глаза друг дружке. Почти так же, как стоять, взявшись за руки, в нашей Церкви. И снова и снова я пишу тебе ни о чем. Потому что письма мои – попытка не рассказать тебе что-то, а только помолчать вдвоем, подышать одним воздухом.
«Вот что мне открылось сегодня. Открылось уже не в первый раз: это «открытие» я совершала и раньше, но как радостно было опять его совершить!
А открытие вот какое. Сегодня я снова, как впервые, догадалась, узнала, почувствовала, что большой космос, в который я заглядывала, поднимая голову к небу, и мой внутренний космос – это одно.
Когда-то, лет этак двести назад, гуляя по одесским склонам, я бормотала родившиеся во мне строчки, в которых было обращение к Космосу: ‘Я часть твоя, и я тебя вмещаю’. В этих стихах были и макрокосм, и микрокосм, и вопросы, и прозрения. И вот сейчас во мне снова и снова, как в первый раз, озарением: смотреть в себя и смотреть в Космос – это смотреть в одну точку. Мое глубинное ‘я’ и Космос – это одно. И какая это радость, какая радость! И какая надежда, и какие открываются дороги!
Мою маму звали Эстер. Эстер означает ‘звезда’. Я – дочь звезды. Может быть, потому так тянет, так завораживает меня Космос?
Уже совершив в очередной раз это ‘открытие’, уже усевшись за стол, чтобы написать тебе о нем, я взяла наугад книжечку Ошо Раджниша* (помнишь, мы вместе читали его?) И что же, ты думаешь, мне выпало? ‘И с углублением твоего сознания вся Вселенная начинает ликовать вместе с тобой, ибо твой центр – это в то же время центр всего Космоса’. И дальше: ‘Внутренний мир – почти то же самое, что небо, это внутреннее небо’.
Ах, как давно никто не разговаривал здесь со мной на нашем языке. Как давно мне не дышалось воздухом нашего Дома. Как давно я не чувствовала себя свободной и легкой, когда всё можно и ничего не стыдно…
Мы живем с тобой в полувоплощенном-полуразвоплощенном мире. Мы живем не в Монастыре, даже не в скиту.
Мы никогда еще не были так явно и безусловно вместе.
Мы никогда еще не жили так свободно, как сейчас.
Мне кажется, что я вновь рождаюсь для нас с тобой, для нашего воссоединения, для любви, для Бога. И я люблю тебя, родного, родного, родного моего брата по Богу, по Молитве, по Церкви, по жизни, по Пути, по Монастырю, по воздуху, которым дышу, по хлебу и воде, по земле родного, по небу родного, по Баху, по Пушкину, по Мандель-штаму. Я люблю тебя. Я наконец люблю тебя так, как мы хотели, но не могли любить когда-то: мне не нужно никаких проявлений моей любви, мне не нужно никаких проявлений твоей любви. Мне не нужны ни ласки, ни даже молитвы. И только по необходимости какой-то материальной связи я продолжаю время от времени говорить с тобой словами. Может быть, скоро перестану и это. Может быть, слова станут слишком грубо материальными, и я перейду к музыке – ‘слово в музыку вернись’, – а потом и к абсолютному молчанию. А пока я люблю тебя так, как могу и умею сегодня. И воплощение нашей любви – это просто нежный струящийся поток воздуха…»
…Не знаю, любят ли меня деревья, видят ли они меня, отличают ли от других, или я для них просто существо иной породы – человек. Как и они для меня существа иной породы – деревья. Может быть, белки им «социально ближе», хотя и беспокоят их – или причиняют им боль. Я не знаю ничего этого, но сама всей душой люблю их и льну к ним почти материально, и почти материально ласкаю их. Я не слышу, что говорят они мне, но душа моя вбирает их «речи», которые превращаются в Свет. А Свет, который струится внутри тебя, он так похож на счастье!
Что это? Эманация твоей любви? Эманация Света? Эманация Бога? Рождение первой молитвы без слов, сотворенной впервые за долгое время?
Помнишь студента Луиса, в котором сокрыт был до времени Дон Кихот? Помнишь крестьянку Альдонсу, в которой сокрыта была Дульсинея? Так и у нас получилось. Лучше, чем мечтали когда-то. Воплощение мечты – опять лучше и больше самой мечты. Наше чудо продолжается.
«Тысячу лет могу я ждать нашей новой Встречи. И буду, ведь буду, ты же знаешь. Но как я хочу, как мне нужно, каким религиозным видится мне это ‘нужно’ – воплотить эту молитву, ничего не утратившую».
«Я хочу сидеть и молчать, и слушать хочу, что говорит во мне Бог…» Это тоже сказал когда-то Мейстер Экхарт. И я повторяю сейчас вслед за ним: «Я хочу сидеть и молчать, и слушать хочу, что говорит во мне Бог…» И больше я ничего не хочу делать. Больше ничего и не надо. Потому что в этом – всё.
Бирюзовым дождем рассыпался ты. Брызгами бирюзового дождя рассыпал свою любовь ко мне. И я улыбаюсь им и люблю их – каждую дождинку в отдельности и всех вместе, потому что все они – ты, любимый, ты, возлюбленный. Они разлетались вокруг и попадали на отдельных людей. И тогда этим людям казалось, что это их я так люблю, и это была правда, потому что каждая золотая искринка, каж-дая бирюзовая дождинка – это частица нашего Нашего. И снова расцветала любовь. Наша любовь? Новая? Другая? Нет, не другая. Наша к другим. Наша к другому. Так получилось с N.
Когда-то мы разговорились с ним, как я со своими детьми разговаривала. Он был из тех, кому нужна была помощь. Из недолюбленных. Ты скажешь, что он сам виноват, но мое ли, наше ли право судить? У меня было право только любить и жалеть. И я любила его и жалела. Он принимал это. И тоже любил меня. Когда мне было одиноко, и никто не хотел слушать мои бесконечные «откровения», он слушал их часами. Я звонила ему и выкладывала всё, о чем размышляла, просто как в большое ухо. Всю свою жизнь рассказывала ему, день за днем. А он слушал жадно, слушал так, будто это не мне, а ему было нужно. И всё принимал в себя, ничего никогда не забывал. Он помнил то время, когда я чувствовала себя самой несчастной из всех людей – и всё равно была счастливая. Помнил, что мне всегда, непременно нужно было найти «смысл жизни». И то, как я дышать не могла оттого, что была уже сброшена бомба в Хиросиме и что «в это время где-то во Вьетнаме убивают детей». И то, как по ступенькам ко мне приходил Бог. Он и про Индию в моей жизни помнил. И о тебе, и о нашем Нашем рассказывала я ему. В разговорах с ним я называла тебя Другом, Возлюбленным, моей Божьей половинкой и говорила о том, что так, как мы с тобой, сегодня уже не любят, не умеют любить. Рассказывала ему о том, о чем позже писала тебе в письмах – о предисловии и о главном тексте. О том, что большинство людей живет как бы в предисловии своей жизни, заботясь о каждодневном только, да так и не добираются до Главного, то есть до жизни самой, – того, для чего и были они рождены. Всё это перетекало и перетекало в него по телефонным проводам. Долгое время он был в каком-то смысле моим устным дневником. А жизни у нас были разные. Он не хотел и не мог, как он это называл, «следовать за мной». А потом я уехала, и мы постепенно потеряли друг друга из виду.
Когда он снова появился в моей жизни – а было это во время моего приезда из Америки в Одессу, уже не домой, уже в гости… когда спустя столько лет я снова увидела его, то сразу поняла, что он – от тебя. Странно и славно у нас с ним складывалось. С одной стороны, он и вправду был еще очень молод и многое не успел узнать, прочесть, услышать, прочувствовать… С другой стороны, он пришел оттуда, где наш с тобой Дом. И Свет Нашего Дома, сиял на нем так явственно. Он заговорил со мной на языке, похожем на наш с тобой. И, конечно, это отозвалось во мне радостью и благодарностью. Он искал во мне то, что и мне казалось Главным – и ни разу не потянулся к предисловному. Он говорил со мной о тебе, и я увидела, что он ищет тебя, потому что ты нужен ему. Он тоже называл тебя Другом. И я понимала, что он стал мне братом по тебе, любимый. Это было удивительно, ведь я знала его и раньше, но никогда до этой новой встречи не было между нами той тайны, которая возникла в одночасье. Которая захватила нас и унесла в небеса…
И тогда я полюбила его. Нет, это не я полюбила его, это наше с тобой мы его полюбило.
Мне захотелось повести его в наш Дом. Но он не хотел в наш, у него был свой. Мне захотелось помолиться с ним, потому что мне казалось, что у нас один или похожий Бог. Но он не хотел молиться нашему Богу, у него был свой.
Мы виделись с ним всего два раза, когда я приезжала в Одессу, а дальше всё ушло в воздух, в письма, в полеты. Он почти на столько же лет моложе меня, на сколько ты старше. Он вошел в наши полеты так легко, будто летал с нами всю жизнь. И всё перепуталось. Мои губы, которые никогда не знали его губ, но помнили вкус твоих, мои губы шептали: «люблю, люблю, люблю», и я сама не понимала, кому предназначалось это «люблю»: ему? тебе?
Что это было? Продолжение нашей с тобой любви? Попытка воплотить то, что воплотить невозможно? Попытка превратить в Дон Кихота студента Луиса и самой стать Дульсинеей Тобосской из крестьянки Альдонсы? Я не знаю, но знаю, что оба вы одновременно были рядом со мной, оба держали меня за руки, и разделить вас, отделить одного от другого я уже не могла. С ним нас разделяли годы, океан и тысячи километров, а с тобой – миры… Но какой же тонкой была грань между нашими мирами!
Времени нет. И Пространства нет тоже. Их нет, но они есть. И эти обе правды не лгут и не противоречат друг другу. Мы живем вне Времени, хотя, конечно, я подвластна ему и по привычке считаю секунды, минуты, часы, годы. Мы живем вне Пространства. Хотя, разумеется, подвластны и ему. И это так же непротиворечиво, как скит в миру, как звон тишины или песнь молчания, как то, что мы с тобой – Одно, Единое, плывущее, парящее, радостно любящее, благодарно славящее Отца своего – держимся сейчас за руки.
И летят, и летят наши души над храмом, над небом, над тишиной, над песнью молчания. И что-то растет во мне, в груди моей, что-то ширится и ширится, и становится всё больше – больше меня, больше тебя, больше нас обоих, больше нас троих. И оттого, что оно такое большое и неостановимое, оно возносится – и мы вслед за ним, вместе с ним. И вот мы уже парим все вместе, плывем в золотистой бесконечности, держась за руки. Мы ли это? Мы ли – эти легкокрылые, беспечальные существа, не знающие ни земной тоски, ни земной тяжести.
ЧАСТЬ 3. БИРЮЗОВЫЙ ДОЖДЬ
Любя Бога, можно любить весь мир, всю природу, всякую
травку и былинку, видеть во всем отблеск Божества и выс-
ший смысл. Совершенный мир, каким он должен быть по
мысли Божьей, весь достоин любви… мистическая тайна
любви в том и заключается, что любовь есть сила, проника-
ющая в этот мир, что она всегда направлена на Божественно-
прекрасный мир.
Николай Бердяев
Посылаю Вам… что бы Вам такое послать, чтобы Вы улыбнулись? Ах, вот что, я и забыла: передайте Вашему одесскому платану привет от моего, тоже одесского, стоявшего на углу улицы Пушкинской и Розы Люксембург (как она называется сейчас?). Это мой друг детства, с ним я дружила, когда мне было лет пять-шесть, а Вам… вот с ладошки сдуваю крохотное облачко нежности.
…То, что связывает двух людей, – не земное, его природа неземная. И я даже могу это доказать «математически». Но сейчас пока не хочу. А мы этому неземному дали земное имя. Мы самое лучшее имя выбрали – любовь. Ну пусть, пусть. Лучшего нам не найти, не подобрать. Пусть будет любовь. Но слово это уже из земного словаря. Может быть, самое пограничное, может быть, чуточку уже и оттуда, может быть, и сильно оттуда, может быть, оно вообще универсальное для всей Вселенной. Может быть, может быть. Но только одно оно (с производными: любить, люблю, любимая, возлюбленный). А дальше начинается несоответствие – когда мы земными словами пытаемся передать неземное, выразить неземное, неземное обозначить. Это ведь невозможно! Даже музыка Баха и Моцарта не очень-то может, а наши бедные, наши неточные, наши приблизительные, наши грубые нежные слова…
Потому и катятся слезки, а Ваш палец их утирает. И маленький этот пальчик, и глаза Ваши в сто миллионов раз больше, точнее, выразительнее говорят со мной, потому что это другой язык. Тоже, может быть, еще не оттуда, но ближе, ближе…
И всё время мне хочется замолчать и взять Вас за руку. Когда Вам было тяжело, страшно и плохо, когда Вы были маленький, растерянный и беспомощный, а я была еще такой счастливой и сильной, я брала Вас за руку и держала, переливая в Вас свои силы, надежды, энергию. А когда настали мои трудные дни, и я не знала, что меня ожидает, Вы держали мою руку и не отпускали ее, чтобы мне было легче выстоять. Держали крепко и нежно, хотя Вам и самому было тогда нелегко. А сейчас я не знаю, кто кого держит, кто кому помогает, кто протягивает руку, а кто ее принимает. Может быть, это процесс обоюдный?
Я к Вам льну. Я Вас обнимаю и щекой прикасаюсь к Вашей руке. И вот оно сотворяется нами и сотворяет нас. Оно в нас и вокруг – вне земных слов, но и вне страсти, – это больше, чем страсть, бесконечнее. И в нем мы, рожденные на земле, но уже не вполне земные, и не надо нам земных слов и законов. Например, закона земного притяжения: ведь небесное притяжение сильней, победительней!
Мне всё время хочется просить у Вас прощения за то, что это я, а не кто-то другой. Что это я Вас так люблю, а не прекраснейшая из женщин. Но моей вины в этом нет, разве что в неумолчании, в том, что не смолчала. И всё равно очень хочется просить прощения. И еще – задарить Вас такими подарками, чтобы Вы обрадовались и засмеялись. Но никто не может подарить другому ничего больше самого себя и своей Галактики. Хотите?..
Мы всё летим и летим – или всё плывем и плывем – в воздушном океане, в небесном доме нашем без стен, потолков и пола. И я слушаю, как то, что течет и струится во мне, чему мы дали земное имя «любовь», перетекает в Вас, но я не знаю: то, что во мне струится, – оно только мною сотворенное, или нами двумя?
Уже не пытаюсь найти слова, а только стараюсь не потерять прикосновения, не оборвать этого лучика из глаз Ваших.
Я хочу, чтобы это плавание, этот полет никогда не оканчивался. Что из того, что я иду сейчас по бруклинской улице, а Вы спите сладким сном в своей одесской постели, а мой Друг витает где-то так далеко, в таких мирах, что и не вообразить, не представить?.. Что из того, что не увидеться нам бесконечно долго, может быть, никогда? Это всё на земле, земное. Пусть будет так. Но пусть не кончается наш полет, никогда не кончается, никогда…
…Продолговатое желтое пятно появилось и стало расти, а потом исчезло, как будто растворилось в темном пространстве. И я увидела губы. Ты только не обманывайся словом «увидела». Это – не как в материальной жизни, это – как в полетах «увидела», как нечто не совсем материальное, полупрозрачное… что-то вроде ранних лемурийцев, а может быть, и еще более древних наших предков…
Я увидела губы. Они шевелились, но ни одного слова не помню – и тогда не слышала. Впрочем, нет. Одну фразу услышала: «Звездочка ты моя бирюзовая…» Я слышала голос. Твой голос? Я слышала интонацию. Твою интонацию? Я слышала любовь. Твою любовь? Или?..
Мои губы искали тебя. И нашли. Не знаю, что они нашли – руку, щеку или что-то еще другое. Наверное, не имело значения. Они нашли тебя. И стали разговаривать с тобой – нет, с твоим телом. Это был новый язык для меня.
И тут начался бирюзовый дождь. Или бирюзовый снег. Никогда не видела этого раньше. Это… как если в темноте горит бирюзовый фонарь, а перед ним – снег. И он бирюзовый. Только лилась не вода, и сыпал не снег, а звездочки, длинные бирюзовые палочки – как сосульки. Это было несказанно красиво. В темном-темном, но ярком фиолетовом пространстве – бирюзовый дождь, серебристо-бирюзовый…
И опять я забыла сказать, как всё начиналось. Мы летели вдвоем, в обнимку. Летели медленно-медленно, протяжно, как при замедленной съемке, как в невесомости. Летели строго вверх. В темноте, в фиолетовой темноте, но всё было видно, всё можно было разглядеть, как если бы оно, это всё, было бы материальным.
И потом мы то ли продолжали так же плавно и медленно лететь в этой фиолетовой бесконечности, то ли зависли в неподвижности, завороженные бирюзовым дождем… который в какой-то момент стал золотистым, потом снова бирюзовым, но «дождинки» поменяли форму. Какая-то космическая пляска непонятных субстанций. Я почувствовала, что растворяюсь. Не в тебе, не с тобой, а от тебя, из-за тебя… Ты слышишь меня? Понимаешь? Растворяюсь, как Снегурочка, которая была счастлива, произнося свое «люблю… и таю…». И растаяла же! В ком? В чем? В любви! Так и я растворялась и таяла. Мне хотелось растворяться, это было сладостно и блаженно. (Может быть, так засыпают на морозе?) Но в какой-то момент я вздрогнула, почувствовав «стоп, нельзя». И действительно было нельзя. Ведь если бы я растворилась, мы бы упали?..
Видимо, на какое-то время я унеслась неизвестно куда. Хотя там у меня время не прерывалось, только замирало, таяло, но не исчезало, здесь какой-то перерыв был, и я вздрогнула, как будто просыпаясь. После этого ничего больше и не было. Я вернулась сюда, в комнату, в день…
Думаю, что это какое-то новое место, где никто из нас не бывал раньше. И что дожди там бывают разные. Вот и у нас было два разных. Только это была не вода, а маленькие звезды, и было их очень много. Звездный дождь. Бирюзовый звездный дождик. Золотистый тоже был, но главное – все-таки бирюзовый. Не знаю, почему так чувствую. И еще эта фраза: «Звездочка ты моя бирюзовая…» Чей голос произносил ее?
А еще – язык, на котором разговаривали губы с телом. Потому что они могли на нем сказать, выразить, передать в миллион миллионов раз больше разных чувств, оттенков, маленьких незаметных переходов… Даже назвать не умею то, что они так легко могли передать и выразить. И насколько это больше, чем произносить слова или целовать!
…И знаешь, о чем я подумала? Может быть, этот бирюзовый дождь был рожден разговором губ с телом? Может быть там, где мы были, именно так говорят о любви. Или наоборот: от любви и рождается бирюзовый дождь? А может быть, эти дождинки были Светом – световыми звездами, искринками, – и тогда этот дождь не лил, не падал, а искрился, светился? Что же еще и рождает любовь, если не Свет, ведь правда, правда?
«Звездочка ты моя бирюзовая…» Кто-то роняет их, бирюзовые дождинки, бирюзовые капельки, бирюзовые брызги любви, рассыпает, разбрызгивает… Эманация любви?
«Звездочка ты моя бирюзовая…» Я слышу эти слова. Я помню их. Помню не памятью разума или сердца, а какой-то иной глубинной памятью. Почему этот голос так волнует меня?
* * *
Сегодня было еще какое-то «открытие». Я ходила в парке по тропинке и думала о Друге, и радовалась ему, и радовалась тому, что ты тоже будешь ему радоваться и говорить мне о том, как быстро я возрождаюсь и восстанавливаюсь: вот только что были боль и слезы – а уже открытие!
Очень часто я ощущаю Бога в себе и вокруг так же явственно, как запах дождя или прикосновение тишины. И если вдруг окажется, что я не на земле, что глаза мои видят Бога, я даже не удивлюсь.
Бродила летним солнечным днем по парку. Видно, совсем недавно покосили траву, и запах сена пьянил и возбуждал меня, но не тяжелым, не мрачным, не жарким хмелем, а летучим и светлым. Летучим и светлым, но хмелем. И я сделала это, наконец. Я взяла твои руки в свои и погрузила в них лицо. И мои губы касались твоих ладоней. Я дышала ими, тобой и запахом сена. Мир замедлил свое движение и утих… Мир остановился. Тишина стала густой и утратила цвет. Кажется, губы слегка подрагивали: то, что входило в них из ладоней, проходило в меня через них, было больше толчка к полету, но взлетать было нельзя, неможно, как неможно было говорить или шевелиться.
Я открыла глаза и подняла голову. Я хотела видеть тебя. Хотела войти в твои глаза, в запах сена и тишину. Я не увидела тебя. Хотя знала, что ты здесь, любовью своею знала это, всем во мне, что умело видеть невидимое.
Но глаза мои увидели другое. Мне трудно будет рассказать, что они увидели: такого опыта не было в моей прежней жизни. Это было что-то очень похожее на пустыню, но не песчаную, не каменную, не твердую, не жидкую… Это была пустыня чего-то пушистого, прозрачного – призрачного? – невидимого, залитого таким сияющим, таким праздничным (но не ярким, не искрящимся) светом, будто тысяча солнц освещала его, этот мир, эту пушистую и призрачную пустыню. Но ни одного солнца, ни одного источника света не было. Источника света не было, а свет был – победительный, всепроникающий, ликующий… Это была добрая, даже ласковая пустыня, очень похожая на тот мир, в котором я бывала только одна, только более… южная, что ли. В той тоже было и южное, и северное, только тот мир был более северным, чем южным (более серебряным, чем золотым), а этот – более южным, чем северным (более золотым, золотистым, чем серебряным, серебристым)…
И снова я окунулась лицом в Ваши ладони. И они не остались безучастными, хотя Вы не двигались и не шевелились. Я целовала их, и они отвечали мне. Я не знаю, как они это делали, но что-то они отвечали такое, от чего невозможное становилось возможным, несбывшееся сбывалось прямо сейчас, и сладостно хотелось умереть – или подарить Вам всё небо, все миры…
Я опять открыла глаза и подняла голову. И опять не увидела Вас, но знала: Вы здесь.
А мир вокруг нас был другой. Он был менее радостным, но более величественным и космичным. Он был похож на дорогу в Эйлат – с безмолвной тишиной, с неземными, инопланетными, космическими скалистыми вершинами гор, с неизвестно кем или чем проложенными тропками, по которым могли бы прохаживаться неземные существа. Менее всего он был земным, этот мир. Более всего – инопланетным. И он был дружественным… да, он был дружественным.
Будучи более космичным в смысле инопланетности, он был менее космичным, чем пушистая пустыня, в смысле религиозном, но и здесь этого было так много, так много. Хотелось раствориться в этом нездешнем воздухе, хотелось перестать быть.
И на какое-то время я перестала. Я перестала быть и потому ничего не знаю, не помню, не могу сказать об этом отрезке времени. Меня не было. А где были при этом Вы? Растворились во мне, несуществующей? Мы вместе растворились в этой нездешней долине? А где был при этом Друг?
Ничего не знаю об этом. Потому что, когда я вернулась в бытие, обнаружила себя шагающей по тропинке стремительно и ритмично.
Я огляделась по сторонам. Всё было, как прежде. Тот же парк, та же трава, те же тропинки, те же люди, те же деревья. Ни трава, ни люди не знали, что только что происходило со мной. Они были такими же, как и раньше. Те же шутки и разговоры людей, те же белки и птицы на всё той же траве. Они ничего не знали.
Но деревья! Деревья стали другими. Я смотрела на них, не останавливаясь, не замедляя шага. Они знали, Боже мой, они знали!
* * *
Приходил Друг. И комната стала храмом, будто ожили строки прекрасных стихов или зазвучала прекрасная музыка. Но в стихах и в музыке – другое. Там только церковь, Бах и двое летают… Нет, сейчас это было не так. Сейчас было, как когда-то, как вчера, как три жизни назад или пятнадцать вперед, я не знаю. Что было с нами? Что было со мной? Я точно не спала. Я была в каком-то промежуточном состоянии. Я видела свое тело, лежащее на кровати, и одновременно видела нас двоих с Другом, летающих, парящих, обитающих там, вверху. Там был не свет, но не тьма, там был не воздух, но и не вода, а какая-то полусветлая-полутемная облачность или туманность. И в ней, как при невесомости – без усилий, без движения – плыли два тела, которые трудно было разглядеть отчетливо, потому что хоть они и тела, и даже какие-то очертания угадываются телесные, но полупрозрачны, будто сделаны из облака или тумана. И очертания расплывчаты. Я вижу их – и одновременно вижу себя на кровати, – и знаю, что одна из этих фигур там, вверху – я. У меня нет вопросов, нет ответов, нет мыслей, нет слов. Я вся – любовь. И то, в чем мы плывем-летаем-обитаем, – тоже любовь. Поток-не поток, потому что не видно и не ощущается движение. Атмосфера? Ну, пусть будет атмосфера. Но не воздушная, не газообразная, а только любовная… Был ли там эрос? Конечно. Но совсем, совсем не похожий на знаемый мною раньше. Даже на знаемый нами двумя раньше. Потому что эрос – это, как ни говори, что ни говори, а о теле. А здесь он был совсем бестелесным. И не направленным. Даже друг на друга не направленным. Он был атмосферой света, любви, неподвижности (или той скорости, которая с нею смыкается) – в то же время он был и мной, и нами… И так мы летали какое-то время вдвоем. А потом я увидела, что у меня в руках ребенок.
И этот ребенок – Вы. Не знаю Вашего ощущения, Ваших чувств, но просто лечу-плыву-парю с Вами на руках. И так мы летаем какое-то время (время?), а потом я вижу, что мы летим уже взявшись за руки, все трое, каждое тело отдельно. Со стороны это было похоже на картины Шагала. Был ли при этом эрос? Конечно. А куда бы он мог удалиться? Но каким же тихим, безгрешным, детским и бестелесным он был! Ничего в нем не было красного, жадного, хватающего. Вот как в «Солярисе» в минуту невесомости. Более похожего сравнения не найду, хотя и та их минута по сравнению с нашим тройным парением была слишком тяжелой, материальной, воплощенной, плотной…
Потом долго молча стояли мы. И мне захотелось поцеловать пальчики ребеночка – Ваши пальчики. Но я не решилась. Побоялась, что получится грубо.
А потом оно постепенно растаяло. И осталась я, лежащая в постели, и всё это осталось во мне. И было утро…
Всё не подберу слова, чтобы рассказать, чтобы сделать зримыми, чтобы позволить Вам увидеть наши тела там. Я могла бы сказать, что они были как будто из прозрачной пленки. Но нет, слово «пленка» никак не подходит. Они были живые, эластичные, подвижные, но не плотные, не телесные, не материальные. Так призраков иногда представляют. Но они были не призраки, они были мы – живые, чувствующие. Ну вот опять. Чувствующие, но не так, как здесь. В миллион раз сильнее (ах, слово неподходящее, никакой «силы» не было, но как сказать, как?..) и в то же время… органичнее? естественней? незаметней? спокойнее? Не знаю… Бесконечный свет и любовь, не переходящая в страсть. Лиц я не видела, они же были прозрачными. Только тела летящие, только тела, соединенные держащимися друг за дружку руками…
Кто кого держал? Кто какого возраста? Откуда я знаю. Об этом я там и не думала. А слово «эрос», потому что… опять я не знаю, как сказать. Мы с Другом когда-то пытались убедить Философа, что любовь с влюбленностью больше и выше любви без влюбленности. Не сумели. «Я не о влюбленности говорю, я о на-всю-жизнь любви», – настаивал он. Так ведь и мы о ней же. Хотя, может быть, это был спор о словах. Об истинной любви мудрец Философ знал много.
Конечно, мы могли бы взять в союзники Бердяева, который говорил, что высшая форма любви не есть любовь бесполая, бесплотная, что «в основе ее лежит мистическая чувственность, непосредственная радость касания и соединения». Философ тогда не согласился с нами, он решил, что мы не доросли. Потому что считал: влюбленность – ступенька на пути к любви. А мы, хоть и не читали тогда еще этой книги Бердяева, были уверены, что всё наоборот. Любовь без влюбленности – менее живая, не полная, не завершенная. Бердяев чувствовал это, когда писал об экстазе слияния в высшую индивидуальность, о мистическом проникновение в «ты», о том, что «всякое подлинное мистическое мирочувствие связано с эросом», – только у Бердяева это суховато, по-научному звучит, а там… Это же больше любви, если только может быть что-то больше любви! Это глубже тела, глубже души, глубже духа. Я же сущность Вашу тогда держала в руках. А Вы – мою. И я любила ее, эту Вашу сущность. Я Вас не видела, но была уже в тех сферах, где можно поцеловать и естественно хотеть выразить нежность, благодарность поцелуем, но еще и там, где поцелуй слишком груб, каким бы он ни был детским, нежным и светлым. А возраста у сущности нет, наверное. И были мы втроем, потому что я была с Вами, но без Друга быть не умею, и знаю, что не сумею ни в этой жизни, ни в следующих – никогда. И я теперь уже не смогу жить с Вами, как до этого полета, как будто его не было. Потому что он из меня не уходит. И это тоже навсегда…
…Не могу я, не имею права говорить с Вами о любви. Вы знаете о себе, что «такой любви, чтоб от макушки до пяток – чтобы и любили, и понимали, и принимали целиком… и главное, чтобы тебя это грело» – такой любви Вам недостает. А я избалована многими такими любовями, каждой из которых хватило бы, чтобы сказать: жизнь меня любовью не обделила. У меня за всю долгую жизнь и сотни дней без любви не наберется. И наконец, даже если бы всего этого не было, а была бы только одна главная Встреча и Богорождение… Что я могу сказать человеку, которому недостает? Могу только молчать и протягивать ладонь – и делайте с ней, что хотите.
Когда та Встреча была прервана в одночасье, когда Друг ушел, унеся, как я думала, и меня с собою, душа моя казалась мертвой. Так я ощущала – и говорила всем тогда, что умерла, что это уже послежизние…
Было тяжко, было томительно и больно.
Началось с неритмичности. Вдруг пропала ритмичность. Неритмичные вибрации беспокоили, хотелось их упорядочить, а они не поддавались, напротив, сбивались с ритма всё чаще. Сбой, сбой, сбой. Опять неритмичность. Хаотичность. Паника.
Потом стала пропадать мелодичность. Исчезла гармония. Звуки, музыкальные прежде, певучие прежде звуки превращались в скрежет. Какая там музыка, какие мелодии! Диссонансы, режущие ухо. Диссонансы. Какофония.
Хотелось спрятаться от этого, хотелось крикнуть: «Да тише вы, прекратите!»
Кому кричать? Откуда всё это берется? Как избавиться от него?..
И когда всё завертелось в этом нескончаемом вихре, когда казалось, что хаос воцарился повсюду и навсегда, душа испугалась по-настоящему. Ей казалось, Света больше не будет. И Неба больше не будет. И Музыки больше не будет. И не будет больше любви.
А будут отчаянье, одиночество, подозрительность, зависть, враждебность и пустота. Черная, густая, мертвая пустота. Безнадежная пустота.
Вот когда было действительно страшно и действительно больно.
И вот когда было действительно опасно. Потому что в такое время может душа умереть.
– Как – умереть? Ведь души бессмертны.
– Да, бессмертны. Не знаю – как. Знаю, что могла умереть.
– Но так не бывает. Бог не рождается, чтобы умереть. Свет может погаснуть, но только на время, а потом возвращается. Что может спасти душу?
– Боль. И память.
Боль будит. Боль будоражит. Боль не дает уснуть.
А память шепчет и шепчет сны о другом. О том, что она помнит. О светлом, об ином. О том, что оно возможно. И если выдержать, перетерпеть, пере-жить, то будешь и будешь жить. Может быть, бесконечно.
– Бесконечно? Это значит – вечно? В Вечности, которая существует, которая есть? Только еще надо потерпеть немножко. Только еще постараться…
Так и было. И Свет начал постепенно возвращаться. Сперва появились просветы. Будто отдельные твердые кочки посреди общей топкости. На них можно было отдохнуть. На них можно было подышать полной грудью. Оглядеться по сторонам. Посмотреть вверх. И поискать новую кочку, до которой нужно еще добраться.
Кочек становилось всё больше, вот они соединились в тропинку… Начался обратный процесс.
В безнадежности появились точки надежды. Какофония перестала быть резкой, визгливой, скрежещущей. Начали возвращаться мелодичные звуки. Они складывались в какое-то подобие музыкальной фразы. Будто кто-то тренькает, наигрывает на гитаре – так, для себя, подбирая мелодию.
Мелодия становилась песенкой. Слова неразборчивы.
И вот зазвучали духовые. Флейта, гобой, кларнет и даже труба. Эта труба поднялась высоко-высоко – и там, в высоте, над всеми, наедине с небом молилась и пела, и наполняла музыкой Баха всю небесную высь. Звуки «Хорошо темперированного клавира» неслись над Землей. Душа выжила. Душа услышала музыку Баха.
И Свет вернулся ко мне. Он вернулся почти сразу, хотя казалось, что его не было долго. Сначала он жил внутри меня свернувшимся клубочком, и его никто не видел и не замечал. Но постепенно он стал такими лучами из меня исходить, что теперь я и сама его вижу и чувствую. Переполненная этим Светом, я вливаюсь в него и становлюсь им. Всё тогда – Любовь, Тишина и Свет, и я сама – Любовь, Тишина и Свет. И нет во мне слов. И не нужны слова. Тогда я осязаю прикосновение – касание Бога, касание Его любви.
Здесь предел того, что умеют слова, по крайней мере, мои… Люди вокруг хоть и не догадываются, что это, но тоже чувствуют. Чужие люди, не все, но некоторые, пытаются переводить это на свой язык, но я-то вижу и знаю: это они Свет, из меня исходящий, видят – и сами светлеют. Вы понимаете, о чем я?
Я сказала: «И сотни дней без любви не наберется». Это правда, и я не стыжусь этого, я радуюсь. Вот только беспокоюсь немного, что Вы не совсем верно меня услышите. Перед собой я не стыжусь и не стыдилась своих любовей и влюбленностей. Ничего в них нет постыдного. Я недоверчивости Вашего взгляда испугалась. Простите меня за это.
А влюбленности мои были хоть и чувственными, но платоническими. Одни – по детскому возрасту, другие – по каким-то иным причинам. И вообще, считайте, что Вы вытянули счастливый билет: всё у нас будет так, как Вы захотите, как Вам будет нужно, необременительно и приятно. И никогда ничего не будет наоборот.
Это не совсем шутка. Это в очень малой степени шутка. Это и не шутка вовсе.
Я никогда намеренно не обижу Вас. Я никогда сознательно или намеренно не сделаю Вам больно. Мне легко и радостно обещать Вам это. Я всегда буду у Вас столько, сколько Вам захочется и будет нужно. И ни на капельку больше.
В ту секунду, когда Вы захотите «избавиться и от этой привязанности», я уйду. И это будет легко, хоть и грустно. Потому что я всё равно буду любить Вас. И никогда Вы не перестанете быть для меня младшеньким, маленьким моим братишкой.
У меня не будет метаний и страданий, я не буду «сходить с ума». Я очень светло и без всяких судорог люблю Вас. И болтать об этом не буду так много. Очень хочу, чтоб Вам от моей любви стало хоть капельку светлей, легче, спокойней, радостней. И не хочу, чтобы она внесла в Вашу жизнь новые страхи, боль, страдание. Если так всё же случится, Вы скажите, только скажите, ладно?..
И опять мы все вместе летали – Вы и мы с Другом как единое нечто. На этот раз полет был вертикальным. Я стояла, как если бы стояла на полу, на земле или в воде. Но стояла ни на чем. Держала Вас перед собой двумя руками, и мы были как будто неподвижны в этом положении, потому что я не помню никаких усилий, обычных при движении, но точно знаю, что нет, не неподвижны, а летели, как если бы облетали шар, только очень большой, так что и не чувствуется, что он круглый.
Я не видела Вашего лица, потому что держала Вас крепко (знала, что нельзя отпустить: Вы тогда упадете. Но мне не было страшно: знала, что не отпущу. И Вам не было страшно, Вы вообще об этом не думали). Я держала Вас крепко, а лицо Ваше было выше, и я не могла его видеть. Я знала, что это лечу я, а не Вы, что летная сила во мне, а не в Вас, но что сила эта рождается и «заряжается» Вами и входит в меня через Вас. Она переходит в мое тело из Вашего. Поэтому мне (и нам) было очень нужно, чтобы я держала Вас вот так тесно и крепко, иначе не мог бы состояться полет.
Весь полет был каким-то очень серьезным и сосредоточенным. В нем не было обычного ликования. Но было «глаза-в-глаза», хотя я не видела Ваших глаз, и Вы моих, наверное, не видели. И это «глаза-в-глаза» было очень глубоким, вопрошающим. О чем? Не знаю. Но что-то серьезное, очень большое было в этом полете.
Я сказала выше: это не было эротично. Не совсем так. Прикосно-вения тел не было, это правда. Но весь полет, весь воздух, в котором мы неподвижно летели, стоя лицом друг к другу, всё дыхание, наше «глаза-в-глаза», – всё это было… я не знаю, как сказать… Это было как за секунду до мгновения, когда губы прильнут друг к другу, но они никогда не прильнут, потому что это мгновение длится вечно, а следующего, естественно, не будет. Мне кажется, это именно то, что я хочу сказать. Не мы с Вами ощущали это, а этим было то напряжение без напряжения, то мгновение, растянувшееся в вечность.
Видите, как получается: летели, но была неподвижность. Внутренняя напряженность – запредельная, но не отягощающая. Энергия была не общая, но переходящая от одного к другому. Без Вашей энергии я не смогла бы лететь. В Вас тоже была энергия, но сами лететь Вы не могли. И эрос был не Ваш, не мой и не наш, а скорее, вокруг нас, мы в нем находились, но не осознавали его, и он не пугал, не мешал, не тревожил нас.
И я думаю, что это «глаза-в-глаза» могло бы длиться и длиться. Но я пошевелилась и что-то нарушила. И всё исчезло.
* * *
…Какой праздник ты сделал мне своим телефонным звонком. И твой голос вчера вечером тоже что-то успел сотворить за несколько секунд – я совсем перестала бояться его (голоса) и тебя воплощенного, а так как страх сразу же превратился в любовь, то и любовь выросла на столько, сколько страха было во мне. Я сейчас и голос твой люблю (которого боялась), и ту интонацию, которую услышала чуть ли не в единственной твоей фразе: «Ну вы же видите, что делается». А что делается, любимый? Что делается, волшебник ты мой, творящий чудеса из ничего – из воздуха, из телефона, из одной фразы? Или, может быть, из влюбленности моей? Из моего восторженного обожания? Короче, из моей сентиментальной глупости – и вдруг чудо. Волшебник ты, чудесник и кудесник, вот.
Еще одно признание. Только услышь хорошо, как умеешь слышать, ладно? С тех пор, как я так сильно полюбила тебя, я разучилась быть без тебя, но там нельзя быть с тобой, там я могу быть только одна или с Другом, что, в общем, то же самое. С любовью, но одна. Это не от меня зависит. И у меня что-то вроде выбора: или там, или с тобой. Я не совершаю этот выбор, он совершается сам. Я не могу управлять этим. И сейчас выбирается с тобой; значит, в это время не могу быть там. Это не страшно, это не надолго так, это такой-то отрезок пути. Потом что-то будет. Либо научусь быть там с тобой, как сейчас могу быть только с Другом, либо буду уходить в там и возвращаться, либо еще что-то, чего не знаю сейчас.
Там я должна и хочу быть одна. Хочу жить на той высоте, на которой можно улыбнуться друг другу, обнять, сказать «люблю» – и разойтись на время… Может быть, я хочу невозможного? Но ведь нельзя разделить это с любимыми. С Другом можно. А больше ни с кем…
Вы смутили меня тем, что «обидели» наши полеты. Один уже был описан, а второй после Ваших слов застыдился и не хочет быть описанным. Но я все-таки попытаюсь. Дело всё в том, что для Вас это – Ялта, Швейцария – места, куда можно поехать по туристической путевке. А я совсем о другом. Мы совсем о другом летали.
То, что мы сперва оказались на какой-то горе в Ялте, не было случайностью. Тому было несколько причин. Но первая и главная – это то, что любая гора – Гора, любая гора – высокое и горнее. Я знаю это из жизни, потому что видела и вдыхала в себя и горы в Ялте, и горы в Армении, и Карпаты, и немецкие и французские Альпы, и, наконец, Альпы в Швейцарии. И я знаю это чувство, и знаю разницу между Ялтой и швейцарской горной деревушкой. Но это всё не о полете. Хотя и о нем тоже.
Не помню, как мы летели в Ялту, как оказались на горе. Помню только, что мы уже на ней. Уже была гора. Но была и Ялта – курорт, муравейник, суета. Хотя этого мы не видели. Вам не хотелось там оставаться. Я понимала это. Мне тоже не хотелось, хоть я и говорила Вам какие-то слова о красоте, о тишине (она всё равно была там, в горах), о том, что горы – всегда горы. Но хотелось нам обоим другого. Теперь я понимаю, что хотелось нам разного, но тогда не понимала и не думала об этом. Это я предложила Вам улететь оттуда в Швейцарию, а Вы сомневались, говорили: «Далеко лететь, да и тяжело будет». А потом было вот что.
Мы встали друг против друга, лицом к лицу, и взялись за руки. Нет, я путаю – всё начиналось иначе. Сначала было вот что. Сначала внутренний голос сказал мне: «Это делается не так. Швейцария далеко. Швейцария высоко. Туда долететь нельзя. Туда надо переместиться».
«А как?» – спросила я робко и тут же поняла, что спрашивать не надо, потому что уже знала, как.
И вот тогда мы стали лицом друг к другу и взялись за руки. Мы смотрели в глаза друг другу, и создавалось то напряжение, которое нельзя выдержать долго, но если… И когда оно стало уже почти нестерпимым, и я почувствовала, что вот сейчас обниму Вас, и всё тогда окончится, потому что будет тоника, а тоника – это разрешение, это успокоение, это блаженство, но ничего больше не будет после тоники, в это мгновение Вы спросили меня тихонько:
– Мы летим или стоим?
– Я не знаю, мне кажется, что стоим. Но летим.
– Летим, но стоим, да?
– Нет, стоим, но летим. Вверх.
– Тогда почему же вокруг не небо, а горы?
– Потому что это другие горы. И потому что они высоко.
– Мы летим вместе с горами? Вместе с Ялтой?
– Нет, мы в других горах. Те горы внизу.
– А люди здесь живут?
– Здесь нет, но они иногда сюда залетают. Когда молятся.
– Если здесь молятся, почему же мы продолжаем лететь?
– Потому что оно летит тоже. Оно – это горы, и всё, что на них, и всё, что мы можем и не можем увидеть. И молитвы рождаются здесь. И живут здесь, пока кто-нибудь их не находит и не берет себе.
– В воздухе между вершинами?
– В воздухе между вершинами.
Потом мы летали как обычно, без перемещений. В воздухе между вершинами. Рядом с облаками. Между ними. И я не беспокоилась, что мы разминемся, попадем на разные небеса, потому что мы всё время держались за руки. Мне только иногда хотелось совсем раствориться и тоже стать воздухом между вершинами. Но как раз это было невозможно. А когда нежность переполнила меня и стала перехлестывать через край, через край, я наклонилась к Вам и поцеловала руку, которая держала меня… Я приникла к ней губами и поняла, что никогда не смогу отнять губы от руки. И что те молитвы, которые рождаются здесь, и мои губы на Вашей руке, держащей мою, – это одно и то же. И потому здесь так тихо. Молитвы все бессловесны. И воздух между вершинами – он весь из этих бессловесных молитв, а значит, и из моей, нашей: моих губ на Вашей руке.
А Вы тихонько гладили мою голову, и я увидела, что мы летим уже не так, как раньше: не стоя лицом друг к другу, не лежа, как на воде, держась за руки, а лежа на боку, лицом друг к другу. И глаза всё время глядят в глаза. И то, что было в Ваших глазах, мне ни рассказать, ни даже осознать до конца. И это было, как если бы мы не летели в воздухе между вершинами, а зависли, нет, просто лежали в этом воздухе неподвижно, а вершины, и небо, и облака, и всё летало вокруг нас. А может быть, это мы вместе – мы с этим всем вместе – вот так летали?
Голос, который я слышу так часто, говорил мне о противопоставлении любви и страсти. Ибо любовь ведет к бессмертию, а страсть к сгоранию, она временна. Если Вы скажете, что страсть присутствует в любви, я не буду Вам возражать. Но это совсем другое дело. Страсть в любви не отменяет света и бессмертия. Страсть без любви – губительна. Вот об этом был Голос, по-моему. И поэтому мой вопрос: «А что же делать тем, у кого прикосновение рук рождает страсть?» Дескать, не их выбор, не их вина, что же им делать? Ответ мне до сих пор не до конца ясен. Может быть, он о преодолении.
* * *
Сегодня почти весь день провела в постели в забытьи и полузабытьи. Какая-то жизнь всё время витала вокруг меня. И Вы были в ней: плавали в воздухе над моей кроватью и вокруг. И опять я не видела ни лица, ни четкой фигуры, но знала, что это были Вы. Хоть Вы ни разу не обратились ко мне ни словами, ни без слов, ни разу не коснулись меня. А сама я не летала. Я была в это время больна и постанывала тихонько. То дремала, то спала, то просыпалась. А потом у нас наступила длинная-длинная ночь, а у вас там было уже утро. Я смотрела на Вас, как Вы спите, уставший, – и думала, что вот самое время передать Вам чуточку утренней нежности, совсем-совсем утренней, детской, нежаркой, тихонькой. Вот так сдунуть ее с ладошки на Вас, спящего, и смотреть, как она вокруг Вас летает, а потом садится на Вас – осторожно, мягко, чтоб не разбудить, чтоб не испугать, чтоб не потревожить, чтоб не внести сумятицы в утреннюю просыпающуюся Вашу душу.
А если Вы с нею, с нежностью, проснетесь, так, может быть, и день будет легче и воздушней. Он ведь выходной, на работу не надо. У вас там не жарко, как у нас здесь, и весна еще, а не лето, и будем мы спать на воздухе, а потом просыпаться и немножко читать, что-нибудь поклевывая, а потом в небо глядеть – и снова засыпать… Вот бы весь день так. Тогда и намечтается много, и надумается, и отдохнется…
А я буду Вам отсюда теплые лучики слать – на случай, если у вас холодно. Мне для этого ничего не нужно, даже думать об этом не нужно: они сами из меня исходят и к Вам направляются. И сами свою физическую температуру регулируют. Если Вам холодно – согреют. Если Вам жарко – остудят. Потому что они умные не разумом, а сердцем. Или, как говорил Кастанеда, телом.
Это я всё бормочу-бормочу: баюкаю Вас. А как Вы задремлете, замолчу и буду смотреть на Вас спящего. Вспомнила, что когда мне лет четырнадцать было и я была влюблена в свою троюродную сестру Инну, которой было тогда двадцать семь, вот так же сидела у ее постели в Одесском доме отдыха, охраняя ее послеобеденный сон. И весь мир был тихим и молящимся… Что ж это так? За столько лет ничего и не изменилось?..
Вы спрашиваете, почему я могу бывать в том мире только одна? Потому что там пустынно. Только Космос и ты. Только Бог и ты. Невозможно иначе. Если я попытаюсь нарушить эту пустынность и приведу любого гостя, даже очень хорошего и любимого, тот мир исторгнет нас, перестанет для меня быть. Может случиться, что когда-нибудь он пропустит нас вдвоем, но еще не сейчас. Он не противоречит природе моей любви к Вам или вообще к человечеству. Он вообще не об этом. Он просто призывает или допускает одного. С Другом мы были – одно. И у нас один Бог. Мы – двойное одно. Нас не было двое. С Вами – по крайней мере, сегодня, – мы не одно, нас двое. И я не знаю, один ли у нас Бог. Двоим туда нельзя. А выбор вовсе не тяжелый, его просто нет, потому что попадаю туда я нечасто и ненадолго. А если когда-нибудь тот мир примет меня насовсем, то здесь это будет выглядеть, скорее всего, как смерть…
Так что – нет, мы не были с Вами в том мире. Но были в близких, родственных сферах. Только более «человечных», более доступных нашему восприятию… И хотя я не могу взять Вас с собой туда, но, может быть, могу говорить с Вами об этом, потому что… Вот послушайте, что было со мною однажды.
Если Вам когда-нибудь приходилось лежать в ночи без сна, Вы поймете, что чувствовала я, вытянувшись на кровати с открытыми глазами в темной комнате в час ночи, затем в два, в три, в четыре… Не бодрствуя, но и не засыпая, расслабленная, я наблюдала за свободным течением своих мыслей.
Передо мной было зеркало. В темноте неосвещенной спальни я видела в нем комнату – знакомую комнату, только зазеркальную. Она казалась и обычной, и странной одновременно. Это была моя комната, моя спальня, но сейчас, в зеркале, она была другой – преображенной, иномирной. Я смотрела, не пробуждаясь и не засыпая, бездумно ожидая чего-то, прислушиваясь к тихим неясным потокам внутри себя, очень похожими на те, которые посылало мне когда-то Дерево-друг в Техасе. Как и тогда, это не было сном, это была полуреальность, в которой я ничего не делала, но что-то делалось со мной.
Поэтому я совсем не удивилась, когда и сейчас увидела дерево – там, в зазеркальной комнате. Не удивилась, когда оно заговорило со мной.
Это было большое и старое дерево, похожее на то, с которым я так дружила в Техасе, но там было родное Дерево-друг, а с этим я не была знакома раньше. Дерево-гость, так я его назвала. Мне нравилось смотреть на него, на его могучий ствол, на мощные ветки, каждая из которых сама могла бы стать стволом, но сейчас они раскинулись, как руки, поднятые вверх, и вместе создавали целый мир кроны – листьев, малых веток и веточек.
Я смотрела на него и не спрашивала, как оно попало в мою комнату-спальню, а оно смотрело на меня и не спрашивало, почему я лежу без сна, и почему во мне происходит что-то очень похожее на любовь человека к человеку, хотя я в постели одна: никто не ласкает меня, и я никого не ласкаю. А потом эта моя любовь обратилась к нему, и начался диалог… только не спрашивайте меня, на каком языке, потому что говорили мы не словами. Нет, не словами, но хорошо понимали друг друга. И когда дерево позвало меня к себе, я не колебалась ни единой секунды. Потянулась к нему и, не шелохнувшись, не вставая с кровати, не переходя в зазеркалье, оказалась сначала внутри его кроны, а потом и внутри ствола. Знакомые льющиеся потоки чего-то серебристо-прозрачного заструились вокруг меня. Потом началось струение неоформленных полутеней, а может быть полупятен. Я почувствовала себя частью дерева. Мне не нужно было ни разговаривать, ни смотреть, ни слушать, ни дышать. То, что я видела, было незримо; то, что я слышала, не было звуками; то, что я ощущала, было совсем незнакомым, ни на что не похожим, будто я перестала быть человеком, а стала кем-то или чем-то иным.
Какой-то желтый пересверк блеснул в левом углу глаза, и это было последнее, что я успела заметить. Застонал и умолк протяжный мелодичный напев, и больше не осталось звуков, а только в полном безмолвии текло и текло что-то, казавшееся мне диалогом, беседой, объятием долгим и тихим, засыпанием и растворением, в котором рождалась иная жизнь. И не было ничего более желанного, чем раствориться и родиться заново в этой жизни, для этой жизни – без движений, без действий, без поступков, без слов… Я увидела большой цветок то ли вишневого, то ли малинового цвета – и вспомнила его. Мне показалось, что в сердцевине цветка – туннель. Я спросила у Дерева-гостя:
– Куда он ведет?
– Нет никакого туннеля. Просто в прошлый раз цветок приглашал тебя, но тогда ты не сумела войти.
– Почему?
– Потому что была не одна.
– А вдвоем невозможно?
– Возможно, но нужно научиться.
– Можно ли совмещать мир людей и этот ваш мир?
– Можно. Но нельзя находиться в двух мирах одновременно. Можно переходить из одного в другой и возвращаться.
– А можно ли остаться в вашем мире навсегда?
– Нет, этот мир пока чужой для тебя. И останься ты здесь надолго, затосковала бы по своему, привычному. Но ты можешь сотворить его себе там, в твоем мире, в вашем мире людей. Попробуй…
– Так ведь я всё время пытаюсь, а не получается… А можно ли рассказывать о тебе, о том, что было сегодня ночью?
– Попробуй. И если кто-то отзовется на твой рассказ, это будет означать, что когда-нибудь он сможет прийти сюда с тобой. Попробуй.
Вот я и пробую. С Вами…
* * *
Не помню, в каком полете ласкала Вас так, что потом мне было неловко за себя. Какая разница, в каком. В этом не было нечистоты, но была страсть. Ласки не были нескромными. И если бы я смогла рассказать о них или показать их, любой взрослый посмеялся бы надо мной: «Только-то и всего?» Но они опьянили меня, а может быть, я опьянилась, и потому оказались возможными эти ласки. Желание ласкать Вас было таким острым и пронзительным, что меня не удивил тот полет (вот Вам и обрывочек исповеди). Не знаю, как всё это происходило бы, будь желание обоюдным, а ласки невиртуальными. Мы никогда этого не узнаем, но я знаю одно: как бы оно ни происходило, оно было бы чистым и молитвенным, его не нужно было бы стыдиться или извиняться за него. Но желание не было обоюдным. И я не знаю, что делали мои губы и пальцы, скорее всего, ничего не делали, даже виртуально, а только желали, но так горячо, так жарко, так страстно желали… Простите меня. Я ведь даже самой себе не могу ответить на вопрос, чего же они желали.
Когда всё это началось? Ах да, мы с тобой бежали быстро-быстро, держась за руки, пока в какой-то момент не повернули головы друг к дружке, не воскликнули одновременно «и-и-и раз!», не оттолкнулись и не взлетели. А улыбка от этого «и-и-и-раз» так и осталась на лицах.
Мы летали весело, играя, как я только в Одессе в детстве летала. Мы переворачивались в воздухе и дурачились, и смеялись. И было весело, празднично и легко. Так, наверное, бывало у девушек в XVIII-XIX веках на их первом балу, когда их кружили в вальсе. Может быть, у Наташи Ростовой так было.
И мы шалили и нежничали в солнечном праздничном воздухе. Потому что всё это был праздник. Он не мог быть невысоким, он не мог быть высоким. Он совсем другой. Он – праздник. Как фейерверк, как маскарад, как у Грина в Гель-Гью*. Помнишь? Праздник нужен людям. Это Бог такие праздники посылает. Потому что всё это веселье, озорство, пляски всякие в воздухе – они же детские, они чистые, они Божьи, и это от любви только и бывает. У Вас раньше не бывало так? Если никогда не бывало, то это очень горько. Но мы наверстаем. Мы осыплем Вас праздниками и весельем. Потому что это тоже – молитва и счастье.
Потом мы с Вами говорили. И я слышала невозможный Ваш ласкающий голос. Вы говорили, что сердитесь, что огорчаетесь, но Вы утешали меня, а в какую-то секунду Вы сказали «ну-у-у», и оно звучало как «люблю», как по головке гладят, как «ну что ты?», как «не грусти», как ласка. И я совсем сошла с ума. Не знаю, что делать. Потому что меня не хватает, чтобы вместить всё это, а оно еще растет и растет.
А утром мы с Вами снова летали. Только я не знаю, полет это был или… Мы плыли по воздуху в каком-то незнакомом пространстве, я про него ничего не помню. Плыли лежа, неподвижные, как будто на ковре-самолете, только никакого ковра под нами не было. Просто воздух держал наши тела так же естественно, как твердь держала бы. Не знаю, летели мы или плыли в этом пространстве. Это как если б мы лежали на воде, ничего не делая, но течение нас все-таки немножко относило бы, и мы перемещались. И здесь так было, только в воздухе.
Мы лежали, и я немножечко плакала. То есть не плакала, но слезы текли по щекам. И ты меня утешал. Нежно-нежно, как маленькую. А я тебе пыталась объяснить, что это ничего, что я не от горя плачу и даже не от счастья, а потому что я предельная, а она – беспредельная, и я не могу ее вместить. И мне всё хотелось найти такое слово, чтоб ты услышал, понял, узнал, почувствовал, как я тебя… Я даже вокруг посматривала, от глаз твоих отрываясь, думала, а вдруг что-нибудь увижу такое… Небеса все-таки. Да, забыла сказать важное: мы всё время летели под музыку Баха. Мы летели, и она с нами – тихая, непрекращающаяся. Ей ведь не нужны слова.
И так было, пока я вдруг не поняла, что я никогда не найду этих слов, потому что их нет в природе. И что же теперь? Теперь придется писать тебе письма на каком-нибудь неземном языке? Я совсем сейчас писать не могу, но и оторваться от тебя не могу тоже. И знаешь ли ты, почему их нет, этих слов? Сейчас расскажу, только ты иди ко мне немножко поближе, для того чтобы не нужно было громко говорить. Вру, не для этого. Но я не корысти ради соврала, постеснялась просто. А ты все-таки иди поближе, пожалуйста, чтобы в самое ушко тебе шептать, чтобы совсем-совсем рядом было…
Мы были с тобой вдвоем. Ты стоял передо мной. А я уткнулась в тебя, и мое лицо при этом прижалось к твоему животу. Я не помню, как это получилось. Может быть, я стояла на коленях (как у Родена, помнишь?), может быть, ты стоял на каком-то возвышении. Это было неважно, и я не запомнила. Как не запомнила и того, были ли на тебе одежды. Может быть, были, потому что не помню, чтобы моя щека или губы касались твоего тела. Но и другого не помню, чтобы они касались ткани. Зато очень помню, что я обнимала тебя, и лицо мое уткнулось в твой живот. И как только это произошло, начался вихрь. Но не безумный ураганный, а совсем другой. Твой живот сотворял это со мной. Твой живот – с моим лицом, щекой и губами. И я не знаю, что было при этом с тобой, а со мной творилось тако-о-о-е…
Не умею описать того, что родилось тогда этим соприкосновением. Его было так много, и оно было такое большое, что нельзя было не взлететь, невозможно, понимаешь? И мы полетели по спирали, уходящей вверх. И я любила тебя так, как только в полетах бывает. А на земле так не умеют.
Мы летели и всё не отрывались друг от друга, и глаз не отводили. И оказались мы где-то, не знаю где. И там уже не летали, а просто обитали в пространстве, просто плыли по нему. Сначала – как люди на картине Шагала, взявшись за руки, потом как птицы, потом как облака, безусильно, без цели, без направления даже. Просто отдавшись потоку… не воздуха, нет, нежности. Мы плыли в нежности. Неж-ность была вместо воздуха, это в ней мы плыли. Мир этот и был – сама нежность… Вдыхаем и выдыхаем – нежность. И очень много нежности внутри нас. И вокруг нас. И она держит нас на себе и в себе. Понимаешь? И мы совсем ничего не делали и ни о чем не говорили.
Потом ты спросил (безмолвно и бессловесно): «Останемся здесь насовсем?»
А я знала, что нет, не останемся, но не могла сказать этого тебе. Мне казалось, что тогда всё пропадет, исчезнет. И я ничего не говорила. Только притянула тебя к себе и снова уткнулась лицом в твой живот. На этот раз помню, что моя щека и мои губы чувствовали твою кожу. И я трогала ее губами. А ты… Я не знаю, что было с тобою, но ты гладил мою голову и произносил что-то ласковое, что-то вроде твоего «ну-у», от которого я и на земле умирала, а тут и подавно.
Потом это пространство сгустилось немножко, будто появились облака. И опять мы просто обитали в нем, не летели даже, хотя ноги наши не касались земли, да и не было ее возле нас, и видно не было, и не нужна она была. И опять мы смотрели в глаза – я в твои, ты в мои. И я не знаю, что видел ты, а я в твоих видела вопрос. И тогда я сказала словами: «Нет, это место, где я бываю только одна. И нет, я не могу тебя взять туда. Пока не могу. Сейчас не могу. Может быть, когда-нибудь. Но до этого ты должен перестать этого хотеть». «Почему?» – спросили твои глаза. «Потому что ты должен что-то понять, что-то угадать и почувствовать. Без этого тебе туда не попасть. Но когда догадаешься, когда узнаешь, ты перестанешь хотеть именно потому, что узнал и понял».
Твои глаза огорчились. И сразу начался спуск. Нет, мы не падали. Мы летели. Опять по спирали, но не вверх, а вниз. Я испугалась, что сейчас всё окончится, и стала лихорадочно извиняться, просить у тебя прощения за… не знаю, за что, но прости, любимый!
Мне нужно было что-то придумать. Потому что в тот момент, когда мы начали спускаться, я поняла всем существом своим (вот оно, «открытие»), что так же, как я не взлечу без тебя, потому что именно ты делаешь нас летучими, так и ты не сможешь управлять полетом, потому что рулить и направлять могу только я.
И я перестала кричать «прости меня!». Я встала во весь свой мизерный рост. И глядя в твои любимые-любимые-любимые-любимые глаза, сказала: «Сейчас полетим к твоему заколдованному озеру». И тут же мы к нему полетели. Мы летели обнявшись, как один человек. А когда были уже над озером, я сказала: «Сейчас полетим вниз». И мы полетели вниз. И ступили на землю, а озеро оставалось наверху в горах, и пешком добираться до него было долго и трудно. Мы стояли на лесной тропинке. И мне больше не нужно было «рулить». Ты взял меня за руку и спросил: «Пойдем?» И мы пошли к нему пешком. Вверх. Почти по спирали. Так вела дорога.
За мной долг – рассказать еще об одном «открытии». Я поняла (догадалась толчком озарения, а я таким толчкам верю), что внутри меня – любовь Друга ко мне. И это она обернулась моей (его) любовью к Вам. Много раз замечала: то, что я делаю – говорю, чувствую, боюсь, радуюсь, сомневаюсь, стыжусь, восторгаюсь – уже было однажды, только на моем месте тогда был Друг, а на Вашем – я. И очень многие вещи, очень многое в его поведении, отношении, оценках, восприятии понимаю только теперь, когда во мне – его любовь. Может быть, поэтому я не могу быть с тобой без него? Он всегда внутри меня, как моя душа, и я не умею жить без него, как не умею жить без души своей.
* * *
…Это не было полетом, но было началом того, что мы с тобой оба ждали и хотели: маленьким-маленьким, но приближением к тому, чтобы вместе попасть в то место, где я бывала только одна.
Утро было пасмурным и дождливым. Легкий дождик не лил, а накрапывал мне на плечи, грудь и лицо, лаская забытой прохладой, и километры вышагивались сами собой, то унося меня куда-то, то возвращая на тропинку. Я знала, что ты спишь еще – и не пыталась входить в твой сон, в сны твои. Мне было достаточно тебя вокруг: тебя, обернувшегося дождиком, прохладой, нежностью воздуха. И внутри – тихим потоком… нет, не потоком, а чем-то разлитым внутри меня ласковым, но спокойным, ласковым, но безмолвным, ласковым, но бережным-бережным: не нарушить бы сна твоего.
Становилось всё тише и тише, всё тоньше делался воздух, всё молчаливей, безмолвней, пустынней. И все-таки я вздрогнула, когда пришло оно – касание Тишины. Оно не приходило так долго. Я не ожидала его сегодня. Я шагала, не останавливаясь, боясь сбиться с ритма, боясь, что аритмичность движений нарушит касание и унесет его. Только смотрела во все глаза, вбирая его в себя, и оно входило легко и естественно. И никто не знал об этом, кроме деревьев. Потому что они тоже вбирали в себя касание Тишины, хотя в то же время сами были ее частью.
Сначала слегка закружилась голова, и меня понесло по спирали. Это был вихрь, но вихрь спокойный, не устрашающий, вихрь-неподвижность. Он унес меня в темноту ночи и постепенно сменился тихим плавным покачиванием, как в лодке в спокойном море. «Как Гарвей, – подумала я. – Как Гарвей. В море. В ночи. И никого вокруг.» Я действительно была в лодке, в море, в ночи, и никого вокруг. Но это не было страшно, в этом был какой-то великий покой. И тихое покачивание лодки. И желание, чтоб это не прекращалось никогда. Не было одиночества. Не было ожидания. Ничего не было. Только ночь – и темное небо, и темное море, и тихое покачивание лодки.
Я не заметила момента, когда ты вошел в лодку. Просто в какое-то мгновение ты уже был там. И трогал меня пальцем. И смотрел на меня вопросительно. И ничего не говорили мы друг другу. Ты только взял мою руку в свою. И так качались мы в той лодке в темноте безмолвной ночи, не различая, где море переходит в небо, а небо во что-то еще, а это «что-то еще» входит в нас, заполняя нас собою. И по мере того, как оно заполняет нас, мы становимся единым с этим морем, и небом, и ночью, и чем-то еще, и друг с другом. И всё это – Свет. Темно-фиолетовый. Свет, оказывается, может быть любого цвета. И Тишина. И Безмолвие. И касание Тишины…
Перед рассветом темнота сгустилась, но и это было в Свете, Безмолвии и Тишине. А потом был рассвет. И настало утро. И, взявшись за руки, мы полетели… просто полетели, без всяких чудес. А потом Вы повернули к себе домой, а я к себе…
* * *
У Вас действительно абсолютный слух на меня, не зря Вас называют моим младшим братиком. Вот ведь уже несколько дней Вы слышите, что со мной неладно. Я непритворно возражала и только сегодня поняла, что Вы правы. Плохо со мной. И плохо без причины. Вернее, без повода. Потому что без причины не бывает.
Пришло Ваше письмо. Такое всё равно Ваше, такое залюбляющее, меня в Вас залюбляющее. А у меня и без того уже щека Вашу вспомнила. И всё оттуда, из нашей встречи, вернулось теплом и головокружением, и горячим потоком, сверху вниз заливающим. Как подумать: ну что там в самом деле было? Палец Вашей играющей руки, глаза со зрачками-туннелями, в которые всё время с тех пор вплываю. Но дальше – обрыв. И щека. И еще Ваш смех надо мной, застеснявшейся. Ну вот как это всё в целый мир превращается?
О чем мы с Вами говорили? Не помню. Хотя каждый раз то одно, то иное всплывает вздрогом всего тела, всё тем же горячим потоком и нежностью, нежностью, нежностью… И хмелем пьянящим. И благодарностью. И молитвенностью.
Плохо ли мне от Ваших писем? От писем ли Ваших плохо? Мне от них горячо. Мне от них влюбленно. Я, правда, слегка теряю голову, но ведь это от счастья, от счастья… Мне хочется хватать Вас за руки и плясать с Вами. Или стать на колени и молиться без слов, но бесконечно. Или целовать Ваши ладони. Господи, неужели Вы можете в меня проникнуть и увидеть-услышать-почувствовать, что там внутри меня – Вам, к Вам…
Вы посылаете мне Одессу. Я начала получать ее – это ведь Вы мне ее посылаете? Много ее получаю и по-разному. Вот – улицы ночные; моря не вижу, но вижу парк возле моря, и корпус санатория, мимо которого мы ходили. А сейчас начинает наплывать всё подряд: Ваш дом, магазин, где мы покупали всякую всячину, вся Пушкин-ская, и Оперный театр, и Литературный музей, и спуск к Порт-клубу… Но и не только это. Вы посылаете мне одесский воздух? И ту наполненность воздуха? И ту Тишину? Ту невозможность говорить вслух? Это же Вы мне посылаете? Вы?
…Только что был полет, о котором никогда не сумею рассказать Вам, но и никогда не пожалею, что он был. И, наверное, хотела бы повторить его снова и снова.
* * *
Вы настойчиво просите описать полет, а я не могу, совсем не могу словами. Здесь нужен другой язык. Но Вы просите, и я пытаюсь, хотя знаю, что ничего не получится…
В моей бруклинской норке-квартире очень много неба. И часто, когда я стою на балконе или даже в комнате, перед моими глазами – только оно. Небо. Вот так и в этот раз. Я лежала на спине, глядя в небо. Облаков было много, они плыли медленно, завораживая… и сами как завороженные. Я не стану рассказывать, какими были облака. Вы и сами, наверное, не раз смотрели на них. И видели, как они медленно, неведомой нам силой взаимного притяжения вплывают друг в друга, соединяясь в одно. Как при этом иные, соединившись, продолжают оставаться отдельными, а иные превращают в новое единое совокупное облако. Да и в наших полетах такое уже бывало с нами.
Я увидела два облака – два лица. Одно над другим. Обращенные друг к другу. Они плыли навстречу друг другу, и я ощутила силу их взаимного притяжения, которая всё росла и росла по мере их сближения. Их губы были неподвижны, но слияние было неизбежным, они должны были слиться во что бы то ни стало, иначе что-то ужасное приключилось бы с небом. Но нет, не встретятся их губы, потому что облака эти – «в разных небесах», не суждено им слиться в одно. Всё, что им можно, это медленно проплыть мимо.
Я смотрела на них завороженная и понимала, что если сейчас что-то не придумать, не сотворить, они действительно разминутся, и тогда это их напряжение взорвется, и взорвется небо, и взорвется мир. «Я внизу, ты сверху», – прошептала я, хотя тебя не было рядом. И крепко-крепко прижала тебя к себе, так что щека моя была у самой твоей щеки и слегка касалась ее.
Мы летели так стремительно, как никогда раньше. И так же тихо и неподвижно. Как в том полете, когда был вихрь-неподвижность. Мы летели так долго, что тысячи жизней могли бы пройти за это время. Мои руки обнимали тебя и чувствовали твое тело, прижатое к моему. Остановилось время. Остановилось движение. Был ты. Было прикосновение твоей щеки. И жаркое-жаркое-жаркое пространство.
Я раскрыла руки. Теперь мне не нужно было тебя держать: воздух держал нас надежно и нежно. Я взяла тебя за руки, и подушечки моих пальцев касались твоих. Я вспомнила рассказ Ошо о том, что внутренняя энергия человека истекает, в основном, только из пальцев рук и ног. И подумала: вот и не надо слов любви. Потому что мои пальцы лучше расскажут об этом твоим. И что вот сейчас в тебя струится то, что плывет и плавится во мне, что переполняет меня и запускает в полеты, потому что если не выпустить его из себя, оно взорвет меня изнутри, и хотя это тоже вариант полета, но какого-то терминального: мы ведь не знаем, во что превращаемся после взрыва. Потом я подумала, что и твои пальцы посылают мне свою – то есть твою – энергию, и я чувствую, что в меня входит нечто, и люблю это нечто, и принимаю его в себя, но не знаю, что же это такое. Не могла бы назвать это словами.
Я смотрела в твои глаза. Теперь они были чуть-чуть темнее, чем тогда, при встрече, утратили желтоватый оттенок и стали двумя изумрудами с коричневыми круглыми туннелями посередине.
Они были большими и серьезными, твои глаза. Они были вопрошающими, но не дразнили, не играли – всё было другим. Может быть они, как и я, остановились и замерли перед… Это было похоже на икону или на картину Рериха, когда невидимое проступает и видится так явно…
Я очень волновалась. И это странно, потому что одновременно с этим я не волновалась совсем, а была охвачена чем-то большим, чему следовала и не могла сопротивляться. И вот ведь что удивительно… Это большое, которому я научилась, которое вело меня, которое было родственно небу и облакам, и Космосу, и Тишине, – это большое тоже была я!
То, что родилось и жило во мне тогда, было безмолвным песнопением, а может быть, чем-то иным, но я просто не могу вспомнить, с чем бы сравнить, чтоб дать Вам какое-то представление о нем. Не глазам Вашим, не ушам Вашим, не пальцам Вашим, а всему Вам. Мне хотелось молиться с Вами. То, что было во мне, оно ведь и было молитвой. Но не словами же вершить эту молитву, не песней, не музыкой. Я погрузила лицо в Ваше тело, как тогда в ладони. Я обняла Вас, и мои губы и щеки касались Вас. Может быть, Ошо и прав, что энергия истекает только из пальцев. Он мудрец, он знает. Он даже наверняка прав… и то, что излучалось Вашим телом, Вашей кожей, было не энергией. То, что принимали от Вас мои губы и щека моя, было не просто энергией: это была жизнь. Но не та, к которой мы привыкли, а совсем иная, совсем-совсем, я не знаю, с чем сравнить ее.
Моя рука обнимала Вашу спину, значит, пальцы тоже касались Вас, а щека касалась живота и понимала, умница, что нельзя, не нужно прижиматься к нему слишком тесно, что только при этом легком полукасании и рождается то, что струится сейчас между нами, ради чего можно умереть или снова родиться, от чего, наверное, рождаются где-то новые звезды, или новые песни, или новые бессмертные стихи, или новая Тишина. И губы знали, хотя им, губам, чего-то недоставало. Они целовали и целовали, но, как и я, не могли вылюбить, высказать, выразить то, что переполняло их, заставляло вздрагивать, и пульсировать, и чего-то искать. Они не могли остановиться, и не было им утоления. И я пошла за ними туда, куда они меня вели, и снова погрузила в тебя свое лицо…
Я открыла глаза. Надо мной плыло облако – ты. Я видела твои изумруды с туннелями, твою щеку, которой недавно касалась моя. Я потянулась к тебе, и – о Боже! – ты проплывал мимо.
Я закричала, но не было звуков в крике моем. Ты проплывал мимо.
Если бы ты хотел этой «невстречи», я покорилась бы тебе. Если бы ты хотел этого расставания, я не посмела бы перечить. Но не по твоей воле совершалось это «несовпадение плоскостей». Не по твоей воле разминулись в небесах наши лица. И не зная, что можно сделать еще, я рванулась из своего неба, потому что зачем мне небо, в котором нет тебя, я рванулась из своего неба к твоему, я была готова просто выпрыгнуть из своего неба, не думая о том, что будет в следующий момент, не зная ничего, ничего не оценивая.
И что-то изменилось в небесном пространстве. Твое облако будто чуть-чуть сместилось. Хотя, наверное, это не твое сместилось, а мое, растревоженное моими отчаянными рывками. Но какая разница. Я снова увидела твои глаза. Я смотрела в них не отрываясь. «Сила взаимного притяжения, – шептала я тебе, не отрывая своих глаз от твоих. – Только она может превысить любые другие силы…»
Два облака плыли друг над другом. Два лица. Они смотрели друг на друга. Глаза-в-глаза, глаза-в-глаза. Я снизу, ты сверху. Твое лицо приближалось…
* * *
Еще всё молчит во мне и не хочет нарушить молчание.
Еще чувствуют твой вкус, вкус твоего тела, мои губы, хотя они же не целовали тебя.
И пахнет тобой воздух, хотя я не знаю на самом деле твоего запаха, он мне не знаком. Почему же я думаю, что это его вдыхаю сейчас? Так в детстве, совсем еще маленькая, вдыхала аромат маминой одежды, когда она куда-то уезжала. Я помню это. Помню, как зарывалась лицом в ее висевшее в шкафу платье и искала ее, не понимая тогда, что это я так по ней скучаю…
И так же, как в мамино платье ребенком, зарывалась я в тебя.
Мне кажется, что сегодняшний день был, помимо всего остального, еще и очень большим, очень емким. Вместившим так много и так много рассказавшим. Нам? Мне? Не знаю. Мне кажется, я много-много узнала сегодня. Большого. Сказáнного и несказáнного. О тебе. О нас. О себе. О мире. О мирах. О путях. О том, куда они ведут или могут привести…
Ты прости, что я оскверняю молчание словами. Это не из-за болтливости, просто мне показалось, что вдруг ты тоже думаешь об этом. Вдруг тебе хочется вместе подумать об этом. Или сравнить, похоже ли мы увидели, поняли.
Мне показалось, что, может быть, все эти слова не совсем нарушают молчание, потому что они как бы и не вслух, как бы и не произнесены. Если бы мы были рядом, мне не пришлось бы их говорить, только взяла бы твою руку, посмотрела в глаза… ну, может быть, произнесла бы одно-два словечка или меньше.
Еще помню наш воздух там, еще вижу его цвет, еще вдыхаю в себя… И знаешь, что я больше всего вдыхаю в себя? Даже не нежность. Даже не трепетность от внезапно заговоривших пальцев твоих, молчавших до этого. Даже не новый для нас язык, на котором говорили руки. И сказали столько, что ни мне, ни тебе обычным языком не сказать никогда-никогда, даже в стихах, даже в молитвах. А больше всего я вдыхаю… Вот не знаю точного слова… опять эта бедность языка слов… Ну, может быть, самое близкое слово – серьезность. Вдыхаю тихую, вдумчивую, сосредоточенную серьезность. Потому что теперь уже я (а может быть, и ты?) не смогу жить так, как если бы этого дня не было. А это значит, что произошло что-то очень большое. Большее, чем мы способны осознать и представить. И это значит, что началось что-то новое, серьезное и, может быть, торжественное…
Похоже это на твое хоть немножко?
* * *
Мои глаза еще видели тебя, а вокруг меня уже образовалась оболочка-яйцо. Прозрачное, желтоватое, остроконечное. И было мне в нем просторно, беззвучно, сосредоточенно. И из этого яйца я видела тебя. А потом всё исчезло, а я осталась.
…Я знала, что стоит мне лечь на спину, как что-то начнется, но не знала, что именно. И оно началось сразу, будто только меня и поджидало.
Белый-белый под ярким золотистым светом снег из яблоневых лепестков.
Говорят, белый – цвет траура. Здесь не было траура, здесь была радость. Был праздник. Яркий праздничный ликующий солнечный свет. Яркие, освещенные золотым этим ликованием, живые и нежные лепестки, сыплющиеся и сыплющиеся откуда-то сверху в мое яйцо-оболочку. Щедрость их обилия. Щедрость света. Щедрость, невесомость, бережность их движения, их полета, их мягкого опадания на дно яйца-оболочки. Их несминаемость. Не сминались они, нежные, под тяжестью рук наших и тел наших. И мы могли в них купаться или барахтаться, как ребятишки в пластиковых шарах на детских площадках.
Мне не хотелось барахтаться. Мне хотелось улыбаться (и улыбалась, оно само улыбалось) и молчать (и молчала, оно само молчалось, не могло иначе).
Тебе хотелось, смеяться и радоваться (так и было: оно само, смеялось и радовалось). Хотелось шалить и дурачиться, восклицать что-то восторженное и шутливое. Мне хотелось музыки Моцарта, только без движений и звуков. Потому что музыки Моцарта мне хотелось не «вслух», а «про себя»).
А теперь представь себе всё это вместе.
Ликует внутри искрящаяся, праздничная музыка – радость и чистота – преодолевшая, достигшая, как только и может быть в моцартовских садах. В ритме этой музыки летят и падают, летят и садятся, летят и танцуют белые-белые, нежные-нежные лепестки – тоже моцартовская чистота и моцартовская радость. И всё это под… нет, не «под», а «в» – в триумфальном и лучезарном, торжествующем и щедром свете, свете-празднике, свете-преодолении, свете-чистоте без видимого источника… Ну как – видно? Зримо?
Всё это нам с тобой.
* * *
И были хорошие дни. И были плохие. И ты держал меня. И я тебя. И было так долго-долго. И много чего вместилось в эти дни, только больше всего любви, моя радость, больше всего любви и нежности, и влюбленности, и благодарности тебе и Богу за всё-всё-всё – и за тебя отдельно и особо.
А потом я поняла, что дней-то прошло совсем немножко. И удивилась. Мне-то казалось, что несколько жизней. И болезни были, и полеты были, и страшно было, и весело, и радостно, и счастливо. А больше всего – влюбленно и нежно, влюбленно и нежно. Вообще влюбленно… в пространство, в бесконечность… понимаешь, как это, моя радость? И верилось, что ты со мной. В нашем Нашем. И страшно было, что вдруг тебе его не надо. Вдруг ты забыл, что всё это Оттуда. А потом еще включились губы – помнишь наш полет? И я застеснялась, и стала оправдываться, и оборвала себя, потому что всё едино, моя радость, всё едино. Потому что люблю тебя, потому что люблю тебя, потому что люблю.
Когда я мысленно говорю с Вами, совсем не произношу «ты», а только «Вы». Но такой невозможной лаской звучит для меня каждое Ваше «ты», ко мне обращенное, такой невозможной неожиданностью отзывается каждое мое «ты», обращенное к Вам, что отказаться от них сейчас для меня – всё равно что убрать руку, оторваться от Ваших глаз, перестать шептать Вам «я люблю, я люблю тебя». Разве это возможно?
И напрасно ты говоришь, что я не из этого века, что мне бы лучше родиться в семнадцатом-восемнадцатом, в крайнем случае, в девятнадцатом. Нет, я в наших двадцатом и двадцать первом жить хочу, мне в них нужно быть – чтобы там, где Вы, там, где Друг. Чтобы вам обоим шептать в трубку, на бумаге, в небеса, где белые облака или серые тучи: люблю, люблю, люблю…
* * *
Левитация, говоришь? Ну слушай…
Мы стоим лицом друг к дружке, взявшись за руки. Две мои руки в двух твоих. Мы смотрим друг дружке в глаза и молчим…
Не разжимая губ, не произнося ни звука, безмолвно беседуем мы. Я рассказываю о своем давнем-давнем, юношеском еще открытии:
– Летать – это же совсем просто, – молча говорю я. – Нужно только, чтобы сила притяжения неба превышала силу притяжения земли.
– Небесное притяжение? Превышало земное? – так же молча говоришь ты. И я улыбаюсь – радуюсь, что ты меня слышишь.
– Ага, – киваю. – Нужно сначала подняться так высоко, чтобы небесное притяжение превысило земное, а потом можно летать куда угодно и сколько угодно. Вот только – как подняться?
– Подняться? Вот так? – спрашиваешь ты так же безмолвно, но улыбаясь всё шире и радостней. – Вот так? – повторяешь, улыбаясь, и чуть-чуть приподнимаешь наши сомкнутые руки, не столько приводя их в движение, сколько определяя направление. – Вот так?
И плавно-плавно, без толчка, без усилия, почти незаметно отделяемся мы от земли и приподнимаемся над ней, и зависаем в воздухе, всё еще стоя лицом друг к другу, взявшись за руки, глядя друг другу в глаза.
– Да, так, только этого мало, мы совсем чуть-чуть поднялись. Давай еще.
Ты опять приподнимаешь наши сомкнутые руки и улыбаешься, и глаза твои улыбаются и лучатся ласково.
И снова плавно-плавно плывем мы вверх.
Очень медленно плывем. Почему же так быстро удаляется земля? И всё, что на ней? И даже над нею? Может быть, это кажется, что мы плывем медленно, как кажется, что медленно летят самолеты? Я хочу оглядеться вокруг, но не могу оторвать своих глаз от твоих. К тому же раньше в полетах я всегда знала, что сила летучести рождается тобою, но осуществляется мною. А теперь? Кто его знает, кто из нас родил эту силу, кто осуществляет…
– Левитация? – спрашиваю.
Ты пожимаешь плечами, а улыбка всё шире, всё смущенней, всё счастливее.
– Да нет, – отвечаешь, – это, пожалуй, не левитация уже…
Осторожно-осторожно вынимаю одну свою руку из твоей и «становлюсь» рядышком. Теперь мы не смотрим в глаза друг дружке и можем оглядеться. Где мы? Не знаю. В межмирье. Потому что вокруг много миров, как звезд в земном небе. И как те земные звезды, эти миры и схожи, и не схожи друг с другом. Сейчас они кажутся очень похожими, как там, на земле, очень похожими казались нам звезды.
Мы идем, взявшись за руки, ступая по… по чему? Не знаю. Мы ступаем так же легко и естественно, как Фрези Грант ступала по воде. Но под нами нет даже воды, даже воздуха, может быть, мы ступаем по… ничему.
– Помнишь, как Дон Кихот любил никого? Помнишь, Санчо никак не мог растолковать это отцу деревенской девушки Альдонсы, которая стала потом Дульсинеей.
– Так любил он или нет? – спрашивал обескураженный зажиточный крестьянин.
– Любил, – отвечал ему Пансо
– Кого же?
– Никого.
– Значит, никого не любил?
– Нет, любил. Благородный сеньор любил НИКОГО.
Ну мог бедный зажиточный крестьянин понять, как прекрасно любить никого, мечтать ни о ком, восхищаться никем… Ах, да что я всё порчу словами! А какая радость была узнать, увидеть, что не только благородный идальго, но и толстый Санчо понимает и радуется, что можно любить – и любить никого, и Песнь Песней никому петь.
Но я отвлеклась. А ведь только и хотела сказать, мы шли не по воде и не по тверди, а спокойно ступали по ничему, и было это легко и приятно, естественно и гармонично.
Мы прошли по ничему, потом сели на ничто (что-то вроде пригорка или валуна, но не твердое, не жидкое и не мягкое – никакое, только нас это не смущало нисколечко). Огляделись, наконец, вокруг и поняли, что миры эти не такие уж схожие. Мы видели огромный белый шар больше нашего земного солнца, в несколько раз больше. И из этого шара исходили широкие голубые лучи, поблескивающие чем-то серебристо-голубым. Мы увидели тот уже виденный мною раньше прозрачный круг или шар блекло-кофейного цвета. И в нем был поющий петух, который у нас на глазах превратился в быка, а бык в женское лицо. Мы увидели какую-то странную многоугольную геометрическую фигуру, которая сначала показалась нам хаотичной, а потом постепенно в ней «вырисовались» свои подмиры, будто эта фигура была не мир, а совокупность миров. И эти миры составляли нечто гармоничное для нашего глаза, если жили в согласии, но стоило им «поссориться», как всю совокупность начинали мучить судороги и конвульсии – и так до тех пор, пока они не «мирились», не соглашались друг с другом… Мы слушали мир, который не могли увидеть совсем. Но не могли не слышать его, хотя и он не издавал звуков. Это был мир Тишины, и Тишина звучала, как звучала она для нас на земле в счастливые и высокие наши минуты. Мы сидели, вслушиваясь в звучание Тишины.
Это длилось и длилось. Наступали сумерки. И души всего живого – и того, что нам не казалось живым, – проступали так явственно, что их невозможно было не заметить. И приходила ночь – теплая, ласковая. Потом начинался рассвет, и мы замирали от нежности, наблюдая, как медленно и неуклонно свет ширился и поглощал тьму – без борьбы, без усилия – как он победительно и радостно растекался по небу, готовя восход. И восход наступал. И поднималось солнце. Незаметно проходил день, и снова – закат-сумерки-ночь… День за днем, день за днем. Месяц. Год. Жизнь. Много жизней… И тогда я приблизила свое лицо к твоему. И прикоснулась губами к твоим губам. И… нет, я не буду, я не могу рассказать об этом. Если с тобой было что-то похоже тогда или когда-нибудь раньше, ты знаешь, а если не знаешь…
Помнишь, две жизни назад я писала где-то кому-то:
Прикосновенье рук рождает Свет.
Свет рождает любовь.
Любовь рождает Бога…
Прикосновенье рук рождает страсть…
Нет, это не страсть! Страсть рождает пламя. Пламя жжет. Пламя рождает боль. Пламя рождает смерть. А тут…
…Я раскрыла глаза. И увидела твое лицо. Я не поняла, что именно случилось с тобою; оно изменилось, но почему, что творилось внутри тебя? Почему оно было будто осияно каким-то удивительным светом? Ах, вот что! Новое солнце взошло! Или мы просто не заметили его раньше? Но нет, такого нельзя было не заметить. Большое-большое бирюзовое солнце улыбалось нам с тобой детской, ласковой, радостной улыбкой ребенка. Солнце – ребенок, солнце – дитя. Бирюзовое солнышко… Как в детских книжках, как в сказках. И от него, бирюзового нашего солнышка, расходились неяркие широкие, нежные, теплые, ласковые детские лучики. И всё было озарено этим солнцем-ребеночком, только что родившимся, но уже улыбнувшимся. И лицо твое… На нем сверкали бирюзовые серебринки. Так вот он откуда, наш бирюзовый дождь! Бирюзовое серебро, серебристая бирюзовость!
Мне кажется, я знаю теперь продолжение того, о чем рассказывал мне Голос:
Прикосновенье рук рождает Свет.
Свет рождает любовь
Любовь рождает Бога…
Прикосновенье губ рождает мир.
Мир сотворен Богом. Бог рождает миры. Бог – Творец. Бог – Любовь. Любовь сотворяет мир.
Только что мы с тобой сотворили новое солнце.
Новый мир сотворили мы!
Дальше я умолкаю, потому что… чувствуешь, до чего можно до-думаться дальше? И сердце мое замирает… Так, может, ошибся поэт и
…значит, и впрямь
Всю жизнь приближается, а не длится
Любовь, удивленья мгновенная дань…*
И еще. Бирюзовый цвет – это ведь соединение синего и зеленого, да? Синий – цвет неба. Зеленый – цвет травы, деревьев, растений. Значит, бирюзовый цвет – соединение земного и небесного?..
* * *
Я поняла, что если стану записывать все свои полусны-полувидения, и потом посылать их тебе, то просто замучаю тебя. Ведь если быть достаточно внимательным, то их поток почти бесконечен. Стоит только прилечь, закрыть глаза… а то и не закрывать вовсе. Стоит только дать себе волю поплыть в полусознании, в четвертьсознании, в подсознании… Вопрос только в одном: засну ли я прямо из этого состояния – и тогда забуду всё, очнусь ли, спохватившись: ведь только что было что-то, а что? – и начну вспоминать, и вытащу за хвостик свое полувидение-полуявь… Или выйду из этого полусна, так и не вспомнив ничего, позабыв и о том, что было что-то… А между тем, это «что-то» живет, продолжает существовать параллельно с моей вертикальной жизнью. Но, будучи параллельным, оно, как в неэвклидовом пространстве, время от времени всё же с этой вертикальной жизнью пересекается, или касается его каким-то краешком, или как-то еще напоминает о себе…
* * *
Мне захотелось отдохнуть, и я улеглась на скамейку, положив под голову шапочку, да так и лежала на боку, глядя перед собой на лужайку, на деревья, на голубое-голубое небо.
Ты появился неожиданно, совсем незаметно. Вот только что никого не было, и вот – ты, смотришь и улыбаешься.
– Ты прилетел? На чем же ты летел?
– На Тишине.
– И сейчас на ней?
– И сейчас.
– Да, я слышала, она зазвучала недавно. Это ты включил ее?
– Не знаю.
Ты лежишь на Тишине, молчишь и улыбаешься.
– И земля совсем-совсем не притягивает тебя? Тебе не нужны усилия?
И опять ты только улыбаешься и молчишь. Я беру твои руки в свои. Они кажутся мне и детскими, и мужскими одновременно. Я молчу, но рук твоих не отпускаю. Молчу, но из рук моих струятся целые речи на неведомом мне языке. И твои руки их понимают. Я это вижу. Вижу, потому что смотрю, не отрываясь, в твои глаза. А твои смотрят на меня. И они не играют со мной. Они совсем не играют со мной, но они лучатся. И они ласковые. И я прикасаюсь губами к твоим рукам. Много раз прикасаюсь губами. Тихо-тихо, нежно-нежно.
– Ты отдохнула?
– Ты хочешь еще полетать?
Я хотела встать, чтобы оттолкнуться от земли и взлететь. Но ты жестом остановил меня, сам взял мои руки и чуть-чуть подтянул меня к себе. А когда чуть-чуть подтянул, мое тело поднялось, будто и не весило ничего, будто твое притяжение превысило земное. А стоило мне оказаться совсем рядом с тобою, как сразу включилось небесное. Я вспомнила открытие свое – о притяжениях и полетах, о том, что летать легко, только нужно, чтобы небесное притяжение стало больше земного. И подумала: «Вот ведь, оказывается, неважно, как высоко над землей мы находимся, чтобы это произошло. Важно только, как высоко то, что между нами».
И мы поплыли над лужайкой по широкой спирали, всё вверх, вверх и вверх. А потом… Что было потом? Где были мы? Не знаю. Это не было близко и не было далеко. Глаза забыли о том, что они – орган зрения, а уши – что они орган слуха. Не могу сказать, было ли темно или светло. Было иначе. Я ничего не видела вокруг себя, но не от слепоты, не от темноты или чрезмерной яркости, а оттого, что всё мое существо принимало мир в себя… Будто вся Вселенная свернулась в какое-то ласковое нежное облачко, и это облачко окутало меня, и я… Нет, не так… Будто я обняла Вселенную, а потом, обняв ее, вместе с нею свернулась в маленькое ласковое облачко…
И я приняла в себя, внутрь себя, внутрь своей души и своего тела это облачко, и оно там во мне раскрылось, как китайский цветок в чае. Раскрылось и расплылось во мне нежностью, сладчайшей нежнейшей нежностью, и я не могла ничего видеть или слышать, потому что сама превратилась в то, что было только нежностью одной. И всем сознанием своим я прижалась, прильнула, приникла к этому во мне расцветающему, что было тобой и Вселенной, только так, только вместе, и оттого… ой, не получается же объяснить, рассказать, не получается, дослышь сам…
И вот так мы зависли в том, названия чему я не знаю. И пространством его назвать не могу, даже космическим. Оно – не движение, не тишина даже, оно – покой, оно – нечто невидимое. И мы с тобой… И я с тобою внутри себя, а ты – внутри меня и с Вселенной внутри себя… Но это на словах только получается так смешно и так сложно, а там это было так хорошо и естественно. И было такое чувство, что это… Опять слова не найду, но всё равно это мы – ты, я, Вселенная – были одно, были Дома. А может быть, это у всех так, когда они любят, не знаешь?
Мы пришли, и больше никуда не нужно было идти, понимаешь? Мы пришли Домой. Потом – лет через тысячу или миллион – я снова обрела способность видеть. И первое, что я увидела, это был ты. Ты смотрел, вернее, вглядывался в меня. Тебе нужно было что-то разглядеть. Что? Я спросила: «Мы где?» А ты сказал: «Кажется, Дома». Я спросила: «С нами было одно и то же?» А ты сказал: «Не знаю». Я спросила: «А Вселенная?» А ты засмеялся, как тогда, когда я покраснела, и как тогда, сказал: «Вселенная? В твоем возрасте не знать, где Вселенная?» Тогда я спросила: «А мы летали?» А ты сказал: «Посмотри». И я посмотрела и увидела, что мы медленно спускаемся по широкой спирали к моей скамейке. Тогда я спросила: «А это обязательно? Обязательно возвращаться?» А ты пожал плечами. Ты тоже не знал. Но глаза у тебя погрустнели. Тебе не хотелось возвращаться, да?
А потом мы сидели вдвоем на скамейке, и мне хотелось умереть, потому что я знала, что ты сейчас улетишь, а я останусь. Но и умирать мне было нельзя, ведь это нарушило бы Тишину. Тогда я снова легла на скамейку, положив под голову шапочку. Сомкнула веки и приложила твою руку к губам. Опять нежный шар стал распускаться во мне, и я позвала тебя тихо. Ты не ответил.
Я открыла глаза. Тебя рядом не было.
Ты сказал, тебе всякая моя любовь в радость. Значит, и такая – с ласкающими пальцами и губами, с шепотом и молитвой пальцев и губ?.. И выходит снова, что развоплощенность лучше, потому что воплощенные мои губы не посмели бы твоих воплощенных пальцев коснуться. И не было бы Песни Песней. А так есть. И она – молитва. Только без воплощения.
Мураками* напомнил мне о языке тела, на котором люди могут сказать так много, намного больше, чем словами. Ну в самом деле, как рассказать словами то, что говорили-шептали тебе мои губы, не целующие даже, а только касающиеся пальцев твоих рук, хотя руки твои были за тысячи километров. И как рассказать словами об одинаково нежном, одинаково молитвенном и любящем касании. Вначале – ищущем поддержку и помощь, а потом – дарящему помощь и всего себя на вечные веки. Ты, пожалуй, прав: странная история происходит с нами. Мы так вместе сейчас, пусть по-разному, но вместе. Ты ведь тоже со мной, я не ошибаюсь? Но мы разными дорожками идем, разные песни поем, разные параграфы в Школе любви изучаем. И не дай мне Бог тебя с твоей дорожки на свою пере-тягивать, навязывать тебе свою песнь вместо твоей, органичной именно для тебя.
Я думала – задарю тебя любовью своею, заласкаю… И будет тог-да общая песнь. Всё оказалось не так просто. Ну и прекрасно. Пусть непросто будет. Пусть только не против Бога, а у нас ведь не против.
Как же мне вылюбить, высказать, передать тебе переполняющую меня нежность, как? А может быть, и не надо? Может быть…
Я сегодня смотрела на крохотных трогательных воробышков. Подумала, вот хочется же такого обнять, а сделай это – он погибнет, и нежность к нему никогда не реализуется, не воплотится. А любовь к животным? Это ведь тоже развоплощенная нежность… У меня такая нежность к собакам. И знаешь, кажется, я только что поняла природу своих любовей. Это ты мне помог. Я люблю вся. Вот и весь сказ. Я люблю вся. И следовательно, тело тоже любит. Мураками научил меня, что язык тела – это хороший и чистый язык, на котором люди могут гораздо больше и тоньше, чем словами, сказать не только Богу (это я давно знала, это одно из главных наших с Другом открытий было, что язык тела – это язык, на котором человек разговаривает с Богом), но и друг другу. Я это сейчас очень хорошо понимаю и чувствую: никогда словами не скажу того, что могут сказать, например, рука, или объятие, или губы.
* * *
Только что был еще один полет.
Мы – много-много людей – застряли в подвале многоэтажного универмага. Мы спустились туда, чтобы перекусить в кафе, а оно было закрыто. И всё бы ничего, да только и лифт отказал, и двери оказались запертыми.
Страха почему-то не было, но ждать надоело всем, и молодежь начала развлекаться – шутки шутить, в игры играть, ссориться. Но больше всего было смеха. Переносить шум становилось всё труднее. «Надо отключить звук», – сказала я себе и оперлась о стенку, чтобы легче было стоять.
Шум сразу стал отдаляться. Раскаты смеха стихали, постепенно сгустилась тишина, наполненная музыкой, похожей на баховский клавир. Я закрыла глаза и позвала беззвучно. Вы откликнулись сразу, будто только и ждали меня. «Как в сказке, – подумала я, – так всегда в сказках волшебники и феи на зов появляются, – и вообще все те, кто желания исполняют, рыбки золотые, например.» А Вы уже и впрямь передо мной стояли, и обе руки мои держали, и в глаза заглядывали.
– Что означает, по-Вашему, глаза-в-глаза? – спросили Вы, не разжимая губ. – Язык-то все-таки разный…
– Глаза-в-глаза для меня – это когда двое любящих глядят в глаза друг другу, и любовное напряжение в них и между ними достигает той крайней запредельной силы, когда лица не могут уже не сойтись в поцелуе. Но мгновение это будет длиться вечно, и губы никогда не сомкнутся, то есть и разрешения аккорда в тонику не будет.
Глаза-в-глаза – это как я сейчас в Ваши смотрю. Когда всё самое главное, самое лучшее, что есть в душе смотрящего, – вся глубина, вся высота, вся чистота, весь Космос, – всё льется потоком через глаза любящего в глаза любимого. И создается при этом такое напряжение Тишины, которую ничем нарушить нельзя, которую люди обычно не могут вынести долго. Тогда «глаза-в-глаза» переходит в другое, теперь это «губы-в-губы». И это прекрасно, но то высочайшее напряжение перед тоникой разрешается в нее и исчезает. Между тем, если выдержать это напряжение подольше, могут начаться иные чудеса.
– Чудеса любви?
– Не только. Чудеса любви возможны и тогда, когда разрешение аккордов в тонику все-таки состоялось. Чудеса полета. Чудеса перемещения. Чудеса иных воссоединений.
– Можем мы сейчас полететь вдвоем?
– Так ведь уже летим.
Мы еще не летим. Мы только взлетаем. Стоя друг перед другом, не отводя глаз и не разжимая сомкнутых рук. Я еще успеваю вспомнить: «Прикосновение рук рождает Свет…»
«Какое счастье, что оно рождает в нас Свет, а не страсть, полет, а не пламя», – успеваю подумать, и больше уже мыслей нет никаких. Медленно-медленно, плавно-плавно плывем мы вверх. Что знает рука, когда тянется к небу? Что знают глаза, в небо глядящие? Вот стояли, а вот уже не стоим, проплываем этаж за этажом, как облака. И ведь не было никакого толчка, когда же начался этот полет? И должно же быть темно, а на самом деле всё залито светом. И свет всё струится, струится…
Смотрю в Ваши глаза. Как всегда, не вижу ни тела Вашего, хотя вот же оно передо мной, совсем близко, ни лица, хотя что-то вроде смущенной улыбки все-таки различаю. И глаз Ваших не вижу, в которые смотрю неотрывно. И рук, которые держу, которые меня держат. Я вижу свой мир, в котором бывала только одна, который люблю, и с которым, как мне кажется, иногда воссоединяюсь.
– Смотри, смотри!
– Это иной мир?
– Нет, это наш, только очень-очень высоко.
– Это космос?
– Да.
– Но тогда в нем должны быть иные миры.
– Они есть. Они в нашем. И наш в них.
– Ты летала сюда?
– Да.
– Это тот мир, который любит тебя? Ты хотела бы в нем остаться?
– Не сейчас. Сейчас еще рано. Когда-нибудь.
Мы летим и летим. И музыка Баха с нами. Музыка Баха не нарушает Тишины. Тишина касается нас нежно и бережно. Мы летим, и Богом переполняется душа моя. И ни звука не смею я сказать Вам даже мысленно, даже не разжимая губ. И только глаза-в-глаза. И два потока, пусть разных, пусть не слившихся в один, но взлетевших все-таки вместе, вдвоем. Мне хочется, чтобы Космос принял нас за одно существо, и я пытаюсь подтянуть тебя поближе. «Глупенькая, – слышу я твой не-голос, – это не имеет значения. Душ-то всё равно две». Души – две, да, но всё впереди, впереди, мы открыты, открыты!..
Почему какой-то шум заглушает музыку? Я открываю глаза. We are open, we are open, кричат со всех сторон бегущие к лифту люди. Я стою у стены в подвале возле закрытого кафетерия. Руки сжаты в неплотные кулачки, будто что-то держат. Что держат они? Ваши руки?
Не прекращая полета, медленно иду к лифту.
* * *
А потом был еще один полет. Вдвоем. Вернее, втроем, но Друг, как всегда, не был отдельным существом – видимым или невидимым. Он был во мне и одновременно в Вас. Услышьте это. По-моему, это очень важно. Это, мне кажется, из самого значительного, что происходит с нами. Что он был не только внутри меня, но и одновременно внутри Вас.
Не думаю, что смогу рассказать об этом полете, хотя понимаю, что Вы – участник его и имеете право всё о нем знать. Но я не сумею передать, хотя очень хотелось бы… почти так же сильно хотелось бы, как снова вернуться в него и жить в нем. Он окончился несколько минут назад. Он, может быть, и не окончился, где-то еще продолжается, но я не выдержала: открыла глаза и оказалась в своей квартире. Просто не смогла вынести того, что там было со мною, с нами. Его было так много, оно настолько больше меня, я не смогла его вместить и прервала… Неужели насовсем?
У меня еще кружится голова и прыгает сердце, так что я его слышу, но оно не жалуется, скорее, упрекает: зачем прервала полет?!
Попробую хоть что-то сказать, хоть конспективно.
На этот раз я смутно видела Ваше тело. Оно было обнаженным. И смутно слышала Ваш голос. Он был ласкающим и успокаивающим, утешающим и подбадривающим. Голос любящего старшего. А лица снова не видела.
То пространство, в котором мы летали, было желтовато-молочным и очень светлым, хотя источника света – солнца, лампы, чего угодно – не было вовсе. И это пространство было, конечно, пустынным. Никого, только мы. Себя я не видела, но была собою – всем, что делала, чувствовала, воспринимала…
Мы летели так естественно, так безусильно, будто родились и выросли в этой летучей сфере, будто никогда в иных сферах и не жили. И музыка была вся из света, вся из света, и даже эти сумасшедшие аккорды… они были страшно напряженными, но и они были светлыми, – просто последними, перед самой тоникой, и им смертельно нужно было войти в нее, разрешиться или умереть.
Вы знаете, конечно, как это бывает, когда лопасти крутятся-вращаются так быстро, что кажутся неподвижными. Вот и о нас я не могла бы сказать, были ли мы там неподвижны или скорость движения была слишком велика. Во всяком случае, мне казалось, что мы в этом воздушно-безвоздушном пространстве обитаем естественно. Просто нет никакого земного притяжения, а есть притяжение совсем иного порядка. И то безумное напряжение, о котором я говорила, оно, конечно, было, но в то же время было полное ощущение безусильности нашего полета-бытия. И только по силе, по невероятной силе этого любовного потока я могла бы о чем-то догадаться…
То, в чем мы плыли-летели-обитали, казалось немножко похожим на небо, но в нем совсем не было голубого, а только беловато-желтоватое. В нем не было никого и ничего. И это абсолютная правда и абсолютная неправда. «В нем было ничего» равно «в нем было всё». И в этом всем – мы. И наш полет. И не спрашивайте меня, был ли это сон.
Мы разговаривали друг с другом? Да, довольно много. Могу ли я передать беседу? Нет, не могу. Ничего не хочу скрыть, наоборот, я бы и кожу с себя сняла, чтобы стать более открытой. Но не могу. Может быть, я не скрыть хочу, нет, но рассказывать об этом белой бумаге не могу. Правда, не могу. Да и почти не помню слов. Это были вопросы и ответы. Вы спрашивали, я отвечала. Каждая фраза была больше самой себя. Вот и всё, что я могу об этом сказать. О чем мы говорили? О любви. Всё о любви.
Был ли эрос? Был. Были ли ласки? Нет, не было. Не помню ни одной. Ни одного касания. Только нежность невыносимая. Но было что-то невоплощенное, что только с Другом бывало у меня. Если когда-нибудь случится, я прошепчу Вам об этом в самое ухо… Наверное, опять неправда. Ласки были. Действительно, ни одного касания, никакого, это правда, но всё было – ласка, и это тоже правда. А аккорды так и не разрешились в тонику. По крайней мере, я этого не увидела, не услышала, не почувствовала.
Вы спросите, где были всё это время Вы? Со мной и были. Мы были парой. Но пели мы не в унисон, наверное. И потому я не могу рассказать Вам Вашу песню. Могу только сказать, что Вы – не отталкивали, не обескураживали меня. Вы были близким, родным человеком. Вам не было плохо, тяжело или… Тут идут слова «чужого словаря». Вообще-то мне вспоминается о Вас еще что-то. Но это тоже в самое ушко только…
А потом – будто кто-то переключил экран – вдруг стало так, как будто эта тоника давно уже наступила, и мы оказались в чем-то светло-счастливом, спокойном, родном и домашнем. Нет, это не был дом с потолком и стенами… Но сама беспредельность была родной и домашней. И я любила Вас виновато-блаженно, не знаю почему, а Вы были ласковым и прощающим, не знаю почему. Ну как это бывает, когда тебе ерошат волосы и разговаривают с тобой ласкающим голосом. И меня стало заливать таким счастьем, таким невозможным, невыносимым счастьем, что я почувствовала, что больше мне не вместить.
И тогда я открыла глаза. И оказалась в своей комнате. Но внутри меня всё оставалось, ничто не исчезло – и сейчас продолжается.
Не знаю, услышите ли то, о чем я пыталась Вам рассказать. Оно такое большое… Когда я не выдержала и переместилась в свою комнату из нашей беспредельности, сначала очень себя заругала, а потом подумала, что это немножко похоже на то, что человек не может увидеть Бога, а если б увидел… Вы не сердитесь на меня? Я Вас не неволю?
* * *
А когда это чудо случилось со мной, что полюбила вдруг? Может быть, когда был первый полет? Но он потому и был, что чудо свершилось, хотя я тогда этого не знала. И только сейчас начинаю понимать, каким правильным был этот полет, где Вы сначала ребенок, а потом большой. И все полеты, и то, как в них участвует – явно или неявно – Друг, и всё это наше переплетенное тройное единство. Полеты оказались намного мудрее меня – и намного больше знают.
* * *
Было очень жарко, и дойдя до свободной скамейки в тени, я села на нее и вздохнула с облегчением.
Скамейка стояла напротив того самого дуба, у которого я гуляла однажды зимой. Тогда все деревья были голые, на ветках оставалось много старых сухих листьев, и я думала: а как же весной пробьются молодые листочки? Ведь эти старые мертвые будут им мешать. Не помешали. И скамейка была та самая. Я сидела, глядя на дерево, отдыхая от жары, рассматривала зеленую крону и две сухие ветки, и гнезда птиц, и их самих, сидящих на ветках у своих домиков, и постепенно входила в состояние полусна-полуяви.
Вновь проплывали надо мною два облака… помните те два лица, которые так стремились друг к другу, но не встретились бы, не сошлись, если бы мы с Вами не помогли тогда их небесам соединиться в одно? Сейчас они вместе, и я улыбалась им – и Вам, которого ощущала, почти осязала вокруг себя.
А вы, невидимый, даже не полупрозрачный, а просто невидимый, витали вокруг и становились частью всего, что меня окружало – дерева, кроны его густой, многочисленных птичек неумолкающих, но не нарушающих тишину. Вам хотелось туда, к ним. И мне тоже… Вы были невидимы, но я видела вас. То, что я видела, не имело формы, но она и не нужна была моим глазам. То, что я видела, не имело никакого материального «сгущения», но и оно не нужно было моим глазам. Я сказала Вам не голосом: «Я поняла тайну деревьев. Они соединяют земную Тишину с Тишиной небесной». А больше я ничего не говорила, потому что…
…Плывут два облака навстречу друг другу. Эти не разминутся, нет, они сближаются и, наконец, проникают одно в другое, но не останавливаются, а продолжают сближение, входя друг в друга плавно, естественно, безусильно. И вот они сливаются, объединяются, совокупляются в нечто единое, неравное сумме двух.
Так было и у нас с Вами.
Мы летели медленно, как летят облака: не летели, а плыли в воздухе над лужайкой, над деревом с гнездами. И это было тишиной и нежностью, такой спокойной, такой неподвижной… Хотя мы всё время были в плавном безусильном движении. Мы плыли навстречу друг дружке, как два облака, – сближались-сближались, но не останавливались, а вплывали, входили друг в друга и воссоединялись в одно. А соединившись, поплыли в этом синем-синем небе одним облаком. Но были мы не одно, а двое: Вы и я.
Вот так я «видела» нас с Вами в невысоком пока еще небе, над лужайкой, которую обвивала пешеходная тропинка. Я взяла слово «видела» в кавычки, потому что видеть это было нельзя: мы оба были невидимы. Увидеть со стороны можно было только мое дурацкое опустошенное тело, лежащее на скамейке. Но я именно видела нас, хотя облачка эти были тоже почти прозрачны, а может быть, и совсем прозрачны, совсем невидимы. И только внутренние глаза мои видели их так же явственно, как люди обычно видят облака – белые облака в синем солнечном небе.
Я даже любить вас там не могла, настолько мы были не отдельны. Слышите меня, родная душа моя, слышите?
Потом Вы увидели Друга. А я еще раньше почувствовала его присутствие. И Вы будто дверцу отворили – дали ему возможность войти в наше облако. И он вошел. И нас стало трое, что есть один, что есть одно ?. И когда это произошло, мы полетели вверх. Я знала, что он пришел к нам оттуда, где обитает сейчас. И что мы не полетим туда, потому что нам с Вами туда пока еще нельзя. И что поэтому наше тройное единство материализуется лишь на какое-то время. Что он – гость здесь, ему нельзя быть с нами долго. Но что он – главный в нашем полете. Даже не знаю, чья была эта летная сила: его, моя, наша? Не знаю, да это и неважно.
Мы летели вверх через первое небо, через второе, десятое… «Господи, сколько же их, этих небес», – подумала я. (Вы? Мы с вами?)
«Мы летим к нашему», – отвечал он-я-Вы-мы. Мы летели к нашему небу, и много-много облаков плавали вокруг сами по себе, много-много облаков плыли навстречу друг другу и входили друг в друга, и превращались в Единое…
Мы подлетели к нашему небу. Нам не нужно было никого спрашивать. Мы просто подлетели к нему как Домой.
Это и было Домой, но не совсем. Это было «Домой», как в моей квартирке в Одессе, когда Друг был еще здесь, на земле, и эта квартирка олицетворяла для нас Наш Дом. Тогда у меня была целая «теория» о Доме и о домиках. О том, как одиноко жили мы в своих квартирах, как искали тепла для души, как некоторым из нас удавалось найти своим душам пристанище – домик, в котором они прятались от чужих, а иногда приглашали тех, кто становился им родственным или близким. И только избранным счастливцам дарован был Дом – Храм, Монастырь, обитель не только души, но и духа. Не знаю, бывали ли у Вас когда-нибудь где-нибудь домики или Дом. У меня в Америке не было, а говорить здесь «домой» непроизвольно, не задумываясь, я начала совсем недавно, когда квартира, в которой живу, стала постепенно превращаться в домик…
Домой, куда мы прилетели, мы «вошли» как в мамины руки. И это было так хорошо и спокойно. Но, как и в маминых руках, здесь нельзя было оставаться всегда или очень долго.
Пустынно было вокруг. Наверное, всё, кроме нашего неба, перестало существовать. И мы плавали безусильно в этом небе. Мы даже не летели, мы покачивались, как покачиваются в море, лежа на спине и глядя в небо, когда оба они – и море, и небо – спокойны. И как в море, нам казалось сейчас, что Времени нет. И Пространства нет тоже. А есть только вот это мерное спокойное покачивание то ли на воде, то ли на воздухе…
Пространства действительно не было: не было никаких пределов, никаких отмеряющих границ.
Было всё. И это всё одновременно означало ничто. Вернее, наоборот: ноль, то есть ничто, и в то же время – всё, бесконечность.
И Времени, наверное, не было тоже. Потому что, когда я открыла глаза и взглянула на часы, оказалось, что не прошло и минуты… Я встала со скамейки, оглянулась, не увижу ли Вас, и пошла дальше по тропинке…
* * *
Всё хорошо, мой маленький, всё хорошо. Всё плохое ушло, а оно и не было плохим, просто дел и суеты было много, это же бывает. Я даже догадываюсь, почему и как это происходило. Это может быть просто стремлением к усреднению. Не мое стремление, а всего мирового устройства. Ну да Бог с ним, ушло – и нет его.
Вы говорите о себе, что вы грустный, а я о себе, что счастливая. Но у нас всё время один рисунок получается. Я пугаюсь, стыжусь, теряюсь. А Вы – легко и незаметно смахиваете все страхи и стыд, превращаете мою растерянность в радость, в благодарность, в новую волну влюбленности. Так я в конце концов поверю, что нам всё можно, всё хорошо, всё приемлемо. И это, в общем-то, так и есть. Вернее, так и было бы, если бы нам… если бы мы одну песнь пели, а мы все-таки разные поем.
Вы можете мне что угодно сделать. Вы улыбнулись там, на другом конце света, я здесь расцветаю. Вы чуть усмехнулись в трубку, я умираю от счастья, вернее, возрождаюсь. Вы сказали «не обижусь» – и всё, что есть «я», рванулось к Вам.
Как я люблю Вас, как люблю! И ведь еще совсем недавно мы ничего не знали… Когда был наш первый полет, ты не помнишь?
* * *
Я очень тяжело и мучительно перехожу на «ты».
«Ты…» Сама не понимаю, как это слово проговариваю, то есть прописываю. Это же больше, чем целовать, это так много, так близко, так ласково. А я говорю, и ты принимаешь. Чудо, да? У нас всё чудо. У нас действительно всё чудо. Вроде бы не должно было ничего такого случиться. И вдруг случилось всё. Ведь гораздо больше случилось, чем мы, чем я поняла. Ой, запуталась. Но неважно. Это как в сказке волшебной. Обязательно что-то сотворю с тобой чудесное, как во всех сказках сотворяется. Или ты со мной. И мы будем улыбаться, и верить в хорошее, и жалеть этих несчастных пятнадцать мальчиков*, помнишь? Жалко их всех, особенно последнего, потому что он хоть и большой, а дурачок, они все мимо прошли, а нам-то что? Зато мы теперь знаем, и ты никогда не подаришь мне подснежников, даже через триста лет. А на «ты» не теплее, а горячее. С Другом мы так всю жизнь и переходили с «вы» на «ты» и наоборот, потому что в разные моменты выскакивало то одно, то другое.
* * *
А это самый страшный наш полет, единственный такой, и мне не хотелось Вам его рассказывать.
Мы были с Вами вдвоем. Мы не летали. И я очень любила Вас. Не помню, что мы делали, о чем говорили. Это естественно, что не помню. Потому что мое тело очень сильно любило Вас. Оно часто Вас очень сильно любит. Но это бывает по-разному. Прикосновенье рук рождает разное. А тогда оно рождало не страсть, но и не свет только. И я была как хмельная, и не могла бы запомнить ни своих, ни Ваших слов. Не думаю, что ласки мои были грубыми или нескромными. Но они были, их было много, а может быть, и немного, но было в них что-то неудержимое, влекущее и ведущее меня. И в какой-то момент… Я целовала ваши руки, даже не целовала, а касалась губами Ваших рук, и это была молитва, но горячая, жаркая и хмельная. Так бывает? Не знаю. Так было.
И вот от этих рук, обожествленных и ласкаемых мною, я подняла на Вас глаза… И увидела Ваши. Увидела Ваше лицо. Жалеющее, сочувствующее. Желающее помочь. Боящееся огорчить и обидеть. Я объяснила? Продолжать?
Это мгновенно отрезвило меня, мне стало невыносимо стыдно. Я не судила себя, мне не до того было, но… Говорят, что Страшный суд будет именно таким: вам покажут всю вашу жизнь, а вы будете смотреть и умирать от стыда. Ибо нет муки сильнее.
Я стала внутренне метаться, чтобы спрятаться от Вас, а прятаться было некуда. И руки Ваши всё еще были в моих. И тогда я взлетела. Впервые в жизни взлетела не от любви, не от счастья, не от летучести – от стыда. Не взлетела – удрала в полет. Сбежала. Летела я, как стрела, – по косой, вверх. И слышала за собой Ваш голос, зовущий меня.
Вы тоже взлетели и тоже летели по косой вверх. И тоже не от любви, не от счастья, не от летучести. А от жалости – спасти, успокоить, утешить.
Вы догнали меня. И гладили мои руки, и говорили взахлеб утешающие слова. А я думала о том, что вот Вы прилетели сами, а как же Вы полетите назад? Я должна доставить Вас домой, но не могу: нет во мне взлетной силы.
Вот и всё. Это и был весь полет. Мы живы, значит, вернулись. Но стыд мой остался при мне.
«Несоответствие зова отклику». Звучит красиво. Не знаю, зачем я пришла в Вашу жизнь, хотя кое-какие мысли у меня по этому поводу были и есть. До Вас гением любви меня называл Друг. Вы это знали или сами придумали? Во всяком случае, это повод для улыбки или шутки: если я гений любви, а Вы – нет, то я и обречена на несоответствие отклика зову. Да и не только с Вами!
Но нет, я не гений любви и не обречена на несоответствие зова отклику, ведь был Друг, был Володя, была Мира, которая только в чувственности и в моих философских исканиях не шла со мной в ногу, зато в святости – ого-го как перегоняла! И любить умела. Не такой, как у меня, не моей, а своей любовью. Но это было настоящее. И отклика было не меньше зова.
* * *
…Сегодня Кортасар увел меня в 1963 год. Будто вернулась туда – в свой 1963-й – и сразу всё вспомнила. Не разумом, не памятью разума, а телом, памятью тела. И потому я тебя узнала. Я о тебе много-много узнала. И ты можешь мне ничего не рассказывать, я всё равно знаю, будто была с тобою всё время, всю твою жизнь. Не могу сказать словами, что я о тебе знаю, но знаю на другом уровне, как Кастанеда говорил: «Тело знает». Это глубже и больше слов. Я тебя теперь чувствую. Чувствую, почему ты вот это делаешь, а это нет, почему так, а не иначе на это реагируешь.
Разумом не знаю, но телом знаю, чувствую каждую твою болинку, и страхи твои, и напряженность. Мне кажется, если ты попросишь меня смазать – чем там мажут? – больное место и не скажешь, где болит, я подойду и смажу где надо, понимаешь это, да?
Это мне всё Кортасар про тебя рассказал. Как будто каким-нибудь аппаратом послойным снимки делал. Господи, как я тебя сейчас люблю, как мне хочется тебя защищать от всего – не от всех, а именно от всего. И Кортасара люблю, и всех их из книжки* тоже, но всё равно, если б ты согласился, я б тебя оттуда увела. Там больно, а я бы тебя в безболезненность увела. Там сумерки, а я бы тебя в свет, там судороги, а я бы тебя в свободную мягкость, там безверие, а я бы тебя в доверчивость. И никто бы тебя не обижал – не потому что все люди честные и хорошие, а потому что обидеть тебя было бы о-о-очень трудно, почти невозможно.
Я вспомнила вот что. Примерно в то время, когда ты родился, я тоже была каждым из этих героев. Я была анонимным невротиком, и мне казалось тогда, что чем хуже, тем лучше. Чем невротичней, тем лучше. И была я тогда одна на всем белом свете. И верила во всё плохое, а в хорошее не верила. И жалела весь мир, оттого что ему так одиноко и плохо, но более всех жалела себя.
Это правда. Это стыдно, но это правда. Это было время моего развода с Витей и Аллой. (Ты спрашиваешь, простила ли я их? Я никогда их не судила. Но было мне очень плохо. Сначала с ними, а потом без них. Если кто и не прощал, так это Друг. Он не мог простить Витьке не сам уход, а то, что, уходя, оставил меня одну – «маленькую, одинокую, без старших, без друзей, способных помочь». Это он так говорил – и не прощал этого Вите.) Я тогда тоже была одна сплошная боль. И света во мне не было, а был надрыв. И гармонии тоже не было. Была невротичность. Была достоевщина. Была попытка оставаться со всеми – и стать такой, как все. Было прохождение через всю ту грязь, в которой я слишком быстро и рано повинилась Другу, оставив ему в душе на долгие годы кровоточащую дыру и невозможность принять. Вот тогда я и была, как они, герои Кортасара. И может быть, поэтому я сейчас так болезненно их залюбила. Но не менее остро захотела, чтобы ты перестал быть одним из них, хотя и не мое это дело, я не имею права. Но это же чувство, а не поступок, оно неуправляемо. Я тебя в свет хочу, в послекортасаровщину. Там лучше, поверь.
Не знаю, где твои пределы, на что может хватить твоего сердца и твоей души. Но если ты и вправду «немного умер», как ты говоришь о себе, то для меня это звучит как призыв. И единственной моей естественной реакцией на это было бы стремительно мчаться к тебе и всеми-всеми возможными и невозможными, дозволенными и недозволенными способами вдыхать в тебя жизнь – из воздуха, из самой себя, из любви тех, кто тебе нужен, – из чего угодно, только бы оживить…
* * *
Это было днем. Все мои ниточки так натянулись… «Какие ниточки?» – спросил ты, когда я, не выдержав, позвонила тебе. «Ну… мои к тебе». Звонок был не ко времени, и потому не к месту. Я извинялась как сумасшедшая.
Я обнимала тебя. И мы стояли лицом друг к другу, как тогда, в первом полете с Другом. Но в тот раз я держала в руках тебя-ребенка, а сейчас обнимала большого, и прижималась к тебе, и льнула к тебе всем телом. Это было очень много, очень остро и очень светло. Со мной творилось что-то, чего я не берусь описать, но что точно не подходит ни под одно из известных мне слов. Оно подходит под одно слово, которое мы оба произносим, но вкладываем в него разное значение, а потому мне нельзя им пользоваться. Это слово – эрос, но я точно знаю, что ты меня не поймешь, потому что для тебя оно означает совсем другое, что-то сексуальное, что-то, чего я не хочу и не могу принять.
Я обнимала тебя… И со мной творилось… А ты? Что было при этом с тобой? Этого я не знаю.
Ах, нет, не получается, не получается рассказать…
Ну что ж, попробуем еще раз?
Я обнимала тебя, и от этого со мной творилось то волшебное, что всегда происходит со мной, когда мои глаза видят твои, а тело хоть как-то, хоть кончиком пальца, к твоему прикасается, пусть даже через тысячи километров. Тогда начинается излучение. И чем больше этого излучения, тем больше музыки и тишины, музыки и света, музыки и чего-то, что струится от меня к тебе, а через тебя в пространство. А от этого излучение становится интенсивнее, только это слово сюда не подходит, оно грубое, а излучение – нежное-нежное, как любовь. Потому что оно и есть любовь. И снова всё по кругу. Но не по порочному, а по прекрасному: касание, излучение, нежность, свет, тишина, любовь, касание… И музыка… И непонятно, что чем сотворяется.
И вот так оно и было. Но в этот раз оттого, может быть, что тела наши касались друг друга, мое тело, вернее, верхний слой его – кожа – стал другим.
Могут ли растворяться тела человеческие? Таять, расплавляться? Наружный внешний слой моего тела как бы перестал быть плотным… то есть он не стал ни жидким, ни вязким, но и плотным, непроницаемо плотным быть перестал. Так, наверное, бывает, когда проходят сквозь стены.
Происходило ли это только с моим телом или с твоим тоже, я не знаю. Но знаю, что хотя мы с тобой оставались двумя отдельными человеками, у нас была теперь одна общая кожа. Это немножко похоже на сросшихся близнецов. Мы были как одно существо, хотя всё у нас было отдельное, только объятие стало нераздельным. И вот это одно двойное существо безо всякого усилия отделилось от земли и очень медленно, очень плавно, как в невесомости, поплыло, устремилось вверх. Мы смотрели друг другу в глаза, и это почти парение было любовью. Я не отрывала своих глаз от твоих, а потому не видела ничего, что было вокруг. В этом было напряжение бесконечного. Бесконечным становилось всё, понимаешь? От этого напряжения нельзя было устать, понимаешь? И оно не было таким, как в земной любви: оно не могло никогда ничем закончиться. Оно и не закончилось у нас. Просто в какой-то момент мы улыбнулись друг дружке и посмотрели по сторонам. Оказалась, что мы – в темно-фиолетовом пространстве, похожем на вечернее небо. И нам в нем хорошо, не страшно, не утомительно. Мы – Дома.
И тогда мне нестерпимо захотелось, чтобы так было всегда… Я не знала и не знаю, что нужно для этого. Я не знала и не знаю, хочешь ли ты этого. Я не знала и не знаю, как совместить это с Голосом, который много раз повторял мне: «Иди один». Но Кто-то смилостивился надо мною: я живу, что-то делаю, читаю, пишу, думаю. А в это самое время наше общее слившееся существо плывет и плывет в фиолетовом пространстве.
Во мне живет и трепещет что-то на уровне радостного озарения: о нас троих: и о нас с тобой, и о вас двоих, и обо всех любовях, потому что все они разные, отдельные – любовь Друга ко мне и через меня к тебе, моя любовь к тебе, твоя к Другу и твоя ко мне… даром, что все мы разминулись во времени и в пространстве… Потому что ты, конечно, любишь меня, хоть и не так, как я тебя, но это другое дело, это ведь тоже любовь. И всё это уже таинственно переплелось, как твоя и моя нежность, тоже разные, но живые; что-то из этого всего родилось, или рождается, или еще родится. Я черпаю для себя из любви бесконечно много, но очень хочу надеяться, что не хищно и не жадно хватаю себе – «дай, дай, дай». Желание давать, дарить, внутреннее «возьми, возьми, пожалуйста» так сильно во мне, что я надеюсь не ошибиться, учась у своей любви.
А учусь я у нее очень многому, учусь постоянно. Вот хочешь, я расскажу тебе о той «учебной» ночи, которая проходила так тяжело и болезненно, а окончилась так светло и хорошо, хочешь? Ну слушай.
Тогда ночью я лежала в своей постели. Во мне копошились всякие темные и не очень темные, болезненные и не очень болезненные желания, мысли, чувства. Они были противоречивы, потому что всё то светлое, что было во мне раньше и есть сейчас, оно же и тогда было. Но вместе с этим светлым было и другое.
Я представляла тебя, воплощенного, то есть такого, каким видела раньше, – с руками, ногами, туловищем и головой. И мне хотелось обнять тебя, мне очень хотелось этого, но было страшно. Мне было страшно, что не смогу с реальным, воплощенным тобой жить так же легко, бестелесно и нежно, ласково и едино, как сейчас с тобой воображаемым. Нет, не воображаемым даже, а просто нематериальным совсем, состоящим из воздуха и моей любви. И чувство вины во мне было очень сильным. Перед тобой – за то, что тебе тяжело со мной. За то, что ты не стал счастливее от моей любви, как я того хотела. Что тебе не стало легче, как я хотела, а стало еще тяжелее.
И получились у меня «неразрешимые противоречия», много неразрешимых противоречий:
Хочу к тебе. Хочу быть одна и общаться с тобой нематериально. Общаюсь же так с Другом – постоянно, ежесекундно.
Хочу к тебе немедленно, сейчас же, как можно ближе, как можно слитней. – Хочу оставаться вне досягаемости. Боюсь увидеть и быть увиденной.
Хочу быть правдивой, не лгать, не лукавить. – Хочу скрыть от всего мира тайну своей любви к тебе.
Хочу оставаться в Школе любви. – Хочу полного уединения, Пустыни, Монастыря, Скита.
Надо ли продолжать? Весь ужас тогда для меня был именно в неразрешимости этих противоречий – и невозможности выбора, невозможности чем-то поступиться.
Вот такая была ночка. Я то засыпала, то просыпалась, и всё это жило во мне во сне и наяву.
А спасение пришло само, хотя мне-то казалось, что это я «додумалась». Спасение было совсем простым: я знала его с молодости. Когда мой Вовка бы еще подростком, мы часто обсуждали наши трудности и проблемы. И я тогда говорила: «Выход может быть только один: через верх».
Вот и этой ночью я всё мучилась-мучилась, пока вдруг не охватила меня та самая радость, которая всегда охватывает человека в момент «открытия», озарения. Я ведь всё это время ночью непрерывно говорила с вами – с тобой и с Другом, – я вам рассказывала, и жаловалась, и объясняла, и хотела Вашей и его маминой руки, и хотела… в общем, много чего хотела. И вдруг поняла, что всё так плохо, так дергано, нервно, с достоевщиной и кортасаровщиной, потому что я не там. Я спустилась с того уровня, где всё решаемо, всё светло, где нет никаких тупиков, – туда, где темно, болезненно и неразрешимо. Из неэвклидового пространства в эвклидово. И потому не нужно пытаться что-то делать с этими противоречиями, тем более, что это и невозможно, а нужно вернуться туда, где они просто исчезают все, потому что там их не может быть. Там – свет, там – гармония. Там параллельные прямые сходятся столько раз, сколько хотят, и никто ни на кого не в обиде.
И как только это поняла – а я поняла это радостным толчком, мгновенно, – как только это поняла, сразу же, в ту же самую секундочку и оказалась там. И все противоречия исчезли. И был Свет, и была Свобода. И всё стало можно. И не было больше страха. Я вернулась в правильное место.
Хочу оставаться там всегда. Приглашаю туда и Вас. Там хорошо. Там любовь. Там каждый с каждым отдельно – и все вместе, и нет страха причинить боль, потому что нет боли от неполученного пряника. И я люблю Вас, люблю Вас, благоговейно и нежно. И эрос больше не пугает меня, как ничто не пугает, потому что он тоже – там, и тоже – светлый, не жадный, не хищный, а нежный-нежный. И ему тоже ничего не надо. Только излучать любовь, понимаешь?
* * *
Мы были с тобой вдвоем. Стояли, держась за руки. Ты что-то говорил. Не помню слов, помню голос. Твой голос – ласкающий, утешающий, разрешающий, уводящий, творящий со мной что-то такое, отчего случаются полеты, и вихри, и сумасшедшие поступки. Ты был добр. А у меня всё клокотало от невозможного желания близости, большей, еще большей, невозможно большей близости. Не как у мужчины и женщины, а какой? Не знаю… Как у воды, сливающейся с другой в единый поток. Но чтобы в этом новом потоке мне всё равно тебя ощущать, тянуться к тебе, тянуться, как… как рука тянется к небу, понимаешь? Чтобы уже слились, а всё же к тебе. Как к небу тянутся бесконечно, понимаешь?
Я обняла тебя. Или ты меня, это неважно. Только в этом объятии то, что творилось со мной, эта тяга моя к тебе, в тебя усилилась многократно. И мы действительно стали входить друг в друга, вплавляться, будто перестали быть плотными, а стали как расплавленный металл, только не горячий, а просто жидкий. Когда-то что-то похожее уже было у меня с тобою. В этой жизни? Или в прошлой? Или в будущей? Я не помню. Но помню, что тогда это было только с кожей, с наружным слоем наших тел. А сейчас они просто сплавлялись, вливались друг в друга, превращались в единое целое. Но и внутри этого единого я любила тебя и тянулась к тебе.
И вот это наше сплавленное, слитое, единое существо медленно-медленно поплыло вверх. Было темно, хотя на земле был день. Небо было темное, ночное, и мы плыли в него, а потом по нему. И я не знаю, каким чудом я всё равно видела тебя при этом…
А потом мы опять стояли где-то в межзвездном пространстве. Стояли лицом к лицу, снова двое, снова держась за руки и глядя в глаза друг дружке. И губам моим нестерпимо, нестерпимо, нестерпимо нужно было коснуться твоих, но они даже не помышляли об этом. И всё то, что было в них тягой к тебе и любовью к тебе, всё это пело внутри меня. И была музыка. И была пастернаковская строка, помнишь: «Губы и губы на звезды выменивать»? Мы – выменивали. И звезды загорались вокруг нас. А ты улыбался. Улыбался каждой новой звезде. Тебе очень нравилось зажигать новые звезды – и очень нравилось выменивать на них губы и губы.
А потом я услышала Голос: «Теперь можно». И поцеловала тебя. Твои губы своими губами. Но не как женщина мужчину, совсем не так. А как дети целуют: быстро и коротко. И это было нежно-нежно. И сладко-сладко. Но ты испугался и закричал: «Сейчас звезды погаснут!»
А они не погасли! Они не погасли, наоборот. К этим звездам, которые мы зажгли с тобой раньше, вдруг добавился фейерверк, и в этом фейерверке кружились и расходились брызгами много маленьких ярких звездочек, веселых, детских, озорных звездочек. Те продолжали сиять, а эти плясали, плясали. Ты прикусил нижнюю губу и смотрел на всё это – удивленный, восхищенный, счастливый. Ты был счастлив! Честное слово! Я тебя таким радостно-празднично-восторженно счастливым и не видела никогда!
Нет, не подумай, что я решила, будто это от моего поцелуя ты был таким счастливым. Я понимаю, это от звезд. От тех больших, серьезных, которые… На которые мы губы и губы выменяли. И этих деток озорничавших, которые тебе праздник дарили.
А потом мы с тобою и с этими звездочками все вместе танцевали. Даже я, толстая, неуклюжая. Но там я не была неуклюжей. Мне было легко танцевать с вами. Легко и весело. И совсем не стыдно.
А потом всё стало растворяться в темном небе, и мы с тобой снова поплыли по этому небу, держась за руки. И так и плыли, не знаю куда…
И сейчас плывем.
ЭПИЛОГ
Я раскрыла глаза и облегченно вздохнула. Вокруг был знакомый пейзаж. Всё на месте. Жизнь продолжается.
– Жизнь продолжается, но не там, где раньше. Ты в другой сказке, в другом царстве, в другом мире.
– В другом? Но здесь всё, как прежде. Те же деревья, те же птицы, те же цветы. Что же это за мир другой, чем отличается от былого?
– Это мир неравного равенства. Здесь иные закономерности. Здесь, приняв в душу один цветок, ты тем самым принимаешь в душу все цветы. Сможешь?
– Смогу. Это легко и приятно. И я действительно люблю каждый цветок, когда одним любуюсь.
– И любить одно дерево — это всё равно, что полюбить все деревья. Сможешь?
– О, конечно! Это так радостно!
– И полюбить енота, зайца, птицу или белку – это полюбить всех зверей, всё живое. Сможешь?
– Не знаю… И крокодила? И гиену? И шакала? Не знаю… Это гораздо трудней.
– Но и это еще не всё. Главное – вот оно. Полюбить одного человека можно только, полюбив всех. В этом и состоит неравное равенство.
– Всех? Всех одинаково? Самого любимого и того, кто мне только знаком, и того, кто враждебен?
– Это не совсем так. Потому что многослойна душа. И много в ней пространства. И есть где разбрестись разным любовям. Лишь частично можно выразить это в переводе на язык Земли. Но всем им должно найтись место в твоей душе. Сможешь?
– А злодеи? Как полюбить злодеев?
– Спрашивай душу свою…
– Нет, не могу… Не смогу полюбить злодеев! Не хочу их любить! Я могу пожалеть их, когда они уже свергнуты, когда стали несчастными и не опасными. Но любить их я не могу…
– Что ж, тогда возвращайся на Землю.
И в тот же миг оказалась я на Земле. Как? Не знаю. Но увидела родную лужайку, а на ней – голубые, лиловые, желтые цветочки. И я любила их всей душою. Было ли это любовью ко всем цветам на свете? Не знаю, не знаю. Какая разница.
А вокруг лужайки – тропинка. По ней идут люди. И солнышко светит.
И рассыпалась душа моя…
Она рассыпалась на множество искорок, и теперь каждая искорка равна целой душе, и душа равна каждой своей искорке, но и самой себе тоже. И никакого противоречия, никакой вражды. Всё хорошо, всё ладно.
Теперь так легко отдать свою душу не кому-нибудь одному, а многим, многим, многим…
– Вот тебе вся душа моя! И тебе вся душа моя! И тебе… И тебе… И тебе…
Не беднеет и не пустеет душа… Взлетают искорки по одной – и каждая в кого-нибудь попадает. Вот одна коснулась девушки и исчезла: вошла в ее душу. Девушка только вздрогнула, оглянулась по сторонам, никого не увидела и дальше пошла.
Вот вторая пролетела над пожилой женщиной. А та даже и не заметила.
Вот третья попала на юношу – и юноша улыбнулся. Вот мальчишка запел свою песню громче… а искорки всё сыплются и сыплются.
Ну и пусть меня в том мире, в том царстве не приняли. Я пока здесь поживу. В душе моей много искорок. Всем хватит.
Всем или не всем, но многим. И тем, кого выбрала моя душа. И тем, кто волей судьбы оказался рядом. И тем, кто просто проходил мимо, не замечая меня. Ну и пусть по-разному я люблю их. Зато всей душой. Потому что каждая искорка – вся душа. И целая душа – вся душа тоже…
* * *
Пляж… Широкий, задумчивый, тихий. Океан спокоен. Под солнышком он кажется голубым. И песок… А на песке книга. Большая, старинная. Ветерок легкий, он колышет страницы книги, переворачивает их то в одну сторону, то в другую. Так странно… большая старинная книга на широком желтом песке у такого большого, но такого спокойного океана. Так странно…
Так странно читать свои собственные строки. Ведь всё это было со мной, было…
О, как не сразу я поняла, что моя любовь к Богу, так остро ощущаемая мной, есть продолжение моих любовей к людям. Что все мои влюбленности в людей – это только земное, прижизненное воплощение, земное представительство моей любви к Нему.
Как не сразу я поняла, что все мои влюбленности и любови – по сути одна единая любовь, та единственная любовь, которой могу и умею любить я. И неважно кого – маму, ребеночка или старушку, возлюбленного или ученика. Неважно что – музыку Моцарта, стихи Мандельштама, мозаику Равенны, камни и горы, цветы и деревья, озера и реки, небо и океан. Моя любовь всё равно остается неизменной. Это та любовь, которую получила я при рождении и которая пребудет со мной до конца жизни.
Ты был так щедр ко мне, Господи, посылая мне Себя в облике всех любимых моих на земле – всех, кого я любила, кто любил меня. Я впадала в отчаянье, впадала в пустоту и молчание, но не те пустоту и молчание, что равны полноте и молитве, а те, что бывают после пожара. Когда видишь, как падает хрусталик бесконечности, и знаешь, что он разобьется вдребезги, но тупо смотришь на это, не пытаясь остановить. А Ты терпеливо продолжал посылать мне весть о Себе в новых любовях, новых любимых, новых молитвах. И как дыхание Твое надо мною была каждая новая любовь. Снова и снова я получала дары Твои. И они спасали меня, возрождали снова и снова…
Прости же меня и не оставь. Я нуждаюсь в Твоей помощи. Сделай так, чтоб я могла нести свой крест. Сделай так, чтобы каждый мог нести свой крест, чтоб крест этот не оказался слишком тяжелым, чтоб человек донес его и не сломался, не упал по дороге. Помоги нам всем, Господи! Помоги тем, кто ищет Тебя и не может найти. Помоги им найти Тебя.
Помоги тем, кто не ищет Тебя, потому что не знает о Тебе. Дай им познать себя, дай им узнать о Тебе, чтоб в них проснулась тоска по Тебе, томление по Тебе. Помоги тем, кто сначала искал Тебя, а потом перестал, потому что между Тобою и миром выбрал мир, между вечным и временным – временное. Сделай так, чтобы они поняли свое заблуждение не разумом, а душою – и обратили к Тебе свои души.
Как буду я жить? Смогу ли жить так, чтоб Ты не огорчался и не плакал из-за меня, Господи?
Пусть вся моя жизнь, все мои мысли, поступки, всё, что составляет мою жизнь, творится любовью.
Сделай меня мостиком между Тобой и людьми. Или, что то же самое, даруй мне любовь хранящую, позволь мне быть орудием Твоим, чтобы любовь моя охраняла как можно больше людей для Тебя. Прости мне дерзость помыслов и чувств моих. И да будет на всё воля Твоя, а не моя. И да свершается всё по воле Твоей во все времена.
Нью-Йорк
* Библия. 1-е послание Иоанна, 4, стих 7.
* Тарковский, Андрей. Кинофильм «Сталкер» (1979).
* Рильке, Райнер Мария. О фонтанах (пер. А. Карельского)
* Зинаида Александровна Миркина (1926–2018), русская поэтесса, переводчица, литературовед, эссеист. Жена философа Григория Померанца.
** Вежинов, Павел. Барьер. 1976. На русском языке впервые опубликовано в журнале «Иностранная литература» (1978, № 1).
* Мейстер Экхарт. Духовные проповеди и рассуждения
* Николай Бердяев пишет о Платоне: «Платон постиг с гениальной, божественной мощью различие между Афродитой небесной и Афродитой простонародной, любовью божественной, личной, ведущей к индивидуальному бессмертию, и любовью вульгарной, безлично-родовой, природной». («Новое религиозное сознание и общественность», глава «Метафизика пола и любви»), – и там же о Вл. Соловьеве и его учении о любви как о пути к «индивидуальному бессмертию». Все цитаты приводятся из этой работы.
* Ошо Багван Шри Раджниш. В синем небе следов не остается: Беседы о сущности дзэн
* Грин, Александр. Бегущая по волнам
* Пастернак, Борис. «Я тоже любил, и дыханье…» В оригинале эти строки звучат так:
Так, значит, и впрямь
Всю жизнь удаляется, а не длится
Любовь, удивленья мгновенная дань?
* Мураками, Харуки. Норвежский лес
* …Пятнадцать мальчиков дарили мне подснежники.
Пятнадцать мальчиков надломленными голосами
мне говорили:
«Я никогда тебя не разлюблю».
Я отвечала им примерно вот что: «Посмотрим».
Пятнадцать мальчиков теперь живут спокойно.
Они исполнили тяжелую повинность <…>
Но, видишь ли, и ты меня разлюбишь,
и, победив себя, ты будешь говорить со мной надменно,
как будто победил меня,
а я пойду по улице, по улице…
Белла Ахмадулина
* Кортасар, Хулио. 62. Модель для сборки