Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 286, 2017
В
двенадцатом часу холодного дождливого дня он вышел из вагона поезда на
железнодорожном вокзале во Львове и, натянув шляпу на
оттопыренные уши, кивнул на прощанье проводнице:
–
Всего доброго, Мария…
–
И вам удачи, – улыбнулась она.
Выходя
из-под вокзального навеса, зябко поежился – холодная дождевая капля упала ему
за воротник…
Навещавшие
его время от времени приступы хандры и подспудного страха перед дождем вызваны
его застарелой болезнью. Одним из множества хронических недугов, которыми
страдают люди его возраста – от пятидесяти и более лет. Старым, запущенным
отитом, как у голландского поэта Яна Хендрика Леопольда.
Это
имя случайно встретилось ему на страницах старого художественного журнала.
Потрепанные журналы с романами и стихами, которые никто не читал, приносил на
кафедру не чуждый изящной словесности доцент Певзнер. Журналы валялись на
хлипком столике в дальнем углу кафедры, и Павел Сергеевич их иногда
перелистывал, пока не забирала утренняя уборщица. Это имя – Ян Хендрик Леопольд
– запомнилось ему из-за объединявшей его с давно умершим поэтом странноватой
болезни. О чем он не без интереса и прочел в предварявшей поэтическую подборку
вступительной статье. Впоследствии ему доставляло удовольствие произносить эти
три серых и, похоже, тоже сырых и промозглых слова: «Ян. Хендрик. Леопольд».
«Ну как же – отит, такая обычная болезнь! Вот, например, Ян Хендрик
Леопольд…»
Из-за
этой своей болезни Павел Сергеевич перестал ездить в отпуск на юг, к морю,
чтобы не намочить уши. А потом и вовсе отказался от отпусков и прослыл
неисправимым трудоголиком. Пока врачи не посоветовали съездить на курорт в Z. – у него стали проявляться признаки новой, доставлявшей
ему множество неудобств болезни.
Вот
он сюда и зачастил…
В
том, что по приезде во Львов его встретит настоящий водопад, Павел Сергеевич не
сомневался. Когда бы он сюда ни приехал, его встречал дождь, дождь, дождь.
В
пагубности всего с ним происходящего – оканчивал ли он университет, женился или
разводился (так что в конце концов остался старым
холостяком), лечился ли от простых и сложных болезней, читал книги,
путешествовал, заводил знакомства с
женщинами или играл в преферанс – Павел Сергеевич не сомневался.
«Ни
в чем. Жить человеку вредно», – с едкой усмешкой отвечал он, когда его
спрашивали, в чем заключается смысл жизни.
Подобными
вопросами его донимали любовницы на заре очередного нового романа – а на заре
принято казаться глубоким и тонким, так легче завоевать расположение дамы.
«Смысл
жизни, – завершал Павел Сергеевич свои монологи, – заключается в том, чтобы
избегать этой самой жизни.» Чем от души веселил
кратковременных своих спутниц.
Большие
и малые житейские отправления Павел Сергеевич совершал, по его словам, «с
большими слезами». Спросят у него: «Павел Сергеевич, как прошла воскресная
рыбалка?» И хотя рыбалка была удачная, просто огромное количество выловленных
карасей,– он отвечал с кислой улыбкой: «С большими слезами». «Как здоровье,
Павел Сергеевич?» – и опять: «С большими слезами». Карьера? Кандидатская
диссертация? Поездка в горы? Всё – с большими слезами, слезами, слезами… Так
что холодный унылый дождь казался символом его длинной, невыразительной жизни.
Ему
захотелось выпить пива. Пиво он вообще-то не любил. Но иногда, как он
выражался, на него «находило», и он опорожнял в ближайшей пивной кружку-другую
мутного, кисловато-горького напитка. Напиток был тяжел, как с трудом
начинавшийся день.
Шел
дождь, мелкий и нудный. На привокзальной площади, уложенная еще в позапрошлом
веке австрийцами, мокро блестела брусчатка. Павел Сергеевич вздохнул и
отвернулся. Нынешнее лето – такое мрачное и гнетущее, что хочется сидеть вот
так целый день и цедить горькое пойло. «А ведь врачи
запрещают», – равнодушно подумал он…
Пивной
шатер с надписью «Максим» – для нерусской Галиции название довольно необычное –
расположился посреди огромного круга привокзальной площади. Под мелким дождем
мокли стада разноцветных такси, как и много лет назад, когда он в первый раз
приехал сюда в отпуск. Казалось, время повернуло вспять, ему снова сорок четыре
года, и с испугом, смешанным с удовольствием, он обозревает мутную перспективу
Черновицкой улицы…
Таксомотор
сделал разворот вокруг собора св. Анны и вымчал на загородное шоссе.
Сквозь
сетку дождя Павел Сергеевич вглядывался в густые чащи распахнувшегося перед ним
леса. Всматривался в голые убранные поля – по ним бродили, задирая
ноги, черно-белые аисты и время от времени вскидывали длинные клювы, чтобы
проглотить мелкую добычу.
Когда
автомобиль с радостным урчанием выскочил на прямую, как стрела, дубовую аллею,
Павел Сергеевич подумал, что вот сейчас перед ним откроется, распахнется во
всей своей неказистости знакомый курортный городок. С дубовой аллеи начинался
торжественный въезд в поселение. Еще четыре, три, две минуты – и, словно по
волшебству, перед ним возникнет («Слева… он должен находиться с левой
стороны», – волнуясь, припоминал Павел Сергеевич) собор Покрова Пресвятой Девы
Марии. Потянутся кривые, плохо мощеные улочки… И внезапно и молниеносно он
потонет в туннеле из старых, развесистых дубов, помнивших еще императора
Франца… А там покажется знакомая сетка ограждения возле административного
флигеля и клумба с бледно-голубыми орхидеями…
В
приемном покое тихо и полутемно даже в солнечную погоду. До блеска натертые
полы пахнут мастикой, и сумрачный взгляд Девы Марии с иконы в вышитых рушниках
скорбно устремлен прямо на него…
Смущаясь
и волнуясь, он протянул молоденькой дежурной одетый в плотную коричневую кожу
паспорт.
–
С приездом, пан, – вежливо улыбнулась она, и сердце у него забилось.
«Как
она на нее похожа. Боже, как похожа!», – ахал он,
поднимаясь на свой этаж.
Сколько
же лет прошло с тех пор?
«Мне
было восемнадцать, – вспоминал он. – Пятьдесят шесть минус восемнадцать –
тридцать восемь лет! Почти сорок! Целая жизнь!»
Банальные
сравнения ничего к его воспоминаниям не добавляли, однако и не умаляли. Он
вспомнил горячий июльский полдень сорок лет назад, южный загородный пляж. Тот
злополучный день, когда, мучимый ревностью и подозрениями, он сорвался с работы
и первым автобусом отправился в Юрьевку. От горячего песка поднималось густое
марево, от блеска воды и солнца слепило глаза. Он болезненно щурился,
вглядываясь в груды лежавших на песке мужских и женских голых тел. Но той, кого
он так лихорадочно искал, на пляже не было. Он мысленно негодовал и возмущался:
как так, он, Павлик Бессонов, с трудом
выклянчил у директора эту поездку, а она…
Нет,
она его не ждала. Он для нее слишком мал, мал и мелок. Простой рабочий сцены
Дома культуры. Работающий временно, чтобы не сидеть
без дела летом, до начала занятий в университете. А она – признанный мастер
сцены. Руководитель известного в Республике кукольного театра. Заслуженный
работник культуры… Откуда ей знать, какие чувства испытывает к ней малознакомый
молодой человек? И какие строит планы по ее завоеванию…
Как
все влюбленные, Павлик мнил себя пупом земли. Он самонадеянно полагал, что Роза
Нестерова тоже обратила на него внимание. В ту самую минуту, что и он на нее, –
во время репетиции спектакля «Щи с топором». Он без конца переставлял убогую
декорацию, изображавшую русскую избу, – главреж никак не могла определиться с
оптимальным местом ее расположения. И Павлик тупо задавал один и тот же вопрос:
«Так хорошо? А так? Приставить к заднику? Подвесить на штанкет?»
Она
раздраженно отмахивалась, злясь и негодуя. Куда декорацию ни ставь, выходило
еще хуже. Она уже ненавидела маленькую, тесную сцену, надоевший ей спектакль и
неповоротливого рабочего.
«Сделай
уже как-нибудь!» – в сердцах махнула она рукой.
Но
ему, ослепленному ее красотой, казалось, что ее раздражение – всего лишь поза.
Женское желание помучить его, прежде чем ответить взаимностью. А ему ничего
другого и не надо… И он рисовал в воображении картины их будущей «большой»
любви…
Розы
нигде не было – ни на пляже, ни в пустом курортном городке. В голову полезли
дурные мысли. Он подозревал, что Роза ему изменяет – и всегда изменяла. Даже
здесь, прямо сейчас. В пансионате. В одном из этих беленых домиков на морском
побережье. Иначе чем можно объяснить ее отсутствие!?
«Может
быть, ее вовсе нет в пансионате? – пришла в голову спасительная мысль. – Уехала
в город, они разминулись на автобусной остановке… И нет у нее никакого
любовника!» На время он успокаивался, а потом снова мерещилось одно и то же:
она, любовник…
Кто
был этот человек и почему Павел о нем не знает, – об этом он не задумывался. А
когда версия о городском возлюбленном Розы стала казаться ему очевидной, он
придумал и версию их знакомства.
Познакомиться
они могли… конечно же, на спектакле! Но молодые люди на кукольные спектакли
не ходят! Следовательно, возлюбленный Розы – человек немолодой. Ему лет…
тридцать, и он женат. Ребенок… Жена – толстая, некрасивая тетка, вот его и
потянуло на молоденьких.
Да-да,
все сходится. Он с семьей (инженер-металлург, самая крупная в городе популяция
мужчин) отдыхает в пансионате. У него плановый отпуск, и Роза выбрала удобное
время, чтобы приехать сюда с театром. Уговорила Петрашевского, наобещала ему
невиданные финансовые сборы… Вот он и лезет из кожи вон: выбил для них
бесплатный домик, талоны на питание. Заказал грузовик, чтобы перевезти
декорации, выделил рабочего сцены…
В
пансионат должен был ехать Михалыч. Но Павлик уговорил Большого Ивана
откомандировать его.
«Я
моложе и шустрее. Михалыч комфорт любит, они не сработаются…»
«Ладно,
поезжай, – сдался Большой Иван (рост один метр девяносто сантиметров). – На
партконференцию останется Михалыч. Но смотри: не пить и не гулять!»
«Какие
гулянки!» – возмущался Павел, трясясь в переполненном автобусе.
В мыслях у него была одна Роза, самый прекрасный в мире цветок!
Цветов
в пансионате было – море! Клумбы с темно-бархатистым львиным зевом и цветами
табака – сиреневыми, белыми, лиловыми… По вечерам в городке – одуряющий
цветочный запах, и на клумбах выделялись темные, в подпалинах, розы…
Белый
песок похрустывает под ее босоножками. Он смотрел на загорелые щиколотки и
белые носочки, на белое платье, оттенявшее загорелое лицо, удивлялся густоте и
блеску волос цвета черной розы… Локоны она не завивала, как все девушки, –
они сами у нее закручивались. Нежность охватила его крепкими клещами, и Павлик
забыл о своих подозрениях…
…В
номере он распаковал вещи и аккуратно – каждому предмету свое место – разложил
по принадлежности. Ботинки на толстой подошве для прогулок в дождь поставил в
обувной шкафчик, домашние тапочки – на пестрый домотканый коврик. Неновый синий
костюм и галстуки повесил в темный, пахнущий дезинсекталем платяной шкаф. А
прибор для бритья, мыло, зубную пасту и кремы – на стеклянную полочку в ванной.
Сливной
бачок в унитазе был неисправен. Павел Сергеевич вспомнил, как он мучился с этим
бачком в прошлый приезд. Особенно по ночам, когда глухой, непрерывный гул
стекавшей воды напоминал шум горного потока.
Они
сделали санитарную остановку неподалеку от Мертвого озера.
«На
широком лугу на противоположной стороне озера, – вещала немолодая
женщина-экскурсовод, пока туристы высыпали из автобуса и рассеянно озирались, –
в 876 году войско князя Святослава наголову разбило полчища
угров, вторгшихся в исконные земли древлян…»
Он
стащил джинсы и по холодной, скользкой от падавших брызг тропе пробрался к
низвергавшемуся водопаду. Набрал полную грудь воздуха и стал брызгать себе на
шею, лицо, руки…
Экскурсовод
увлеченно рассказывала о сражении русичей с настырными
уграми. Он ничего из ее рассказа не запомнил – ни подробностей, ни имен. Помнил
только озеро, белое и как будто мертвое, нескончаемый шум и блеск ледяного
потока, и как он стоял под ним, обдаваемый мокрой пылью.
…Жаль,
он не может припомнить, в каком номере он тогда жил. Кажется, на третьем этаже
– из окна хорошо просматривался цинковый купол храма Святого Луки.
«Цинк»
на местном наречии – «блях». Смешное словечко потянуло цепочку воспоминаний.
Вот утренний поход на местный рынок, суматошный и необильный. Дешевая огородная
зелень, яблоки (кислые и сочные, как он любит), козье молоко, сыр… Скромную снедь продают с земли, присыпанной мелкой хвоей, моложавые,
приветливые старушки. И сложное, в силу языковых трудностей, общение с
аборигенами…
Он
припомнил темно-зеленый парк, где свежо пахло карпатским деревом, – местные
мастера выделывают из него миниатюрные шкатулочки, футлярчики для пастовых
ручек, темные католические крестики. Торгуют свежими, только из леса, грибами,
ягодами и целебными, от всех болезней, травами… В парке прохладно и сумрачно,
пахнет телесной и древесной чистотой, влажной землей. Помолодевшие,
поздоровевшие санаториане покупают у молчаливых гуцулов разнообразную мелочь:
лукошки для ягод, расписной карпатский топорик, деревянные, грубо раскрашенные
иконки. Весело хохоча, позируют со старинным кремневым ружьем возле чучела
дикого кабана с острой, как у дикобраза, шкурой. Потный чернявый фотограф
суетится, выбирая нужный ракурс: «Трошечки правише, пан!»
Воспоминания
одолевают его, как будто он находится вдали от этих мест.
В
отдалении (только что он принял душ и облачился в плотный джинсовый костюм) – в
отдалении воспоминания имеют некоторый смысл, подумал он. Но почему они
приходят к нему здесь, сейчас? Не проще ли – он взглянул на наручные часы:
времени до ужина осталось мало, а нужно еще зарегистрироваться у дежурной
медсестры, – переобуться, захватить зонтик (снова пошел дождь) и отправиться «к
месту событий»?
Одеваясь
перед балконной дверью, он решил, что в прошлый раз обитал все-таки этажом
выше. Сейчас он находится на третьем, и крытая красным металлошифером кровля
соседнего санатория едва заметна за верхушками леса, тогда
как раньше он видел ее всю. «Хотя, – он тут же возразил себе, – окружавшие
санаторий деревья могли вырасти и разрастись за это время и заслонить крышу и
санаторный корпус.»
Он
знал, как проверить возникшее у него предположение. Завтра у него первое (как
свидание с женщиной) посещение лечащего врача. Из холла последнего этажа – там
располагаются кабинеты медперсонала и манипуляционные – открывались покрытые
голубой пеленой отроги Карпат. Если он не ошибается и предыдущим местом его
обитания был четвертый этаж, горы будут видны как на ладони. Они раскинутся во
всю длину широкого окна, выходившего в санаторный парк. Если же его
предположения неверны, он ничего не разглядит, кроме темной зубчатой стены леса
да сероватой дымки дождя, затянувшей не только окрестности, но и безмерные
карпатские дали.
Ему
хотелось, чтобы он ошибся, чтобы прошлое повторилось в мельчайших подробностях,
как будто тем он продлит свою жизнь. И хотя в действительности его жизнь ни от
чего и ни от кого не зависела, в душе Павел Сергеевич продолжал надеяться. Он запрещал себе думать о плохом, потому что вместе с дурными
мыслями приходит печаль, а ему не хотелось омрачать печалью последнюю поездку в
Z…
Фалес
был прав, утверждая, что основой всего сущего является вода.
Жизнь
в городке Z.
целых два столетия зиждилась на воде. Она ежедневно обрушивается на приезжих и
местных обитателей в виде потоков дождя, бьет ключом из невидимых подземных
источников, исцеляя недужные тела. Воду здесь пьют, смакуют; ею торгуют, как
античные купцы египетским хлебом и самосским вином; одаривают ею приехавших из
дальних и ближних городов и стран, как бесценным, немыслимой редкости
сокровищем. Кажется, воду здесь даже едят вместо лепешек и козьего сыра.
Простодушному приезжему представляется, что в Z. человеческому организму противопоказано все, кроме
воды. Скажем точнее – вредно все постоянное и устоявшееся. Даже имя, данное два
века назад заштатному местечку Австро-Венгерской империи, призвано стать
обозначением главного качества воды – ее вечной и непреходящей текучести.
Значок
«Z» является
первой буквой немецкого слова «Zeit», что, как известно, означает «Время». А Время и Вода –
категории одного порядка, первое провоцирует второе, а второе является
метафорой первого…
Что
касается моей персоны, то через четыре-пять месяцев я буду представлять собою
один лишь дух. Без какой-либо формальной оболочки. Если, конечно,
врач-гастроэнтеролог из частного диагностического центра «Фастдиамед» ничего не
напутал.
«Плохи
наши дела, молодой человек», – покровительственно заявил доктор Плесков
(«молодой человек» годился ему в отцы). Маленький, толстенький и самоуверенный,
доктор Плесков пользовался безоговорочным авторитетом у пожилых дам и
безнадежных больных. Его красивое, холодноватое лицо ничего не выражало, когда
он объявлял от ужаса терявшему сознание пациенту очередной приговор. «У него
потрясающая интуиция, – благоговейно шушукались в приемном отделении, пока
доктор священнодействовал за дверью. – Он ни разу не ошибся…» За долгие годы
безупречной практики доктор-онколог Роберт Плесков – Роба для особо
приближенных – научился определять рак практически на глаз. С точностью до
девяноста процентов.
Я
кратко описал мои ощущения. Поколебавшись, Роба произнес тираду о том, как
плохи «наши дела».
«Нужно
обследоваться. Как можно быстрее. Тянуть больше нельзя.»
«Можно
осенью? Не так жарко…»
«Почему
бы нет», – говорило выражение его лица, пока он обдумывал свой ответ. По
крайней мере, исчезнут комары и мухи, и в палате для приговоренных
воцарится относительный комфорт.
«А
сейчас я хочу в Карпаты. В последний раз…»
«Ну
что ж, – пожал плечами Плесков. – В Карпаты так в Карпаты… Не возражаю. Но в
октябре будьте готовы…»
Роба
повздыхал и отправился мыть руки.
Я
представил, как он намыливает белые, пухлые ручки, не забывая полюбоваться
новеньким хромированным смесителем. Осторожно и тщательно протирает их
салициловым спиртом, словно осматривает больного псориазом.
Мне
его жаль. Судя по всему, меня скоро не будет. А ему еще долго
мучиться с такими, как я. С его до розового блеска отполированными ногтями и
танталовыми муками непрестанного накопительства. В кабинете с неизменным
букетом свежих цветов и новенькими офисными шторами цвета кофе с молоком. Перед
Робой маячил штормящий океан жизни, а передо мной открывалась радостная
перспектива бессрочного отпуска. Детских каникул, которые никогда не заканчиваются,
какую бы степень готовности к учебному году ни демонстрировал ученик…
Доктор
Плесков с легкостью вспорхнувшей бабочки выплыл из-за ангельски белых ширм. На
его лице сияла сладкая улыбка только что приехавшего дальнего родственника. «У
нас не принято скрывать правду. Больной должен знать все. Какой бы горькой
правда ни была. У всех неотложные дела, требующие завершения. На случай, если
осенние анализы подтвердят наши предположения, – уточнил он. – Так или иначе,
наберитесь терпения. А пока – строгий режим, диета, ничего острого, кислого и
соленого. И попейте вот это, – черкнул он на листке несколько неразборчивых
латинских букв. – На первый случай… И захватите медицинскую карту, она
понадобится санаторному врачу.»
Он
рассуждал так, как будто меня уже не было. Я был не я, а медицинская функция.
Субъект, чудесным образом превратившийся в бездушный, безмолвный объект.
«У
меня нет родственников, доктор. И особенных дел тоже.»
Я
не лукавил. В моем жизненном багаже покоились две с отменным блеском защищенные
диссертации по римскому праву – науке, не требующей любви к жизни, и неудачная
женитьба на женщине, которую я не любил. Потому что та, кого я любил, осталась
за пределами моей жизни – там, где ничего не видно, кроме узкой полоски на
горизонте.
В
смысловых умолчаниях легко запутаться, если придавать им большое значение. Я –
не придавал. Моя бывшая жена, тоже юрист, женщина с широким кругозором и
широким монгольским лицом (по материнской линии бурятка), естественная
блондинка, что, в свою очередь, делало ее похожей на отатарившуюся польку, была
плохим адвокатом и хорошей домохозяйкой. Я бы никогда с ней не расстался, если
бы она не была так посредственна. «В сущности, –
критически оценил я себя, – в отношениях с Людмилой я был подобен доктору
Плескову: функция для меня важнее импровизации…»
…Сама
по себе лечебная вода моему пораженному неизлечимым недугом желчному пузырю
вовсе не требуется. Просто напоследок меня осенила мысль посетить места,
которые я любил.
Воспоминания
о первом посещении Z. бесконечно меня трогают. Это связано с особенностями моей натуры, сладкую
мнимость предпочитающей суровой правде. Или еще с каким-нибудь психологическим
вывертом. Возможно, я совершил ошибку, приехав сюда, ведь в жизни ничего не
следует повторять. Но бесспорное это правило мною же каждый раз и нарушается…
Снова
пошел дождь. Над лесом повис туман, скрывавший очертания униатской церкви и
покатую крышу соседнего санатория – все-таки я не ошибся, и судьба и прихоть
дежурившей в приемном отделении медсестры определили меня в тот же триста
первый номер. Внизу блестело под дождем решетчатое ограждение теннисного корта,
и два венгра в шортах цветов национального флага (азиатский патриотизм!) с
трудом волочили в подсобку мокрую сетку. От здешних непрестанных дождей веселеют
только трава в санаторном парке да местный гробовщик. Все остальное – деревья,
люди и небеса – дышит всепоглощающей безнадежностью. Совершенно очевидно, что я
попал на свое, искони мне принадлежавшее место…
Полная,
грустная женщина в медицинском халате, с черной змейкой фонендоскопа на груди
казалась частью этого совершенного в своей печали пейзажа.
«И
все-таки напрасно я сюда приехал», – обреченно вздохнул я.
…От
бывшей бильярдной осталась деревянная балюстрада, обшитая тонкими, крашеными
зеленой краской досками. Остальное – крыша, стены, входная дверь и пожарная
доска с прикрепленными к ней внушительного вида
киркой, длинным брезентовым шлангом и красным металлическим конусом с песком –
было произведением последующих эпох.
В
помещении, переоборудованном в театральный зал, было сумрачно, пахло кошками и
сухой пылью. Роза, красная и потная, с листами пьесы в руках сердито
прохаживалась вдоль рядов. Утренняя репетиция шла из рук вон плохо. Более того,
была на грани срыва. Актеры играли нехотя, то и дело запинались, и переживания
сказочных героев и героинь выходили фальшиво и неискренно. Из-за невыносимого
зноя – и это утром, в десять часов! – не хотелось шевелиться.
–
Нуф, какой-то ты вялый! – выговаривала Роза толстенькой артисточке с глубоким
декольте и выражением обиды на лице. У Розы был низкий, хрипловатый голос
заядлой курильщицы. – Хищникам ты неинтересен! Хищные звери таких
не любят. Правда, Волк? – насмешливо обратилась она к единственному
актеру-мужчине Славику Елисееву. – Ты хочешь такого Нуфа? – указала она на потную, изнуренную жарой
Наденьку Небе. – Не хочешь! И дети не захотят. Ни видеть его, ни сострадать….
–
Роза Алексеевна, жарко! – теребя куклу за розовый пятачок, пожаловалась Надя. –
Давайте на пляже порепетируем?
Павел
сидел в стороне и безучастно наблюдал. Шла репетиция спектакля «Три поросенка».
Премьера должна была состояться на днях тут же, в пансионате. Новый спектакль
репетировали еще в городе, но за зиму так устали, что летом утруждать себя
работой не было никаких сил. Сообща решили, что недоделки и недочеты исправят в
Юрьевке.
Но
то, что в городских условиях худо-бедно еще получалось, возле моря выходило
совсем плохо. Вымученно и сухо. Равнодушно и вяло. Неудержимое отвращение к
работе охватило всех. Когда с радостными восклицаниями и воплями артисты
высыпали из автобуса и увидели ласковое море, белый песок и беззаботную
публику, о спектакле сразу забыли.
Роза
не скрывала своего отчаяния:
–
Нам нужно радикально измениться. Всем. Восстановить ответственное отношение к
работе. Если и дальше так пойдет, мы провалим гастроли. А это – крах! Мы и так
не выполняем финансовый план.
В
театре «Колобок» штат был небольшой: четыре молоденькие девушки-артистки,
недавние выпускницы училища культуры, и тридцатилетний лохматый и полутрезвый
Славик, бывший актер Театра драмы, изгнанный за пьянство.
Вялые
реплики актрис, похмельное бормотание Славика и трагические монологи Розы, –
все было знакомо и скучно. Павлик терпеливо ждал, когда закончится. Он любил Розу и терпеть не мог театр и актеров. Ему казалось, что
театр он ненавидит из-за Розы. И актеров и актрис, неумных и неталантливых,
ненавидит. Он не мог себе представить, что когда-нибудь полюбит артистку…
В
кукольном театре молоденькие девушки исполняли самые разные роли: хриплых,
грубых пиратов, стариков и старух, детей и солдат, царей и иванушек-дурачков,
добрых и злых, плохих и хороших. Их способность к перевоплощению пугала и
вызывала неприятные мысли. Павлик и к Розе подходил с той же меркой: если
артистка – значит, лицемерка. Каждое слово, каждый поступок вызывали недоверие.
Он замечал, как фальшива улыбка Розы, когда она разговаривает с мужчинами. С
каким пренебрежением относится к работе. После премьеры бросается в дикий загул
и не выходит на работу по несколько дней. Где она бывает и с кем – он старался
не думать… Чем безалабернее и распутнее была Роза, тем сильнее его к ней
тянуло. Словно в изменениях характера, привычек и желаний крылась подлинная
причина ее привлекательности. Она была той и не той женщиной, о которой мечтал
Павлик. Добираясь жарким июльским утром до побережья, он думал, что ничего о
ней не знает. И никогда не узнает. Потому что Роза, несмотря на свою
общительность, была женщиной холодной и скрытной. Однако вместо того, чтобы
забыть, он хотел видеть ее снова и снова. Думать о ней. Тосковать… В его
воображении всплывала она – небольшого роста смуглая красавица с крупными
бедрами и черными, горящими глазами. Но внутренне это была совсем не Роза, а
другой, незнакомый человек.
Все
в жизни, когда принимаешься об этом думать, кажется другим, приходил Павлик к
неутешительному выводу. Он не понимал, как его, спокойного и рассудительного
юношу, могла захватить любовь к Розе. Он спрашивал себя, зачем он сюда приехал,
ведь его никто не ждет, никому он здесь не нужен. И мысленно краснел,
подыскивая слова, какими объяснит свое появление. Но Роза его ни о чем не
спрашивала!
Реквизита
и декораций кукольщики привезли совсем немного, на три небольших спектакля. Да,
собственно, все спектакли театра кукол Роза ставила так, чтобы не осложнять
жизнь ненужными вещами. Ставили декорации и разбирали их сами, в считанные
минуты. А реквизитом заведовала по совместительству актриса театра Алина
Белогривцева. Так они и жили…
Покуривая,
Павлик ждал, когда на него обратят внимание.
Первой
к нему подошла Алина. Это была полненькая, смешливая девушка с усиками в
уголках рта и широкой улыбкой. От Алины нехорошо пахло, одевалась она плохо, и
у нее не было молодого человека. К вопросам любви Алина относилась с большим
интересом. С энтузиазмом принимала участие в театральных и нетеатральных
романах, знала, кто в кого влюблен и кто с кем
расстался.
«Ты
приехал из-за Розы?» – спросила она.
«Почему
ты так думаешь?»
«Дай
огонька…»
Прикурив,
Алина с веселым прищуром глянула ему в глаза:
«Думаешь,
это тайна? То, что ты в нее влюблен? Об этом все знают.»
Павлик
Алине нравился. Стоило к нему подсесть, как она воображала себя
его возлюбленной. Почти женой…
Павлик
насупился.
«Кому
какое дело…»
«Это
верно. Но приставать к ней не советую. Пожалеешь.»
«Почему?»
«У
нее роман с Большим Иваном. Уже давно. Ты разве не знал?»
В
порыве восхищения Алина забыла стряхнуть пепел с сигареты. Серым комом он упал
на сарафан с возбужденно вздымавшейся грудью. Она долго его не стряхивала –
ждала, когда симпатичный рабочий с печальными, не пролетарскими глазами сдует
его дуновением, похожим на поцелуй.
«Вот
как? Я не знал…»
Алине
можно было верить. Все знали, что она – глаза и уши Петрашевского.
«Большой
Иван жутко ревнивый. Узнает – убьет!»
Алина
гордо удалилась – на горстку пепла на ее груди Павлик не обратил никакого
внимания.
Он
посидел и побрел куда глаза глядят… В городке была
жарко и тихо. Все народонаселение пансионата пребывало на пляже. На клумбах
благоухали розы, и Павлик подумал, что он ни за что не осмелится подойти к ней
и заговорить. Кажется, все на него смотрят и улыбаются: «Это тот, кто влюблен в
Розу…»
После
репетиции всей компанией отправились на пляж. Солнце стояло высоко. Над морем
реяли высматривавшие добычу чайки. Голые загорелые дети радостно визжали,
швыряя распластавшимся в небе птицам корки прихваченного из столовой хлеба.
Солнце, яркое и горячее, клонилось к западу.
Прошел,
плавно скользя меж двух маяков, огромный теплоход, и Роза сказала, проводив его
взглядом:
–
Хорошо бы уехать…
–
Куда, Роза Алексеевна? – стянула с себя сарафан Алина. – На Сицилию? К ревнивым
мафиози?
–
Но-но, – погрозила ей Роза. – Мафиози сами по себе, а мы сами…
–
А вы, – не унималась, находившая, что масла в каше много не бывает, Алина, – и
на Сицилии были бы не последней женщиной.
–
Делать комплименты – обязанность мужчин, – натирая кремом и без того смуглое
тело, отрезала Роза.
Павлик
стащил джинсы и сел поодаль. Скрестил на коленях руки и положил на них голову.
Прищурившись, деланно-пристально всматривался в морскую даль. Там было пусто, и
на лазурной глади весело играли солнечные блики. От яркого блеска глаза быстро
уставали, и он переводил взгляд на что-нибудь близкое: на хлопотливого,
озабоченного Славика – тот вкапывал в песок большой разноцветный зонт. На
девушек-артисток, раскладывавших провизию и купальные принадлежности.
Расположились
поближе к воде, где было не так жарко.
Славик
справился с непослушным зонтом и переложил в его тень одежду и сумки.
–
Роза Алексеевна, идемте купаться!
–
Идите, я позже.
Она
закончила натираться кремом и вытянулась на подстилке.
Павлик
видел, как наморщиваются и разглаживаются складки ее живота. Как тихо и
медленно вздымается сам живот, а под не туго завязанным лифчиком нежно и
призывно раскинулись смуглые, литые груди… И, глядя на нее, он каменел,
замыкался…
–
Ничем не можем помочь, – спокойный, негромкий голос докторессы едва долетал до
его слуха. Как крики купальщиков на пляже. Когда напряженно вслушиваешься в
глухие вопли на берегу, покоясь в мутно-зеленой морской глубине.
–
С вашим диагнозом не следовало приезжать. Лечитесь дома.
«Она
хотела сказать – умирайте…»
–
Но это не окончательно, – возразил он.
Она
недоверчиво покачала головой:
–
Все равно. Поездка не пойдет вам на пользу.
–
У меня были причины, доктор.
–
Как знаете… – доктор Вр- или Бржесневская (он так и
не запомнил ее сложную польскую фамилию) пожала плечами. – Лечение прописывать
не буду. Но УЗИ придется пройти. Такой порядок… Рекомендации обычные: диета,
водичка номер шесть и – полный покой. Каждую неделю – ко мне.
Ее
крупное, затянутое в белый халат тело дрогнуло и колыхнулось.
«Вот
и хорошо, – выйдя из кабинета, с облегчением подумал он. – Свободен, наконец-то
свободен…»
Спускаясь
по лестнице и поглядывая в окна, откуда открывался вид на горы, он забыл о
неприятном посещении врача. Его ждал маленький, давно не виданный им городок с
кривыми, разбитыми улицами, запахом леса, диковинных трав, орхидей и чего-то
еще, что напоминало ему о молодости и здоровье. Ему хотелось прожить жизнь
заново, придать ей характер счастья – хотя бы в воображении…
Спустившись
вниз, он постоял у центрального входа с махавшей створками стеклянной дверью.
Остановился перед фонтаном со скульптурой матери и ребенка – она напоминала
копенгагенскую Русалку, такая же понурая и темная… На площади, как много лет
назад, играли дети и сидели на лавочках, щурясь на бледном солнце, молодые
мамы. За площадью простиралась лужайка с цветущим клевером, и он вспомнил, как
на однобокой сосне жила маленькая черная белка, и местные ребятишки
подкармливали ее хлебом и земляными орешками. Белку с дерева, где было так
удобно поедать детские приношения, выжила черно-белая кошка – их много здесь
обитает вместе с бродячими собаками, – и главврач санатория, дородный,
осанистый мужчина в тесном халате и со строгим выражением лица, выговаривал
сторожам: «Плохо работаете, вуйки. Везде
животные бродят!..»
На
зеленой лужайке, вспомнил он, высился – «почему – ‘высился’? – он и сейчас там
стоит, никуда не делся!» – гранитный валун, и вся лужайка, когда небо прояснялось и роса блестела на солнце, выглядела
по-скандинавски сурово и аскетично. Восторженно крича, по лужайке носились дети
с легкими, прозрачными сачками, над цветами гудели шмели и реяли белые бабочки.
Лужайка запомнилась Бессонову больше всего. Он поискал знакомый валун, ставший
для него символом вечности, – и вспомнил, как собирал в глухой, отдаленной
аллее камешки разных цветов и оттенков – от
бледно-малахитовых и голубых до серых, с рубиновыми прожилками. В глубокой
древности на месте Карпат простиралось первобытное море, от него и остались
валуны и скалы, как в Финляндии, и камни неизвестного происхождения,
попадавшиеся ему на каждом шагу, как в Коктебеле…
Он
вспомнил свой обычный утренний маршрут. После завтрака, натянув кроссовки и куртку,
он отправлялся бродить по окрестностям.
Нельзя
сказать, что они были живописны. Хозяйственные и спортивные постройки в
состоянии испортить самый трогательный пейзаж. А небольшой санаторный парк,
прорезаемый дубовыми аллеями, слишком мал, чтобы бродить весь день. И он уходил
на простор, где не было естественных или искусственных ограничений.
Дойдя
до спортивного городка с крашеными брусьями, невысокой, до блеска
отполированной перекладиной и железным столом для игры в настольный теннис, он
остановился. «Здесь должен быть лаз, – вспоминал он, сомневаясь и заставляя
себя поверить в невозможное. – Да, точно! Железная
сетка, огораживающая спортивный городок и крашеная зеленой краской. А внизу
была прореха, ее сразу и не заметишь… Да вот же она!»
Нагнувшись,
он пролез через дыру, проделанную неизвестным ловкачом. И, раздвинув мокрые от
росы и прошедшего дождя кусты ежевики, вышел на широкое асфальтированное шоссе.
Он
облюбовал эту дорогу в свой второй приезд в Z., году в… э, да неважно! – для утренних пробежек, потому что шоссе было новым и
гладким, и по периметру выходило как раз четыреста метров, классическая римская
дистанция. Так удобнее отсчитывать круги. Его обычная утренняя норма – десять
кругов, четыре километра, за это время он обдумывал одну-две главы диссертации
и прикидывал систему защиты. Это должна быть блестящая диатриба по образцу
Эразма. Легкая, остроумная, немного витиеватая, с ироничной похвалой в адрес
оппонента – в последний раз это был Коровин, на все доводы только пыхтевший и задававший
неумные вопросы…
Обойдя
жилой корпус с тыльной, служебной стороны, он очутился перед черно-желтым
шлагбаумом, здесь была граница санатория. По обеим ее сторонам цвели пионы и
герберы – местный садовник как будто задался целью высадить то, что Бессонову и
так было хорошо знакомо. А садовнику и дежурному в будочке, поднимавшему и
опускавшему шлагбаум, было, наверное, лет сто. Потому что ничего с тех пор не
изменилось – ни цветы, ни зеленые лавочки, на которые никто не садился, даже
уставшие от крикливых, непоседливых внуков моложавые
бабушки…
Этой
дорогой ты уходил рано утром со стеклянным кувшином к бювету минеральных вод.
Бювет, круглое, двухъярусное здание, окаймляла зеленая лужайка с подстриженной
травой.
Трава
в Z. была
великолепна. Ярко-изумрудная, сочная, она не уступала знаменитой
голландской, потому что произрастала в схожих условиях. Постоянные дожди летом,
теплая короткая зима и почти полное отсутствие солнца…
Лужайка
возле бювета была оформлена голубыми елями – по деревцу на каждой стороне, дабы
не производить впечатления чрезмерности. Внизу – запоминай, надо же будет
чем-то заполнить вечность! – топталась кучка людей с кувшинами, графинами и
пластиковыми бутылками. Обычная утренняя очередь за водой из минерального
источника… Эту воду, в отличие от той, что разливают в мерные стаканчики в
бювете, употребляют не для лечения, а для утоления жажды, и сюда приходят не
только жильцы санатория, но и местные, так как обычная вода в Z. – хуже некуда. Местные уверяют, что ею нельзя даже мыть
машины, такая она зловредная, – странное исключение в краю целебных вод!
Он
пожалел, что не захватил емкость побольше – «в последний раз, в последний раз!»
– и, толкаясь среди входивших и выходивших, поплыл в
живописной толпе в городской парк, глухой и сумрачный даже в самую солнечную
погоду.
Парк
был любимым местом его прогулок – отдыха, заключавшегося в непрестанном
хождении и разглядывании женских, мужских и детских свежих, непривычно белых
лиц, и он подумал, что это единственное место, о котором он будет вспоминать с
подлинной ностальгией.
На
сырой аллее, в тени столетних грабов он остановился у лотков с сувенирами.
Громкоголосые агенты туристических фирм выкрикивали, перебивая друг друга,
соблазнительные маршруты выходного дня: в Карпаты, на горное озеро Синевир, в
Королевские замки Галиции или на фольклорные праздники в Яремчу. Предлагались и
короткие экскурсионные поездки – «Львов дневной» и «Львов вечерний»; первая – с
посещением старинных костелов и монастырей, а вторая обещала приятную прогулку по
вечернему городу и спектакль «Тоска» в местной Опере.
Он
выбрал первый вариант и купил билет на воскресенье. Потом сфотографировался на
память («на какую память?») у бродячего фотографа; как-никак последний «живой»
снимок. Для истории – «для какой истории?» Разве у
него была, есть или будет своя собственная история, отличающаяся от истории
миллионов умерших и сгнивших, превратившихся в чернозем земляных жучков?
На
этом риторическом вопросе он вздохнул и, завершая прогулку, направился к
Малахитовому дворцу – взглянуть на увитого лавровым венком цементного Аполлона
с лирой и дородную Деметру с лукошком, полным винограда и фруктов…
–
Я всегда здесь останавливаюсь, – объяснила она.– В этом дворце до войны снимала
номера польская аристократия. Это был самый популярный курорт в Польше…
Он
промолчал. Было неприятно, что она увязывала себя с польской аристократией, –
ничего аристократического в ней не было ни внутри, ни снаружи. Он недоумевал по
поводу своего юношеского ослепления – полюбить эту женщину было совершенно
невозможно! При всем том, что – как выразилась старая французская писательница
– у них были одинаковые следы ног на песке… Ему нужна была другая, совсем
другая женщина. Сегодня нужна или вчера?..
К
тому же она много говорила. Как будто боялась воцарения небывалой, вселенской
тишины. И им обоим станет неловко – больше всего ей, потому что она сама
навязалась ему в спутницы. А потом и в собеседницы, хоть они и не были знакомы.
Просто в экскурсионном автобусе их места оказались рядом…
«Неужели
я так изменился? Расплывшееся лицо, седоватая бородка… Сам себя не узнаю.»
Автобус
последний раз судорожно дернулся и затормозил. Они вышли на площади Рынок, и
она бесцеремонно взяла его под руку:
–
Не возражаете? Я совсем не знаю город. Ведите и показывайте.
«Властная
и бесцеремонная, как в молодости, – подумал он. – И такая же категоричная…»
Ее
характер, когда-то нагонявший на него страх, вызывал досаду. Надо подцепить
удобный случай и распрощаться. На первом же перекрестке… Больше всего ему
хотелось остаться одному. Побродить по городу, который он давно знал и любил, в
полном одиночестве.
«Могу
я позволить себе такую роскошь, как одиночество? Хотя бы напоследок?»
Там,
где он намеревался обосноваться – точную дату переезда никто не решился бы
определить, – по его подозрениям, было так же шумно и многолюдно, как и на
площади Рынок. Он вспомнил услышанную когда-то шутку. Прибывшая в царство
мертвых новая тень спрашивает у ветерана: «Чем вы тут занимаетесь?» –
«Блаженствуем», – мрачно ответил тот…
–
Свободное время до восемнадцати часов, – громко оповестила белокурая
девушка-экскурсовод. – Опоздавших ждать не будем. К
ужину мы должны быть в санатории.
–
Вы город знаете? Вижу, что знаете, – прижалась она к нему плечом, когда они
направились к Ратуше.
Он
поразился легкости, с какой она завязала знакомство и была готова его
развивать. Это была другая женщина, совсем не та, что жила в его воспоминаниях.
И он не знал, когда же он был самим собою – сейчас или много лет назад.
Он
пробурчал, что город знает плохо.
–
Покажите и расскажите. Все, что знаете.
–
Мало времени…
–
А я не собираюсь уезжать.
«Да,
это она! Изображает недоумение, когда речь заходит о чужих интересах. О себе же
печется неустанно.»
Он
вспомнил старую историю. Перед поездкой в пансионат Большой Иван выделил
кукольному театру две новые комнаты вместо одной, которую они занимали прежде.
В большой комнате Роза распорядилась оборудовать репетиционную,
а в маленькой устроила офис – место, где она принимала гостей и «решала
вопросы». Большую комнату Петрашевский выделил, отобрав ее у детского
вокального ансамбля. Ансамбль расформировали, как значилось в вывешенном на
доске объявлений приказе, ввиду его «творческой несостоятельности».
«Роза
умеет привязывать людей, – усмехнулась Алина. – Большой дипломат. За красивые
глазки ни с кем не дружит…»
В
том, что ее связь с Большим Иваном продиктована расчетом, Павел не сомневался.
Что-то ему подсказывало, что любви тут не было и нет.
Достаточно послушать, как она с ним разговаривает.
В
знойный, безветренный день в пансионат нагрянул Петрашевский. Он остановился у
старого друга, начальника лодочной станции. Это был угрюмый пожилой человек в
капитанской фуражке, черный от загара. В молодости они служили на Тихоокеанском
флоте, на сторожевом катере.
Осмотрев
бывшую бильярдную и не поинтересовавшись вечерним спектаклем, Петрашевский с
кукольниками отправился на пляж.
–
Ты что, – раздувая ноздри и заталкивая в сумку потрепанный сценарий,
выпрямилась Роза. – Меня выслеживаешь?
И
с яростью процедила:
–
Принеси мороженое!
Большой
Иван вернулся с мороженым и шестью бутылками пива.
–
Директор угощает, – плюхнулся он на подстилку.
Павлик
видел, как брезгливо дрогнули губы у Розы. Как напряглась в ожидании скандала
театральная братия…
Разряжая
обстановку, Славик откупорил пиво и провозгласил тост «за прекрасных дам –
наших спутниц по дороге жизни».
–
Вот и отлично, – кивнула она. – А я-то думала, буду бродить одна.
Она
была из тех женщин, кто мало знает, но обожает всезнающих мужчин. Судя по
репликам, она не раз приезжала в Z., но так и не удосужилась съездить во Львов, и теперь не
знает, куда идти и что смотреть.
«Странно,
почему я не встретил ее раньше. В парке или бювете? Здесь же все знают друг
друга…»
То,
что она его не узнала, а он с трудом и оговорками признал в незнакомой женщине
великолепную Розу, только подтверждало его подозрения. Безжалостное время
хорошо поработало: он – лысый и некрасивый, а она – распухшая, разбухшая, – их
бы не узнала родная мать. Только глаза Розы остались прежними – молодыми и горячими.
Как у испанки или цыганки. Но ведь по глазам человека не находят, а теряют. Вот
он и не придал значения их сиянию. Пока не догадался: да, это она, Роза…
Только
старинный прекрасный Львов остался прежним, каким он его увидел и полюбил много
лет назад.
–
Почему вы молчите, рассказывайте! – дернула она его за рукав. – Вы смотрите, а
рассказывать не хотите!
–
Непременно. Только выберемся из толчеи.
Раньше
она такой не была. Без устали болтала и пресекала любые попытки ее остановить.
Вещать позволялось только Розе. Все прочие должны были внимать. Любопытной тоже
она никогда не была. Но отличалась беспокойством характера, болезненным и
самолюбивым, и казалось, все видела, все знает, обо всем имеет собственное
мнение.
Он
вспомнил ее суровый, презрительный взгляд, всегдашнюю гордыню… Ничего общего
с нынешней простоватой, разговорчивой бабенкой. Да,
время меняет всех.
Знакомое
чувство искажения, разложения жизни прошлой (да и нынешней, разве можно
поручиться за ее достоверность?) навалилось на него и не отпускало.
–
Не молчите. Это – кто? – кивнула она на полуголого Посейдона посреди старинного
фонтана.
–
Владыка морей.
– При чем тут море, если кругом леса? Эти галичане чокнутые!
–
Памятники ставили не они.
–
А кто – инопланетяне?
И
опять он вспомнил Розу, какой она была много лет назад. Вспомнил ее всю – с
тонким, живым телом, источавшим такую красоту, что он задыхался от счастья.
Прошлое зашевелилось и затрепетало, стало настоящим. И горечь от того, что его
не вернуть, обернулась двойным наслаждением – так японцы кладут в клубнику
крупинку соли, чтобы насладиться вкусом…
–
Вроде того. Поляки, – с трудом выговорил он.– Они здесь жили. И город
построили.
– Во дела! Что же они не торгуют – еще площадь «Рынок»
называется?!
–
Это пешеходная зона. Здесь устраивают ярмарки. А торговали по-настоящему только
в старину…
–
Откуда вы знаете?
Она
окинула его насмешливым взглядом:
–
Вы, наверное, профессор?
–
Ну да. Но не истории.
–
Все равно. Сразу видно…
Она
его не узнаёт! И никогда не узнает. Не поймет, что вместе с ней по улицам
Львова ходит, разговаривает и улыбается тот самый рабочий сцены из Дома
культуры ее молодости, который любил ее так безответно. Такой горячей,
искренней любовью, что она была неприятна. Он снова почувствовал дуновение
прошлого – горячая волна плеснула и омыла его, и он заговорил, будто беседовал
с собою.
«Ты
не подумай, мне ничего от тебя не надо!»
«Тогда
почему сидишь рядом? И смотришь на мои ноги, на мой живот. На соски и шею,
будто хочешь меня украсть или присвоить?»
«Слишком
много вопросов. Я так не могу…»
«Отвечай
по частям, я пойму.»
«Одна
еврейка именем Рахель оказалась после смерти на небе. И стала спрашивать у
подруг: знали ли они отвергнутую любовь? Знали ли обиду? Заботу? Печаль?
Подруги выслушали каждый вопрос и принялись громко рыдать, – на душе у них
стало легче. По отдельности ничего не получается, нужна цельная картина.»
«И
все-таки…» – сказала Роза.
Она
лежала на подстилке, как статуя Венеры, если положить ее на песок и заставить
раскинуть руки.
«Ты
поразила меня недвижностью, как стрела Артемиды.»
«Тогда
– оживи. Я приказываю!»
«Но
я вбираю тебя всю! Ворую, присваиваю. Впитываю, как женщина впитывает горячее
мужское семя. Мое семя – это ты. Не знаю, что из него вырастет, и вырастет ли.
Но для чего-то же оно пролилось? Для чего-то важного.»
«Ты
многословен, – подняла она голову. – И все затуманиваешь. Жизнь проста, неужели
тебе не понятно?»
«Конечно.
Но ты выводишь меня из игры. Мне хочется застыть. Отвердеть навсегда. Движение
мешает мне любить.»
«Что
значит – любить?» – повернула она голову.
«Не
знаю. И боюсь, никогда не узнаю. Это слепота и прозрение одновременно.»
«Ты
усложняяешь, – протянула она. – Надо быть проще. И понятнее. Любят тех, кого
понимают. Знаешь ли ты меня?»
Знаю
ли я тебя? Можно ли знать другого,
Проникнуть
в чужую жизнь, прожитую отдельно,
В
мысли, сомнения, сны, в то, что затаено
Даже
от нас самих? Только вообразить.
Я
просто тебя люблю[i].
«…Да,
люблю и – не понимаю. Кто из нас прав, я или ты?»
«Конечно
я, – твердо сказала она. – Иначе и быть не может. Если любишь, то говори прямо.
Почему ты молчишь или отделываешься чужими стихами?»
«Не
знаю. Какой-то ступор. Мне кажется, говорить не имеет смысла. Внутри что-то не
дает. Кем-то наложен запрет на речь, она лишняя. И не имеет отношения к любви.
Я, кажется, совсем запутался…»
Чтобы
избавиться от ослепления, он стал рассказывать о храмах и монастырях эпохи
Казимира Великого. И позднейших времен. Как будто это могло вернуть им
молодость. Он решил показать ей все, что он знал и любил, – может, таким образом она станет им самим?
–
Вот униатский храм святых Ольги и Елизаветы… – Он увидел его первый раз зимой
– вечерело, снег голубел среди голых деревьев, напоминавших переплетениями
веток систему кровеносных сосудов. На фоне краснокирпичной громады и готических
шпилей бесконечно малы и сиры редкие прохожие и бесшумные автомобили, а
деревянная резная будочка с надписью «Квiти» похожа на лесную избушку с наглухо заколоченными окнами…
–
И собор Св. Юра, словно клонящийся назад, если
смотреть на него, задрав голову, с паперти, – с его ветхой, прекрасной лепниной
и чудесной барочной лестницей, восхождение на которую требует от паломника
невероятных усилий.
–
Невысокое, желтое, вытянутое здание Львовской
Политехники – технического университета, напоминавшего Михайловский дворец в
Петербурге.
–
Черно-желтый комплекс монастыря иезуитов – почему-то запомнилась старинная
дубовая калитка с железным кольцом, придававшая угрюмо-возвышенной обители
черты загородной простоты…
–
Или – церковь Св. Михаила, желто-песочная, с ажурными
башенками и кровлей цвета персидской сирени – совсем маленькая, укромная,
расположенная на окраине города, куда он забрел в поисках чудесного и
таинственного, – среди спусков и подъемов старинной брусчатки и полного,
неслыханного безлюдья…
–
А дальше – любимые сооружения и городские пространства:
глухая
громада монастыря бернардинцев, похожая на средневековую крепость в окружении
зеленых садов, костел Св. Апостола Андрея…
–
Я уже не говорю о площади Мицкевича со статуей Девы Марии в железном венце,
красиво смотревшейся в скверике, обрамленном старинными чугунными фонарями, –
напротив Галицкого центра киноискусства, и там же – прелестного магазинчика
торговой сети «Монарх»…
–
Или о той же площади Рынок, с которой мы уходим, перетекаем из тесного
площадного пространства в замысловатые узкие улочки, заполненные туристами и
праздношатающимися горожанами – любителями экзотических сортов кофе и органной
музыки, доносившейся из отворенных дверей собора…
На площади, в открытых кафе под зелеными конвалиями –
этот цвет ткани так идет лесной, изумрудной Галиции, что его можно заметить
всюду: от пивных (он вспомнил шатер «Максим» на привокзальной площади) до
дюралайновой рекламы ресторанов и банков, и на фронтонах старинных особняков, помнивших
послов Ивана Грозного и Петра Великого… – так вот: в открытых кафе, возбуждая
у прохожих смертельную зависть, блаженствуют за мороженым и соками красивые, элегантные девушки и их
лохматые спутники. Я завидую легкому, незамысловатому счастью этих взрослых
младенцев, сидящих просто так, в свое удовольствие, наслаждаясь летним теплом и
синим небом.
…Но
опять я ничего тебе не рассказал, ибо «все мое должно остаться во мне», как бы
тягостна ни была ноша. Вон там, в летнем ресторанчике напротив Оперы, в некое
лето от Рождества Христова я сидел на открытой веранде, поглощая только что
приготовленную отбивную, и размышлял о скудеющих возможностях странноватого
персонажа – моей тени, подобия или голограммы, искусно созданной на небесах.
Они были поистине смешны и трогательны.
…Я
поднялся и ушел, не сказав ни слова, – никто даже не оглянулся. Алина, Славик,
Роза, Большой Иван – все были заняты друг другом, над всеми тяготел мучительный
вопрос, и им было не до меня.
«Постой,
– тронула в локоть Наденька Небе. – Ты в пансионат?
Пойдем, я купальник забыла. А ты? Тебе куда-то нужно?»
«Нет,
я так…»
«Бывает,
– кивнула Надя, семеня толстенькими ножками. – Постой, я ракушку сниму…»
Она
оперлась о мою руку и принялась потирать ногу – мелкая пляжная ракушка попала
во впадинку между средним и безымянным пальцами и натирала ей мякоть.
Я
поддерживал ее и злился.
«Извини,
что озадачила…»
«Ничего.
Это же не навсегда…»
«Навсегда
не хочешь? А на время?»
Я
смутился.
«Не
знаю…»
«Почему
Роза подбирает таких уродиц? Как будто мало
симпатичных девушек! Разве дело только в голосе?» – Наденька мне не нравилась,
и я не жалел черной краски.
«Что
значит – ‘на время’? На какое время? Короткое? Продолжительное? И что значит:
‘короткий’, ‘продолжительный’… Ночь любви Марии Стюарт перед казнью была – какой? По времени – короткой, а по душевному наполнению – в целую жизнь!»
«Ну,
ты даешь! – засмеялась Наденька. – Выходит, чтобы любовь была длинной, нужно,
чтобы тебя казнили?»
«Вроде
того.»
«Дурдом!»
«Кому
какое дело…»
«Извини.
Может, я не права. Может, тебя и казнили… Ты знаешь про Славика?»
Мы
подошли к домику, где жили артисты.
«Что
– Славик?»
«Ну
как же. Он ведь живет с Розой. Здесь, в пансионате… Ты не знал? А я-то
думала… Зайдешь на минутку? – поигрывая ключом, улыбалась она. – Поможешь
переодеться…»
«В
другой раз.»
«Смотри,
другого раза не будет.»
И она хлопнула дверью…
…Помнишь
старинный четырехэтажный дом неподалеку от площади Рынок? В путеводителях по
Львову он значится как «Czarna Camenica» – «Черный дом». Потому что построен из черного камня, делавшего его заметным издали; даже на
большом расстоянии его чернота и мрачность бросались в глаза.
Дом
необычно узок и зажат между двумя соседними домами, и кажется, будто его
сплющили. «Черную каменицу» построил в ХVI веке для местного богача Лоренцовича архитектор
Красовский. Здешний он был или приехал из Варшавы – неизвестно. Этот Лоренцович
пожелал построить особняк из редкостного ребристо-угловатого камня, чтобы он
казался вырубленным из серебра. Точно так же отливали серебром темные волосы
Розы. Если к ним хорошенько присмотреться. У меня таких возможностей было две
или три.
Один
раз – в городе, в твоем кофейном офисе, – я пришел по твоему требованию. Тебя
интересовало, в каком состоянии декорации к сказке «Петушок – золотой
гребешок».
«Мы
же его не играем!» – удивился я.
«Что
с декорацией?»
«Не
знаю. Давно не смотрел.»
«Найти
сложно?»
Твои
глаза, волосы, цвет кожи – все казалось темным, даже черным, в комнате,
отделанной в твоем вкусе. Мебель тяжелая, темная. Отделка, обои, реквизит – все
глухое, испанское. Или цыганское – неприветливое, сумрачное…
Шторы
плотно задернуты, хотя в разгаре солнечный день. Жалкий яркий лучик проник
между неплотно прикрытыми складками и пал тебе на голову. Ты держала чашку с
дымящимся кофе и смотрела. Твои волосы дымились серебром, и ты казалась
седой…
«Не
знаю. Я попробую.»
«Попробуй»,
– в углах ее рта мелькнула улыбка.
«Попробуй…»
– повторял я, бредя на задний двор, где был склад декораций и реквизита.
«Попробуй»,
– мелькало в голове…
Чем
настойчивее звучал призыв, тем меньше было желания что-либо предпринимать.
Достаточно, что она позволяла на себя смотреть. Иногда – разговаривать. И,
главным образом, – думать. Думать о ней…
…Ее
блестящая седина бросилась в глаза еще раз в тот день, когда он поднялся, чтобы
уйти, и она повернула голову ему вслед; он ушел с Наденькой, а потом узнал о ее
связи со Славиком… С полупьяным, непутевым Славиком, которому по-настоящему
она и руки бы не подала. Такой он жалкий и равнодушный…
Могло
показаться, что в доме Лоренцовича располагалась масонская ложа. Но в ХV–ХVI
веках в Речи Посполитой не было масонов, и в доме размещалась городская аптека.
Посетителей встречал горельеф, изображавший лекаря с мешком, – очевидно, с
целебными травами.
Какую
траву нужно заварить, чтобы ничего не помнить?
–
Они так лечились? Травами? И это всё?
Ее
изумлению не было предела.
–
Ну да. Мы многое забыли. Или не знали. Не бывает у человека болезней, какие
нельзя вылечить травами.
–
А как же медицина? – выглянула она
из-под его руки.
«Надо
же! Оказывается, она очень мала ростом. Совсем маленькая. Я и не знал. Или не
замечал… ‘Что же ты замечал?’ – хотелось спросить себя. – Не знаю. Что-то не
менее важное. А может, и более… – Не выдумывай! Не бывает ничего более
важного. Нет ничего существеннее тела и его особенностей, – она их никогда не
скрывала. Ты же замечал только себя. Ты сам себе бросался в глаза. С твоими
подозрениями и ревностью. С робостью, равной твоей любви. Любовь ты превратил в
наказание. Потому что она была тебе не нужна. Твоя любовь – следствие более
глубокого чувства, и ты всю жизнь бился над его разгадкой. Значит, это вот-вот
случится, совсем скоро. Ждать осталось недолго. Меня даже дрожь пробирает от
нетерпения, так хочется расставить все точки над i!..»
–
…Вы не ответили! – дергала она его за рукав.
–
Что? Ах, да… Медицина была сосредоточена в монастырях. Я имею в виду –
инновации. Как и книжное дело… И многое другое. Поэты в Средневековой Европе
тоже были из монахов…
– Поэты
– ладно, – отмахнулась она. – Это
неинтересно. А вот медицина…
–
Вы ничего не читаете? – удивился он.
–
Ничего. Когда работала – читала, это было нужно для профессии. А сейчас – нет.
Сейчас я свободна.
–
А то, что мы разговариваем, пытаемся что-то выяснить?
–
Это как журчание воды. Признак жизни. Вы – признак!
–
Мерси!
–
Рассказывайте дальше, – засмеялась она, и он подумал, что раньше она не была
так естественна. Что само по себе неплохо. А может, и всегда была, но он не
замечал. А видел то, чего в ней не было. Да, она простая, искренняя женщина, и
все вопросы можно было решить с помощью шутки или удачно сказанного слова.
Ничего не следует усложнять и выдумывать. И воображать бог знает что…
Но
почему! Почему сейчас я думаю и воспринимаю ее иначе, чем в молодости? Ведь Я
остался Я, а не Он? И вчера, и сегодня я должен оставаться самим собой. Думать,
как вчера. Чувствовать, испытывать те же эмоции. Любить, ненавидеть… Но я-то
вижу, что я – другой. Меня нет и не было никогда. То,
что сегодня кажется признаком правоты, завтра будет свидетельствовать об обратном….
–
О чем вы хотите, чтобы я рассказал?
–
Все равно, – заявила она, вертя головой. – Только не молчите. Терпеть не могу
молчунов. Они как мешком прибитые…
–
Хотите, расскажу про монастыри?
–
Дались вам монастыри!.. Ладно, только покороче.
–
Помните собор Cвятого Юра?
–
Ну да. Что такое «юр»?
–
Ну, это легко. Собор этого имени был построен Даниилом Галицким. Собор Cвятого Георгия Победоносца. Старый собор был деревянный и сгорел. На его месте
соорудили каменный и дали ему такое же имя. Святой
Георгий – покровитель этих мест.
– При чем тут Георгий?
–
Георгий и Юр – это одно и то же. Имя Георгий со временем превратилось в Гюрги,
а потом в Юр.
–
Неужели? – покачала она головой. – Так просто?
Он
рассмеялся. Ему было приятно ее невежество – оно плавно переходило в восхищение
его умом и знаниями. Он почувствовал себя владыкой, способным отдавать любые
распоряжения, – они будут выполнены охотно и с любовью.
–
А дальше?
–
Я хотел рассказать о монахах. Настоятелями собора Cвятого Юра были монахи-василиане. Это такой орден у греко-католиков. Аналог ордена иезуитов. Только для Литвы и
Украины.
–
Вы любите монахов? – покосилась она.
–
Каждый к концу жизни становится монахом. Не потому, что человеку мало нужно.
Иногда требуется так же много, как и в молодости. Просто отношение к жизни
меняется.
–
Это как?
–
Становится безразличным. Она уже не так интересна. Повторяется даже в
мелочах… Знаете что? – глянул он на свою спутницу. – Здесь есть хорошая
кавярня, давайте заглянем. Вы любите кофе?
–
В молодости любила, а сейчас нет. Давление повышается.
–
Тогда будете пить воду или сок. А я закажу кофе.
–
Вам же нельзя. Вы пьете минеральную воду.
–
Я не пью, – пожал он плечами.
–
Тогда что вы здесь делаете? – удивилась она. – Сюда приезжают пить воду, а не
кофе. И платят большие деньги!
–
Наплевать! – засмеялся он. Ему доставляло удовольствие его молодечество и ее
недоумение.
От
кофе ему действительно становилось нехорошо: появлялись тошнота и боли в боку,
и он старался его не пить. Но тут как бес в него вселился: хотелось снова стать
молодым и здоровым.
В
кавярне, маленьком, уютном заведении, стоял приятный запах жареных зерен, и он
почувствовал прилив жизненных сил. Как будто вернулись здоровье и жажда жизни.
Он пил кофе, его принесла молодая, улыбчивая девушка; его спутница потягивала воду,
и если закрыть глаза, могло показаться, что ничего в жизни не изменилось или
время вопреки законам физики повернуло вспять.
«Как
я люблю тебя! – и хотел бы смотреть на тебя вечно. Помнишь, я рассказывал
библейскую притчу об Аврааме? Каждый вечер он сидел у шатра и смотрел на
заходящее солнце. Самое прекрасное в жизни – наблюдать
вечное. То, во что превращается твоя жизнь. И ты уже не знаешь, вечна она сама
по себе или благодаря твоему вмешательству. Ты – мое заходящее солнце…»
«Но
люди созданы для другого! Наблюдение и любование свойственны недвижным и беспомощным – инвалидам или больным.
Ты молод и здоров, что еще нужно?»
«Видишь
ли. Они не доставляют радости. Меня тяготит присутствие других. Не вне меня,
рядом, а – во мне. Я с беспокойством ощущаю их присутствие. И предпочитаю
держаться от них в стороне. Но они упорно и настойчиво проникают в меня.
Похоже, у меня по жизни другая задача. Но я не знаю, какая…»
«Я
не поняла! Разве может быть другая задача? Кроме той, что предложена рождением,
– задача жить. Только жить. Не думать, не осмысливать, не колебаться, – жить по
образу и подобию муравья, ползущего по своим муравьиным делам.»
«Но
это страшно, Роза! Стыдно и страшно чувствовать себя муравьем. Такая задача
меня обедняет. Делает похожим на компьютер – ничего в нем нельзя изменить без
ущерба для конструкции. А значит, и для предложенной задачи. Стоит вмешаться,
как задача меняется… Но вмешиваться тебе не дают – ты простой исполнитель.»
«Так
устроена жизнь. Разве ты не видишь?»
«Не
вижу! Но вижу, что она нелепа.»
«Не
смеши меня!»
«Вспомни
утро следующего дня после того, как я уехал. Сначала в город отправился Большой
Иван – так же внезапно и нелогично, как и приехал. Потом – я. Ты проснулась в
деревянном домике, вашем коллективном месте обитания, около восьми утра.»
«Откуда
ты знаешь? Тебя же не было.»
«Я
вижу, как ты напряглась. Боль жжет твою душу. Как в то утро.»
«Не
продолжай…»
«Не
я затеял, не мне и заканчивать.»
«Мне
действительно тяжело.»
«Придется
потерпеть. Вытерпеть все заново, как в то утро. Иначе ты не поверишь. Не
поверишь, как страшна жизнь. Так вот…»
«Не
надо!»
«Нет,
нужно. Ты проснулась от криков, доносившихся со стороны административного
корпуса. И спросонья ничего не поняла. Прибежала медсестра Никитична, полная,
хрипевшая от одышки женщина. На ней лица не было. Она что-то кричала про
Славика. Ты очнулась, словно тебя окатили водой. Задыхаясь, помчалась на
морской берег. Там толпился народ. Отчаянно жестикулируя, все что-то громко
рассказывали. Женщины отворачивались и плакали. На песке истекал кровью Славик.
Над ним склонился доктор, студент-практикант Валик. Бледный,
с дрожащими руками. Он рвал простыню и перетягивал места, где должны быть ноги.
Но ног у Славика не было! Вместо них торчали окровавленные обрубки. Хмурый,
небритый мужчина в шортах рассказал, как все было.
Славик
утром отправился на пляж – он любил купаться в море на заре. Из-за мыса
выскочил катер и на полной скорости помчался на него. Славик не успел
увернуться. Работающим винтом ему отрубило ноги. Славик дотянул до берега, а
катер мгновенно исчез – умчался в сторону Мелекино…
–
Я рыбачил неподалеку и вытащил его из воды. Он был еще в сознании, – сипел
рыбак, жуя огрызок потухшей сигареты. – Вместо ног торчали куски. И ручьем
лилась кровь. Ясно, что долго он не протянет. Сестра вызвала скорую,
но когда та приехала…
Рыбак
отвернулся и махнул рукой.
Ты
этого не слышала. Не слышала сбивчивых объяснений и версий – одни толковали о
случайности, другие были уверены в злом умысле. Ты выла, как умирающая волчица.
Тебя невозможно было унять. Наденька и Алина держали тебя за руки. Ты билась и
рвалась к умершему – теребила его волосы и требовала,
чтобы он встал и пошел в столовую: нам пора завтракать… Ты совсем потеряла
рассудок. И я подумал: хорошо, что меня с вами не было. Во всем, что случилось,
ты обвинила бы меня. Любящим требуется козел отпущения, и его находят среди нелюбимых.»
«Я
не думала о тебе. Мне было не до этого. С чего ты взял, что я тебя
возненавидела?»
«Так
бывает. Так бывает, когда ничего не остается. Я знал, что лучше к тебе не
приближаться.»
«Может,
ты и прав. Но может – и нет. Никогда ничего не знаешь. Не знаешь, как себя
поведешь.»
«Это
верно. Тогда я больше думал о себе.»
«В этом все дело!»
–
Долго мы будем сидеть? И молчать? – спросила она, когда молчание затянулось.
Мой кофе был выпит, как и ее вода. Улыбчивая официантка получила то, что
причиталось, и они не знали, чем занять оставшееся время. Экскурсионный автобус
будет ждать возле Оперы в четырнадцать часов.
–
Вы обещали не молчать, а думаете о своем!
–
Что еще?
–
Нам не хватает доверия, – заявила она. – Мужчинам и женщинам катастрофически
недостает доверия!
–
Возможно.
–
Чтобы стереть непонимание, есть только один способ…
–
Не уверен.
–
По-твоему, их больше?
Он
поразился, как легко и просто она перешла на «ты».
–
Не уверен в его эффективности.
–
Надо не обдумывать, а браться за дело!
–
Хорошо, я постараюсь. Сколько у нас времени?
–
Целая вечность.
Они
вышли из кавярни, она взяла его под руку, и он почувствовал, как внутри что-то
дрогнуло, как хвост запевшей птицы.
«Сколько
у нас времени?» – «Час. Целый час, пока ты решишься». – «Почему ты остановилась
на мне? Ведь рядом столько мужчин?» – «Я не выбирала, это произошло само
собой». – «Куда мы идем?» – «Куда хочешь. В любой отельчик, их тут много!» –
«Но можно и подождать, – возразил он. – В Z. было бы удобнее…» – «Я не думала об удобствах! –
возмутилась она. – Это, мой милый, не главное. Главное – все сделать вовремя.
Нос нужно чесать, когда он чешется», – и первый раз в жизни он почувствовал
себя нужным. Этой женщине, городу, его собственной уходящей жизни. Неважно,
любил он эту женщину или нет. Желанна она ему или принудительно востребована.
Ему хотелось думать о ней и о том, как они вместе проведут остаток дня, – это
будет увлекательное времяпрепровождение. Внешние обстоятельства будут
восприниматься ими смутно и отрешенно. Главными будут они сами.
«Хорошо,
давай туда!» – кивнул он.
Они
брели узкой Шевской улочкой, как фланирующая супружеская пара. Потом еще
какой-то старинной улицей, – она была полна припаркованных автомобилей и
праздной, нарядной толпы. В полутемных особнячках разместились парфюмерные
лавки и булочные, закусочные и бистро – из настежь распахнутых дверей тянуло
запахом кофе и куриного бульона. На улице находилось место всему – крошечным
магазинчикам готового платья, где даже двум покупателям было тесно;
парикмахерским такого же миниатюрного размера, с запахом мужского парфюма и
шмелиным жужжанием машинок для стрижки волос; часовым мастерским, напоминающим
пенал, во главе которого у самого закругления восседает низко склоненная голова
и время от времени вздымается черный глаз оптики, когда мастер вздрагивает на
серебряный звук стекляруса – случайный посетитель входит в мастерскую,
раздвигая, как волны, серебристые висюльки – по фэн-шуй…
Впереди
и сзади, на всем протяжении, на фасадах старых, прокопченных временем домов,
пестрела реклама домашних цветов, редких лекарств и медицинских препаратов,
скобяных изделий, бижутерии, фраков и платьев для новобрачных, канцелярских
товаров, галицких сладостей и галицкого пива; она непрестанно вертела головой,
готовая выразить изумление, но умолкала от восторга перед обилием товаров и
услуг, позабыв о цели их неустанного брожения, – так пленяла ее женское
воображение материальная красота мира.
Он
не спешил спускать ее с небес. Ему доставляло удовольствие видеть то, на что
обращала внимание она. Довольно усмехаться, когда по-детски искренно и
непосредственно она радовалась красивому магазинчику или выставленным в витрине
модным женским босоножкам – «посмотри, какая прелесть!» Наслаждаться ее ахами и
охами при виде какой-нибудь шляпки или особенно яркого, расшитого блестками
платья, похожего на ночную сорочку. У него было ощущение бесконечно длящегося
дарения. Он ли дарил ей себя или она безыскусно и искренно дарила ему свою душу
и плоть – подробности неважны при их полном и безоговорочном равноправии. Он
свыкся с мыслью, что она всегда присутствовала в его жизни и была такой, какой
он увидел и понял ее здесь, во Львове. Та, другая,
таяла, растворялась в новой, незнакомой Розе. В другой женщине и с другим
мужчиной, хотелось добавить ему. Хорошо это или плохо? Наверное, хорошо. И с
его лица не сходила робкая, блаженная улыбка.
Когда они вошли в номер крошечного отельчика неподалеку
от магазина цветов – более чем скромный номер в мансарде, треугольный и
покатый, с большим светлым окном, выходившим на
шпиль Ратуши, – и она упала, распласталась, отдыхая от хождения и смеясь
от восторга, на широкую застеленную кровать, он глупо и счастливо улыбался, как
будто боги даровали ему бессмертие, – незаконные боги далеких непризнанных
островов…
…Она
нахмурилась, как будто его решение было оскорбительно.
Что
ж, подумал он. Так устроены все женщины. Любое мужское начинание они
воспринимают сначала в штыки. И только потом принимаются взвешивать, обдумывать
и… признавать.
«Все-таки,
я не понимаю, – сделала она обиженное
лицо. – Ваше решение так нелогично…»
Он
возразил расхожей фразой из старого философа
(читанного тысячу лет назад): «Логика, мадам, – это потусторонняя ценность». То
есть – нечто, принадлежащее исключительно ему одному. Только он вправе
самостоятельно распоряжаться такими понятиями, как целесообразность и необходимость.
В силу своего почти уже нездешнего существования.
«У
вас не так все плохо! – воскликнула она. – УЗИ показало полип, а это не
приговор. Так что вы могли бы остаться…»
«Я
все решил, доктор!»
«Ну,
как знаете. Ответственность за ваш отъезд санаторий не несет… Когда вы
уезжаете?»
«Завтра.
В девять пятнадцать.»
«Билет
у вас на руках?» – с сомнением переспросила она.
«Билет
я куплю завтра. На вокзале во Львове.»
Мысли
его путались, он то задумывался, то переставал думать,
если его внимание отвлекала какая-нибудь картинка. Тот же аист, задумчиво
стоявший на одной ноге посреди убранного поля, косая штриховка начавшегося
дождя, мужчина на автобусной остановке, накрывший голову портфелем и отчаянно махавший рукой,
несмотря на то, что водитель маршрутки и без того сбавил скорость, чтобы
остановиться…
Обратная
дорога во Львов не вызвала у него и десятой доли волнения, испытанного
несколько дней назад. Отметив случайное дорожное событие – менявший на дороге
спущенное колесо водитель серебристой «Мазды», прелестный пейзаж, лесная
просека, мокрый луг с пасущимися коровами, – Павел Сергеевич отворачивался,
погружаясь в полусонное состояние.
Удивительно,
но после дня любви с новой Розой, вытеснившей из его памяти прежнюю, молодую и
прекрасную, мир как будто перевернулся. Любимое стало нелюбимым, а то, что
заставляло морщиться и негодовать, обрело черты закономерности. Стало глубоко
симпатичным, чего он совсем не ожидал. Простенькие суждения Розы, ее интерес ко
всему житейскому, мелкому; ее привычки и догмы, привязанности и фобии внезапно,
в силу некой озаренности, осветили его судьбу последним ярким светом. Он не
сомневался, что его жизнь подошла к концу. И когда он покупал билет до конечной
станции, садился в вагон поезда и ощутил мягкое плавное кружение – поплыла в
окне – в последний раз! – платформа львовского вокзала со старинным фонарем и
каменной вазой с цветами, – он понял: это – все. Finita. И что путь
его не имеет продолжения и остановок, он подобен течению реки с задумчиво
глядящим в ее воды маленьким смуглым римлянином, сказавшим: «Vixi et quem dederat cursum fortuna peregi»[ii].
3
июня 2013