Главы из романа
(Публ., перевод с фр. – Ю. Линник)
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 286, 2017
Перевод Юрий Линник
ПРЕДИСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА
Ирен Немировски –
французская писательница русско-еврейского происхождения – вполне может
считаться «женским аналогом» Набокова и наверняка приобрела бы всемирную славу,
не уступающую набоковской, если бы не погибла в возрасте 39 лет в нацистском
концлагере Освенцим. По красоте стиля и глубине раскрытия психологии героев
Немировски ничуть не уступает Набокову, а в части женской психологии даже
превосходит его, как мне кажется. Ее самый знаменитый роман, опубликованный
через много лет после смерти автора, – это «Французская сюита», считающийся
наиболее сильным художественным отражением истории немецкой оккупации Франции.
А последний роман Немировски, изданный при жизни, – «Les Chiens et les Loups» – вышел в издательстве «Albin Michel» в 1940
году. Перевод отрывка этого романа я предлагаю вниманию читателей.
Дословный перевод
названия – «Собаки и волки» – кажется мне слишком скучным и буквалистским, не
отражающим содержания книги, основная тема которой – противопоставление «диких
волков», то есть выходцев из самых низов еврейской бедноты, и «домашних
собачек» – отпрысков богатейших еврейских семей. «Волки» с детства знакомы со
всеми ужасами нищеты, голода и погромов, но они выжили в этих условиях
благодаря своей природной силе, жизненной энергии, умению «вертеться» и
бороться за свое существование всеми дозволенными и недозволенными средствами.
«Домашние собачки» с рождения жили в «тепличных» условиях и оттого они
изнеженны, утонченны, безвольны и оказываются абсолютно незащищенными и
нежизнеспособными, как только попадают в какой-то неожиданный житейский
водоворот. В центре романа – любовная история Ады и Гарри – представителей этих
двух противоположных «племен», вокруг их любви разворачивается весь сюжет. Уроженцы
одного из городов на западной окраине Российской империи, они впервые
встретились в детстве, и об обстоятельствах их первого знакомства как раз и
повествуется в нижеследующем отрывке. В этой главе романа самыми яркими
красками описан типичный еврейский погром – один из тех, что прокатились в
начале ХХ века по юго-западным губерниям тогдашней России. На таком вот
историческом фоне начинается дружба девочки Ады и мальчика Гарри. Но она будет
недолгой, вскоре их пути разойдутся, и они вновь повстречаются через много лет
в Париже. Гарри к тому времени уже будет женат, а Ада – замужем за Беном, своим
двоюродным братом. И дальше – любовный четырехугольник с неожиданной
драматической развязкой… Все это – внешняя, мелодраматическая,
«приключенческая» сторона романа. Но самая «соль» и «изюминка» книги –
глубочайшие психологические зарисовки и трогательные переживания Ады –
талантливой художницы, чье подлинно артистическое, истинно художническое
чувство прекрасного внезапно пробудилось именно в момент ее первого прихода в
дом Гарри и с тех пор не покидало ее, несмотря на все жизненные невзгоды…
Хотел бы обратить внимание читателей: помимо эпизода о погроме и первой встрече
Ады с Гарри, мною переведен еще один небольшой фрагмент, который по непонятным
мне причинам не был включен в окончательный текст романа. Эту пропущенную главу
(рукопись была опубликована лишь пару лет назад) можно условно озаглавить «В
гостях у русской семьи». Семья эта – те самые «друзья Лили», к которым
маленькую Аду и ее кузена Бена должна была отвести Настасья, чему помешала
уличная паника. Безграничное радушие и гостеприимство, встреченное там
еврейскими детьми, представляет разительный контраст с предыдущей картиной
погрома. А тот совершенно иной, неведомый мир, увиденный там Адой, – это еще
одно сильное впечатление детства, сравнимое с тем, что Ада испытала при
посещении дома Гарри.
Юрий И. Линник
Несколько
следующих дней бесчинства ограничивались лишь волнениями, что зарождались ближе
к вечеру, перерастали в крики, ругань и пару-тройку разбитых окон, а затем все
стихало. Днем вообще было спокойно. Но детям все равно не позволяли больше
выходить из дому, и они часами сидели рядышком на старом диване, продолжая
игру, придуманную прежде, которую теперь они обогатили и развили до настоящей
эпопеи с тысячами героев, войнами, осажденными крепостями, капитуляциями,
победами. Каждый вечер из первоначальной задумки вырастали все новые истории,
как молодые ветви из ствола старого дерева. От игры детей лихорадило, они
тяжело дышали, у них пересыхало во рту и под глазами появлялись синие круги.
Однако ничем другим они не могли заниматься сумеречными вечерами, ибо им
запрещали зажигать лампу. Весь еврейский квартал дышал страхом, замуровавшись
за двойными ставнями и забившись в узкие комнатушки, где было темно и жарко.
И
вот однажды реальность превзошла все фантазии. Когда Бен и Ада уже пришли в
такое исступление от своих вымыслов, что перестали слышать друг друга и
тараторили приглушенными голосами одновременно, постукивая пятками по доскам
дивана, вдруг их слух поразил – нет, не тот отдаленный ропот и шум голосов, к
которому они уже привыкли, но дикий нечеловеческий вопль, рванувший где-то так
близко, словно возопили сами стены дома или старые деревянные полы. В то же
мгновение распахнулась дверь и кто-то – они даже не узнали родного лица,
настолько оно было исковеркано страхом, – кто-то бросился к ним, схватил, толкнул,
поволочил за собой. Бен потерял ботиночек и закричал: «Дайте мне его поднять!»,
но никто его не слушал. Их протащили по всему дому, через черный ход возле
кухни и, пиная, пихая, вытягивая за руки и за ноги, взгромоздили на приставную
лестницу и зашвырнули на чердак.
Они
упали на деревянный пол, нащупали в темноте угол сундука, старый подсвечник,
стоящий прямо на полу… Это была кладовка под крышей. Отец Ады – теперь-то они
узнали его хриплое учащенное дыхание за дверью, его грудь словно разрывалась от
бешеного бега и ужаса, – отец Ады прошептал в замочную скважину:
–
Не шевелитесь. Не плачьте. Спрячьтесь.
Затем
прибавил еще тише:
–
Не бойтесь.
–
Но я не хочу здесь оставаться! – крикнула Ада.
–
Молчи, дурочка! Не шевелись. Не говори ни слова. Молчи.
–
Но, папа, неужели ж мы будем здесь ночевать?!
–
Но, дядя, мы хотим есть!
Они
изо всех сил били кулачками в дверь, запертую на ключ. Но отец быстро спустился
вниз, и было слышно, как он убирает лестницу.
Лишь
только они остались одни, Бен успокоился:
–
Бесполезно кричать. Ничего уж не поделаешь. Он ушел.
Окошко
чердака смотрело в узкий внутренний дворик, похожий на глубокий колодец между
высокими стенами. А снаружи рев толпы то усиливался, то вновь ослабевал и толпа
удалялась, как будто волшебное море вышло из берегов, катилось по улицам города
и стучалось волнами в стены дома. А потом солдаты, бродяги, грабители,
истеричные евреи – сбивались в толпу возле входа в еврейский квартал, и то, что
между ними происходило, этого Бен и Ада не видели и не могли даже вообразить,
но действо разворачивалось прямо возле их дома, у самого порога. Сборище
рычало, как стая бешеных зверей. Толпа в неистовом порыве, как таран, долбила
стены – билась, отступала, возвращалась нестройным роем, чтобы вновь их
расшатывать, безуспешно ударяясь в них.
Дети
сидели на краю сундука, прижавшись друг к другу; они были настолько ошеломлены,
что не могли даже плакать. Порой им удавалось различить тот или иной
определенный звук среди невнятного тысячеголосного гвалта. Навострив уши, они с
содроганием и с жадностью улавливали эти звуки, которые пугали их меньше, ибо
были им знакомы:
–
Вот это разбилось окно. Слышишь, падают осколки? А вот это камни об стену… в
железные ставни магазина… Какая-то женщина орет, как будто ее режут. Почему?..
А это солдаты поют. А это…
Они
умолкли, пытаясь понять смысл тех глубоких ритмичных волн звука, что доходили
до них.
–
Это молитвы, – сказал Бен.
Патриотические
песнопения, русские церковные молитвы, начавшийся колокольный перезвон – эти
знакомые звуки было даже приятно слышать…
Прошло
несколько часов. Детям было уже не так страшно, но теперь они сильнее
чувствовали все неудобства чердака: было холодно, острые углы сундука
царапались. Хотелось есть.
Бен
решил открыть сундук. Сверху лежала куча обрывков бумаг и тряпок. В темноте, на ощупь, они разгребли
этот хлам и наконец-то смогли улечься посреди него, кряхтя и ругаясь, отбирая
друг у друга самые мягкие куски материи и оставляя соседу жесткие газеты,
устилающие дно. Все это пахло пылью и нафталином. Дети не переставая чихали.
Наконец они смогли устроиться рядышком друг с другом. В сундуке им казалось
безопаснее, спокойнее, теплее, но они боялись, что крышка плотно закроется и
они задохнутся. Они разглядывали крышку, тараща глаза и стараясь привыкнуть к
темноте, и мало-помалу им удалось разглядеть блестящую железную обивку сундука.
А
на улице продолжался шабаш. Вдруг Ада вскочила на ноги и вскрикнула, но не
обычным голосом, а хриплым, низким, горловым, словно внутри нее кто-то другой
звал на помощь:
– Я
не могу больше это терпеть! Я умру, если это продолжится!
–
Это продолжится, – гневно сказал Бен, – я тебе даже больше скажу: ты можешь
ныть, кричать, умолять и плакать хоть до утра, и от этого тебе в рот не попадет
ни одной картофелины.
–
Это… мне… все равно, – пробормотала Ада, всхлипывая, – мне все равно, хоть
бы вообще никогда не есть, лишь бы они замолчали!
–
Что бы ты ни делала, они не замолчат.
Это
было настолько очевидно, что Ада вдруг успокоилась, и ей даже стало весело.
–
Ну тогда будем играть, – сказала она.
–
Во что?
–
Мы на корабле! – вдохновенно воскликнула Ада. – А море штормит! Слышишь? Ветер
дует! Волны скачут!
–
Да! Мы пираты! – закричал Бен, топая обеими ногами по днищу сундука, так что он
трещал и скрипел, подобно корпусу гибнущего корабля. – Отдать паруса! Спустить
фок, брамсель и флаг! Земля! Земля! Земля!
Теперь
они были счастливы; поток холодного воздуха, падавший им на плечи, был ледяным
дыханием айсберга, плывущего в темноте совсем рядом с их бортом; треск этих
потревоженных досок, тряпье и даже их мучительный голод – все это происходило
не наяву, а во сне или в приключенческом романе. А там, за окном, эти крики,
призывы о помощи, грохочущая буря на старой городской улице – все это было
ничем иным, как возмущением волн и ворчанием грозовых туч, и они с восхищением
вслушивались в скорбный звон колокола и в обрывки песнопений, доносящихся до
них словно с далекого берега.
Их
счастье стало беспредельным, когда Бен отыскал у себя в кармане коробку спичек,
огрызок свечи с остатками фитиля, свистульку и два забытых ореха, одним из
которых он поделился с Адой. Орехи были с последней рождественской елки:
позолоченные снаружи, но сухие и горькие внутри. Дети зажгли свечу и прилепили
ее к краю сундука, и крохотный огонек, мерцающий в холодном воздухе чердака,
усиливал ощущение какого-то сказочного мира, мрачного и мятежного,
полувидения-полуигры. Так прошла ночь. Наконец шум на улице вроде бы стих.
Дети, у которых голова уже гудела от криков, испуга и голода, рухнули на дно
сундука и уснули.
* * *
На
рассвете дверь открыла тетя Раиса. Сначала она не заметила детей, с тревогой
осмотрела весь чердак и вскрикнула, когда они вдруг встали из сундука: их
одежда была мятая и грязная, волосы – серые от пыли. Она схватила их обоих за
руки и вытащила из этой норы.
–
Вы сейчас пойдете к друзьям Лили, – сказала она. – На улице никого. Вы сможете
дойти. Вас там приютят на два-три дня.
Полусонные
дети спустились вслед за ней. Их руки и ноги окоченели от холода. Во всем теле
была тяжесть и ломота. Они машинально расчесывали свои маленькие лица,
перепачканные грязью, и тщетно пытались открыть глаза – тяжелые пылающие веки
тотчас вновь смыкались.
Они
проснулись только на пороге кухни.
–
Ты не дашь нам поесть?
–
Я голодная, я хочу чаю, хлеба, – сказала Ада.
–
Вы позавтракаете у Лили.
–
Но почему?
–
Мы не разожгли утром огонь.
–
Почему?
Тетя
Раиса ничего не ответила, но пока они одевались, дала им кусок черного хлеба,
наверняка приготовленный именно для них, ведь она вынула его из мешочка,
который держала под мышкой и в котором еще было немного белья.
–
Там еще рубашка и пара чулок на тот случай, если… это продлится дольше.
–
Дольше, чем что?
–
Молчи, Ада. Дольше, чем мы предполагаем.
–
А что они все хотят нам сделать?
–
Ничего. Молчи.
–
Так почему тогда мы должны уходить?
–
Но ты замолчишь или нет, глупая девчонка?! – крикнула тетя Раиса с присвистом,
похлопывая по плечу Бена.
Она
осторожно открыла дверь на улицу; у порога их ждала Настасья.
–
Теперь идите быстрее!
Тетя
Раиса немного проводила их. Никогда еще она не выходила из дому вот так, без
пальто и шапки, да еще в такой пронизывающий холод. Ее лицо было
мертвенно-бледным, а углы губ даже посинели. Бен впервые в жизни взял руку
матери с нежностью.
–
Пойдем с нами, мама.
–
Я не могу. Я должна остаться с дедушкой Ады, ему плохо.
–
А что с ним сделали? – спросил Бен, и от этих слов Ада побледнела и уставилась
в землю: сама не зная почему, она боялась услышать ответ.
–
Ничего, – сказала Раиса. – Но они сожгли всю его работу, он теперь как
сумасшедший.
–
Было бы из-за чего! Что за ерунда! – фыркнул Бен, состроив гримасу. – Если бы
его самого бросили в огонь, это я понимаю, но старые бумаги…
–
Заткнись! – крикнула вдруг Ада, заливаясь слезами. – Ты ничего не понимаешь! Ты
самый…
Она
не нашла достаточно сильных ругательств и дала ему пощечину, а он в ответ
хлестнул ее по обеим щекам. Тетя Раиса разняла их.
–
Хватит! Идите с Настасьей! Быстро!
Она
обняла детей на прощанье и вернулась в дом. Настасья очень спешила, дети бежали
следом, держась за ее юбку и испуганно озираясь по сторонам. Неужели это их
родная улица? Они ее больше не узнавали. Теперь она стала другой – чужой,
ужасной. Дома в три-четыре этажа мало пострадали – лишь несколько окон было
выбито, но маленькие домишки, которых было много в этом бедном квартале,
ларьки, лавки кошерной пищи, магазинчики, состоящие из одной комнаты и чердака
под жалкой крышей, казались вырванными из земли и брошенными один на другой,
как после урагана или наводнения; другие же – черные от копоти и дыма, с
выбитыми окнами и дверьми, были словно ослеплены и выпотрошены. На земле
повсюду валялись груды какого-то железного лома, вырванных оконных рам, куски
чугуна, черепицы, кирпичей, досок, бесчисленные кучи мусора, из которых торчал
то ботинок, то ручка кастрюли, то осколки глиняной посуды, а чуть поодаль –
женская туфелька с вывернутым каблуком, а за ней – сломан-ный стул, новенькая
шумовка, пустая бутылка с отбитым горлышком и фаянсовое месиво, еще недавно
бывшее чайником. Все это выбросили на улицу во время грабежа, но некоторым
вещам удалось уцелеть, непонятно почему: так же и при пожаре огонь порой щадит
хрупкую мебель. Все магазины были опустошены, витрины зияли черными дырами.
Бело-серый
пух и перья летали в воздухе: они сочились, как дождь из туч, из вспоротых
перин на верхних этажах домов.
–
Быстрей! Быстрей! – торопила Настасья.
Их
пугали эти пустынные улицы и мрачные разоренные дома.
Еврейский
квартал, расположенный в низине, был отделен от других городских районов
лестницей, на ступенях которой в ярмарочные дни сидели женщины в окружении
корзин и ведер, наполненных рыбой, фруктами или пирожками – хрустящими,
усыпанными маком, с привкусом речной воды и песка.
Настасья
и дети питали смутную надежду, что с уходом из еврейского квартала они
наконец-то избавятся от этого ужасного зрелища и теперь, вместо разоренных
улиц, увидят привычный пейзаж, с мирными горожанами на прогулке, с катаньем на
санях, с полными товаров магазинами. Теперь, однако, и здесь все изменилось.
Может, причиной тому был утренний час, еще сумеречный, неясный, пасмурный.
Кое-где еще горели фонари. Морозный воздух имел тот резковатый привкус, который
предшествует снегопаду. Никогда еще Ада не ощущала холод настолько сильно, хотя
и была тепло одета: впервые в жизни она вышла на улицу, не выпив чашку горячего
чая, а кусок хлеба был уже черствым, и она с трудом его пережевывала и глотала
с болью в горле.
Они
шли по бульвару, на котором все ларьки были забаррикадированы, а витрины
магазинов забиты досками: ведь и здесь некоторые торговцы были евреями, а другие
опасались бандитов и бродяг («босяков», как их называли), что смешались с
толпой солдат и грабили всех без разбору, не особо интересуясь религиозными
верованиями своих жертв. И все же в тех домах, где жили православные, на
балконах были выставлены иконы, в надежде, что уважение к этим священным
образам остановит погромщиков.
Дети
попытались разговорить Настасью, но она как будто и не слышала их. Ее лицо
сделалось таким угрюмым и деревянным, злобным и замкнутым, как в тех случаях,
когда тетя Раиса ругала ее за то, что на кухне опять ночевал мужчина, или
жаркое подгорело, или когда Настасья была пьяна. Она подоткнула платок под
подбородок и шла молча.
Только
возле церкви они впервые увидели живых людей: несколько женщин стояли на
паперти, смотрели вдаль и взволнованно говорили. Одна из них, заметив Настасью,
закричала:
–
Ты куда идешь?
Настасья
назвала улицу, где жили друзья Лили.
Женщины
окружили ее и затараторили наперебой:
–
Да Боже упаси! Не ходи туда!… Пьяные казаки повалили женщину на землю и их лошади
затоптали ее… Она ничего никому не говорила, спокойно шла… Они пустили
лошадей по тротуару… Нет, они подумали, что она от них убегает: она несла
сверток с платьями, они захотели отнять, она не отдавала, и тогда… Да
глупости! Просто лошадь испугалась… Она бежала бегом через улицу и упала…
Да, ну как бы там ни было, но она мертва, не ходи туда, тем более с детьми…
Они
тянули Настасью за рукав, за юбку; их платки трепал ветер и обматывал вокруг их
голов, прижавшихся друг к другу.
Ада
заплакала. Одна из женщин попыталась ее успокоить, другие кричали, потом начали
ссориться, ругаться и даже бить друг дружку. Настасья металась между ними и то
хватала детей за руки и устремлялась вверх по улице, то вдруг возвращалась
обратно и жалобно причитала:
–
Что мне делать?! Куда идти?! Люди добрые! Там у евреев грабят, а тут убивают!
Куда идти?! Что делать?!
Женщина,
стоявшая немного в стороне, подбежала к ним и заорала:
–
Вот они! Они уже здесь! Скачут сюда! Они пьяные! Давят всех на пути! Господи,
помилуй!
Казаки
скакали галопом по улице. В начавшейся панике Ада с Беном потеряли Настасью.
Они наугад бросились в ближайший двор, затем в другой, выбежали в переулок и
снова очутились на бульваре. Они слышали крики казаков, ржание лошадей и стук
подков по ледяной земле. Дети обезумели от ужаса. Держась за руки, они бежали
без оглядки, ничего не видя, но точно зная, что за ними гонится целая армия
казаков и что они сейчас повторят судьбу раздавленной женщины. Их зимние
пальто, тяжелые и неудобные, очень им мешали. Бен потерял свою фуражку, и его
длинные волосы падали ему на глаза и ослепляли. Каждый порыв ветра, который он
вдыхал, казался ему ударом ножа, разрывавшим грудь. Ада на мгновение оглянулась
и увидела казаков, точнее, только одного, он скакал и смеялся. К его седлу был
прикреплен большой кусок бархата, свернутый в свиток, который размотался и
волочился по грязному талому снегу. Ада никогда не забудет цвет этого бархата –
розовато-сиреневый, с оттенком серебра. На улице уже совсем рассвело.
Дети
продолжали бежать вверх, на холмы, инстинктивно стремясь уйти как можно дальше
от еврейского квартала. Наконец они остановились. Они больше не слышали
никакого шума и не видели никаких казаков, но теперь они были одни и не знали,
куда идти.
Ада
плюхнулась на каменную тумбу на обочине улицы и залилась слезами: она потеряла
шапку, перчатки, муфту и порвала рукав пальто, который теперь выглядел весьма
плачевно; она терла кулачками свое бледное лицо, все покрытое пятнами черной
грязи; слезы размазали вчерашнюю пыль, исполосовав ее щеки темной рябью.
Бен
неуверенно проговорил:
–
Нам надо вернуться назад и попытаться найти дом друзей Лили.
–
Нет! Нет! – закричала Ада, трясясь как в лихорадке. – Мне страшно! Я не вернусь
туда! Мне страшно!
–
Слушай, сейчас объясню, как мы поступим: мы пойдем дворами, за домами никто нас
не увидит, и мы ничего страшного не увидим.
–
Нет! Нет! – повторяла Ада.
Она
вцепилась руками в каменную тумбу как в свое единственное пристанище на всем
белом свете.
А
они теперь находились на одной из самых богатых улиц города, посреди особняков,
окруженных роскошными садами. Все здесь было исполнено мира и покоя. Здешние
обитатели понятия не имели о происходящем в той части города, что прилегает к
реке. Ни один казак не посмел прийти сюда и потревожить их. Хотя, возможно, они
и наблюдали смятение и ужас еврейского квартала, но как в театре, с легкой
дрожью зрителя, смотрящего страшный спектакль и утешающего себя ясным ощущением
того, что он-то сам в безопасности: «Со мной такого никогда не случится,
никогда». Счастливцы! И, однако, среди них тоже встречались евреи! Ада
представляла их похожими на ангелов, равнодушно взирающих на бедную землю со
своих небесных балконов. Она хотела остаться здесь, среди них! Она не хотела
спускаться назад!
–
Останемся здесь, Бен! – взмолилась она тихим голосом.
Он
разозлился, назвал ее «дурой, идиоткой, трусихой», но она прекрасно понимала,
что он тоже не горит желанием покидать эти благословенные места.
Они
взялись за руки и бесцельно поплелись по улице. Ада ковыляла, опершись на плечо
брата. Одна его штанина была порвана, и коленка разодрана до крови.
–
Может, найдется кто-то, кто предложит нам войти? – робко сказала Ада.
Бен
злорадно ухмыльнулся:
–
Ты сама-то в это веришь?
–
Слушай, – проговорила Ада после минутной заминки. – А ведь здесь живут Синнеры.
–
И что?
–
А то, что они наши родственники.
–
Уж не собираешься ли ты идти к ним?
–
А почему нет?
–
Они нас прогонят.
–
Почему?
–
Потому что они богачи.
–
Но мы же не будем просить у них денег!
Бен
снова назвал ее идиоткой. Она не стала возражать, грустно вздохнула и пошла
дальше. Она чувствовала, что Бен уже начал дрожать от холода.
–
Вот здесь они живут, – Ада указала их улицу.
–
Да мне плевать.
Но
ветер дул все сильнее. Она взяла за руку своего спутника.
–
Мы можем хотя бы на минуту укрыться на крыльце. Я помню, у них крыльцо под
крышей, с колоннами… из мрамора, – прибавила она, подумав с минуту.
–
Из мрамора? – Бен пожал плечами. – А почему не из чистого золота? – он злорадно
усмехнулся.
–
Во всяком случае, крыльцо, защищенное от ветра.
–
И как ты собираешься проникнуть в сад?
–
По-моему, ты хвастался, что можешь перелезть через любую ограду, даже самую
высокую.
–
Я-то, может, и смогу… но ты, девчонка…
–
Мы еще с тобой посоревнуемся в неуклюжести! – гневно сказала она.
– Да?
Посмотри на себя, на кого ты похожа! Полчаса всего бежала и уже еле ноги
волочишь по снегу!
–
А ты? Разве ты не упал и не разбил колено до крови?
–
А вот спорим, что я взберусь на самый верх ограды и спрыгну в сад, а ты даже не
способна долезть до первой перекладины!
–
А вот и посмотрим!
–
Посмотрим!
Они
подбежали к дому Синнеров. Было уже девять часов утра, и на улице появились
прохожие: служанки спешили в магазины и на рынки, лакеи выгуливали собак,
дворник убирал снег. Но дети улучили момент, когда кругом никого не было, и
полезли на забор. Оба были проворны, хотя их движения и были скованы тяжелыми
пальто на вате. Бен перелез первым и насмешливо наблюдал за Адой. Она,
понадеявшись на Бога и считая недостойным просить помощи у брата, наконец-то
смогла поставить ногу меж позолоченных наконечников сверху ограды. Это было
самое сложное, а дальше – проще: спускаться вниз всегда легко. Она спрыгнула на
клумбу, покрытую снегом, и увязла там по пояс. Бен взял ее за руку, тянул ее и
толкал, пока она не встала на ноги. Крадучись в кустах, они подобрались к
самому дому, чей фасад украшало роскошное крыльцо с овальным сводом и тонкими
каменными колоннами. Бен с Адой проскользнули туда, прислонились к холодной
стене и стали ждать, сами не зная чего. Здесь, конечно, было приятнее, чем на
ветру, однако вскоре их охватила жуткая растерянность и тоска, а еще боль-ше –
такая усталость и голод, каких они еще никогда не испытывали.
Ада
шепотом смущенно предложила:
–
А давай позвоним?
Бен,
с посиневшим от холода лицом, снова отрицательно мотнул головой, на сей раз уж
вовсе неуверенно. Ада позвонила. Они прижались друг к другу и, затаив дыхание,
смотрели на дверь. Она отворилась. Горничная, толстая румяная девица, с угрюмым
величественным лицом и смешным кружевным бантиком в черных волосах, махнула
рукой, чтобы прогнать их, но Бен просунул руку в дверь, а Ада спешно крикнула:
–
Мы хотим видеть господина Синнера-старшего, мы его племянники.
–
Что ты мелешь? – недоверчиво произнесла горничная, наклоняясь к ней.
–
Мы двоюродные племянники господина Синнера. Мы хотим с ним поговорить, –
сказала Ада более уверенно.
Горничная
колебалась. Но дети, увидав за дверью прихожую и ощутив дуновение тепла из
внутренних комнат, исполнились отчаянной храбрости. Они оттолкнули горничную и
вбежали в дом. Горничная вновь обрела дар речи:
–
Ну раз так, я предупрежу госпожу… А вы ждите меня здесь! Ни шагу отсюда!
Она
пошла внутрь дома, но дети следовали за ней по пятам: они понимали, что иначе
их прогонят. Богатым родственникам нельзя давать время на размышление.
В
столовой с длинными шторами из красного дамасского шелка и с массивной дорогой
мебелью, где семья Синнеров принимала свой первый завтрак, вдруг появились за
спиной у горничной двое маленьких нищих, в грязных лохмотьях, с растрепанными
волосами, испуганные, но злобные и нахальные, и страстно жаждущие, чтобы их
накормили, обогрели и утешили.
Бен
дрожащим голосом начал объяснять, кто они такие и как здесь оказались. Он
говорил долго. Ада тем временем была одно сплошное зрение. Она не просто рассматривала
то, что ее окружало. Она упивалась им, как умирающий от жажды набрасывается на
воду и никак не может напиться досыта: каждая краска, очертания каждого
предмета, эти незнакомые лица – проникали в тот сокровенный тайник, спрятанный
в глубинах ее души, о существовании которого она до сих пор не догадывалась.
Окаменевшая, пораженная, она пожирала вытаращенными глазами плотную
темно-красную ткань штор, эбеновое дерево стульев и их бархатные спинки,
светлые обои, на бледно-молочном фоне которых выделялись богатые узоры, угрюмый
пурпур ковров, черное дерево шкафов, серебро сервизов в сервантах.
А
в центре стоял стол, очень большой, за которым сидели женщины, и рядом с ними –
Гарри. Она его сразу узнала. На нем был атласный халатик сливового цвета; никогда
еще Ада не видела такой пышной и блестящей ткани; наверно, Гарри недавно болел,
раз был укутан так шикарно. Перед ним стояла фарфоровая чашка, белая и тонкая,
как яичная скорлупка, и подставка для яйца из позолоченного серебра. На тарелке
лежали два бутерброда из пеклеванного хлеба. Одна из женщин делала бутерброды,
беря кусочки масла из хрустального блюдца с крышкой, украшенной серебряной
шишечкой. Другая женщина наливала в чашку Гарри кофе из серебряного кофейника с
длинным носиком. Третья добавляла молока и, вооружившись лорнетом, отыскивала
сливки, плавающие на поверхности, и старательно их убирала маленькой серебряной
ложечкой. Четвертая разрезала яйцо, которое достала из глубокого блюдца, тоже
серебряного, наполненного горячей водой. Но она стала резать яйцо не столовым
ножом, что ожидала увидеть Ада, а особыми ножницами, округлыми и позолоченными,
изготовленными специально для этой цели, и вот это зрелище было самым
необычным.
Двое
из этих четырех женщин, облаченные в утренние халаты, обшитые кружевами, в
столь ранний час уже вдели бриллиантовые серьги себе в уши. Это были мать Гарри
и его замужняя тетка. Полные, неповоротливые дамы, белолицые и черноволосые, с
пышными буклями по обеим сторонам лица. Словно распустившиеся белые пионы, эти
самодовольные матроны излучали сытость и лень, на лицах – презрительная мина, в
неумолимых глазах – черствость и равнодушие, как у всех слишком богатых и
слишком счастливых женщин. Две другие, помоложе, были незамужние тетки Гарри.
Две старые девы. Они были одеты по-английски – прямые юбки из жесткой ткани,
больше подходящей для мужских брюк, тонкие блузки с накрахмаленными
воротничками, твердыми как ошейники. Подобно многим еврейским миллионершам
нового поколения, они с детства были приучены к хорошим манерам и старались
казаться более благородными, чем позволяло их происхождение. В каждом их
движении была эта напускная простота и строгость, словно они хотели сказать:
«Посмотрите, как я стремлюсь казаться незаметной, не выделяться из толпы и
настолько уподобиться простым смертным, чтобы они забыли, кто я такая».
С
появлением Бена и Ады трапеза прервалась, лорнеты поднялись к глазам и тут же
упали, и раздался всеобщий возглас:
–
А это еще что?!
Пока
Бен говорил, Гарри не притрагивался к еде и бледнел все сильнее. С недоверием и
ужасом он смотрел на этого взъерошенного бродяжку с разорванными штанами и на
эту бледную девчонку, чьи растрепанные волосы, слипшиеся от пыли и пота, падали
ей на брови густыми беспорядочными космами.
Бен
это заметил и нарочно, со злобным наслаждением, принялся приукрашивать свой
рассказ, который сначала был более-менее правдивым, а теперь там потекли реки
крови, появилось несколько трупов и дюжина женщин со вспоротыми животами. Гарри
оттолкнул от себя тарелку, совершенно белый, он весь дрожал.
Бен
остановился, чтобы перевести дыхание. Ада сказала слабым голосом:
–
Пожалуйста, дайте нам поесть.
Она
сделала шаг по направлению к столу, но все женщины вскочили как по команде,
заслоняя Гарри своими телами.
–
Не позволяйте ей приближаться! Они оба грязные! Они могут быть заразными!
Малышка, не подходи сюда! Стой на месте! Долли, распорядись отвести их на
кухню.
–
Мы не грязные! – закричала Ада. – Если бы вы сами просидели всю ночь в сундуке,
то ваши красивые платья тоже порвались бы, а ваши лица покрылись бы пылью!
«Надеюсь,
это с вами когда-нибудь случится», – подумала она, но не сказала больше ни
слова.
Был
отдан приказ горничной отвести «этих пострелят» на кухню, дать им по чашке чая
и по куску хлеба и ждать дальнейших указаний. Но в это время Гарри скользнул
под стол и исчез. А когда детей уже выводили из комнаты, Гарри вернулся в
сопровождении старика, похожего на дедушку Ады, как брат на брата. Все
замолчали. Это был хозяин дома, Синнер-старший, настолько богатый и
влиятельный, что, по мнению всех евреев, он уступал только Ротшильду (а царь
Николай Второй занимал третье место).
Его
лицо было худым, пожелтевшим, иссушенным, длинный нос такой странной формы,
словно он был разбит надвое ударом кулака, глубокие надбровные дуги посинели и
казались чуть ли не фиолетовыми (поговаривали, что это признак рака,
пожирающего его изнутри), белки глаз изборождены извилистыми кровеносными
сосудиками, зрачки зеленоватые, взгляд неприятный, пронизывающий. Но его седая
борода, совершенно лысая голова, слабая сутулая спина и длинные сухие пальцы с
желтыми ногтями, выгнутыми и твердыми, как рога, его речь с идишским акцентом,
то отрывистая, то протяжная, – все это было очень знакомо Бену и Аде и казалось
чем-то родным: богач Син-нер походил на стариков из еврейского квартала –
барышников, продавцов металлолома, сапожников, сидящих в своих мастерских.
Детей переполняло восхищение и уважение к нему, но они его не боялись.
Бен
снова начал рассказывать об их приключениях. Ада стояла в сторонке, она
чувствовала себя слабой и больной, и ей вдруг стала безразлична собственная
участь. Однако неожиданно ей пришло в голову, что она должна упасть в обморок.
В книгах всегда так: если ребенок падает в обморок, то все тотчас же спешат ему
на помощь, кормят его, укладывают в кровать… Ада затрепетала, вообразив
чистую теплую постель. Она зажмурила глаза с такой силой, что ее голова
наполнилась приглушенным гулом, нежным, как морской прибой. Она подождала с
минуту, но в обморок упасть не получилось: Ада с сожалением открыла глаза и обнаружила,
что по-прежнему стоит, прислонясь к стене и скрестив руки на груди,
рассматривая людей вокруг себя. Женщины казались чрезвычайно возбужденными и
даже взбешенными; они хором что-то говорили и бросали на детей испуганные, чуть
ли не злобные взгляды.
«Они
злые», – подумала Ада. Но, как с ней порой случалось, в голове родились теперь
сразу две разных мысли: одна – детская, наивная, а другая – взрослая, мудрая и
всепрощающая. В ней жили две Ады, и одна из них понимала, почему ее хотят
прогнать и говорят с ней так сердито: эти голодные дети возникли перед богатыми
евреями как вечное напоминание или жуткое постыдное воспоминание о том, какими
они сами когда-то были или могли бы быть. И никто даже не смел подумать:
«…какими мы вновь можем стать когда-нибудь».
Ада
присела за шторой и задремала. Время от времени она подносила ладонь ко рту и
слегка кусала ее, чтобы пробудиться. И тогда между шелковых складок штор можно
было заметить ее бледное сонное личико: думая, что никто ее не видит, она
осторожно выглядывала и показывала язык женщинам.
Когда
ее оттуда вывели, она спала на ходу. Их с Беном отвели в огромную комнату –
рабочий кабинет старика Синнера. Для них накрыли маленький стол. Они поели. Ада
так устала, что ничего не отвечала на вопросы старика: она их просто не
слышала. Позднее Бен будет жестоко подсмеиваться над ней. Ведь он сам говорил
уж слишком громко и быстро своим тонким, лихорадочным, пронзительным голосом.
–
Значит, ты племянник Израэля Синнера? Я слышал о нем. Это честный еврей.
Старик
произнес эти слова медленно, с оттенком уважения и жалости. Когда о каком-то
обитателе еврейского квартала говорят, что он честный, как же не пожалеть этого
беднягу, которого Бог забыл наделить когтями и зубами для самозащиты?
–
Ты скажешь ему, чтобы он нанес мне визит. У меня есть для него дело, он сможет
подзаработать. (Старик уже писал поручение своим представителям в Харькове,
считая, что это будет неплохо, если они доверятся такому человеку –
трудолюбивому, скромному, но не слишком находчивому и сообразительному.)
Чтобы
дать детям спокойно поесть, он отвернулся и подошел к окну. Отсюда были видны
крыши еврейского квартала. У Ады мелькнуло в голове, что было бы интересно
узнать мысли этого старого богача, наблюдающего за их проклятым кварталом,
одновременно таким далеким и таким близким ему. Но мысли человека столь
богатого, – это что-то из области, недоступной простым смертным, что-то такое
возвышенное и непонятное – как у жителей небесных сфер. К тому же, Ада так
устала, что все окружающее казалось ей сном или лихорадочным бредом… Она
полностью очнулась, чтобы вопринимать мир, лишь на следующий день, у друзей
Лили, куда ее отвел отец, оповещенный Синнером. Она проспала двадцать четыре
часа.
в гостях у русской семьи
Пропущенная глава, не вошедшая в основной текст романа
Неделя,
проведенная в приютившей их православной семье, стала для детей совершенным
блаженством. Здесь у них была полная свобода, как и дома, в еврейском квартале,
однако тут это было лишь проявлением беззаботности их русских хозяев, тогда как
дома дети чуяли очень остро, что их свобода порождена чересчур суровой
родительской заботой: детям нарочно позволяли какое-то время заниматься чем
хотят, и только и ждали того момента, когда они дадут повод изменить отношение
к себе. А здесь – приятная небрежная снисходительность была присуща всем,
старым и молодым; и мать семейства, толстая генеральша, с одинаковой решимостью
помышляла запретить своей старшей дочери, шестнадцатилетней Вере, исчезнуть на
всю ночь под предлогом ночлега в гостях у подружки-одноклассницы или запретить
своей младшей дочери, восьмилетней Зине, бегать босиком по саду, мокрому от
дождя, – как и запретить самой себе долгий сон, усугубляющий ее болезненные
приступы астмы, или игру в карты, что начиналась в пять вечера и завершалась на
рассвете.
Ничто
не было так причудливо-пленительно для детей, как этот покой, эти долгие часы
отдохновения в доме, где никто не говорил о деньгах. Да и зачем? Все русские
семьи жили на наследство или на пенсию от Императора. Подремывая, вы получаете
доход, и вам не нужно бегать в его поисках, стаптывая башмаки и сердца. Никто
не беспокоит-ся о будущем. Вы целиком полагаетесь на небесное и царское
покровительство или ожидаете смерти богатой тетушки. Ваши болезни и смерть вы
предаете воле Божьей, и ваши часы текут сладостно неспешно.
Дом
этот был таким же старым и обветшавшим, как и их жилище в еврейском квартале, и
здешние темные углы так же редко навещала метла, но зато тут на каждом шагу
попадались глубокие кресла, огромные диваны и изъеденные молью старинные ковры,
разбросанные по углам, где можно было развалиться и уснуть. Здесь не было
никакого распорядка дня, никаких расписаний подъемов, отбоев и трапез: в
полдень одни вставали с постели, другие только ложились. Обеденный стол был
накрыт постоянно. Когда подавали сладкое, вдруг появлялась Вера с какой-нибудь
подружкой-одноклассницей или с одним из трех родственников-студентов, живших у
генеральши, и хозяйка дома распоряжалась вновь подавать суп. А за компанию с
новыми сотрапезниками всех опять тянуло отведать бутерброд, котлетку, немножко
красной капусты и чуть-чуть белого мяса. Детей пичкали сладостями, полными
стаканами молока, вареными яйцами и большими ложками рыбьего жира, чтобы еще
усилить их аппетит. Ужинали ночью. В два часа ночи сонная прислуга подавала еще
и еще блюда – теплые, душистые, прелестные на вид, словно на обеде в царском
дворце, и всё это еще доедали, когда окна уже начинали белеть от предрассветных
лучей.
Лиля,
Бен и Ада были оставлены тут на восемь дней, но они ясно видели, что их охотно
продержат здесь еще хоть полгода или год. К ним относились так, как было
принято в приличном русском обществе, ког-да в силу обстоятельств приходилось
общаться с евреями: «Все эти жи-довчики – негодники, но, впрочем, и мы все –
жалкие грешники. У каждого есть недостатки, а вот Соломон Вронович, мой врач,
или Аркадий Израилевич, мой управляющий, – совсем не такие, как прочие евреи».
Лиля,
Ада и Бен не только не ощущали никакой враждебной среды вокруг себя, но им даже
никогда прежде не была знакома такая всеобщая благожелательность. Вообще
благодушие – отличительная черта русских провинциалов. Они примирились с Богом
и людьми. Безбедная жизнь на широкую ногу, множество слуг, которым почти не
платят, любовное почтение к распущенности и ни грамма порядка и дисциплины,
никакой требовательности ни к себе, ни к другим – все это чудесным образом
упрощало их бытие.
Ада
и Лиля делили спальню с дочерьми генеральши. Пока толстая Зина спала, Ада
подслушивала те откровенности, которыми две старшие девочки обменивались друг с
другом во мраке ночи, и многое из того, о чем она прежде и не думала,
открывалось перед ней в соблазнительных, опасных образах.
Подслушав
некоторые рассказы Веры, Ада с особым вниманием наблюдала сцену, происходившую
несколько раз в неделю по вечерам. Генеральша играла в карты. Появлялась ее
старшая дочь. Высокая, светловолосая, она взволнованно глядела томными глазами.
А в руках у нее – чемоданчик с принадлежностями для ночлега.
–
Мама, я сегодня ночую у подруги.
–
Хорошо, дитя мое.
И
никогда никаких вопросов. Вера прикладывалась губами к увядшим щекам
генеральши. Маленькая рука генеральши, мягкая и толстая, с особенной нежностью,
присущей рукам, никогда не державшим грязную тряпку, ручку кастрюли или
штопальную иглу, приподнималась и осеняла крестным знамением склоненную головку
девушки… «Храни тебя Господь, дитя мое!»
Ада
спрашивала себя, было ли это сочувственным снисхождением или просто тупостью
мамаши. Тетя Раиса в ту пору неусыпно надзирала над взрослеющей Лилей, чтобы по
возможности направить в нужное русло ее девичье поведение. Здесь же, очевидно,
не было ничего подобного, но лишь олимпийски спокойное попустительство.
«Молодежь… все мы через это прошли… Бог ей в помощь. Ведь на все Его воля.
Будет Ему угодно – сбережет ее от беды, а если попустит ей попасть в
дьявольские ловушки, что я могу сделать?» – наверняка именно так думала
генеральша. Но лишь покинув этот дом и особенно этот сад, обширный, дикий, с
убеленными деревьями и мягкой землей под пушистым февральским снегом, Ада впервые
дерзнула оценить свою жизнь и сочла себя несчастной.
В
тот год важные для нее изменения назревали в жизни семьи. Во-первых, умер
дедушка. После ночного погрома он впал в какое-то оцепенение. Он с трудом
передвигал ноги и не притрагивался к еде. Вскоре его жизнь угасла, а вместе с
ней – главное обстоятельство, не позволявшее семье покинуть еврейский квартал.
Дела у отца в тот год резко пошли в гору: у евреев же всегда все происходит
как-то вдруг и скачкообразно. Счастье и горе, изобилие и нищета обрушиваются на
них, как удар грома небесного на пасущихся овец. И не оттого ли им присущи
одновременно и вечное беспокойство, и невыразимое упование?
Перевод с французского – Юрий И. Линник
________________
* Отрывок из романа Ирен Немировски «Домашние собачки и дикие волки» (Irène Némirovsky. Les Chiens et les Loups.
Chapitre
7-8). См. об И. Немировски: М. Рубинс. «Ирэн Немировски.
Стратегии интеграции», НЖ, № 253, 2008.