Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 285, 2016
В
нашем парижском храме на улице Петель (Московская Патриархия) с его основания в
1932 году поминают «Богохранимую страну нашу, власти и воинство ее», это
поминание призывало снисхождение Благодати Небесной на т. Сталина и РККА,
сейчас имеются в виду администрация РФ и воинские части, временно пребывающие в
Сирийской Республике. Но насчет церковно-государственной «симфонии» и
соотношения властей духовных и светских – лучше читать Апостолов и Соборы. Или
не слишком вникать…
Несколько
раз после службы ко мне этой зимой подходила талантливая молодая художница по
тканям, сама из Украины, о Советах по году своего рождения знающая чуть более,
чем я об интегральном исчислении. Она прочитала о «зигзагах» моего бытия и восприняла
их, как уравнение с четырьмя неизвестными. «Никита Игоревич, как же так Ваши
родители взяли советские паспорта после войны и оказались в Советском Союзе?
Что их дернуло?» В две фразы не уложиться, мой малоучтивый ответ был: «Вот в
следующее воскресенье расскажу».
После
смерти отца в 1987 году всезнающий интернет мне напомнил, что Игорь
Александрович уже в 1940-м вышел из РОВСА и примкнул к «оборонцам», предтечам
советских патриотов. Долголетняя активность мамы в Казем-Бековских младороссах
(«Царь и советы») готовила ее в скором будущем стать адептом культа личности И.
В. Сталина. В 1955 году, когда Глава, таков был титул Александра Львовича
Казем-Бека в созданной им промуссолиневской партии, сбежал из США в Москву от
ФБР, почти хвалясь на четвертой полосе «Правды», что «всю жизнь торговал
родиной оптом и в розницу», Нина Алексеевна отказалась с ним общаться.
Вероломное
нападение 1941 года поставило многих и в стране, и в немалой части диаспоры
перед необходимостью экзистенциального выбора: «my country, right or wrong» – «права или неправа, – моя страна». Избитые
энкеведешниками политзеки из Магадана и Темняков стали проситься на фронт; было
в том своеобразное осмысление до того безнадежно абсурдной их жизни. «Братья и
сестры!» – заговорил и Предсовнаркома! Первое напоминание о Кутузове для страны
Советов стало возвращением к запрещенным до того словам.
Но
ведь были массы крестьян, встретивших Вермахт с иконами, были военнопленные,
записавшиеся в РОА к Власову, – они рассчитывали отплатить за поруганные
коммунистами церкви, за коллективизацию, за сгинувших сосланных и арестованных
близких.
Да
и в эмиграции многим подумалось, что пришел день отбить Перекоп у Фрунзе и
переиграть Октябрь. Петербуржский историк Кирилл Александров недавно блестяще
защитил докторскую диссертацию о личном составе генеральского и офицерского
корпусов РОА. Александров отмечает, что немало белых эмигрантов (им было тогда
около сорока лет) добровольно пошли к Власову продолжать борьбу с большевизмом.
О Дахау и Треблинке они знали тогда не больше жителей самой Германии, а желтые
звезды в городах оккупированной зоны Франции их мало смущали, – старые
предрассудки.
Но
все-таки, как же лукавому удалось потащить репатриантов к Генералиссимусу да на
съедение ГБ? Предметы моего довоенного детства, плюс сызмальства ежевоскресные
длинные обедни на улице Дарю, да слушания, когда бывали гости набоковской
чистоты невской речи, – всё это приготовило меня к смоотождествлению с местами,
покинутыми родителями в результате октябрьского путча.
В
моей комнате с триколорной каемкой висел портрет Государя, на камине в гостиной
в овальной рамке – невыцветшая фотография, сепия Олега Кривошеина, старшего
брата моего отца. Считалось, что он в Гражданскую пропал без вести (в конце
1960-х в Москве от убереженного Небом не сумевшего эмигрировать кузена
узналось, что взявшие Олега в плен красные пытками довели его до повешения в
камере). В кладовке, вместе с мешками опилок (утрамбованными опилками топились
в войну печки), находилась шашка, данная на вечное пользование папиным однополчанином
Вельяшевым. На рукояти холодного оружия большой вензель «Н II». Мне давали этой шашкой играть.
Мои
первые воспоминания от Вермахта в Париже: сперва очень понравился ежедневный
военный оркестр, марширующий в полдень на Елисейских полях, хоть преподавательница-эльзаска
открыто проклинала «бошей».
Позднее
последовал шок от того, как трое немецких офицеров 22 июня 1941-го у меня на
глазах арестовали отца (тогда обошлось шестью неделями в Компьенском лагере),
затемнение города и нетопленность – все вместе кристаллизовало во мне юного
антинемца (позднее стал германофилом). Я уже был готов к любованию фотографией
маршала Жукова, к родительскому умилению при слушании в 1943-м на пятиламповом
приемнике Михалковских гимнов-куплетов, подменивших «Вставай проклятием…» Как
пишут в конвейерных романах, «кто бы мог знать», что тот же коротковолновый
деревянный ящик нам с матерью будет вещать первые, еще неуклюже глушимые
передачи радио «Освобождение», предтечи «Свободы», в безобразном Ульяновске и
вселять надежду, что мы не одиноки?
С
каким послевкусием вспоминался «реэмигрантами» ставший со временем
хрестоматийно известным их обед 1947-го у посла Богомолова, с Молотовым во
главе стола. А. Ремизов плохо скрывавшему ошаление Молотову за этим обедом
старательно рассказывал о мышке, а И. Бунин приглашения на обед не принял, хоть
до того распил с Симоновым привезенную им поллитру и побывал в посольстве с
коротким визитом. Темы тех встреч: возвращайтесь, убеждайте возвращаться всех
вокруг себя. Как тут не похвалить себя: в отличие от многих подростков,
«импортированных» эмигрантами-родителями в СССР, я проклял Советы очень скоро,
еще до того как гэбэшники утром 20 сентября 1949 года пришли арестовывать отца,
чтобы упрятать его на годы. Иные же мои сверстники из эмигрантов приложили все
свои мимикрические силы, облачились в маскировочную спецодежду бесцветной
окраски и стали, как все вокруг, советскими. Как в советских глухих городах
парижские подростки Андрей Волконский, Ольга Чавчавадзе, Никита Вишневский,
Михаил Терентьев воспринимали хождение после покинутых французских лицеев в
школу, учрежденную Союзом советских граждан в Париже? Хотя преподаватели в ней
были гимназического толка, мало что знающие о Павке Корчагине и Днепрогэсе.
В
отличие от одноклассников, ослепших от патриотического восторга, я и в гимназии
16-го округа Парижа не оглох и вслушивался, когда вокруг меня речь шла о многих
советских людях, делающих все, чтобы не попасться военной репатриационной
миссии, которая бы доставила их на любимую родину. И военнопленные, и
остербайтеры, и просто воспользовавшиеся оккупацией, чтобы покинуть СССР, – их
во Франции сосредоточилось такое количество, что они стали смутительным фоновым
шумом на еженедельных собраниях и кинопоказах Союза советских граждан. Для меня,
четырнадцатилетнего увлеченного любителя периодики, Катынь уже тогда была не
«доказанным преступлением немцев», а тайной. Печать изобиловала статьями о
великой книге великого Виктора Кравченко «Я выбрал свободу». Том я подержал в
руках, и по обзорам мне начинало казаться, что фиалки пахнут не тем.
Лето
46-го мы проводили в русском пансионе в предгорье Альп, замок Арсин. Владельцы
замка – казанского корня старики Штранге. Их сын Михаил участвовал вместе с
Эфроном и Н. Клепининым в организации убийства коминтерновского перебежчика
Игнатия Рейсса. Но ни родители Михаила, ни полиция об этом тогда не знали.
Летом 46-го там пребывал мой тезка Никита Струве, на два года меня старше. В
1972-м, когда я вернулся в Париж, он, человек в словах и памяти прецизный, вспомнил,
как мы в Арсин гуляли вдвоем по горному лесу и он спросил о планах моих
родителей. Я ответил ему, что меня там могут расстрелять. Я этого разговора не
помню. И уже в Советском Союзе сие трезвоумие не помешало мне перелистывать «Огонек» и аплодировать фильмам «Свинарка и
пастух» и «В шесть часов вечера после войны».
Елисейские
поля еще со времен Бедеккеровских с красной обложкой путеводителей XIX века известны как «самый красивый проспект мира». И
сегодня это так; в одну прямую километров на пять вмонтировались друг в друга
арки Карусель и Триумфальная, а также примкнувшая к ним относительно недавно,
рассчитанная под перспективу арка Дефанс. В 1938–39 гг. няня-полька, потом няня
Варвара водили меня туда за руку кататься на деревянных лошадках. В 1941-42 –
как не понять восьмилетнего мальчика! – я уже сам ходил к верхней части Полей,
ближе к Триумфальной, любоваться ровно в полдень спускающимся к площади
Согласия немецким военным оркестром с кавалеристом тамбурмажором. Парижане
старались это зрелище манкировать, а любующихся подростков было много. Идти от
нашего дома до Полей минут двенадцать, не более, тогда родители легко отпускали
детей в город одних.
На
Елисейских полях кинотеатров не менее пятнадцати. Первый фильм в жизни я
посмотрел в 1939 году – «Белоснежка», конечно, с мамой. Сразу после войны со
сверстницей Вероникой Рабинович (ее отец-адвокат был одним из юнкеров у
Зимнего) ходили туда смотреть «Набережная Орфевр» с гипнотизирующим Жувэ. И
впечатливший «судьбоносно» по сценарию Сартра фильм «Ставки сделаны» – там и
потусторонность, и реинкарнация, и добро со злом вперемежку. И главное –
доходчиво рассказано, что свобода существует и что ее надо любить.
По
оккупационным продкарточкам из универсама «Юнипри» на Елисейских я помогал маме
нести покупки, гастроном был богат выбором. По четвергам на примыкающей авеню
Матиньон метров триста в ряд стояли филателисты, и у меня собрался альбом;
марки удалось в Ульяновске продать за цену овсяной похлебки. На площади
Согласия 25 августа 1944 (дата будущего моего ареста) – крещение огнем: сбежал
от матери, а там стреляют, берут приступом Морское министерство. Интересно, как
в кино. А 8 мая 1945-го мы с Ниной Алексеевной долго стоим на Круглой площади
Полей, у памятника Клемансо: счастье братающейся с союзниками толпы, колокола
всех церквей, фейерверки, а для нас – знание, что отец неведомо где в Германии
– и жив ли? Только дней десять спустя узнаем, что он освобожден из Дахау. К
тому времени Поля стали для меня магнитным полюсом Земли!
И
хоть теперь живем за десять остановок метро, хожу по ним до самой Триумфальной,
возвращаюсь другим тротуаром. Через каждые пять каштановых деревьев восседает
кочевник, прибывший из стран Центральной Европы (pays de l’Est, «страны Востока», говорят парижане), – кто с бумажной иконкой,
кто с баяном, с котом или псом. Клянчат на еле понятном языке. Уходя вечером с
рабочей смены, брутально опустошают содержимое помойных баков. Торговля
роскошью в основном переместилась в переулки, а на самих Полях и палатка с
гамбургерами может попасться… И в такой глобалистской ипостаси – как есть
самый красивый проспект мира. Отечество лишь Елисейские поля, не зря
местоположение Эдена у древних греков обозначено именно так…
В
ноябре 1947 года – третий арест отца, на сей раз французской полицией; второй,
промежуточный (гестапо), я прозевал, а четвертый, в Ульяновске – от него увижу
лишь вещественные доказательства совершенного ГБ преступления: распоротого
плюшевого мишку моего детства, разломанную рамку семейного портрета,
неописуемый хаос. Игоря Александровича и еще 23 эмигранта – советских патриотов
– французская полиция немедля выслала в Восточную зону оккупации Германии.
Потом недолгий этап в Москву – и отсылка в Симбирск-Ульяновск. Письма оттуда
отец слал странно двумерные. Я поискал на карте: понравилось – широкая река.
Воссоединение
семей высланных готовилось до конца апреля 1948 года. Мама и дядя Кирилл
удвоили периодичность вождения меня в театры-музеи и на вопрос: «Откуда
щедрость?» – объяснили: «Мало ли что, зато успеешь увидеть как можно больше».
На мое здравомысленное возражение: «Буду приезжать летом. Все успею», – дядя
Кира промолчал.
Оформление
виз на «постоянное жительство». Увещевание тов. Абрамова, консула СССР,
укладывающим багаж белоэмигрантам: «Не перегружайтесь, берите как можно меньше,
приедете, все быстро купите». Лгалось им легче, чем дышалось… Нина Алексеевна
наполнила большого объема плетеную из прочного тростника корзину. Отдельно
чемодан фамильных предметов, фотоальбомы, картины, ценности. Среди скарба –
черная сверхвместительная клеенчатая базарная сумка, антиномия советской
авоськи, оказавшаяся столь же долголетней, как библейские патриархи. Сумке этой
было суждено проявить себя магически почище, чем в толстовской пьесе о
спиритизме.
Предотъездных
прощаний минимум, родственники не столь близкие. Но с начинающей болеть Ольгой
Васильевной, двоюродной бабушкой, – последняя встреча, она это прекрасно
понимала, – душераздирающе. В начале 1920-х она успела побывать среди первых
постояльцев Лубянки. Хоть и человек большой флегмы, в 1946-м она почти до слез
умоляла отца сойти с рокового пути советского патриотизма. Все втуне. Об
ульяновском аресте она, конечно, узнала. Господь не дал ей полгода дожить до
благословенного 5 марта 1953 года. Теперь ее могила на Сент-Женевьев – одна из
самых родных в моем все пополняющемся кладбищенском инвентаре.
Среди
моих сверстников в группе «возвращенцев» знакомых не было, за исключением
Татьяны Угримовой; ее отец оказался не в Ульяновске, а в Саратове (см. главу
«Будь ты проклят, Саратов» в его книге «Из Москвы в Москву через Париж и
Воркуту». О нем же и в солженицынских «Невидимках»). В отличие от меня, у
Татиши (Татьяны) патриотизм был страстно-пламенным, доходил до полной
отрицаловки милой Франции, знание языка которой позднее станет ей утешением и
малой зарплатой. Сумма принятых ею несчастий в российскую часть жизни в энное
количество раз весомее того, что было подарено Советами мне.
Примерно
20 апреля 1948 года ключи арендованной парижской квартиры переданы друзьям,
ручной клади в межпланетный вояж не более чем на багажник такси. Спереди Нина
Алексеевна, сзади я, один. И на дорогу не посидели, и не перекрестились в путь.
А ведь в семье было принято.
От
нас на машине до Круглой площади Елисейских полей – не более 3-4 минут. Поворачиваю голову назад – посмотреть до
отъезда на любимую перспективу.
Все
исчезает – и телесное ощущение автомобиля, и его шум, и любимой перспективы в
поле зрения нет, нет и поля зрения, а только, простите за цитирование, сплошь
вокруг – слепящая тьма! Никакого внутреннего голоса, никакой ословесенности.
Одна овладевшая всем очевидность: впереди меня ждет нечто, близкое к гибели.
Состояние – как смотрение с балкона девятого этажа или оторопь после слов
пилота: «предстоит вынужденная посадка» или сообщения плохого диагноза. И
мгновенно – понимание: могу спастись! Спасти прежде всего себя, но, конечно, и
маму. Всего-то стоит на следующем светофоре открыть дверь и пуститься бегом.
Пока меня найдут, и поезд, и пароход уйдут, а когда следующие? Отец в этом
микросекундном сценарии странно отсутствовал.
И
свет, и тьма погасли, машина выехала уже к саду Тюильри, а у меня прозренчески
увиденное сразу погрузилось в дальнюю память, как изгоняемое сновидение. Оно
всплывет. Рассказ об испытанном не может не быть неуклюжим, но, пожалуйста, с
поправками на приблизительность воспримите его как показания присягнувшего
перед судом не врущего свидетеля. Такой бы непогрешимости предчувствия да за
зеленым игорным ковром… После безупречного осуществления того, что меня
пронзило, много позднее попробовал изыскать источник-детонатор испытанного в
машине.
Орлеанская
дева, наверное, была моей ровесницей, когда, перекрывая блеяние пасомых
баранов, раздались (внутренние?) голоса, определившие ее участие в
антианглийском Резистансе. Но при чем тут я? Претендовать ли мне на
сверходаренность прорицательницы советской Джуны? Обошла меня и ныне ставшая
доходной профессия экстрасенса. В столоверчении замечен не был.
Вспомним
слова лагерника, крымского хирурга, преподобного Луки Войно-Ясенецкого: «Я провел
многие сотни операций как грудной клетки, так и брюшины, огромное количество
вскрытий, – нигде внутри человека никогда не обнаружил души». Какой же
сценарист устрашающе приоткрыл будущее подростку-репатрианту?
Этим
летом получилось одолеть немалый том француза-специалиста банковской
конъюнктуры и внешнеторговых прогнозов Франсуа де Витта «Доказательство душой.
Выпускник Политехнической Высшей школы доказывает наше бессмертие» (La preuve par l’âme: Un polytechnicien démontre notre immortalité. – Guy Trédaniel éditeur, 2015). Книгу загрузил
после умно-хвалебной рецензии. И не салонная мистика, и не «поповщина», и не
наукообразность. Целая глава посвящена истокам и плодам интуиции: тут и
«случайное» открытие пенициллина Флемингом, и размышления Ньютона при виде
падающего яблока, и Гёте, говоривший, что некоторые стихотворения будили его из
сна уже сложившимися… Частоты интуиции исходят явно не из «подсознания», хоть
фрейдова, хоть юнгова. Их генерирует та самая часть тела, которую не удалось
изыскать преподобному Луке. Назовем ее традиционно – душой, и на том прекратим
розыски.
Никогда
более не испытывал подобного. Но «фоновая», почти шепчущая интуиция, как бы
языком глухонемых, конечно же, она – а никакая не голова, не рассудительность,
– часто, иногда день за днем, не давали
мне погибнуть там, где смертельный вердикт, казалось, не подлежал обжалованию.
Примеров выживания против всех и вся в моем бытии – множество. Осознанный
контакт с интуицией: 1965 год – падающий, переворачивающийся вокруг себя вертолет,
село Гуниб, Дагестан. Я «знал», что это – не смерть.
Проще
всего считать, что сверхинтуитивный Ангел-Хранитель мне был откомандирован в
момент кесарева сечения, которому подверглась мама.
* * *
Такси
довезло до Лионского вокзала. Ночной поезд в Марсель, оттуда утром отплытие в
Одессу т/х «Россия» (бывший «Адольф Гитлер»). В вагоне человек из советского
консульства, т. Рязанцев, провожающий группу до Марселя, завел со мной
разговор: «Закончишь десятилетку, будешь учиться в Институте международных отношений».
На мою просьбу объяснить – рассказал, что это за институт. Надеюсь, он этого
своего сознательного вранья не забыл, представ перед Всевышним.
Из
жизни предметов: кое-кто из них наверняка одушевлен получше уличного котяры. В
маминой плетеной корзине содержалось темно-защитного цвета американское
солдатское одеяло, привезенное отцом из Дахау. Всем концлагерникам освободители
подарили по такому одеялу. Добротная шерсть. Удивитесь: сей зелено-бурый
прямоугольник сейчас, весной 2016-го, отдыхает в двух метрах от компьютера. Вот
только дырочки от изношенности зашиты Ксенией красными цветочками. Одеяло
пережило бывший Симбирск, Москву, вернулось в Париж и согревает нас сейчас.
Хранить вечно. Никто не забыт, ничто не забыто. Ни родителей, ни меня в вещизме
нельзя заподозрить, а тем паче после целого цикла разоренностей; просто за
десятилетия с некоторыми предметами возникла неразрывная взаимность.
В
рассвет Первомая 1948 года т/х «Россия» причалил в Одесском порту. Группу
возвращенцев, среди которых две белые генеральши, пересаживают в грузовик, с
конвоем. «Транзитный лагерь» в десяти километрах от Одессы, поселок Люстдорф;
на самом деле – зона как зона, никакой не «транзитный». Тремя неделями спустя –
погрузка в теплушку «40 человек, 8 лошадей», вояж в десять дней, из них пять –
еле кормленных, первая ночь в ульяновской гостинице «Россия», с парой живых
крыс.
Месяцев
через шесть, к зиме 1948-го, во мне уже начали всходить импортированные,
несмотря-вопреки парижскому чтению «Огонька» и фильмам с Ладыниной, ядовитые
семена любви к свободе. Да таким чертополохом взросли, что отец испугался, а у
самого неудачно скрываемого страха было хоть отбавляй! Репатрианты, а их в этот
областной центр распределили с полсотни, стали исчезать с интервалами в неделю
или месяц. Оставшиеся при встречах на улице друг от друга отворачивались (не
все, конечно).
Где-то
в июне 1948-го, часов в семь утра раздался очень громкий стук во входную дверь,
сапогом. Иду открывать. Более чем семидесятилетняя Надежда Владимировна
Угримова (учила меня в Париже русской грамоте по «Войне и миру»), мать папиного
коллеги по Резистансу, младоросса и как бы мистического патриота вечной России,
Александра Александровича Угримова. Не взойдя на крыльцо, громко:
–
Он арестован.
Уже
в квартире договорила: одновременно с ее сыном, но не в Саратове, а под
Москвой, взяли его супругу, ее сестру, ее мать и дочь Татьяну.
Ближе
ударить не могло. Но садистическая гэбэшная разнарядка отвела арест отца на
четыре месяца, и в этом зале ожидания Игорь Александрович пребывал таким
молчаливым, каким больше я его не видел. Как-то вечером он достал две парижские
записные книжки с адресами – и со словами: «Мало ли что…» сжег не в русской,
а в голландской печи.
Второй
мой учебный год в школе, где учился Ленин; восьмой класс. По ходу урока
литературы Василий Иванович как бы между прочим рассказывает, глядя на меня,
как он раскулачивал деревни в Языковском районе; там было имение Кривошеиных…
Удовольствия
от обучения – нуль. В городе исчезновения репатриантов стали реже. Утром 20
сентября, во вторник (проверил в календаре того года: действительно был
вторник, за 68 лет не забылось, значит и многие другие подробности аутентичны),
отец говорит: «После уроков (они заканчивались около часа) зайди ко мне на
завод, позвони из проходной, вынесу тебе сумку с продуктами, отнесешь домой».
Так уже раза три бывало, городской базар находился впритык к заводу. Иду от
школы к заводу мимо «Чугунной бабы» – так горожане обозначали музу истории Клио
(она – персонаж красивого памятника Карамзину), потом кинотеатр «Пионер»,
переход через ул. Гончарова по мосту над глубоким оврагом, почти сразу за рынком
– кирпичная проходная завода (п/я 650 Министерства электропромышленности СССР).
Малое окошко с дежурным, у двери – вахтёр, на стене – телефон без диска.
Позднее мне предстояло через этого вахтера начать ходить в инструментальный цех
и быть там плохим токарем. Снял трубку, попросил женщину на коммутаторе
соединить с лабораторией. Не подходят. После пяти минут – то же самое. Через
проходную выходит майор Григоренко, военпред, я его спрашиваю – не знает ли он,
где отец. Что-то невнятное, ускорил шаг. Возникает Опальков, тот – из отдела
кадров, френч, плоское лицо. Увидел, побагровел, без преувеличения, до
прединфаркта, проскользнул. Во мне крепло желание поесть, и из-за этого росла
причинно-следственная, редко во мне бывавшая, озлобленность на Игоря Александровича.
Версии его отсутствия не складывались. Скорее всего, просто забыл. Проторчал я
в проходной около получаса и по улице Федерации пошел обратно на Рылеева.
Федерация – узкая, покарябанные фасады некогда почти красивых городских одно- и
двухэтажных бревенчатых и дощатых домов. Узкие – в две, максимум в три доски
помостки-тротуары. Осенью и в снеготаяние грязь на помостках достигала
достаточной плотности, чтобы отсасывать с хлюпаньем не слишком плотно
прилаженные галоши на сапогах, возвращать их на место получалось только с
громкими ругательствами.
Шел
быстро, был одолеваем оформившейся озлобленностью-досадой: забыт, обманут,
хочется супа. Антиродительские чувства большой интенсивности.
По
Рылеева направо, и через двор дома 21. Тоже с помостками. Подхожу к
малоформатным окнам кухни, оттуда слышнее внутри, когда стучишь. На столе,
прямо у окна – большая, черной блестящей клеенки парижская базарная сумка.
Значит, отец дома и сам ее принес! Весь негатив-отрицаловка разом прошли. Зря
злился. Сейчас все вместе пообедаем.
Щелк
железного запорного крючка, в двери Нина Алексеевна, бездвижно, глядя мне в
глаза: «Il est arrêté»… Он арестован.
Как
Надежда Владимировна мне со двора рано утром, но по-русски, про сына сказала,
так мама говорит то же самое изнутри по-французски.
Именно
этот момент мне был недопоказан, не озвучен при вещем наваждении, постигшем
меня в машине на Елисейских полях. Немало времени пошло на то, чтобы в уме эти
два события взаимоувязались. Заснуть вечером 20 сентября 1949-го в Ульяновске
не мог. В первый раз в мещанской малой коммуналке на ул. Рылеева, дом 21, ночь
предстояла не на лежаке русской печи, а на одной из двух постелей в
родительской комнате. Почти уверенность: больше отца не увижу.
Про
то, как было 20-го сентября, уже в 1954 году рассказал сам Игорь Александрович.
Около полудня трое чекистов (Гаврилов, Толмачев, Каталеев, фамилии у меня на
вывезенных из Москвы протоколах обыска) на «Виллисе» – так обозначался джип –
отца с завода повезли в квартиру. Сам арест банален. Звонок в лабораторию:
«Зайдите на минуту в отдел кадров». Там – два пистолета: «Руки вверх».
Начальник отдела кадров, т. Опальков, был мертвенно-белым, его трясло. С
сохранившимся в нем до конца его дней черным юмором Игорь Александрович утешил
Опалькова: «Успокойтесь, ведь арестовывают меня, а не вас»…
* * *
После
исчезновения отца в Ульяновске гэбэшниками были упрятаны репатрианты Сабсай и
Розенбах. С островов Архипелага ГУЛаг они на материк не вернулись.
Париж, 2016