Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 284, 2016
Марина Гарбер. Каждый в своем раю: Стихотворения. – М.:
Водолей, 2015, 160 с. 
Необитаемость
человека. Его живучесть, его живая участь и то, что остается после. Человек
потерянный, он же –  найденыш, который
просит: пожевать бы чего. Человек – заклятый остров; человек – уголь последний,
угольная пыль, память об использованном угле. Человек – это часть суши,
отделенная от себя, человек в поисках своего дома, человек, чей порыв, прорыв –
раскрывшимися за спиной крыльями – закончится понятно чем; человек – это шелест
памяти, это краткость, щадящая тусклость солдатского вещмешка, о котором пишет
Марина Гарбер в своей новой книге. Деревья, расправившие крылья, чтобы
удариться кронами об лед: 
 
И устремляя в небо
сухожилья, 
Забывшись в зимнем
ледяном бреду, 
Твои деревья
расправляют крылья 
И самоубиваются в саду. 
 
Мне
нравится, как оседает в глотке ил, теплохолодная
кровь стиха, покашливание рыбаков на берегу, задыхание выловленной рыбы. И,
конечно, вжатость стиснутой двери, острота ветра,
вообще вещность безвозвратная, «оцинкованные ведра», «изгвазданная дегтем
акварель». И еще – эта детскость, порой ломкая, как ветвь в январе, порой
изогнутая вся. Для поэта детскость равносильна внезапности, молниеносности
удивления, когда ожог, полученный от стихов, неизбежен и неизлечим: 
 
Орнамент каверзен и
тонок: крапь, бирюза, 
И завороженный
ребенок – во все глаза. 
 
Смотри, пока не
оторвали от красоты! 
Ты вылит из такой
же стали – и ты, и ты. 
 
Всё
круглится и катится, и взлетает пухом, распрощавшись с силами притяжения. Это поэзия о воздушной, духовной свободе, которую нельзя носить в
нагрудном кармане вместе с блокнотом и авторучкой, местонахождение которой
неизвестно, но которая (поэт об этом хорошо знает) имеет место быть: 
Но только воздух
катится из рук, 
И – пухом камышовая
ограда, 
Прилив – так
обессиленный хирург 
Идет к тебе, не
поднимая взгляда. 
 
Умереть,
чтобы восстать, но не говорить об этом; посредством стихов прийти к бытию через
небытие, любить недвижимое, застывшее, как бы рассерженное на самое себя из-за
того, что воздух весь вышел, и вот стоит дерево, чем-то похожее на холодную
оленью шкуру. Камень в кармане, как удостоверение вечности: 
 
Мой ветер, мой
мастер, гордец-стеклодув, 
В тебя завернусь и
усну, 
Булыжник в кармане Вирджинии Вулф 
Настойчиво тянет ко
дну. 
 
Отдельно
– о задержанном дыхании, о продленности слов, как,
например, здесь: «Не пригодившиеся для растопки щепки», или: «Лишь бы ветер не
дул, не смахнул его ненароком», или: «Карандашом выпрастывала обескровленные
слова». Слово длится внутри себя, радуют звучащие долготы, и – стихотворный поток
останавливается на мгновение.  Еще одно
напоминание, что над развернутой книгой развернута другая книга – небесная, а
под строчками-проводкáми лежит земля, смысл
которой мы пытаемся понять, но не можем. Стихи помогают напасть на след
значений и смыслов, и мы за это им благодарны: 
 
Отродясь, 
     они сами вылепливали себя, 
     не для мамы и папы, вообще – не для, 
     высятся, соляные столпы, не огля— 
дываясь, 
     и двоясь, как дорогой расколотые поля, 
     как ручьями распоротая земля, 
     обезветвленные
тела свои для 
и длясь. 
 
Отдельно
– о зимних садах: «Серебрятся ветви, как сабли Хача-туряна». И эта роскошь, конечно: «запах коньяка
и воды из Кёльна».  Поэзия – тихая
плетка, которая хлещет беззвучно по скулам, губам. Стихи Марины для тех, кто
виноват, а виноваты все, даже те, кого еще носят под сердцем. Беспомощно слово
«боль». Человек беспомощный – может быть, так имело смысл нас всех назвать.
Человек, желающий забиться в темный угол, чтобы никто его там не нашел, и чтобы
ни слова больше: 
 
Эти кадры
монтировал сам Хичкок, 
Солнце, попавшееся
на крючок, – 
Цвет закатный, как
чай в стакане. 
Берген-Бельзен – глоток – Майданек… 
 
Бытование
поэта, выехавшего из Киева в Соединенные Штаты много лет назад, а потом
перебравшегося (оказалось, временно) в Европу, свободно владеющего, кроме
русского, итальянским и английским языками. Вот (в сторону кричащих «без родины
ты – никто») доказательство примата языка и культуры над кривизнами
государственных границ. Поэт остается русским поэтом, пока он(а)
пишет такое:  
 
Всяк подорожник – материя для заплат, 
Всяк стебелек колет острее спицы. 
Если пойдешь
налево, случится ад, 
Если направо – ад
всё равно случится. 
 
Собственно,
сказанное выше не требует особых усилий при желании понять, что речь можно
сохранить, если вцепиться в нее и не выпускать. А еще – освоение, вернее,
присвоение пространств, обживание новых миров за
окном. Можно и по-другому: родина – это то, что мы видим из окна, надо только
найти свой плющ, обвивающий дерево. Это та самая реальность, которая, по слову Целана, не существует сама по себе, – но та, которую ищут и
обретают. 
 Григорий
Стариковский, Нью-Сити