хроника одной эмиграции
Документальная повесть
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 284, 2016
ПО МОРЯМ, ПО ВОЛНАМ
Все эмигрантские судьбы схожи разнообразием, – замечу я
без претензии на равенство с Львом Николаевичем.
Эмигрант! Это звучит гордо! За двести сорок лет
существования Америки бессчетное количество различных растений, насекомых, птиц
и различных иных видов живых организмов переселилось в Соединенные Штаты
Америки. Среди них миллионы людей всех цветов и оттенков кожи, политического,
экономического и религиозных спектров; среди которых, конечно же, романтики и
просто непоседы. Чем им было плохо на прежнем месте? Напомню: «человек ищет где лучше» и сам волен решать, где ему жить.
В начале двухтысячных, по дороге из Нью-Йорка на
Ялтинский кинофестиваль я делал остановку в Москве. Знакомый по фестивалю
продюсер предложил мне поучаствовать в телевизионной передаче на канале НТВ.
Подозрение, что приглашают за мои заслуги в кино, я тут же отмел. Оставалось
предположить, что интересен я только как бывший соотечественник. Если вы не
Рахманинов, Бродский или Довлатов – звание это в РФ совсем непочетное. Тем не
менее, уронить честь и достоинство его мне совсем не хотелось.
Прямо из аэропорта я прилетел в Останкино.
Эх, Останкино! Когда башня только строилась, я
пятнадцатилетним подростком уже трудился в «почтовом ящике 822» города
Ленинграда. «Почтовыми ящиками» тогда назывались засекреченные предприятия,
работающие на оборонную промышленность, военные части и трудовые лагеря. Вне
сомнения, такие адреса «на деревню дедушке» необходимы и в наше время, так как
для многих враг не дремлет и по сей день.
В том восемьсот двадцать втором ящике, в качестве
радиомонтажника я напаивал наконечники на провода для Останкинской телебашни.
Разноцветные провода по двадцать-тридцать штук торчали из свинцовой трубы,
словно щупальца. Труба метров в десять была тяжелая, но гибкая, так как свинец
– метал мягкий. Труба за трубой я напаивал наконечники на провода, а кто-то
другой, уже в самой Останкинской башне, ударным трудом соединял их между собой.
Строили башню долго, но закончили все равно «досрочно». Смотрит народ – не
нарадуется. Во всем белом свете такой не сыскать!
Упирается башня в небо, как хвост гигантского дракона, а внутри – свинцовые
позвонки – те самые, с моими наконечниками. И побежали по этим позвонкам
решения и призывы партии и правительства к трудовым коллективам. Побежали вперемежку с парадами, песнями и плясками из самого чрева
идеологического аппарата партии до самых до небес. Оттуда, с острия на
кончике хвоста, распылялись они по умам и душам населения нашей Великой и
Необъятной, и в этом есть и моя заслуга.
Прошли годы. Теперь эти же самые провода должны были
вывести в эфир то, что останется от передачи со мной после монтажа. Ведущий
звучал доброжелательно и быстро расположил к себе. Сначала шли обычные анкетные
вопросы: «Как живешь?», «Где работаешь?» И вдруг: «Почему уехал?» Вопрос не
простой уже потому, что ответом можно обидеть хозяина, а с ним и многочисленную
аудиторию телезрителей. Я заволновался. Как выяснилось потом, – напрасно. Такие
передачи изготавливались исключительно для живущих за
границей, вроде меня.
Но вопрос остался. Почему я уехал из СССР тридцать с
лишним лет назад? Ответить в двух словах не получалось. Помню, была такая
статистика: «Пять процентов уезжали по политическим, остальные по материальным
мотивам – за лучшим бытом».
Социально активным я никогда не был. Все ограничивалось
кухонными пересудами. Какой дурак будет бросаться с ножом на паровоз? «Наш
паровоз, вперед лети…» К моему стыду, до сих пор эта дворовая мудрость
определяет мою политическую и социальную сущность. Советская власть навсегда
погасила желание участвовать в гражданской жизни общества. И не у одного меня.
Даже эмигрировали как-то по-кухонному: все поехали – и мы тоже. Хотя среди
знакомых моего круга таких нет, у каждого были веские причины.
Так почему я уехал? Может быть, потому, что моей первой
любимой книгой, навсегда засевшей в голове, был роман Даниеля Дефо, и Робинзон
Крузо пробудил во мне желание путешествовать? Третьекласснику, мне уже тогда
хотелось быть выброшенным на необитаемый остров и самостоятельно выстроить свою
жизнь, – главное, чтобы никто не указывал как надо. За Робинзоном появился
Мартин Иден, затем компания пополнилась персонажами из романов Дюма, Золя,
Марка Твена… Советской власти запретить бы буржуазную литературу вовсе, ведь
она спокойно обходится без принудительного коллективизма и без Павки Корчагина
с его девизом, оставшимся недоступным моему пониманию. Как можно прожить, чтобы
не было стыдно?.. Стыд – одно из душевных качеств человека и не только
человека: кажется, собаки ведут себя иногда, как будто им стыдно. Стыд –
необходимое чувство. Нам бывает стыдно за сказанное или содеянное, – это
нормально. Бесцельно прожитые годы жалко, как время потерянное. В масштабе
страны стыдно за бесцельно загубленные миллионы человеческих жизней – в войнах
и лагерях. Если человек просто живет честной жизнью, то он невольно создает
что-нибудь полезное для родных, близких, общества, а значит, стыдится ему
нечего.
Моей целью было приобретение свободы. Надоели невыносимо
медленно тянувшиеся пятилетки, идеологические постулаты, напомаженные портреты
членов Политбюро и красные полотнища, призывающие к борьбе за мир, ударному труду
и к победе коммунизма. С экранов телевизоров какие-то люди при костюмах и в
галстуках рапортовали о победах на «трудовом фронте», хотя сам труд оплачивался
государством неохотно. С трудом хватало от получки до получки. Выпивка была
главным связующим фактором общества. Ячейка государства – «на троих» – стала
крепче и важнее семьи. По-крайней мере, так мне казалось. Пьянство укрощало,
ограничивало в желаниях, компенсировало отсталое медицинское обслуживание и
нехватку лекарств, а главное, позволяло говорящим головам оставаться у власти.
Население вместо того чтобы воспротивиться, «стучало» на недовольных.
Мне казалось все это невыносимым.
В конце семидесятых в среде моих знакомых по рукам ходили
магнитофонные записи лекций на тему «Неопознанные Летающие Объекты». Конечно,
зримых доказательств инопланетян никто предоставить не мог. Однако мы верили в возможность существования иного разума и иной жизни и что
начинается она за пределами СССР.
Двадцать пятого февраля тысяча девятьсот семьдесят
девятого года меня лишили советского гражданства, и через две недели я покинул
пределы отчизны, пределы любимого Ленинграда и родной коммуналки, чему и был
рад.
СЕГОДНЯ ЗДЕСЬ, ЗАВТРА ТАМ
Самолет Ленинград – Вена! Сердце яростно бьется в грудной
клетке. Сердце тоже рвется на свободу. В полупустом «Ту-104» человек десять
«беженцев» (такой статус мы получили после лишения нас гражданства). Мы сидим в
хвосте самолета, кто со слезами на глазах, кто с улыбкой на лице, я – с дыркой
на локте моего свитера. Не потому, что мне нечего было надеть в дорогу, просто
я оставил все «приличное» родным: солдатскую дубленку, чешскую кепку,
венгерские джинсы и британские полуботинки на тяжелейшей негнущейся подошве – в
надежде, что в американской Туле самоваров хватит на всех. Отъезжающим тогда
обменивали по официальному советскому курсу сто рублей на сто тридцать
долларов. Вот это был курс! Как тут не затосковать по счастливому прошлому.
От ста тридцати к посадке в самолет осталось долларов
тридцать. Остальные были потрачены в «Березке». Пусть помнят, что был такой я,
– угощал жвачкой, французским коньяком, «Мальборо» дарил. Да-а-а-а. Был да
сплыл…
Впереди в салоне сидят официальные лица, без улыбок и
слез, – скучают. Видно, надоело им летать туда-обратно. Если бы не импортное
шматье… В меня же вселился какой-то дух зловещий – дух победы. Сижу и
тихонько напеваю себе: «Броня крепка и танки наши быстры…» Честное слово! Значит не прошло даром советское патриотическое воспитание,
хоть не на танке и без боев, а все же стремительно продвигаемся на запад, туда,
где «окопался враг».
Приземлились. Вена сдалась без боя. Первое, что бросается
в глаза, – отсутствие людей в военной форме. Думаю: «Нас не ждали».
Подходит маленький человек с портфелем (все люди моего
роста и ниже – «маленькие» люди).
– Ну, кто едет в Израиль?
Из десяти прибывших отделились трое. Маленький человек
был явно расстроен. Без энтузиазма он еще раз обратился к нам и пообещал, что в
Израиле всем будет лучше. Мы виновато склонили головы.
Когда я объявил маме, что уезжаю (вовлечь ее в этот
процесс не было никакой возможности), мама заплакала: «Только не в Израиль».
В конце сентября сорок первого, она – студентка первого
курса Харьковского пединститута, провела неделю на вокзале, тщетно пыталась
достать билет на какой-нибудь поезд, идущий в юго-восточном направлении. Ее
родители эвакуировались в Ташкент и там ожидали приезда дочери. Поезда, набитые
ранеными и эвакуированным оборудованием, проходили мимо, а если
останавливались, то чтобы заправиться водой и запастись углем. Билеты
доставались немногим и только тем, у которых на руках была соответствующая
бумага. Голодная, мама сидела и плакала. Мимо проходил молоденький лейтенант.
То ли мама ему приглянулась, то ли война не успела истребить до конца
человеческое в нем… В общем, пожалел он маму, поделился своим пайком и добыл
у вокзального коменданта ту самую бумагу, по которой предписывалась продажа
билета «на предъявителя». Первый поезд проходил ночью. У кассы уже толпился
народ, сражавшийся за свое место в очереди. Мама была одной из первых. Тут к
ней и подошла семейная пара и, безошибочно распознав ее национальность,
заговорила на идиш. Это были польские евреи – беженцы. Они предложили маме
постоять за нее в очереди и купить билеты на всех, – количество счастливцев в
бумаге указанно не было.
История сия заканчивается плачевно. Мама уступила свою
очередь в кассу, отдала товарищам по несчастью предписание коменданта, а сама
беспечно уснула на привокзальной лавочке. Утром, когда она проснулась, не было
ни поезда, ни билетов, ни ее новых знакомых. Еще с неделю мама прожила на
вокзале, питаясь в основном кипятком с хлебом.
В детстве, я помню, на вокзалах, прямо на платформе,
всегда торчал кран. Откроешь его – а оттуда кипяток. Теперь – только подставляй
чашку с растворимым кофе или сушеным китайским супом… Но тогда, да и в мое
время тоже, сухих супов не было, а был один кипяток.
В какой-то момент маме удалось, наконец, сесть в поезд с
ранеными, направляющийся в Ташкент.
Здесь, в Америке, я неоднократно встречал старых польских
евреев, ни один из них не вызывал у меня подозрений в причастности к содеянному на харьковском железнодорожном вокзале. Я
рассказывал им мамину историю. С их стороны я не замечал никаких обид – ничего,
кроме сострадания в наполненных влагой глазах.
Две недели, проведенные в Вене, раскачивают ваше
представление об окружающем мире. Вы думали, что если человек – еврей, то будь
он по профессии хоть сварщик, он все равно читал Кафку и даже в молочной
столовой за столом не сморкался в салфетку. В Вене вы быстро начинаете
понимать, что евреи тоже бывают разные. Ваше детское представление о приметах,
по которым представители других народов безошибочно определяют вашу
национальность, значительно расширяется. Тихий библиотекарь, застенчивый
кандидат наук, толстый, страдающий астмой доктор, директор булочной, постоянно
сосущий леденец, инженер закрытого предприятия, сыплющий скабрезными анекдотами
в присутствии малолетнего племянника, – составляют далеко не полный список
представителей моего народа. Евреи бывают грузинские, бухарские (узбекские),
закарпатские и т. д. И, на мой взгляд, они ничем не отличались от народа, среди
которого проживали. Я был неправ! Среди евреев из восточных республик поражало
большое количество людей религиозных, принадлежавших иудаизму, несмотря на то,
что веками они жили среди мусульман. Многие уже в Австрии начинали скучать по
родной земле Узбекистана – климату, фруктам и большому собственному сад, где
собирались компании друзей «на шашлык».
Южане казались большими патриотами республик, в которых
они родились и выросли, – бóльшими, нежели люди
севера СССР. В Америке мне довелось бывать на грузинских вечеринках, где часто
кто-нибудь затягивал: «Расцветай под солнцем, Грузия моя… Не найти в других
краях таких красот. Без тебя и жизнь мне не мила…» Грузинские евреи утирали
слезы, и я тоже. В компаниях москвичей никто и никогда не пел «Подмосковные вечера»,
а ведь мелодия тоже неплохая.
Впервые с многоцветьем эмигрантской среды я столкнулся в
венской гостинице, куда нас привезли из аэропорта. Чугунная, в стиле барокко,
лестница четырехэтажной гостиницы, была оккупирована представителями еврейской
диаспоры всего Советского Союза. Они плотно сидели на мраморных ступеньках,
подпирали спинами облупившиеся стены, висели на перилах, наблюдая в квадратный
лестничный проем вновь прибывших. И курили. Курили импортные сигареты. Курили
так, как не курили работяги в моем «почтовом ящике».
Разглядеть что-либо сквозь дым практически было невозможно. Только голоса
звучали отчетливо.
– Откуда? Куда? Икру везете?
Как оказалось, местные перекупщики скупали у вновь прибывших товары, разрешенные к вывозу из Союза. Эмигранту,
кроме воспоминаний, разрешалось прихватить с собой две баночки черной икры,
фотоаппарат «Киев» и дымковскую игрушку. Запрещались: какие бы ни были
драгоценности, боевые награды, фотографии в военной форме и иконы. Иконы не
разрешались не потому, что иммиграция была еврейская, просто за границей
торговля иконами, равно как и полотнами Рембрандта, Рубенса, Поленова, Репина,
всегда была прерогативой государства. Правда, я был знаком с одним человеком,
который сделал состояние на торговле иконами за границей. Как ему удалось
вывезти их в таком большом количестве, – одной таможне известно.
Пятнадцать-двадцать процентов эмигрирующих из Москвы и
Ленинграда составляли простые русские люди с высшим образованием и без всяких
еврейских корней. Их тоже не устраивала перспектива прожить жизнь под мудрым
руководством коммунистической партии. С
приглашением от «тети Дворы из Хайфы» они являлись в ОВИР (отдел виз и
регистраций) и требовали разрешения на выезд… на свою историческую родину.
Переспав ночь в номере с незнакомыми мне, но равными по
статусу соотечественниками, наутро я отправился на почту сообщить волнующимся в
Ленинграде родным, что добрался хорошо и уже скучаю по ним.
На самом деле мы волновались не меньше.
Прежде всего, Запад напугал нас своей непонятностью.
Непонятен язык. Непонятно, почему продавцы в магазинах улыбаются. Как
устраиваться на работу без трудовой книжки? И многое, многое другое. Мы не
понимали, что делать и какое будущее ждет нас впереди.
Для многих радость встречи со свободой сменилась растерянностью.
Растерянность – одно из главных состояний, в которое мы
погрузились в Вене. Мы вдруг ощутили, что оставшиеся в Союзе друзья,
родители, дети, мужья и жены, любимые и даже не любимые, как и воспоминания
детства, студенчества, первого поцелуя… – все это вдруг оказалось навсегда
потерянным. Никто не сомневался, что СССР будет существовать вечно и вернуться
назад нельзя. И мы спешили на почту, чтобы еще хоть несколько минут послушать
родные голоса из прошлого.
Возле почты толпился русскоязычный народ. Основную массу
составляли завсегдатаи. Они чуть ли не каждый день звонили домой застрявшим на
родине родственникам. Люди стояли небольшими группками, скорей всего, по
принципу землячества. Среди толпы выделялся подтянутый человек лет тридцати
пяти, восточного типа, в соломенной шляпе, белом костюме и белой накрахмаленной
рубашке. Человек подходил то к одной группе, то к другой и бесцеремонно вступал
в разговор. По его рассказам, последние два года проживания в Вене он
невыносимо скучает по родине и каждую неделю подает заявление в советское
посольство с просьбой разрешить ему вернуться. Он уверял, что за несколько лет
эмиграции пожил в Австралии, Канаде и Америке.
– Австралия – глушь, большая деревня
– В Америке человека эксплуатируют нещадно.
– А Канада – ваще г-но!
Мы стояли и слушали, опустив головы, ожидая своей очереди
в будку с международным телефонным аппаратом. Я видел, как на некоторых лицах
растерянность сменялась испугом. Испуг переходил в панику. Но тут подошла моя
очередь звонить, и я быстро забыл незнакомца в белом костюме.
Позже, получив конверт с австрийскими марками от
представителя HIAS (Hebrew Immigrant Aid Society), еврейской организации помощи иммигрантам, я понял,
откуда берутся деньги у беженцев, подобных мне. Я в компании нескольких человек
направился в соседнюю закусочную. Там съели по паре венских бутербродов, запили
ароматным кофе… отъезд из СССР больше не казался такой уж роковой ошибкой.
Венский кофе творит чудеса!
Нагулявшись, мы вернулись в гостиницу. На мраморной лестнице,
в ожидании «свеженьких», по-прежнему толпился наш люд, наполняя гостиницу гамом
и привычными запахами. Вдруг с улицы вошел человек – тоже в белом костюме и
соломенной шляпе, но лет на пятнадцать старше первого. Он задрал вверх голову,
пробежал взглядом по свесившимся со всех четырех этажей эмигрантам, поморщился
и с тяжелым восточным акцентом, прокричал:
– Пенхасов! Мордухай Пенхасов! Приехал?! Кто-нибудь
знает?
Люди затихли. В гостинице воцарилась тишина. Тишина была
такой, что слышно было, как потрескивают шейные позвонки у тех, кто
отрицательно качал головой.
Постояв
молча с минуту и не дождавшись ответа, человек в белом вдруг объявил:
– Я вижу, ви тут все будете мильёнерами! – и вышел из
гостиницы.
Каждый раз, когда я встречаю
персонаж мужского пола в белом костюме, вспоминаю это его предсказание, которое
все еще плохо сбывается. По крайней мере, по отношению ко мне.
Вена… Уютный городок… С оперным театром и зоопарком.
В театр мы не попали, любовались снаружи. Зато в зоопарк ходили все, и я тоже
не упустил такую возможность. На третий-четвертый день меня вызвали в Сохнут (израильское агентство, контролирующее переселение
евреев в Израиль). Пригласили человек тридцать из
недавно приехавших.
Сохнут
располагался на втором этаже жилого дома. Ни тебе вывески, ни охраны внизу
подъезда, – только бумажка с адресом в кулаке.
Прихожая в Сохнут была похожа на
приемную врача: белые стены, вдоль них стулья. Мы зарегистрировались в окошечке
и уселись в ожидании. Вызывали семьями, с детьми и стариками, – выкрикивали
фамилию, и очередная семья со всей мишпухой (родственниками – на идиш) исчезала
за дверью приемной. Через какое-то время, все выходили из кабинета понурые. У
женщин на глазах были слезы.
– Уговаривают ехать в Израиль. Стыдят.
Еще свежи воспоминания, как совсем недавно нас стыдили на
комсомольских и профсоюзных собраниях за то, что уезжаем в Израиль. И тут
стыдят.
Дошла очередь и до меня. Я собрался с духом и робко,
насколько хватило этого духа, постучал в дверь. «Доктор» – лысый, подтянутый, с
красным лицом, сидел за столом, рассматривая бумаги.
– Фамилия? – спросил он на чистом русском языке, подняв
на меня глаза.
– Старосельский!
Своим страдающим взглядом он сканировал меня с ног до
головы. Пауза затянулась. Он явно о чем-то размышлял и что-то прикидывал.
– Профессия?
– Режиссер.
«Доктор» вздохнул с облегчением.
– Куда едешь?
– В Америку.
Краснота на его лице превратилась в задорный румянец. Он
протянул мне руку.
– Счастливого пути!
Ошеломленный краткостью беседы и отсутствием побочных
эффектов, я вышел. На меня устремились сочувствующие взгляды соотечественников.
И только тут до меня дошло, что Израилю режиссеры не нужны. Израилю
требуются инженеры, трактористы, сталевары, радиомонтажники, детские врачи,
нянечки, водолазы, строители, – потому что Израиль строится, растет, крепнет,
размножается, и ему не до меня… Мне стало совсем нестыдно,
и я с легким чувством проболтался до самого вечера, пытаясь увидеть Вену
глазами своего отца, освобожденного из плена советского солдата, прослужившего
весь сорок шестой год в этом уютном и тихом городке.
Через несколько дней нам было сказано: «С вещичками на
выход», – едем в Италию. Мы сели на поезд и покатили.
Ехали ночью, кажется, часов семь. Прошел слух, что везут
в Рим. Рассвело. Вдруг поезд затормозил посреди каких-то сопок. Ни тебе
вокзала, ни платформы, ни оркестра, ни пионеров с букетами. Мы выпрыгнули прямо
на насыпь, и толпой, между этих сопок, направились к автобусам. Официальный
представитель объявил:
– Отсюда в Рим поедем на автобусах. Чтобы арабские
террористы не совершили какую-нибудь диверсию.
Сообщение о возможной террористической атаке не было
принято всерьез.
– Какие террористы? Мы хоть уже и не-дружественные
– советские, но едем-то не в Израиль.
В автобусе стояла толчея. Устав от долгого сидения в
поезде, дети бегали взад-вперед, родители кричали на них, они же пытались
занять место получше. Такова природа человека и
проявляется она уже в детском возрасте. Вокруг стоял визг и гам, как в переполненной
пионерами бане.
В автобус пошел круглый человечек маленького роста. Он
пробормотал что-то по-итальянски, но никто и не думал обращать на него
внимание. Тогда он слегка присел и, хлопая себя по коленкам, завопил:
– Бамбини! Бамбини!
Это «бамбини» в нашем сознании тут же связалось с
недавним предупреждением об арабских террористах. Мгновенно все затихли и
замерли. Некоторые пригнулись в ожидании, что сейчас жахнет. Итальянец же
продолжал кричать и похлопывать себя до тех пор, пока кто-то не сообразил, что
«бамбини» – это «дети», а хлопки по коленкам означали: «Посадите детей на
колени! Черт подери!»
РИМ
Рим! Городишко древний. Куда ни глянь, – развалины,
фонтаны, булыжные мостовые, – красота!
Через день нас внесли в какие-то списки, посадили опять
на автобус и отправили в Ladispoli (по-иммигрантски – Ладисполь), приблизительно тридцать пять километров от
Рима, на лазурный берег Тирренского моря. Там «собиралася компанья» со всех
уголков покинутого СССР.
Нам выдали деньги на квартиру и питание, это что-то вроде
командировочных. Только работы от нас никакой не требовалось. Хочешь – скучай,
а не хочешь – ищи себе занятие.
Первая полезная фраза, которую тут же выучили иммигранты,
и я в том числе, была: «Quanta costa?» (Сколько стоит?),
и, конечно же, счет до десяти. На ладиспольском рынке все продавалось и
покупалось на «mile lire», самую малую номинацию бумажных денег. «Миле лире»,
хоть и звучит как «миллион лир», все же переводится как «тысяча», и в те годы
она равнялась пятидесяти американским центам. Не то, что сейчас.
Италия – страна соблазнов! Впрочем.
выехавшему из СССР, любая страна казалась страной
соблазнов. Выдаваемые нам тысячи лир исчезали с ладони, словно снежинки в
теплую погоду.
Я снял себе комнату в компании двух ребят из Днепропетровска.
Делать было нечего. Поговаривали, что на оформление визы в Америку может уйти
пара месяцев. Мечтающие переселиться в Канаду, Австралию или
Новую Зеландию и вовсе ждали по девять месяцев. Пока же каждый вечер мы
собирались у фонтана, на центральной площади Ладисполя, и обменивались свежей
информацией: где купить дешевые продукты, в каком доме сдается недорого
квартира или просто угол. Кто-то рассказывал, что устроился на подработку в
строительную компанию – подтаскивать кирпичи. Многие проявляли интерес, но
адресок брать не спешили. Один знакомый, профессор математики из Киева, с
гордостью объявил, что его взяли в Римский университет преподавать. Все с
искренней завистью смотрели на счастливчика, – устроился по специальности все
же. Фима-одессит, занимавшийся куплей-продажей барахла
на римском рынке «Американо», вздохнул и в полной тишине произнес:
– Эх, профессор! Мне бы вашу голову, я бы на Американо
такое вертел!
Римский рынок «Американо» назывался так потому, что
основная масса его обитателей – эмигранты из СССР – направлялась в Америку.
Фима рассказывал, что однажды был свидетелем того, как
один эмигрант продал на Американо целый чемодан презервативов! Презервативов не
оказалось в реестре запрещенных к вывозу товаров народного потребления. Трудно поверить?
– Поверьте, я Фиму хорошо знал, выдумать эту историю он просто не мог. Что-либо
вообще выдумать лежало за пределами его возможностей, – а ведь родился в
Одессе.
Советские презервативы – «самые надежные в мире» – стоили
тогда 3 копейки! По Риму шлялось достаточное количество марксистов, убежденных,
что будущее за коммунизмом, а, значит, идеологически правильно будет
пользоваться товаром из СССР. Человек, провернувший столь блестящую сделку,
достоин пусть самой маленькой, но премии по экономике. Хотя после реализации
сего товара материально не нуждался.
Денег не хватало. И мы всей комнатой решили переехать на
десять километров южнее, в городок-деревеньку Passo Oscuro (по-иммигрантски – Пассоскуро). Там мы сняли домик в два
раза дешевле, чем в Ладисполи, – метров пятьдесят от моря. Экономили на еде.
Прошел слух, что в Риме есть рынок, где за копейки продают громадные индюшачьи
ноги.
Ноги действительно оказались мощные и подтверждали теорию
о том, что птицы – это прямые потомки динозавров; а главное, они были
невероятно дешевые. Варить их приходилось вертикально даже в самой большой
кастрюле, – поперек они не умещались. Теперь, после всех расходов, включая кино
и мороженое, деньги оставались в количестве «на одни джинсы в неделю», в то
время как в СССР джинсы стоили почти две зарплаты,
включая отказ от кино и мороженого. Индю-шачьи ноги
поедались на завтрак, обед и ужин. Через недели две мы не выдержали и
отказались от них навсегда. До сих пор, попав в этнографический музей, где
выставлены скелеты динозавров, я невольно упираюсь взглядом в их ноги.
Между тем, я познакомился с родственником хозяйки дома,
парнем лет двадцати пяти, по имени Понзио, что означает «моряк». Понзио
действительно был моряком рыболовного флота. Каждую ночь его баркас, с Понзио в
качестве капитана, штурмана и юнги в одном лице, выходил в открытое море. К
шести утра он уже возвращался с уловом. Как-то Понзио предложил мне сыграть в
шахматы. В шахматы последний раз я играл в детстве. Как у обычного любителя,
никакого шахматного образования у меня не было, если не считать встречу с
Михаилом Талем в Доме культуры милиции имени Дзержинского. Таль тогда
рассказывал различные байки из шахматной жизни, – и это все, что хотела знать
публика. Начало Е2 – Е4 мне подсказал мой товарищ по
третьему классу, и это все, что я знал об игре в шахматы.
Наши турниры приобрели регулярный характер. Понзио играл
еще хуже меня. Я легко обыгрывал его. Он никогда не обижался. Совсем наоборот,
проникался еще большим уважением ко мне и всей советской шахматной школе, о
которой столько хорошего читал в газетах и видел по
телевизору.
Близость жилья к морю имеет свои прелести. Встаешь утром
и идешь на берег окунуться, смыть тоску, навеянную снами из прошлой жизни.
Прошлое снилось всем и каждую ночь. Мы уезжали навсегда, и былая жизнь могла
иметь продолжение только в снах.
Каждое утро вместе с солнечными лучами меня встречала
добродушная улыбка Понзио. Он шел со мной к морю, валился на песок и терпеливо
дожидался, когда я закончу процедуру омовения. Мы возвращались в дом и садились
за шахматы. Понзио быстро проигрывал, но не уходил. Потягивая кофе, который, на
правах родственника хозяйки, сам варил, он подробно рассказывал о том, что
произошло на рыбалке. Наконец усталость брала верх над крепостью выпитого кофе,
и Понзио шел домой спать.
Благодаря этим утренним шахматным завтракам в нашем меню
появилась свежая рыба, которую практически за бесценок отдавал нам итальянский
друг.
В Рим можно было ездить на попутках. В Италии,
действительно, все дороги ведут в Рим, так что выходишь на дорогу, голосуешь, и
через пять минут кто-нибудь на «Фиате» размером с «Запорожец» тебя подберет.
Денег никто не брал. Зато охотно вступали в оживленный разговор. Итальянцы не
говорят по-русски, мы не знали итальянского, тем не менее
беседа проходила оживленно, выстраиваясь на фонетических догадках и
лингвистических предположениях с обеих сторон. К концу поездки удавалось
выяснить, откуда мы, куда едем, имя
хозяина машины, – и мы расставались как старые добрые знакомые.
В один из выходных… Впрочем, в Риме любой день недели
выглядит как выходной. Народ никуда не спешит, по-нашему – просто
бездельничает. Тоннами уплетает мороженое, дремлет на фонтанных парапетах, в
открытых кафе потягивает кофе и курит, курит, курит. Но аромат итальянских
сигарет и некурящему приятен. В один из таких дней,
недалеко от центра города, среди развалин (повторюсь: в Риме все среди
развалин) я обнаружил кинотеатрик, где крутили итальянских классиков. В зале
обычно сидело человек десять, не больше. При желании можно было оставаться на
следующий сеанс, – никого не выгоняли. Смотри себе все подряд: Феллини,
Антониони, Пазолини, Бертолуччи… – я насмотрелся их до того, что мне
казалось, без дубляжа понимаю, о чем они говорят.
Однажды из Рима навестить хозяйку приехал ее сын с женой
и двумя совершенно очаровательными девочками лет десяти. Сына хозяйки звали
Чезаре, что означает «волосатый». Возможно, он родился с копной на голове. Жена
звалась Джульеттой (кудрявая). Наша Джульетта давно и благополучно пережила
возраст Джульетты из рода Монтекки. Может быть потому, что не шлялась по
карнавалам в поисках любовных приключений, где околачиваются юные бездельники
из знатных семей, а сидела дома у телевизора и смотрела «Как стать
миллионером».
Чезаре и Джульетта оказались необыкновенно добродушными и
гостеприимными людьми. В первый же вечер они устроили нам ужин. На столе
появилось красное и белое вина, затем громадное, дымящееся блюдо с черными
ракушками. Величиной ракушки были чуть больше тыквенных семечек. Кто в детстве
не собирал на пляже ракушки! Правда пустые, содержимое
уже кем-то было съедено. Ракушки наших хозяев обещали неизведанные доселе
ощущения. Поставив передо мной тарелку спагетти, благоухающую оливковым маслом,
Чезаре бросил в нее горсть ракушек. Побывав в кипятке, некоторые из них слегка
приоткрылись, другие, плотно сомкнув половинки, напоминали улыбку Джоконды.
Ловко орудуя специальным ножом, Чезаре принялся показывать, как нужно извлекать
моллюски из раковины. Остальные члены семьи, включая детей, не дожидаясь конца
инструктажа, принялись лихо щелкать «морские семечки». Комната наполнилась
всасывающими разнотональными звуками. Побывав в тарелке макарон с оливковым
маслом, ракушки выскальзывали из моих рук и попадали на одежду, оставляя жирные
пятна. Честно скажу: я бы тогда предпочел мелко нарезанную
докторскую, за рубль пятьдесят килограмм. Я сгреб оставшиеся ракушки на край
тарелки и принялся за макароны.
За столом было шумно. Десяток выученных итальянских слов
вперемежку с вином позволяли нам весь вечер вести оживленную беседу с
хозяевами. Часам к одиннадцати блюдо с ракушками превратилось в посудину с
шелухой, и нам казалось, мы знаем друг друга много лет и дружба эта никогда не
кончится.
Дружба не кончалась долго. Чезаре стал чаще навещать свою
маму, даже в рабочее время – посреди недели. Работал он в какой-то мастерской
по ремонту электроприборов. Как видно, летом электроприборами в Риме не
пользовались, и ремонтировать было нечего. Погода в конце апреля стояла теплая,
и мы часто с Чезаре уезжали на его мини-«Фиате» на
какой-нибудь пустынный пляж. Пустынные пляжи хороши тем, что на них топлес
загорают юные нимфы, которые без всякого стеснения позволяют солнечным лучам
ласкать их «прелести». Там же на пустынных пляжах загорают одинокие мужчины,
делающие вид, что их ничего не интересует, кроме солнечных лучей.
Однажды мы с Чезаре укатили на такой пляж, купили себе по
мороженому и, выбрав местечко поуютнее, залегли. Там и
здесь были разбросаны небольшие песчаные дюны и полупрозрачные кустики. Нужно
сказать, что мы с Чезаре в беседах никогда не смаковали истинные причины этих
поездок.
Внезапно, совсем невдалеке, послышался знакомый мне
голос. Для Чезаре, пожалуй, это был даже родной голос – голос жены Джульетты.
Подчиняясь рефлексу самосохранения, мы уткнулись в песок носами. Опасность
миновала. Джульетта с подругой прошли мимо, не обратив на нас никакого
внимания. Они расположились невдалеке и продолжали щебетать о чем-то своем.
Джульетта работала в магазине по продаже мехов. Как
видно, летом в Италии снижалась не только потребность в ремонте
электроприборов, но и спрос на меховые товары. Эта мысль не давала Чезаре
покоя, и он, поднявшись в полный рост, пошагал навстречу судьбе. Супружеская
пара обменялась обычным в такой ситуации диалогом: «Почему не на работе?» –
«Меня отпустили, нет клиентов». После чего мы все вчетвером втиснулись в
автомобиль Чезаре и покатили в Пассоскуро. В машине стояла тишина. Все, кроме
водителя, с любопытством разглядывали природу за окном, как будто видели ее в
первый раз. Чезаре, не моргая, смотрел на дорогу, наклонившись к лобовому
стеклу.
Впрочем, к вечеру семейная буря утихла, и мы благополучно
все вместе ужинали.
Жизнь в Италии становилась все понятней и увлекательней.
Подкопив немного денег, мы отправлялись на экскурсии по стране – север, юг…
Хорошо асфальтированные дороги опутывали всю страну и поражали четкостью
разметки. Предприимчивые соотечественники организовали экскурсии по
достопримечательным местам Италии. Проводились они на родном – русском – языке.
Помню в Пизе, постояв какое-то время под Пизанской
башней, мы, не дождавшись, когда она упадет, отправились к автобусу. По пути
экскурсовод Моня продолжал что-то рассказывать о достопримечательностях города.
Между тем к нашей небольшой группе присоединилось несколько человек, которых я
не видел раньше в автобусе. Они были совсем не похожи на нашего
брата-иммигранта, потерявшего вместе с гражданством гордость и достоинство –
качества, обязательные для советского человека, находящегося за границей. Мы
шумно спорили о том, что нас ждет в Америке, иногда разбавляя свои доводы нецензурной
лексикой. Незнакомцы – двое мужчин и одна дама – шли какое-то время рядом,
затем остановились, заподозрев неладное. Дама спросила, из какого мы города. По
выговору можно было предположить, что она откуда-то из Сибири.
– Мы из Рима, – ответил Моня.
Предположив, что это шутка, дама сообщила:
– Мы по путевке обкома партии, а вы?
– Мы – иммигранты!
Тут незнакомцы попятились, будто на них
в самом деле падала Пизанская башня, развернулись и быстрым шагом направились
туда, где их уже разыскивали.
Скоро, совсем скоро меня вызвали на собеседование в
Американское посольство, где я заполнил необходимую для въезда в США анкету.
Клерк пробежал глазами по ней и спросил:
– В каком городе вы хотели бы поселиться?
– Конечно же, в Лос-Анжелесе! Там, где делается кино! –
он так и записал.
Через неделю пришла бумага, в которой сообщалось, что я
отправляюсь в Нью-Йорк.
Нам сделали прививки, и 15 июня 1979 года мы вылетели в
Америку. В этот раз летели на Боинге вперемежку и равноправно с обычными
пассажирами, направляющимися из Рима в Нью-Йорк. Песен я не пел, сидел смирно.
Из аэропорта на автобусе нас привезли в Бруклин, прямо в гостиницу St. George. Жара, духота – это вам не Пассоскуро! В море так
запросто не окунешься. У автобуса толкались странные люди. Один из них был
подозрительно знаком: клетчатые штаны, байковая рубашка, засаленная ковбойская
шляпа, надвинутая на глаза.
Из-под шляпы торчала седая борода с ржавым пятном
посередине – там, где предполагался рот. В центре пятна торчала сигара. Она,
как неразорвавшаяся ракета, попыхивала дымком, угрожая вот-вот долбануть. Такие же ржавые мишени на рубахе и штанах.
Хотелось сказать: «Товарищи, а вот это уже лишнее. Чувствовать себя как дома мы
все равно не сможем, а карикатуры на американцев из журнала ‘Крокодил’
поднадоели».
Мы получили денежное пособие и направились в номера.
Внутри гостиницы – сплошной ампир! Стены, пол, потолок, мебель, все – ампир.
Франция – эпохи Наполеона Бонапарта. Этот ампир мучительно доживал свой век на
чужбине. Сквозь черные трещины на облупившихся стенах гуляли сиплые сквозняки.
Паркет вздыбился, а местами даже свернулся, как засохший лист.
В ванных комнатах и туалетах из стен торчали ржавые
трубы, словно кости диназавров в местах раскопок. Унитазы и раковины
отказывались служить человечеству и умоляли: «добейте нас».
Очевидно, гостеприимные хозяева считали, что именно здесь
мы будем чувствовать себя как дома.
То там, то здесь эхом разносилась русская речь.
– Таня, у вас горячая вода есть?!
– Есть! Только краны дурацкие!
– Ваще дебилы! Куда мы приехали?..
В гостинице, длиной с квартал, коридоры километровые. Мы
идем и идем…
Заглядываю в пустой номер. Громадные окна без занавесок.
В потоках солнечных лучей кружится пыль. Еще в детстве, в чернобыльском сарае
моей бабушки, я обратил внимание на то, как пыль кружится в солнечных лучах,
пробивавшихся из щелей. Вроде бы пыли вокруг не видно, но в лучах ее столько!
Она не падает вниз, а вращается в солнечном потоке, подчиняясь какому-то
другому, еще не объясненному закону физики. Для меня в этом было что-то
космическое, вечное.
Люди, занимавшие мой номер, давно выехали, а пыль
осталась и продолжала кружиться в лучах как напоминание о тех, кто здесь
останавливался.
За долгие годы жизни в Америке я встречал многих, кому
однажды надоело быть пылинкой во мраке – в сплоченных рядах пролетариата, в
прослойке интеллигенции или среди тружеников села. Им хотелось самим решать
свои проблемы, выбирать жизнь по своему усмотрению и где захочется, а не
прописываться, рапортовать и единогласно голосовать. Им хотелось двигаться во
всех возможных направлениях, говорить, что придет на ум, критиковать власть и
не бояться. Не бояться! Им хотелось свободы! Пусть пылинкой, но им хотелось
попасть в солнечный поток. И таковой в нашем сознании была Америка.
Теперь, через тридцать с лишним лет жизни в США могу с
уверенностью заявить: благодаря войнам, террористическим актам, экономическим
потрясениям, политической «корректности», государственным запретам, связанным с
заботой о здоровье граждан, – многие из американских свобод
семидесятых-восьмидесятых потеряны навсегда!
Наш номер оказался громадным. Все в нем было такое же
старое, как и в остальной гостинице. Но стол, стулья и кровати – еще на четырех
ножках. Матрасы, конечно, повидали на своем веку, но белье – чистое. В кране
горячая и холодная вода. Начинаем жить в Америке!
Адаптация проходит не так быстро, как бы хотелось. Нажитый
жизненный опыт часто служит препятствием.
– Курица невкусная. Разве это помидоры!
В среднем, чтобы почувствовать себя на новом месте как
дома, необходимо прожить два года. С этого дня пошел отсчет.
Вечером Дима, спортсмен с высшим образованием из Кишинева,
Ян, русский, официант из вагона-ресторана, объехавший весь Советский Союз, но
так и не научившийся любить родину, и я, – вышли на осмотр окрестностей. Дома
большие. Стоят плотно друг к другу. Подворотен нет. Римских развалин тоже. Зато
припаркованные машины – громадные. Некоторые – просто диваны на колесах.
Устали. Возвращаемся в гостиницу, – и тут первый шок! Прямо рядом с входом в
гостиницу – дверь в бар. Из нее доносится ритмичная
музычка. Просовываем головы: в полумраке, на фоне сверкающих бутылок, прямо на
стойке бара в каком-то немыслимом ритме двигается совершенно
обнаженная – как на картинке журнала «Чешское фото» – чернокожая
девушка. Через минуту мы оказываемся за стойкой бара.
Идеально сложенная танцовщица то появлялась в лучах
вращающихся фонарей, то исчезала в них, сливаясь с таинственной темнотой бара.
Удивительно, как музыкальный ритм, под который она вскидывала бедра, в точности
совпадал с ритмом наших сердец.
Сколько времени мы прибывали в этом гипнотическом
состоянии, сказать трудно. Вывел нас из него голос наклонившегося через стойку
бармена:
– Дринк! Заказ нужен, – сказал он тоном, не допускающим
возражения. Не сомневаюсь, ему уже приходилось иметь дело с нам подобными.
Легко сказать – «заказ нужен». Я не знал названия
напитков даже в советских барах, а тут требуется по-английски. К счастью, Ян в
своем вагоне-ресторане наведывался не только на дальневосточные стройки и
сочинские санатории, но частенько заглядывал в московские бары «Интуриста». На
понятном себе английском он заказал джин и тоник. Бармен, не дожидаясь, когда
каждый из нас подтвердит: «ми сэйм» (мне тоже), – бросился ловко смешивать,
разбавлять, трясти и разливать по стаканам. Нам было все равно, что пить. Нас
мучила жажда и голод женской ласки. И мы пожирали глазами то, что только
возбуждает аппетит.
Ритм музыки ускорялся, а с ним и биение наших сердец.
Тонкое, атлетически сложенное тело девушки извивалось, как огонек свечи от
близкого дыхания. Ее маленькая грудь тоже взлетала и опускалась в такт музыки,
а бронзовые ягодицы дрожали, обгоняя барабанную дробь. Что-то гипнотическое,
похожее на землетрясение, происходило вокруг. Казалось, все на барной стойке
так же задрожит, закачается люстра, и с полок посыплются бутылки с джином и
тоником… Мы были согласны сгинуть под их обломками, лишь бы еще минуту, еще
мгновение побыть свидетелями этого восьмого чуда света.
Музыка внезапно оборвалась. Танцовщица прошмыгнула за
занавеску. К нам подошел бармен и голосом Зевса предложил рассчитаться. В
шоковом состоянии от увиденного и стоимости напитков, равной недельному пособию
иммигранта, мы направились к выходу. Музыка вновь заиграла, из-за занавески
опять появилась танцовщица… Жаль, что наши головы не вращаются на сто
восемьдесят градусов, как у некоторых животных. Вращение происходило
исключительно в наших головах. Мы разбрелись по номерам.
Нужно сказать, что в Америке людям, не умеющим так ловко
трясти ягодицами, тоже есть чем заняться. Пару лет спустя Дима-спортсмен открыл
свою школу карате. Ян занялся покупкой и продажей антиквариата, затем женился
на состоятельной американке – сотруднице ООН, переехал в квартиру на Парк Авеню
и навсегда исчез из моей жизни. Еще в Италии я повстречал семью из Львова –
маму, папу и двух девочек лет восьми. Саша-папа не переставая
вздыхал: «В Кишиневе я был замдиректора обувного магазина, ну как я прокормлю семью?
Здесь любой обуви завались». Нам, одиночкам, было непонятно его волнение, и мы
по-доброму подтрунивали над ним.
Где-то года через два я шел по Манхэттену. Вдруг рядом со
мной затормозил новенький «Мерседес», из него высунулся Саша:
– Эдька! Привет! Садись! Подвезу.
Я послушно сел.
– Куда тебе?
– Да… Вот я иду…
И Саша повез меня, по дороге рассказывая, как пришла ему
идея торговать на развес, прямо на улице, разного сорта орешками и
сухофруктами:
– Ведь торгуют греки сосисками – хот-догами. Купил
тележку, весы, сухофрукты с орешками, постоял денек и понял – попал в точку.
Подзаработал, купил еще тележку, одну, другую. Сдал их в аренду русским
иммигрантам. Они довольны: пособие получают, да еще и наличные зарабатывают. А
тот, кто прошел «школу советской
торговли», еще и на обвешивании «бабки» делает. А что мне, я свой процент с
ренты получаю…
Помню, Сашины орешки и сухофрукты продавались на развес
по всему Манхэттену. В то время никакого разрешения городских властей на
торговлю не требовалось, – тоже одна из свобод, которая давно утеряна. Сушеные
фрукты и орешки теперь продают в красивой упаковке, любого размера и повсюду.
Может быть, Александр и запустил идею в производство? Пусть это – не изобрести
телевизор или придумать Google, но все же…
Нам дали две недели на то, чтобы найти квартиру и
покинуть гостиницу. Кто-то из знакомых подбросил адресок в Латинском Гарлеме,
на сто пятьдесят третьей улице. Квартира находилась на пятом этаже в доме без
лифта и принадлежала эмигрантке «второй волны». Многокомнатная, с просторной
кухней, эта квартира казалась Меккой для одиноких эмигрантов и многодетных
тараканов, всем семейством беспрепятственно разгуливающих по жилищу.
Моя комната была самая маленькая. Мне не привыкать: я
вырос в коммуналке и тоже в доме без лифта. Тараканов не помню, зато клопы
были, и сколько мы с мамой не обдирали обои, избавиться от кровопивцев не
могли. Война с клопами продолжалась до тех пор, пока не изобрели ДДТ, – теперь
это эффективное оружие считается «химическим» и повсеместно запрещено. Да, еще:
здесь, в моей комнате из «мебели» было лишь окно. Но в Америке и это не
проблема: сосед посоветовал вечером походить в округе у «хороших» домов:
– «Они» по вторникам и четвергам выбрасывают старое барахло. Постарайся успеть до ночи, ночью его подбирают
мусоровозы. Мы так все обставлялись.
В этот же вечер я обзавелся матрасом и цветным
телевизором. Матрас был подростковый, с него свешивались ноги, но все лучше,
чем на полу. Телевизор отлично работал и ловил все американские каналы.
В квартире, кроме шоферов ночных такси, жил известный
артист Борис Амарантов. До эмиграции Борис был прославленный советский мим; он
снимался в кино и выезжал за границу. Если заглянуть в интернет, то легко
убедиться, что Борис Амарантов задолго до Майкла Джексона шагал «лунной
походкой». Но в одной из поездок Борису надоело изображать бег на месте, и он
«предал родину». На самом деле, каким предателем он мог быть? Мим не работает в
«почтовом ящика», секреты ему не известны. Разве
что… секрет видимости движения вперед. К тому времени этим секретом вся
страна владела в совершенстве.
Бывало по вечерам он приходил в мою комнату и подолгу, за чаем, рассказывал о своей
жизни. Пожалуй, это была тоска по утерянной славе.
– Понимаешь, Эдька, выступаю на Братской ГЭС… Две
тысячи работяг и все скандируют: «Боря! Боря!» А здесь
– тоже, поехал на конкурс мимов – и занял четвертое место. Первые – двое
черных, третий – латиноамериканец.
Не знаю, на что он жил. Иногда просил купить что-нибудь
из еды… В период моего пребывания в этой американской коммуналке Борис не
работал. Думаю, с «четвертым местом» он мог бы устроиться в какой-нибудь клуб
или на круизный корабль и там неплохо зарабатывать. Ведь подрабатывал же Эмиль
Горовец на такси, и ничего. Но Боря не мог освободиться от тоски по былой
славе, а потеря высокого статуса для нашего брата – хуже безденежья. Может
погубить.
Спасением для эмигранта, потерявшего популярность и
материальный успех на родине, служит только осознание обретенной свободы. Это
состояние ума и души перевешивает меркантильные привязанности. Оно позволяет
начать все сначала, но не гарантирует легкой жизни и не ограждает от повторения
ошибок.
УСТРАИВАЮСЬ
В поисках какого-нибудь
заработка я набрел на русский магазинчик. Владельцем оказался некто Гриша
– бывший замдиректора по хозяйственной части Ленинградского Театра Комедии. Магазин-чик, точнее лавочка, называлась «Самовар».
Находилась она на северной стороне четырнадцатой улицы, между
Третьей и Второй авеню. Гриша продавал все, что эмигрантам удавалось
довезти до Нью-Йорка. В то время разрешалось вывозить мебель! И люди везли. Не
думайте, что советская власть была настолько глупа, чтобы запросто позволять
вывозить лакированные гарнитуры венгерского или даже финского производства.
Отправка мебели пароходом стоила в три раза дороже самой мебели. Можно сказать,
что на этих контейнерах в значительной мере держалось благополучие советского
торгового флота. К тому же и упаковка стоила громадных денег. А теневые
заработки таможенников? Не «откатил» – глядишь, в день отъезда тебя заподозрили
в контрабанде. Ты отметил с родственниками и друзьями свой отъезд, у тебя уже
билеты на руках, а тебе звонок из портовой таможни: мол, приезжайте на досмотр
гарнитура. Нет, лучше сразу войти в положение служащих таможни, – ведь у них
зарплаты маленькие, семьи большие, да еще начальство. Деньги все равно вывозить
нельзя – не перечислять же их на строительство Байкало-Амурской магистрали?
Мебель плыла долго и редко доходила целой.
Мебелью Гриша не торговал, но с ней в «Самовар» приплывали
фотоаппараты «Киев», палехские шкатулки, «хохлома», «гжель», «дымка» и другая
всячина, переходившая за лимит дозволенного к выезду, – включая самовары.
Внутри магазинчика был длинный коридор и несколько комнат-кладовых. Одну из
таких кладовых Гриша предложил мне за пятьдесят долларов в месяц, – это было
меньше, чем я платил в Латинском Гарлеме. В кладовой стояла кровать и тумбочка,
а что еще надо? Окно! Окно!
Окна не было… Ну нет окна – и
не надо; когда спишь – свет выключен, и есть окно или его нет – не видно. И
вообще, не прорубать же его? А если прорубать – то куда? Правда, мне часто
снился сон: в бесконечном поле, среди высокой травы и диких цветов лежу я на
старой, с облупившейся краской, железной кровати. По полю гуляет ветер (как у Тарковского
в «Зеркале»). Помню, как я жадно вдыхал его прохладное дуновение, ужасно боясь
проснуться.
РАБОТА
В бюро по трудоустройству предложили работу на
трансформаторном заводе. Завод находился в Бруклине, а я уже освоился в
«Самоваре», но думаю:
– Почему нет? Поработаю, не понравится – буду искать
другое место. Трудовой книжки не требуется, знание языка – тоже, комиссии
проходить не надо.
Приезжаю на завод. Какой же это завод? «Цехом» и то не
назовешь. Четыре русских эмигранта, один польский турист и хозяин. Хозяин –
молодой инженер, примерно моего возраста, – Леон, родился в Польше.
– Польша… Польша…
До начала войны в ней проживало больше трех миллионов
евреев.
– Почему так много?
– Потому что «рыба ищет, где глубже, а человек – где
лучше».
После Второй мировой войны в
Польше осталось около ста тысяч евреев. Благодаря антиеврейской компании
польского правительства 1967–1968 годов из Польши эмигрировало пятьдесят тысяч
евреев. Одним из них и был юноша Леон. Получив в Америке инженерное образование,
он только и делал, что конструировал небольшие трансформаторы, а мы – рабочие –
изготавливали их. Точнее, при помощи молотка набивали катушки из медной
проволоки «ш»-образными стальными пластинами.
В наш трудовой коллектив кроме меня входило еще четыре
беженца и тоже из представителей гуманитарных профессий. Эти четверо до
эмиграции были знакомы с очертаниями молотка исключительно по изображению его
на гербе СССР. Пятый же – Лешек, турист из Польши, – владел молотком с пеленок.
На него-то и ложились основные тяготы по набиванию трансформаторов.
Я тогда с удивлением узнал, что в Польше можно было
запросто купить туристическую путевку в США. Некоторые поляки вместо того,
чтобы, приехав в Америку, наслаждаться ее достопримечательностями, устраивались
на работу. Нелегально протрубив несколько лет, они возвращались домой и на
заработанные доллары покупали дома. Никто их за это не сажал в тюрьму или психушку. Меня поразило это. Социализм тоже бывает разный!
Леон был для нас главным конструктором, начальником цеха,
председателем профкома и кассиром. Главное, во всех этих качествах он оставался
мягким, добрым человеком и прощал нам неумение обращаться с проводами и
железом. Когда кто-нибудь из нас, опоздав к началу рабочего дня, отшучивался:
мол, «троллейбус сошел с рельс», – Леон снисходительно улыбался, не наказывая
провинившегося. И это нас, совестливых, дисциплинировало.
Во время работы мы много трепались,
никогда не работали сверхурочно. И только Леон с Лешеком оставались «выполнять
план».
Проработал я там месяца четыре. Затем случилась
забастовка работников нью-йоркского метро. (Оно тогда было
частным. Плата за проезд составляла 50-60 центов. Зарабатывал
я $3.75 в час.) Мне пришлось остаться дома, потому как от «Самовара» в
Бруклин можно было добраться только на метро. Другого пути я не знал, да и не
очень хотел знать.
По этой причине я шлялся по магазину и невольно получал
уроки, «как нужно торговаться с клиентом». Уроки давал хозяин Гриша: «Я вам
скажу так: торговаться при покупке товара и при продаже его – это две большие
разницы». Этот урок я запомнил на всю жизнь, но применять его в своей практике
мне почти не довелось.
Какой-то старик принес на продажу совершенно разбитые
дымковские игрушки. Гриша отказался брать их даже за копейки. Старичок просил сделать
одолжение, и я пообещал Грише, что склею статуэтки так, что не будет видно.
Гриша согласился. Я приобрел необходимые для починки материалы и восстановил
первоначальный вид козликов и петушков – не придерешься. С этого дня началась
моя карьера реставратора в Соединенных Штатах.
Когда все битые, треснувшие, сломанные «матрешки»,
«хохлома», «гжель», «палех» были отремонтированы, хозяин предложил мне найти
помощника и начать делать дымковскую
игрушку прямо в магазине. Я должен был лепить, а помощник раскрашивать. Гриша
дал объявление в газету «Новое русское слово». Его слово было услышано, и через
несколько дней в дверь магазина зашла пара. Их лица показались
мне знакомы. Тут же выяснилось: мы учились вместе в Ленинградском
институте театра, музыки и кинематографии. Театральный режиссер Лева Шехтман и
его жена Рина, художник-кукольник, закончили тот же институт несколькими годами
раньше.
Лева как режиссер в производстве дымковской игрушки не
пригодился, а вот Рина оказалась прекрасным художником-реставратором. Гриша
обязался платить нам по часам, и мы с небывалым энтузиазмом принялись за
изготовление дымковских цацек. Через два дня энтузиазм
улетучился. Себестоимость изготовленной нами фигурки превышала стоимость
оригинала в три-четыре раза. По бесчеловечным законам капитализма хозяин
магазина, как говорят в Америке, «выключил рубильник», и предприятие закрылось
еще до получения рабочими первой зарплаты. Мы с Риной потеряли работу, зато у
нас остались краски и прочие материалы.
Тут в нашу судьбу буквально ворвался Борис М-ский,
ленинградский бизнесмен, в свое время курировавший антиквариат в районе
Невского и Пяти углов. В те далекие времена в СССР
бизнесмены вроде Бориса проходили курс повышения квалификации в местах без
особых удобств, к тому же огороженных колючей проволокой. Здесь же у Бориса был
офис на Пятой авеню, куда он и нанял нас на работу.
Борис бегал по галереям, добывал антиквариат, а мы с
Риной реставрировали его, постепенно оттачивая мастерство: я – по
восстановлению потерянных частей, Рина – по их покраске. Она делала это так
умело, что хозяин вещи не мог отличить, где начинаются и заканчиваются границы
реставрации. Хотя нужно заметить, что по музейным канонам эта граница между
оригинальной и отреставрированной частью должна быть четко видна.
Нашими клиентами были галерейщики и антикварные дилеры; и
те, и другие стремились продать вещь как можно дороже. Значит, быть она должна
состояния хорошего – без щербинок и трещинок. Боря специализировался на
фарфоре, и мы набивали руку на старых вазах и статуэтках Мейсена. Бизнес
просуществовал месяца три, и мы с Риной ушли от Бориса, несмотря на его
обаяние. Борис обладал артистической притягательностью и врожденным юмором.
Например, после того, как наши пути разошлись, он остался должен нам деньги. При
каждой случайной встрече, а промежутки между ними составляли годы, он
отшучивался: «Не волнуйся, у меня, как в Швейцарском банке, – не пропадет и
х… получишь».
ОСВОЕНИЕ КАПИТАЛИЗМА
Подходил к концу восьмидесятый год. На очередных выборах
победил наш человек – актер. Тем не менее мы грустили.
Боря, хоть был и неидеальный босс, но все же добывал нам какую-то работу. У
Рины – семья: семилетняя дочь, муж Лева, который старался жонглировать между
подработками и театром. Я хоть и жил один, но питался как все – не святым
духом, а приобретенными на заработанные деньги продуктами.
Ринин двоюродный брат работал в одной большой страховой
компании. Он предложил мне прийти и заполнить анкету на должность страхового
агента. Я купил себе черную рубашку, желтый галстук и отправился на интервью.
Гарик заполнял на меня анкету, а я сидел и думал: «Мне придется уговаривать
людей покупать страховки для ‘их блага’, когда на самом деле это для моего
собственного блага – ну, и страховой компании». Эта мысль как-то не находила
себе удобного места в моей голове. К тому же само слово «агент» было незримо
связано с сокрытием того, кто ты есть на самом деле… К счастью, на работу в
страховую компанию меня не взяли. Рубашка и галстук пригодились позже, но
далеко не сразу.
Лева тогда ставил спектакль в маленьком кукольном
театрике, принадлежавшем совершенно замечательной
женщине – Лии Волос. В основе постановки лежала неизвестная мне сказка. Скорей
всего, это была сказка одного из народов, проживающих на территории США. Сюжет
ее прост: влюбленные друг в друга красавица-принцесса и юноша из бедной семьи
пытаются узаконить свои отношения путем сочетания браком; препятствием на их
пути становится турецкий паша, который похищает принцессу. Причем похищает ее
неоднократно, потому как молодой любовник с неизменным постоянством освобождает
суженую из лап любвеобильного турка. На роль Турка Лева подыскивал актера с
опытом. Почему он выбрал меня, остается загадкой. Опыта в похищении чужих
невест у меня никакого не было. Но я, конечно, согласился, и мы начали
репетировать. Пьеса игралась на английском. Я очень старался и даже пытался
наделить своего героя турецким акцентом. Лева послушал и говорит:
– Знаешь, старик… не нажимай на акцент, он у тебя и так
в самый раз.
Я играл турецкого пашу с русским акцентом – сначала в Нью- Йорке, на английском, потом в Мексике на международном
фестивале кукольных театров – на испанском. Фестиваль проходил в столице
Мексики в громадном зале, похожем на московский Дворец съездов. По-моему,
спектакли игрались бесплатно, за счет правительства Мексики. Зал всегда был
полон. Играть было сложно. Для кукольного спектакля не
доставало камерности. К тому же в зале повсюду сидели молодые
мексиканские мамаши и бесцеремонно кормили своих младенцев грудью. Но несмотря на все это, спектакли проходили хорошо. Публика
реагировала аплодисментами на каждую шутку. Мексиканский профсоюз кукольников
наградил меня званием «Почетного члена». О правах и обязанностях членства мне
не известно до сих пор. Но почетное это звание ношу с гордостью.
Мексика произвела на меня сильное впечатление древними
пирамидами, действующими вулканами, острой едой и прокоммунистической
литературой, продающейся на каждом углу. Профили Ленина, Сталина, Троцкого и
еще каких-то, мне не известных теоретиков и практиков этого движения, зияли на
обложках брошюр. Так вот почему Троцкий спасался в Мексике! Бедняга не
предполагал, что обилие марксистской литературы не исключает наличие ледорубов.
Вернувшись с фестиваля, где я быстро привык не думать о
необходимости иметь крышу над головой и кусок хлеба, я решил, что пойду по
галереям, попробую поискать работу там.
Нью-Йорк – всемирный центр торговли изящными предметами
старины. Здесь в антикварных лавках вы по-настоящему могли узрить красоту
резной китайской мебели, восточных ваз, немецкого фарфора, итальянской
бронзовой скульптуры, австрийского стекла, русских ювелирных изделий работы
самого Карла Фаберже. Все это
корыстолюбивые и ловкие граждане европейских стран, спасаясь от
революций, захватнических и освободительных войн, вывезли в Америку.
Многие из вещей, потрепанные переездом, требовали
реставрации. Такую работу я и искал для себя.
В одной из громадных галерей на Пятой
авеню меня встретил хозяин – то ли иранец, то ли сириец (тогда выходцы из этих
стран преуспевали, благодаря приветливости и восточной деловитости).
– Вообще-то у меня есть постоянный реставратор – китаец,
– заметил хозяин, – но он приболел, а у меня срочный
заказ.
После слова «китаец» я, конечно, тут же сник. Кто же будет
конкурировать с китайским реставратором! Хозяин вынес четыре скрепленные между
собой терракотовые женские головки, шириной сантиметров семь. Головки, вне
всякого сомнения, принадлежали греческим нимфам. Возраст их был не меньше пары
тысяч лет. Хозяин, без тени иронии, заявил, что ему нужны потерянные части тела
от плеч до ног. Я тоже не дрогнул и пообещал принести законченную работу завтра
днем.
– Но, но, но! – улыбнулся хозяин. – Мастерская китайца
здесь, на балкончике. Ты там найдешь все необходимое для работы.
Если кто бывал в американских лофтах на первых этажах, то
знает, что потолки в них высокие и часто доходят до уровня потолков второго
этажа. Поэтому ничего удивительного нет в том, что под потолком находился
балкон. На него вела крутая чугунная лестница. Там стоял рабочий стол со всем
необходимым для работы. С балкона обозревалась вся галерея. Оттуда казалось,
что она завалена персидскими коврами, скульптурами, восточной мебелью и другой
удивительной всячиной. На самом деле, это только казалось. Все находящееся в
галерее было расставлено, положено и прислонено таким образом, что, куда бы ты
ни бросил взгляд, обязательно натыкался на вещицу-другую, о которой невольно
думал: «Ах! если бы были деньги…»
Терракотовые женские головки, скорей всего, принадлежали
этрусскому мастеру. Мне уже виделось, как пальцы древнего скульптора ласково
скользят по мокрому куску глины, извлекая из него изгиб шеи, плечики, грудь
одной красавицы за другой. Сквозь складки прозрачной ткани обнажалась красота в
своих классических формах. Именно она общедоступно была представлена в
Ленинградских музеях, и именно она оставила неизгладимый след в моей юношеской
памяти. По этому следу я и направился.
Еще в самом начале своей реставрационной карьеры я
обнаружил в хозяйственном магазине эпоксидную глину. Податливая, как обычная,
она быстро сохнет и через час превращается в камень. Я долепил утерянные тела
этрусских девушек и спустился в галерею. Хозяин повертел статуэтку в руках:
– Хорошо, осталось покрасить.
– Покрасить?! – подумал я. Действительно, долепленная
часть какая-то серая, совсем не терракотовая.
Здесь надо уточнить, что я – дальтоник. Обнаружилось это
на призывном пункте во время прохождения медкомиссии. Врач листал перед моим
носом книгу с цветными картинками и просил назвать, что на них изображено.
Картинки состояли из цветных точек и напоминали работы импрессионистов. Я
безошибочно называл изображения, вплоть до седьмой страницы. Я запнулся на ней,
не в силах определить что-либо, имеющее смысл. Тщетно доктор продолжал вертеть
перед моими глазами загадочную страницу, – я не мог различить на ней
изображение. Тогда он заявил:
– Не видишь зеленый цвет! Желтый видишь, красный видишь.
А зеленый нет! Шофером тебе не быть.
«Ну да ладно, – подумал я. – И не собирался.»
Во-первых, в те времена профессия шофера по сложности
приравнивалась мною к профессии космонавта. Во-вторых, в силу финансовых
обстоятельств о собственной машине, как и о космическом корабле, даже мечтать
не приходилось. Это в Америке у меня появилась машина, и на права я сдал без
проблем. Наверное, тут они ничего не знают о существовании той самой книги с
картинками из цветных точек.
Итак, я держал в руках серые тела этрусских девушек и
размышлял. Дай мне лучшие краски на свете, самые дорогие колонковые кисточки,
награди почетным званием «народный художник», – я все равно не смогу в точности
подобрать нужный цвет. Рина может, но она в другом месте. И вдруг мне в голову
пришла мысль…
С болью в сердце я отколол со спины одной из девушек кусок
родной терракоты. Растер его в пыль и посыпал влажную поверхность долепленной
части. Подсушил – и был таков.
Хозяин оценил мою работу в пятьдесят долларов и обещал
позвонить.
Он сдержал слово, позвонил через день и предложил зайти
за новой работой. По его голосу можно было предположить, что этрусские
красавицы очаровали наивного покупателя не только своими головками, но и
долепленной частью тела.
Хозяин вручил мне небольшую плоскую вазу, сантиметров
двадцать в ширину, с узким невысоким горлышком. Ваза, скорей всего, была
греческой – приблизительно в том же возрасте, что и терракотовые головки.
В наши дни действуют жесткие законы, запрещающие вывозить
любые предметы старины из стран, в которых ведутся археологические раскопки.
Наверное, такие законы существовали и тогда, но они просто не соблюдались.
И когда я держал в руках идеально сохранившуюся древнюю
вазу, я трепетал от восторга. Хозяин указал на три щербинки на горлышке и
попросил заделать. На этот раз он сказал, чтобы я взял вазу домой, так как китаец
вышел на работу и на балконе нет места.
Вазу, завернутую в полотенце, я положил в сумку. Сумка
была из тонкой синтетической ткани и походила, скорее, на мешок с тесемками
вместо ручек. Радостный, я выскочил на улицу. Работы с вазой было на двадцать
минут, а платил галерейщик сорок долларов. Не успел я сделать и ста шагов, как
какой-то прохожий слегка зацепил мою сумку, тесемки соскочили с плеча – и она
шлепнулась на тротуар. Я замер. Сумка тоже лежала неподвижно. Наличие внутри
того самого драгоценного предмета старины формально никак не подтверждалось.
Это был наш первый серьезный заказ. Именно он проложил
путь нашей карьере реставраторов: мне – на следующие два года, а Рине – по сей день. Как тут не поверить в примету, что разбитый фарфор – на удачу. Но тогда эта мысль не
приходила в голову. Я осторожно поднял сумку и сам, разбитый, побрел домой.
Высыпав на стол содержимое сумки, мы с Риной в ужасе уставились на осколки.
Судьба подкинула нам серьезное испытание…
К концу дня удалось склеить все осколки. На столе
осталась только горстка пыли. На просвет получилось что-то вроде резной
китайской вазы.
Волшебная эпоксидная глина! Она крепкой хваткой сцепила
осколки и заполнила промежутки между ними. Следующие два дня Рина потратила на
сокрытие следов моей неосторожности.
Галерейщик провел пальцем по узкому краю горлышка,
одобрительно улыбнулся и полез в карман за наличными. Горлышко было настолько
узким, что случайно заглянуть вовнутрь вазы было невозможно; чтобы обнаружить
там необработанные швы, необходим был повод и фонарик.
Согласен,
то, что мы сотворили, – подделка. Но прошу принять во
внимание: ваза была найдена случайно, на каком-то из греческих островов; если
бы ее не откопали, человечество не узнало бы о ее существовании, а это все
равно, что ее нет! Затем вазу продали, нелегально вывезли и нелегально
ввезли, перепродавали десятки раз… Так что вина лежит не только на нас. Мы –
маленький осколочек-пылинка в длинной цепи незаконных и неэтичных поступков
людей, промышляющих антиквариатом.
Если бы обнаружилась подделка, наша эмигрантская судьба
могла пойти совсем по другому руслу. Мы бы голодали, а потом мне пришлось бы
стать страховым агентом. Я бы разбогател, возможно, и провел бы свои старческие
дни на Мальдивах в компании… страшно подумать кого.
Но галерейщик не обнаружил подделку. С ним установились
дружеские отношения, он рекомендовал нас как достойных реставраторов другим
дилерам. Благодаря им наша реставрационная мастерская
быстро встала на ноги.
Среди клиентов были любопытные личности. Скажем, некто
Лея, девушка с крупной грудью и тонкой талией. Несмотря на женственность
фигуры, черты лица выдавали ее мужское начало, определенное еще в утробе
матери.
Лея была девушка добрая, мы подружились. Она специализировалась
на фарфоровой скульптуре компании Мейсон. Несмотря на то, что в восемнадцатом
веке Мейсон считался самым крепким фарфором в мире, к концу двадцатого у многих
статуэток уже были отбиты пальцы, руки, ноги, а иногда снесены и потеряны
головы. Эти недостающие части мне и приходилось долепливать, а Рине
раскрашивать и придавать им фарфоровый блеск.
Примерно через год мы закрыли свою домашнюю мастерскую.
Нас пригласил на постоянную работу хозяин галереи мистер Розенберг. Галерея
находилась в самом центре Манхэттена, на пятьдесят седьмой улице, между
Лексингтон и Третьей авеню. Не понимаю как, но мистеру
Розенбергу удавалось покупать и продавать греческие и римские бюсты
двухтысячелетней давности, которые до этого я видел только в музеях. Поступали
они в галерею с завидным постоянством. То ли в римской империи каждый гражданин
был обязан иметь в своем доме бюст цезаря или сенатора, – и легионы ваятелей
рабским трудом создавали сотни мраморных портретов вождей, то ли кто-то из
предприимчивых одесситов на «нью-йоркской Молдаванке или Арнаутской» с помощью
скульпторов-эмигрантов тиражировал старину… Нет, пожалуй
в этом случае мистер Розенберг заказывал бы сразу с носами.
Сначала нам никак не удавалось придать долепленному уху
или носу мраморный блеск. По старинке мы задували их краской – под цвет
мрамора. Матовые или лакированные, они все равно отличались от оригинала. Я
попробовал присыпать еще сырые носы сахарным песком, – и на них тут же появился
нужный блеск. В скором времени мы так поднаторели в этом ремесле, что дай нам
Венеру Милосскую – мы и ей такие бы руки прилепили!
Нашествие мраморных бюстов не прекращалось, и хозяин
открыл новую галерею. Галерея была в Калифорнии, в курортном городке, – там,
где богатые пенсионеры ищут юных красавиц из Восточной Европы. В тот городок и
направлялись «чудом» сохранившие свою первозданность античные бюсты.
Однажды утром нас встретил смеющийся мистер Розенберг.
– В калифорнийской галерее случился пожар, – объявил он,
продолжая хохотать.
Кто радуется пожару? – спросите вы. Радуется тот, кому
страховая компания возместит ущерб.
Мистер Розенберг хохотал над тем, что долепленные нами
носы и уши от высокой температуры расплавились и превратились в леденцы. Мы
виновато подхихикали. С тех пор я зауважал мистера Розенберга за то, что он,
смеясь, прощался с утраченным имуществом.
И все-таки я оставил реставрационный бизнес. За небольшую
ренту переселился в пустую квартиру хозяйки кукольного театра. Занялся
подработками в кино и постановками в небольших драматических театрах. С января
восемьдесят второго начался следующий этап моей жизни.
ЧУЖОЕ СЧАСТЬЕ
Когда я только приехал в Нью-Йорк, то был искренне
удивлен, что «еврей», по мнению коренных
жителей, – это не национальность, а вероисповедание. То, что в Союзе называлось
гражданством, в США – национальность. Иными словами, я, как человек не
религиозный, был уже не еврей. Нет, постойте! Когда мальчишкой мне приходилось
участвовать в дворовой драке, меня били за то, что был я «жидом», – вовсе не
имея ввиду мое вероисповедание. Начальники отделов
советских кадров, заглянув в мою трудовую книжку, морщились, читая графу
«национальность», – и сверяли квоты. О соседях по коммуналке и говорить не
приходится… А одна из одноклассниц в девятом призналась, что хочет выйти за
еврея – потому что «евреи не пьют»… Бедная, она совсем не знала евреев.
Я и подумал, что надо бы сходить в местную синагогу и
разобраться.
Года за два до переезда в Америку я впервые побывал в
синагоге. Это было в Ленинграде. Я слышал, что по праздникам там поют солисты Мариинского театра (за
большие деньги). Какой студент откажет себе в удовольствии послушать лучшие
оперные голоса на дармовщину? Да и не мешало бы
ощутить себя, наконец, частью еврейского народа. Религиозных позывов я не
испытывал. Верующего еврея видел только на карикатурах.
Не помню, что за праздник, но синагога была набита
народом. Со мной ради интереса пошел мой друг А. Его – смуглого, с бородой –
больше принимали за еврея, чем меня. К нему подходили мужики с еще
бóльшими бородами и задавали вопросы, на которые мог ответить только
завсегдатай синагоги. Мы потолкались с полчасика в толпе у входа и, выяснив,
что никаких солистов не предвидится, отправились по домам. Не могу сказать, что
я тогда обнаружил в себе внутреннюю связь с религией предков, – ничего, кроме
любопытства, я не испытывал. Вернувшись на Театральную площадь, я вскочил в
тринадцатый трамвай, который повез меня домой, на проспект Газа. Трамвай
проходил мимо той самой синагоги. Рядом стоял какой-то человек в штатском,
совершенно трезвый. Наклонившись к окну, он внимательно разглядывал толпившихся
на тротуаре верующих. Вдруг, распрямившись, произнес:
– Собрать бы этих жидов всех вместе и выкинуть из страны
разом!
По моей грудной клетке пробежал холодок. Я стоял,
перепуганный, и думал: «Может быть, я и не религиозный еврей, но если этому
человеку выпадет право выписывать ‘путeвки’ в газовую камеру, он церемонится не будет». В этот
момент я почувствовал себя евреем как никогда раньше.
Второй мой визит в синагогу состоялся приблизительно через
три года и двадцать минут. Двадцать минут требовалось, чтобы дойти от
«Самовара» до синагоги Янг Израэль («Молодой Израиль») на шестнадцатой улице.
По какой-то причине в Америке не называют синагоги именами святых; все проще:
«Центральная синагога», «Пятой авеню», часто – с добавлением «Израиль». Скажем,
«Beth Israel» – «Дом Израиля». Это имя носит не только синагога, но и
самый большой госпиталь Нью-Йорка, в котором практикуют врачи всех известных
конфессий.
В синагоге «Янг Израэль» меня встретили с энтузиазмом.
Вручили Тору на русском и усадили на скамью рядом с каким-то подростком. Я
обратил внимание, что все присутствующие одеты празднично: мужчины – в
костюмах, на женщинах – неброские, элегантные платья. На подростке тоже был
костюм и галстук. И только я был в потертой курточке и поношенных брюках. Мой
юный сосед раскрыл Тору на нужной странице и ткнул в нее пальцем. Я погрузился
в чтение. На «трибуне» (только так тогда я мог назвать это возвышение) раввин читал
на древнееврейском. Какие-то части текста
присутствующие громко повторяли за ним. Я же, не издавая звуков, открывал рот,
пытаясь попасть в такт. У российских певцов это называется «петь под фанеру».
Где-то к полудню служба закончилась, и раввин объявил на английском, мол, в
нашем полку прибыло! Прошу любить и жаловать! На слове «любить» прихожане, как
потом выяснилось, люди обеспеченные – врачи, адвокаты и бизнесмены, – окружили
меня, подхватили под руки и усадили на стул. Затем, прямо на стуле, подняли над
головами и устроили вокруг меня хоровод. Они кружились и с искренней радостью
подбрасывали меня к потолку. Такой прием растопил бы самое холодное сердце
самого убежденного атеиста!
С этого дня я регулярно, по субботам, посещал синагогу.
Со мной знакомились, приглашали к себе в дом на субботние обеды, интересовались
моей жизнью в СССР, предлагали помощь, в том числе и в изучении языка. В
основном это были люди с эмигрантскими корнями. Если ты американский еврей,
живущий в Нью-Йорке, пусть даже во втором или третьем поколении, тебе с детства
случалось слышать идиш, польский, русский, украинский или какой-нибудь другой
восточноевропейский язык. Ну, а память всегда хранит бабушкино лицо и ее
настойчивую просьбу: «кушай», «еще одну ложечку – последнюю». Ах, этот куриный
бульон! А разве можно забыть хриплый голос деда, сидящего в кресле напротив
телевизора с зажатой между пальцев сигаретой.
– Во что вытворяет этот «Крущев»!
И в адрес генерального секретаря сыпались проклятия на
английском, подкрепленные словечками из того самого смешного и непонятного
языка, на котором дед разговаривал с бабушкой.
Среди моих новых знакомых оказался молодой адвокат Мэл
Розен. Мэл был старше меня на два года, но успел завидно разбогатеть. Я же, как
и положено беженцу, – гол как сокол. У Мэла новая жена была балериной. Мэл
увлекался фотографией, он показывал мне свои работы и я, насколько позволял мне
мой английский, высказывал свои соображения. Когда-то выдающийся Иоселиани
заметил, что кино – это «движущаяся фотография». Раз так, то значит
и в фотографии я что-то понимаю.
Жили молодожены (молодоженами в Америке называют всех
новобрачных, независимо от того, в какой раз они совершают обряд обручения) на Десятой стрит, между Пятой и Шестой авеню, в собственном
доме. Да! Мэл только что купил этот четырехэтажный «браунстоун» в одном из
лучших районов города, в двух шагах от Вашингтон-Сквера.
Кроме спальни на втором этаже и кухни, обставленных
необходимой мебелью, дом был абсолютно пуст. Лифта тоже не было, поэтому на
четвертый этаж приходилось подниматься по деревянной скрипучей лестнице.
Жена-балерина была прима Аргентинского и солистка
Лондонского балетов; она танцевала с Нуриевым, Плисецкой и другими балетными
звездами. Лилиана Бельфиоре… Ее родители – чехи; спасаясь от ужасов Первой мировой войны, они эмигрировали в Аргентину. Лилиана
гордилась своими европейскими корнями и как-то призналась мне, что знает одно
русское слово.
– Когда к нам в Буэноc Айрес приехал балетмейстер из Большого театра, –
застенчиво начала Лилиана, – он часто на репетиции повторял одно слово:
«ху-о»…
Лилиана была, что называется, девушка-огонь! На ее
красивом славянском лице горели глаза таким пламенем страсти, что бедный Мэл
был готов тут же раскошелиться, не спрашивая: «А зачем это тебе?» – и Лилиана
не стеснялась пользоваться своими чарами.
Рассчитывая на мой опыт реставратора, они брали меня с
собой в антикварные магазины как консультанта по старинной мебели и всякой
другой всячины, которая могла бы украсить семейное гнездышко.
Если вы окажетесь на южной стороне Десятой
стрит, между Пятой и Шестой авеню, то в ста метрах от Пятой, на уровне первого
этажа, увидите два витража. Они красуются по обе стороны ступенек, ведущих к
входной двери. На одном витраже изображена лилия (в честь Лилианы), на другом –
роза (от фамилии Мэла – Розен). Настолько горд своей любовью был Мэл, что
заказал эти витражи!
Все шло замечательно. Дом приобрел антикварный уют.
Повсюду звучала классическая музыка. Мэл и Лилиана часто устраивали вечеринки,
на которых кроме меня появлялись художники, артисты и, конечно, балетные
танцовщики.
Однажды Мэл спросил меня, не знаю ли я русского
композитора, который напишет балет для Лилианы. У меня был такой знакомый,
талантливый музыкант из Ленинградской филармонии – Володя Шалыт. Я их свел.
Балет написать очень трудно, поэтому Володя, не стесняясь, попросил за работу
двадцать тысяч. По тем временам это были большие деньги. Договорились, что Мэл
будет платить по частям, по мере написания актов. Мы обсудили сюжет, и Володя,
получив первый взнос, принялся «композировать».
Каждую неделю мы собирались в репетиционном зале, куда
Володя приносил только что созданный, «из-под клавишей», кусок будущего балета. Лилиана осваивала музыку –
пробовала различные «релеве». Мэл высказывал свои пожелания, выписывал Володе
аванс на следующую часть, после чего мы расходились по своим делам до следующей
недели. Так продолжалось с месяц. Володя уже получил значительную часть от
общей суммы, но постановка дальше, чем port de bras (правильное прохождение рук с наклоном головы), не
двигалась. То ли нужен был настоящий хореограф, то ли мы все занимались не
своим делом. Мэл заявил, что не собирается платить больше ни цента, пока
«производство» не сдвинется с места. Все переговоры между
Мэлом и Володей велись через меня, так как последний посвящал все свободное
время написанию балета и на английский у него не оставалось ни времени, ни
желания. Мэл просто считал, что обойдется и без русского. Мне пришлось
быть в роле гонца, приносившего плохие новости обеим сторонам. Узнав от меня,
что ему замораживают плату, Володя решил, что это мои проделки, и больше не
выходил на связь. Мэл, в свою очередь, очевидно
заподозрил меня в сговоре с соотечественником. Проект развалился. Наши
отношения охладели.
Мы не виделись с полгода. Вдруг он позвонил. Я только что
закончил постановку «Графа Нулина» в La Mama (в то время популярном экспериментальном театре
Нью-Йорка). Спектакль шел на английском, и я пригласил Мэла. Не подозревал я
тогда, что Пушкин больно тронет его не успевшую зажить душевную рану. Помните
заключительную часть поэмы? –
Когда коляска
ускакала,
Жена все мужу
рассказала
И подвиг графа
моего
Всему
соседству описала.
Но кто же
более всего
С Натальей
Павловной смеялся?
Не угадать
вам. <…>
Смеялся Лидин,
их сосед,
Помещик
двадцати трех лет.
Теперь мы
можем справедливо
Сказать, что в
наши времена
Супругу верная
жена,
Друзья мои,
совсем не диво.
После спектакля мы зашли в какое-то питейное заведение,
где он рассказал мне, что произошло с ним за то время, пока мы не виделись.
Может быть, эта история обыденна, но меня она потрясла.
Лилиану пригласили в Буэнос-Айрес для участия в новой
балетной постановке. Мэл отправился с ней. На месте они решили, что хорошо бы
иметь в Буэнос-Айресе постоянное жилье, а не ютиться в квартире матери Лилианы.
Покупать – так покупать дом! В скором времени в богатом
районе подходящий дом был найден и куплен. Молодой паре грезились перспективы
радужной и комфортной жизни, и они купили первым делом кровать. Комфорт с одной
кроватью в доме – не комфорт. На следующий день Мэл отправился на поиск мебели,
которая могла бы достойно украсить дом балерины с мировым именем. Лилиана
доверяла вкусу мужа и осталась дома. Она выросла в небогатой рабочей семье и о
таком жилье могла только мечтать. Теперь же было самое время насладиться
осуществившейся мечтой в одиночестве. Лилиана порхала в «бризе» (маленький
прыжок с продвижением вперед или назад) из одной пустой комнаты в другую…
Впрочем, это мои предположения.
Счастливый муж выбрал все необходимое и, заказав
доставку, отправился домой.
Приоткрыв входную дверь, Мэл тут же почувствовал сладкий
запах сигарет.
– Опять закурила, – расстроился он и, сняв туфли,
тихонько, чтобы застать проказницу в момент нарушения данного слова, поднялся
по лестнице на террасу второго этажа, где находилась спальня. Как только его
голова поравнялась с уровнем пола, он увидел голую ногу сидящего на кровати
мужчины. Женская рука утомленно гладила его по колену.
Когда на следующий день привезли мебель, в доме уже
никого не было. Мэл снял номер в гостинице, а Лилиана уехала к маме. Мебель
увезли обратно в магазин, а с ней и надежду на то, что все устроится, и жизнь
пойдет своим чередом.
У жизни своя очередность. Владелец колена оказался
владельцем ведущих в Аргентине газет и журналов, а значит, – дум и надежд
политической элиты страны. Дуэли среди еврейских мужей всегда были непопулярны.
Мэл и Лилиана развелись. Как бывает часто, за семейным крахом следует финансовый. Дом пришлось продать. Для быстроты цена была
значительно занижена. После очередного наводнения техасское предприятие Мэла
погрузилось под воду так глубоко, что восстановить его не было никакой возможности.
Страховые выплаты были мизерными; Мэл потерял больше двух миллионов долларов.
Мой друг был раздавлен, стерт, перемолот, разжалован жизнью до
пятнадцатилетнего подростка, впервые познавшего безответную любовь.
Мы с ним больше не виделись. От этой истории остались те
витражи на Десятой улице Манхэттена, между Пятой и
Шестой авеню. Каждый раз, случайно оказавшись возле дома Мэла и Лилианы, я
ненадолго замираю у тех витражей с изображением лилии и розы. Мне видятся за
светящимися окнами силуэты гостей, слышатся их голоса, смех и вальс Штрауса.
Меж силуэтов гостей порхает балерина, за ней с обожанием следит Мэл. Где-то
там, в толпе, затерялась и моя тень «нового американца», познающего Нью-Йорк
молодого советского эмигранта середины восьмидесятых прошлого века.
Банально! А разве наша жизнь не состоит из банальностей?
Из поколения в поколение они повторяются и наполняют жизнь страстями. Сколько их еще предстоит пережить?