Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 281, 2015
В этом номере «Новый Журнал» продолжает знакомить
читателей с творчеством С. С. Максимова. Со школьных лет Сергей Сергеевич был
знаком с семьей Сергея Есенина, любил творчество поэта, позднее посвятил ему
несколько статей. В 1956 г. он начинает писать роман о жизни С. Есенина и
Айседоры Дункан под названием «Черная метель». Единственная дошедшая до нас
глава романа, с предисловием автора, была опубликована 29 апреля 1956 г. в
«Новом русском слове» (подробнее об этом – в № 257 НЖ, сс. 251-252). В
публикуемом ниже тексте обращает на себя внимание детально прописанный портрет
Сергея Есенина, в котором явно отразились личные воспоминания о нем – и Е.
Изрядновой, и Юрия Есенина, да и самого Максимова.
Предлагаем также воспоминания писателя, связанные с
началом его пути в литературе. Валентин Катаев, Наталья Кончаловская, Петр
Орехов… Со всеми с ними подростком встречался Сережа Пасхин, будущий
известный эмигрантский писатель Сергей Максимов. Особенно интересны его
воспоминания о Сергее Городецком, разглядевшем в талантливом
подростке будущего писателя и благословившего его на сей тернистый путь.
Воспоминания о юности были опубликованы Максимовым в «Новом русском слове» 9
декабря 1962 г. под названием «Мои первые литературные шаги». Печатается по
газетной публикации из архива семьи Пасхиных.
Андрей Любимов
ОТ
АВТОРА
Сергей
Александрович Есенин – одна из самых драматических фигур в русской литературе.
Быть может, только последние годы жизни А. С. Пушкина можно сравнить – по
насыщенности горем и трагизмом – с последним двухлетием жизни С. А. Есенина.
Так
случилось, что с первого класса начальной школы и до 20-летнего возраста я был
близким другом сына Сергея Есенина – Юры. Помню, как еще совсем мальчиками,
жадно прислушивались к рассказам о поэте Е. Н. Изрядновой, матери Юры. (Хотя С.
А. Есенин и Е. Н. Изряднова официально не были женаты, мальчик носил фамилию
отца – так пожелал и устроил С. А. Есенин). И позднее, когда из подростков мы
превратились в юношей, Е. Н. Изряднова всегда охотно и подробно рассказывала о
Есенине, показывала многочисленные фотографии, и в глазах ее сверкали слезы.
Любила она Есенина бесконечно и никогда не вышла замуж.
Лет
с 18-19-ти я задался целью написать со временем книгу о поэте и в продолжение
многих лет собирал материалы. Попав в Америку, я заинтересовался американским
периодом жизни поэта и его жены – известной американской танцовщицы Айседоры
Дункан.
Изучая
материалы, беседуя с людьми, близко знавшими Есенина и Дункан, я с горечью,
однако, отметил, как много укоренилось грязного, несправедливого, злобного по
отношению к С. Есенину и А. Дункан. Не только в обывательских, мещанских
суждениях, но и в мемуарной и критической литературе. А между тем совместная
жизнь этих двух замечательных людей, щедро одаренных природой редкими талантами
(Дункан – изумительным мастерством танцовщицы; Есенин – редким, блестящим
талантом поэта), людей, не имевших общего языка, – Есенин не говорил
по-английски, Дункан – по-русски – во многих отношениях примечательна и
интересна. Вопреки распространенному мнению о «пагубном»
влиянии Дункан на Есенина, я располагаю материалами, говорящими как раз об
обратном, о том, как тонко и умно А. Дункан старалась при[p]учить «рязанского дикаренка» и
приобщить его к европейской и американской культуре.
Трагическая
жизнь С. Есенина наложила какой-то ужасный, мистический, необъяснимый отпечаток
на всех, кто ему особенно близок. Достаточно сказать, что почти все его близкие
кончили жизнь «не своей смертью». Сергей Есенин повесился, вскрыв перед
самоубийством вены на руках. Айседору Дункан задушил шарф, попавший в спицы
колеса автомобиля. Первую жену Есенина, актрису Зинаиду Райх, бритвой зарезали
неизвестные в ее квартире в Москве. Третья жена С. Есенина, красавица Галина
Бениславская, застрелилась на его могиле. Сына Есенина – Юру – застрелили в
1937 году в Караганде при попытке к бегству из концлагеря. К этому надо
прибавить массовую эпидемию самоубийств, начавшуюся в России сразу после смерти
С. Есенина и принявшую такие угрожающие размеры, что советское правительство
вынуждено было через центральную печать начать борьбу с «упадническими»
настроениями среди молодежи и с «есенинщиной».
Я
избрал форму романа. На основе подлинных, объективных материалов, мне кажется,
в романе можно живее, глубже и ярче воссоздать образы С. Есенина и А. Дункан. В
процессе работы я понял, что недостаточно лишь воссоздать образы этих
замечательных людей, правдиво описать их жизнь и проникнуть в их внутренний
мир, – необходимо было заглянуть и в «творческую лабораторию» обоих художников.
Это
было самым трудным.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Большой город, неуклюжий и темный, сдавленный красными
челюстями древних стен, сырыми луковицами церквей, нелепо ввинченными в черное
осеннее небо, раздираемый вековечной скукой, пьяными криками, пугливо вздрагивающий
от стука колес о булыжник мостовой, оглушенный только что отшумевшей
революцией, снедаемый жаждой хлеба, веселья и разврата, – этот большой город с
наступлением сумерек одолевала та волчья тоска, которой умеют тосковать лишь
азиатские и русские города.
Редкие
прохожие, заунывное всхлипывание баяна в пивной, дрожащие черные лужи под
желтым светом уличных фонарей, сгорбившийся на козлах извозчик, да серые тени
проституток, жмущихся к заборам и подворотням… Холод, тоска, мрак.
Сергей
Есенин, постукивая тростью по тротуару, неторопливо шел вдоль по Арбату и
мучительно думал то о новых стихах, то о том – где бы достать денег. Черный
цилиндр, с блестевшими на ворсе бусинками только что прошедшего дождя, он лихо
заломил назад; под растегнутым темно-синим драповым пальто, ловко и щеголевато
сшитым, белел шелковый шарф, на ногах блестели лаком узконосые ботинки. Шел он
той легкой, чуть скользящей походкой, свойственной человеку очень молодому,
полному сил, которая говорит не о задорной уверенности, а o хорошей, здоровой вере в себя и в свое безошибочное
назначение на земле. Быть может, поэтому и цилиндр, и шелковый шарф, и трость,
казавшаяся, на первый взгляд, чем-то кричаще-нелепым в этом темном и бедном
городе, не вызывали у встречных прохожих чувства досады и раздражения, а
принимались как законное чудачество человека, вдруг решившего остановить время
и зашагать не в ногу с эпохой.
На
углу Арбата и Денежного переулка Есенин остановился, достал массивный
серебряный портсигар и закурил. Спрятав портсигар, он двинулся дальше, как
вдруг прямо перед собой, на стене аптеки, увидел огромную, мокрую и уже кое-где
порванную афишу, извещавшую москвичей о том, что в Большом театре 7-го ноября
состоится первое выступление знаменитой американской танцовщицы Айседоры Дункан.
Есенин прочел афишу с начала до конца раз, и другой, подивился
на чужую славу и пошел было дальше, но, пройдя шагов десять, он опять
остановился, бросил трость на плечо и, как-то лениво и неуверенно покручивая
ее, повинуясь какому-то бессознательному и беспокойному чувству, повернулся и
снова подошел к афише. И снова стал перед нею, продолжая покручивать трость и
глядя на черные типографские буквы. И опять-таки бессознательно, повинуясь лишь
внезапно появившемуся желанию, он протянул руку в лайковой перчатке и провел
пальцем по мокрым буквам, оставляя след на бумаге.
–
Молодой человек, нет ли закурить?..
Есенин
резко и нервно отдернул руку и недовольно повернулся. Рядом с ним, прислонясь
плечом к стене и крутя вокруг пальца мешочек-сумочку, стояла девушка, – как и
когда она подошла, он и не заметил. Голова и грудь ее были в тени, сверкали лишь полоски зубов да смутно вырисовывалась
замысловатая шляпка с пером; на ноги же, обутые в серые ботинки, падал свет, и
ноги девушки показались ему молодыми и стройными.
Закурили.
Девушка продолжала оставаться в тени.
–
Дорого не возьму… – тихо и как-то грустно сказала она, выходя на свет.
Есенин
улыбнулся. Разглядывая девушку, он нашел ее хорошенькой. У нее были большие
темные глаза, с грустной искоркой, и красивые, чуть отвернутые губы, с ямочками
в уголках. Неловкая, деланно вызывающая ласковость, напускная храбрость и
неуклюжая развязность выдавали ее; было видно, что на улицу она пошла совсем
недавно. И ее якобы беззаботное покручивание сумочки,
и слегка растерянная улыбка – были тоже делаными и жалкими.
Есенин
молча смотрел на нее. Она же вдруг смутилась, бросила ремень сумочки на
предплечье, сунула руки в котиковую муфточку. Становилось мучительно неловко.
–
Как тебя звать, девушка?
–
Наташей…
Сергей
Есенин вздохнул, опустил глаза. Трезвый, он был очень застенчив.
В
кармане у него было две с половиной тысячи рублей – весь его капитал. На эти
деньги он мог либо купить газету, либо съесть миску жидкого супа в дешевом
ресторане. Секунду поколебавшись, он решительно достал деньги и неловко сунул
их в муфточку девушки.
–
Это все… Больше, девушка, у меня нет ни гроша, хоть мы и стоим на углу
Денежного переулка… – и, помолчав, добавил: – Да иди-ка домой, спать… А?
И
быстро пошел вверх по Арбату. Шел и думал о том, что хотя он и известен и
признан, как один из лучших поэтов России, но что такое его слава по сравнению
с мировой славой Айседоры Дункан? Дункан, Горький, Шаляпин – вот это слава. И
еще подумал о том, что то странное чувство, которое родилось, когда он читал
афишу, было ни чем иным, как простым раздражением,
вызванным завистью к чужой славе, – глупым, мелким раздражением, недостойным
его.
Потом
мысли его как-то сами собою перекинулись на то, что уже второй день больше
всего и беспокойнее всего занимало его. Второй день в голове его шла
напряженная, мучительная работа. Рождались новые стихи, он уже ни о чем другом,
кроме них, не мог думать.
–
О, привет тебе, зверь мой ласковый!.. – Вслух продекламировал он и подумал о
том, что надо бы немедленно записать то, что сложилось уже в горячие и звучные
строфы.
Эти
новые стихи родились как-то вдруг, нежданно-негаданно, под впечатлением тяжелой
уличной сцены, виденной им неделю назад. Он шел по Смоленскому рынку. Выпал
снежок, который к вечеру, впрочем, расстаял. Возле воза с сеном, с воткнутыми в
небо разлапистыми оглоблями, плотно стояла разношерстная толпа. Слышны были
ругань и крики. Есенин, растолкав толпу, пробрался вперед.
На
снегу, у задних колес воза, лежала большая рыжая собака. Бородатый
мужичонко чисто и дробно колотил ее по голове тяжелой палкой.
–
Пристрелить бы… – советовал кто-то из толпы.
–
Да где ж револьвер-то взять?..
Из
разговора Есенин понял, что собака взбесилась и уже успела укусить какую-то
торговку. Теперь собаку убивали. Лежа на боку, избитая, с окровавленной
головой, собака дико и злобно смотрела на мужика, убивавшего ее.
–
Я вот ее чичас разом жизни решу!.. – Молодцевато крикнул молодой парень в
шапке-ушанке, выпрыгивая из толпы и на ходу доставая из голенища кожаного
сапога финский нож. Сбросив зачем-то шапку наземь, он высоко занес нож, тускло
сверкнувший голубой сталью, и, ухнув и пав на колени, изо всей силы ударил
собаку ножом в бок. Собака рванулась и встала на передние ноги. Красным языком
потянулась было к ране, но снова упала на снег, далеко и нелепо закинув голову.
Черные, полузакрытые глаза ее сразу стали кроткими и тихими и мгновенно
заволоклись слезами.
Толпа
одобрительно загудела. Парень опять взмахнул ножом.
У
Есенина что-то оборвалось в груди и потянуло на тошноту. Он быстро отошел в
сторону и отер ладонью мокрый лоб.
Эта
сцена не выходила у него из головы всю неделю.
На
Арбатской площади он столкнулся с шедшим навстречу поэтом Гофманом, старым его
другом. Высокий, красивый Гофман, одетый в короткое полупальто с волчьим
воротником, чуть не сбил приятеля с ног – он, видимо, очень торопился.
–
Сережа! – Радостно закричал он, останавливаясь и удивленно оглядывая приятеля с
головы до ног. – Что за маскарад? Почему – в цилиндре?
–
Жрать нечего, потому и в цилиндре… – мрачно ответил Есенин.
В
другое время он бы уж ни за что не отстал от приятеля, и они вместе закатились
бы куда-нибудь на всю ночь. Теперь ему было не до Гофмана – мучили новые стихи.
Наотрез отказавшись от предложения Гофмана пойти с ним в Большой театр, где в
этот вечер шел «Севильский цирюльник», Есенин наскоро попрощался, завернул,
было, за угол, но вдруг вернулся на Арбат и по короткой, в три ступеньки,
лестнице быстро спустился в знакомый кабачок.
В
полуподвальном кабачке было душно, сумрачно и неуютно, в лилово-седом табачном
тумане горели две керосиновые лампы «молнии». Посетителей было немного; они
сидели за грязными столиками, пили пиво и шумно разговаривали. В углу, на
маленькой эстраде, примостился на колченогой табуретке
баянист, сухой и желтый, словно слитый из воска. На красной шелковой рубахе его
темнели пятна пота, и по колючему лицу с бесцветными выпуклыми глазами и
острым, словно клюв, носом тоже обильно тек пот.
Закинув
стриженую голову и выставляя вперед клинообразный кадык, часто ёкая глубоко и
хищно вырезанными ноздрями, он неторопливо растягивал меха баяна и, ловко
перебирая тоненькими, сухими пальцами перламутровые кнопки, заунывно и красиво
тянул хорошим сочным тенором печальную песню:
Ой, да меня маменька молила,
Ой, да не гулять по ночам…
Сергей
Есенин прошел в угол к одинокому столику возле чахлой пальмы, ощипанной и
сухой, уныло росшей в полуразвалившейся деревянной кадке, неторопливо поставил
к стене трость, снял перчатки, цилиндр. И когда он снял
цилиндр, с лица его сразу исчезло бутафорическое (sic! – А. Л.) выражение – оно
стало каким-то мальчишеским, своим, необыкновенно симпатичным.
Густые
вьющиеся волосы с шафранно-желтым отливом, разделенные прямым пробором, бурно и
беспорядочно свалились мягкими кольцами на высокий, белый лоб и виски. Голубые
глаза, широко и доверчиво открытые, живые и ясные, озаренные тем особенным
тихим внутренним светом, который бывает лишь в глазах людей, живущих в
глубоком, непрерывном, тайном самосозерцании, людей большого, доброго сердца и
большого ума, – эти глаза придавали лицу Есенина ту редкую внутреннюю красоту которая не поражает с первого взгляда, а постигается
постепенно, – а раз постигнув и уловив ее, человек уже навсегда остается под
обаянием этих глаз.
Однако
сквозило в них и другое: какая-то твердая, постоянная
грусть. И – обреченность. Люди с такими глазами редко бывают счастливы, а пожалуй, что и никогда. Особенность этих
глаз состояла еще и в том, что, когда твердые, резко и красиво очерченные губы
крупного рта улыбались, показывая чистые, но не плотные зубы, глаза, несмотря
на внешнюю оживленность, не меняли своего постоянного выражения, по-прежнему
излучая все тот же ровный, тихий внутренний свет, словно они жили какой-то
своею жизнью, отгороженной от всего на свете.
Разбитной
розовощекий официант в белом фартуке, длинном и несвежем, быстро подбежал к
Есенину, вежливо поздоровался, принял пальто и заботливо пододвинул гостю стул.
Он хорошо знал поэта и любил его.
–
Давненько, Сергей Александрович, вы к нам не заглядывали, давненько… – с
ласковым упреком сказал разбитной официант. – Что прикажете подать?
Есенин
сел, задумчиво потер белыми сильными пальцами зазябшую щеку и рассеянно
взглянул на официанта.
–
Чаю, Никифор, дай, пожалуйста, только – в долг. Денег, брат, у меня нет. Поверишь
в долг?
–
Не впервой! – так же весело ответил официант. – Не извольте беспокоиться…
И,
нагнувшись, шепнул:
–
Самогоночка есть, первый сорт, из сахару… Может, подать стаканчик?
–
Нет, не надо.
Официант
принес крепкого чаю с лимоном и помчался в другой угол трактира. Есенин потянул
к себе картонный прейскурант, перевернул его и увидел, что задняя сторона
прейскуранта была чистая. Оглянувшись, неторопливо и как-то воровски достал из
кармана огрызок карандаша.
За
соседним столом, уронив голову на грязную, мокрую скатерть, сильно вздрагивая
крутыми плечами, беззвучно плакал какой-то подвыпивший мастеровой. Молодая
женщина, закутанная в шерстяной платок, быстроглазая и белолицая, часто моргая
длинными, стрельчатыми ресницами, тихо и уверенно советовала:
– Плачь,
плачь, душе легче будет. Без слез, как без хлеба, человек жить не может. А на
жену плюнь, – дрянь она, коли маяты твоей не понимает.
Я вот понимаю. Дышать тебе нечем, горе пришибло, вот и
пьешь запоем. Я вот у Пушкина читала: «Самый горький пьяница
– пьяница от горя». Это – правильно. Накось, выпей.
Еще
дальше, столика за два, безносый человечек в рыженьком пиджачке настойчиво и
гундосо просил собутыльника – тучного, заплывшего жиром здоровяка:
–
Бей! Вдарь меня разик!
–
Зачем?
– Вдарь! Мне это на пользу. Бей, говорю!
Направо
от Сергея Есенина двое молодых людей интеллигентного вида горячо спорили:
–
А я тебе говорю: Есенин лучше Маяковского. У Есенина в стихах – душа, родина,
чувство. У Маяковского же – железобетон вместо чувства. А поэзия без чувства –
все равно что баба бесплодная: к любовным утехам
тянется, а рожать не может…
А
баян все всхлипывал, и заливался грустный тенор певца:
Эх, да мне не чести своей
жалко-о-о,
Ой, да как бы девке скрыть позор…
Но
Есенин ничего не видел и не слышал: он торопливо записывал то, что сложилось в
стихи. Писал быстро, лихорадочно, навалившись грудью на стол.
О, привет тебе, зверь мой
любимый!
Ты недаром даешься ножу!
Как и ты, я, отвсюду гонимый,
Средь железных врагов прохожу.
Как и ты, я всегда наготове,
И хоть слышу победный рожок,
Но отпробует вражеской крови
Мой последний, смертельный
прыжок.
И пускай я на рыхлую выбель
Упаду и зароюсь в снегу…
Все же песню отмщенья за гибель
Пропоют мне на том берегу.
Есенин
счастливо, чуть растерянно улыбнулся и спрятал прейкурант со стихами в карман.
Потом неторопливо стал пить чай, прислушиваясь к песне. А баянист пел уже
другую песню, тоже печальную: пел он о сибирской тайге, о молодом каторжнике,
убежавшем с каторги; о том, как тяжек и скорбен путь беглеца, и о том, что
«жена найдет себе другого, а мать сыночка – никогда».
«Боже,
Боже, – думал Есенин. – Доколе же на земле будут существовать такие песни!.. А
пока они существуют, как можно не любить их, не чувствовать?..»
И
вспомнил почему-то холодную и надменную Зинаиду Гиппиус, в упор рассматривающую
его, Есенина, в изящный лорнет. Он тогда сразу угадал ее мысли. Всем существом
своим она как бы говорила: «Как? Мужик и – поэт? Нелепость, глупость
какая-то!..»
–
Э-эх, кабинетные крысы… – вслух сказал Есенин и по какому-то странному
течению мысли вспомнил свою убогую деревеньку, покосившийся домишко
в три маленьких окна на улицу, преждевременно состарившуюся мать, деда, сестер.
Вспомнил и глубоко, тяжело вздохнул.
Баянист
смолк, всхлипнул гармоникой. Предплечьем стер с лица обильный пот. Кто-то из
посетителей протянул ему пенящуюся кружку.
Есенин
взял с соседнего стола газету и принялся просматривать ее. Это были «Известия»,
сегодняшние, за 5 ноября 1921 года. Газеты Есенин читал всегда с конца, с
четвертой полосы. И первым, что ему бросилось в глаза, было странное
объявление: «Искусственную ногу, если недорого, куплю. Предложения адресовать в
контору газеты». Взглянув повыше, натолкнулся на хронику и – как тогда, у
афиши, – опять вздрогнул: «Вечер Айседоры Дункан. В понедельник 7 ноября, в
день 4-й годовщины Октябрьской Революции в Государственном Большом Театре
состоится первый вечер американской танцовщицы Айседоры Дункан, организованный
Наркомпроссом. Билеты распределяются комиссией бесплатно. Вечер откроется докладом
представителя МКРКП о годовщине Октябрьской Революции и вступительным словом
наркома т. Луначарского и ‘Интернационалом’».
Есенин
зло отбросил газету: «И на кой черт они к нам приехали, словно своих танцовщиц
у нас мало? Нет, надо американку приглашать…»
И
вдруг рассмеялся: «Да что я, в самом деле!.. Чего я злюсь? Мне-то что до нее?»
И
вспомнил, что день не пропал даром, что написал добротные стихи, и, уже
довольный и веселый, вышел из трактира.
На
улице было темно и сыро. Снова стал накрапывать дождь. Уныло и тускло горели
одинокие фонари. Есенин сбил на затылок цилиндр и, гулко постукивая тростью,
пошел к Никитским воротам.
Ему не терпелось переписать набело новые стихи.
Дома
он нашел письмо. Это был пригласительный билет на его имя на концерт в Большом
театре 7 ноября и на банкет после концерта.
«За
один вечер три встречи с таинственной Дуней!» – весело подумал он.
И
то, что он неожиданно окрестил Айседору Дункан Дуней, окончательно рассмешило
его. Но когда сел за работу – вдруг помрачнел, подпер рукой белокурую голову и
задумался. И афиша, и сообщение о Дункан в газете, и пригласительный билет, –
все это показалось ему дурным предзнаменованием.
Он
был очень суеверен.
Мои первые литературные шаги
1
Весной
1924 года я заканчивал 1 класс средней школы. Было мне тогда 8 лет. Учился я в
7-ой школе Хамовнического района (бывшая женская гимназия), в Кривоарбатском
переулке.
В
классе сидел я, конечно, на «камчатке», т. е. на последней парте. Парты у нас
были трехместные. Я сидел посреди. Слева от меня сидел тихий, кареглазый Сережа
Пакшвер, а справа – такой же, как и я, шалун – Юра Есенин1,
сын поэта Сергея Есенина.
У
Сергея Есенина было еще двое детей – мальчик Костя2
и девочка Нина3. Матерью их была известная актриса Зинаида Райх4, которую в 1940 году бритвой зарезали
неизвестные на ее квартире. С Сергеем Есениным она развелась и вышла замуж за
режиссера Всеволода Мейерхольда5.
Юра
же Есенин был незаконнорожденный сын Елены Николаевны Изрядновой6 и Сергея Есенина – его первенец. Однако
почему-то он носил фамилию отца. В начале Первой
мировой войны Елена Николаевна работала корректоршей в каком-то журнале, куда
часто заходил Сергей Есенин. Молодые люди полюбили друг друга. Родился Юра.
Однако Есенин вскоре охладел к Елене Николаевне и бросил ее. Но регулярно, два
раза в год, на Рождество и на Пасху, он,
если был в Москве, навещал Изряднову и сына.
Юра
Есенин был старше меня на два года, и в школе он считался «переростком», хотя
было ему всего 10 лет. Как и почему он попал в «переростки» – не знаю, вернее,
не могу сейчас припомнить. Кажется, он долго чем-то болел.
Это
был низкорослый, пухлый и некрасивый мальчик, с выпученными голубыми глазами и
с длинными, желтыми «лошадиными» зубами. Он плохо учился и писал плохие,
слабенькие стихи.
Жил
он с матерью на углу Денежного переулка и Арбата, во дворе, в полуразвалившемся
двухэтажном доме, в сырой подвальной комнатушке. Я жил неподалеку в
Кропоткинском переулке (бывший Штатный), и мы с Юрой часто вместе готовили
уроки, – либо он ходил ко мне, либо я к нему. Любопытно, что, несмотря на свои 10 лет, он отлично понимал, что он сын талантливого и
известного поэта и очень, по-детски, конечно, гордился этим.
Брата
и сестру, Костю и Нину, он не любил и редко виделся с ними. Кстати, к слову
сказать, отец его, Сергей Есенин, покончивший самоубийством в 30 лет, 25
декабря 1925 года, был пять раз женат:
четыре раза официально и один раз – на Изрядновой – неофициально. После разрыва
с Изрядновой он женился на Зинаиде Райх, потом – на знаменитой американской
танцовщице Айседоре Дункан7, потом – на
замечательной, умной и доброй Галине Бениславской8, застрелившейся
на его могиле через два месяца после самоубийства Есенина, потом – на внучке Л.
Н. Толстого – Софье Толстой9.
Я
потому так подробно останавливаюсь на Юре Есенине, что именно он впервые
заронил в мое мальчишеское сердце интерес к творчеству.
Я
отлично помню, как это случилось.
Стоял
канун Пасхи. В тот год Пасха выдалась ранняя, и повсюду еще лежал талый,
искристый снег, а сбочь тротуаров бежали веселые, вешние ручьи. День, помнится,
был по-весеннему яркий, сверкающий. На голубом, ослепительном небе – ни
облачка, ни перышка.
Я
тихо шел по Денежному переулку. Шел к Юре готовить уроки. За спиной у меня
болтался ранец с тетрадками и учебниками. Талый снег лежал повсюду, лежал он и
во дворе Юриного дома. А с крыши дровяного сарая свисали хрустально-чистые
сосульки. И с них, как крупные слезы, падали наземь прозрачные капли.
Я
подошел к сараю, бросил ранец на снег и, облюбовав самую длинную сосульку,
попытался дотянуться до нее. Но мальчик я был низкорослый, маленький, и, как ни
подпрыгивал, я никак не мог дотянуться до сосульки.
В
это время из подвала, где жил Юра, вышел какой-то человек, в коротком полушубке
с волчьим воротником. Вышел неторопливо и как-то весело. Если мне не изменяет
память, он даже что-то насвистывал. Все, что мне запомнилось, это – беспечно
распахнутый полушубок, волчий воротник и лихо заломленная на затылок серая
кепка. В правой руке он держал трость. Лица его я не помню.
Улыбаясь,
он несколько секунд наблюдал за мной, потом подошел и коротким сильным ударом
сбил тростью облюбованную мною сосульку. Радужная, сверкающая сосулька упала
прямо мне в руки. Человек рассмеялся, что-то сказал и все так же весело,
посвистывая, какой-то слегка танцующей походкой пошел к воротам. И вскоре
скрылся за ними.
Это
был Сергей Есенин – отец Юры.
Встреча
была единственная; первая и последняя моя встреча с этим незаурядным,
замечательным человеком.
Минут
через пять-шесть из подвала выбежал Юра. А я, прислонившись к стене сарая, был
все еще занят сосулькой, рассматривая ее, пробовал на вкус, смотрел сквозь нее
на вешнее солнце.
–
Ты папу не видел? – спросил Юра.
–
Нет.
Юра
выбежал на улицу и долго не возвращался. Вернувшись же, огорченно сообщил:
–
Не поймал…
И
с грустью добавил:
–
Мы сегодня не будем готовить уроков… Был папа. Они с мамой о чем-то спорили,
кричали… Теперь мама плачет… Слушай: а какие стихи я вчера написал! Хотел
показать папе, а он ушел… Хочешь послушать?
–
Хорошо… – равнодушно ответил я, ибо в то время стихи нисколько не занимали
меня. Меня гораздо больше занимала сосулька.
Юра
завел меня в сарай, там мы сели на поленницу. Юра вытащил из кармана штанов
листок бумаги и стал читать мне свои новые стихи. Стихов его я не помню, даже
не помню, о чем там шла речь. Но хорошо, отчетливо помню, что, когда я
возвращался домой, у меня впервые мелькнула дерзкая мысль: а почему бы и мне не
написать что-нибудь?..
…Дня
три, по вечерам, я упорно писал. Писал рассказ. Сделав черновик, я сшил из
тетрадных листов аккуратненькую книжечку и печатными буквами переписал мое
первое литературное «произведение». Акварельными красками сделал иллюстрации, а
на первой страничке разноцветными буквами написал и название этого моего
«произведения»: «Пираты Тихого океана».
Содержание
рассказа слегка помню, ибо было оно весьма незамысловатое: пираты нападают на
парусный корабль. И помню примечательно одну фразу: «…На борт корабля
поднялись пираты с обезьянническими рожами…»
После
долгих колебаний я показал «Пиратов» отцу. Семья у нас была большая: отец,
мать, нас трое – сыновей (я был младший), сестра моя10 и домработница Нюра –
тоже член семьи.
Отец,
человек большой и глубокой культуры, обладавший чувством тонкого юмора, часто
любил читать вслух – как развлечение – моих «Пиратов», делая легкий, незаметный
акцент на слове «обезьяннические». При этом он, чуть улыбаясь и
многозначительно поглядывая сквозь стекла пенсне на слушателей – членов нашей
семьи, – замечал:
–
Отлично написано… Это вам не Чехов, и даже не Толстой… Сережа пишет куда
лучше их.
Однажды
мои «Пираты» куда-то таинственно исчезли. И только тогда, когда я стал
взрослым, я узнал, что отец спрятал их в большую заветную шкатулку – в наш
семейный архив.
2
Прошло
семь лет. Наступила весна 1931 года. Мне исполнилось 15 лет. Учился я уже в
восьмом классе.
В
эти семь лет, подогреваемый Юрой Есениным, я исподволь писал. Писал рассказы,
стихи и даже какие-то статьи. Писал и – прятал написанное
в ящик моего стола. Что я писал – не помню. Но почему-то запомнилось мое первое
детское «стихотворение», написанное в то время, когда мне было лет 9-10.
У
нас была собака – дворняжка Джек. А у соседей – собака Ральф. Тоже дворняжка. У
дворника, дяди Кости, была сучка Шарошка. Собаки устраивали на дворе возню,
иногда дрались. И вот что я написал:
Видали ль вы возню собак?
Как Джек и Ральф, свернувшись
клубком,
Катились с горы катком?
Тут подскочил еще Шарошка –
Маленький, как крошка.
И начинается концерт.
Спасенья уж от дворника тут
нет:
Его гладкая метелка
Пляшет по спине собак –
Так заканчивается их ТАКТ!..
Эти
«стишки» отец тоже читал вслух всей семье, и, помнится, я никак не мог понять,
почему последняя строчка «Так заканчивается их такт!» вызывала у слушателей
особый восторг…
Распираемый
жаждой творчества, я много и упорно писал, и из года в год, как говорится, все
больше и больше «выписывался», т. е. вещи мои становились все лучше и лучше.
Много читал. И как-то, когда мне исполнилось 15 лет, отец как бы мимоходом
сказал:
–
А ты бы, Сережка, попробовал что-нибудь послать в печать… Ну, в детский
журнал, что ли…
Я
послушался отца и в один присест написал короткий рассказ «Бакен», сюжет
которого был очень несложен, как и сюжет «Пиратов». Бурной, осенней ночью два
мальчика-пионера идут берегом Волги…
Здесь
я должен сделать небольшое отступление. Отец каждое лето отправлял нас, всю
семью, из Москвы на Волгу, в родное село наше – Отважное*,
что находится всего в 20 км от города Костромы.
Непрерывный,
трехмесячный контакт с исконными волгарями, знакомство с их своеборазным бытом
и языком дали мне позднее тот материал, который лег в основу «Дениса Бушуева»11.
Одно лето я даже плавал на буксирном пароходе «Златовратский» в качестве
штурвального, т. е. помощника лоцмана. Я думаю, что сюжет романа «Денис Бушуев»
зародился у меня уже тогда. Впрочем, только через 17 лет, уже после войны, я
приступил к работе над «Денисом Бушуевым».
Итак,
сюжет моего рассказа «Бакен» был несложен. Осень. Ночь. Буря. Мальчики-пионеры
замечают, что красный бакен (сигнал) потух, а снизу, из-за колена реки, идет
буксирный пароход с длинным караваном барж. Катастрофа неизбежна.
Мальчики-герои на утлом ботике добираются до бакена, зажигают его и
предотвращают катастрофу. Показательно, как я в 15 лет уже прекрасно понимал,
как надо строить рассказ, чтобы он попал в советскую печать.
Послал
я его в самый популярный детский журнал «Мурзилка», тираж которого был солидный
– 300 000 экземпляров – и в котором печатались крупные детские писатели: К.
Чуковский, С. Маршак, П. Орешин, Маргарита Алигер и др.
Через
неделю я зашел в редакцию и робко сказал девушке-секретарше, сидевшей у входа,
что хотел бы узнать судьбу моего рассказа. Взглянув на меня и чуть приметно
улыбнувшись, она неторопливо встала и прошла в соседнюю комнату.
И
вот я в кабинете редактора, перед которым лежит на большом письменном столе моя
рукопись – я сразу узнал ее.
Редакция
«Мурзилки» помещалась на Тверской на втором этаже
невысокого здания, на коротком отрезке этой улицы – отрезке, который соединяет
Охотный ряд и площадь Революции, что напротив Исторического музея. За музеем
видна Красная площадь и церковь Василия Блаженного. Тут же, в этом же здании,
помещалась редакция другого детского журнала – «Огоньки» и редакция «Рабочей
газеты». Кажется, этажом выше помещалась редакция «Крокодила».
Маленький,
седенький старичок, редактор Филов12 (он же редактор «Огоньков»),
усадил меня напротив себя и негромко и мягко спросил:
–
Скажите, пожалуйста, сколько Вам лет?
–
Пятнадцать…
Старичок
помолчал и, перелистывая мою рукопись и не подымая на
меня глаз, вдруг снова спросил, – спросил о том, чего я меньше всего ожидал:
–
Мне очень неловко, – начал он, – но я должен спросить Вас об одной вещи… Скажите, пожалуйста,.. Вы… Вы ниоткуда не заимствовали Ваш рассказ?..
Сердце
мое забилось так сильно, что я отчетливо услышал стук его. И – покраснел (когда
человек краснеет, он всегда это чувствует).
–
Нет… это написал я.
И
вдруг отчаянная злоба охватила меня. Я вскочил, протянул дрожащую руку к
старичку и не то чтобы сказал, а скорее выкрикнул:
–
Товарищ Филов, будьте любезны – верните мне рукопись!..
–
Вы, юноша, не сердитесь… – спокойно сказал он. – Сами подумайте: Вы еще очень
молоды… все может быть.
Он
встал, неторопливо положил мою рукопись в ящик письменного стола и добавил:
–
Рассказ Ваш я напечатаю… Через неделю зайдите
получите гонорар. Всего доброго!
И
он протянул мне старческую желтую руку.
Злоба
моя сразу пропала, и я порывисто и крепко пожал его руку, попрощался и
направился к выходу. Когда я был уже у двери, старичок крикнул мне вдогонку:
–
И еще, не сердитесь, пожалуйста…
Я,
конечно, передаю лишь приблизительно наш разговор. Точных слов – ни его, ни
моих – я теперь не помню. Но смысл нашего разговора я помню отлично. И помню –
какая бешеная радость охватила меня, когда я вышел из редакции.
Вскоре
я благополучно получил свой первый гонорар – 40 рублей, пригласил сестру в
кондитерскую, и мы доотвала наелись пирожных. Потом – дня два болели.
Дело
происходило в апреле 1931 года, а в майском номере «Мурзилки» был напечатан мой
«Бакен».
3
С
этого момента я в течение ряда лет регулярно сотрудничал в детской литературе.
Печатался в «Мурзилке», в «Огоньках», в «Еже», в «Пионерской правде». Я уже
упоминал о том, что редакция «Мур-зилки» и «Огоньков» помещалась в одном здании
с редакцией «Рабочей газеты», и гонорар мы получали в одной кассе вместе с
сотрудниками «Рабочей газеты».
И
я никогда не забуду одной любопытной сцены.
Мы
стояли в длинной очереди перед окошком кассы. Передо мной стоял поэт Петр
Орешин13. А перед ним стоял тоже поэт – популярный, но бездарный В.
Лебедев-Кумач14, изредка печатавшийся в «Рабочей газете».
Лебедев-Кумач получил крупную сумму. Не отходя от кассы, он начал пересчитывать
деньги. Разноцветные бумажки мелькали в его руках так ловко и быстро, словно он
был не поэт, а профессиональный фокусник.
Внимательно
наблюдавший за ним Петр Орешин, усмехнувшись, язвительно, с налетом откровенной
иронии, сказал:
–
Василий Иваныч, и не стыдно Вам за Ваши вирши получать такие деньги?..
Лебедев-Кумач
быстро обернулся, нарочито весело блеснул глазами и громко, – видимо, для того
лишь, чтобы все его слышали, – сказал:
–
Я, Орешин, делаю политику, а не твержу бессмыслицу о рассейских хатенках…
Слово «рассейских» он особенно подчеркнул, намекая,
видимо, на крестьянскую поэзию талантливого Орешина, чуждого, по существу, не
только «соцреализма», но и всей советской действительности.
4
Жили
мы – семья наша, – как я уже говорил, на углу Кропоткинского переулка (бывший
Штатный) и Остоженки. В четырех кварталах от нас, вверх по Остоженке, находилась
библиотека имени Белинского. При этой библиотеке был литературный кружок.
Собрания кружка происходили еженедельно, каждую субботу. На эти собрания
приходило до 30-40 юношей и девушек. Такие кружки были разбросаны по всей
Москве.
Союз
советских писателей к каждому такому кружку «прикреплял», в качестве
общественной нагрузки, кого либо из писателей. К
кружку при библиотеке имени Белинского года 2-3 был прикреплен писатель
Валентин Катаев – родной брат сатирика Евгения Петрова15.
Я
впервые пришел на собрание этого кружка лишь в 1933 или в 1932 году, когда мне
исполнилось 16 лет. Кружковцы, увидев «новичка», еще в коридоре библиотеки
поспешили мне сообщить, что руководить собранием будет не Катаев, которого
перевели куда-то в Бауманский район, а поэт Сергей Митрофанович Городецкий16.
Поэта
Сергея Городецкого я тогда совсем не знал. Не знал и его произведений (В.
Катаева я знал, т. к. брат его – Евгений Петров – жил у нас в доме, и Катаев
часто заходил к нему, так же, как часто заходил и Илья Ильф17, с
которым Е. Петров вместе писали).
Ровно
в 7 вечера пришел «сам» – Сергей Городецкий. Стояла зима. На Городецком,
помнится, была надета добротная, меховая шуба с бобровым воротником, на ногах –
черные валенки-чесанки, а на голове – каракулевая шапка-финка. Высокий, осанистый,
с какими-то мягкими, рассчитанными движениями, он показался мне очень красивым.
В
библиотеке было очень холодно, и все мы сидели в пальто. И Городецкий, наспех
поздоровавшись и сняв шапку-финку, прямо в шубе присел к столу на уже
приготовленное ему нами место. Потом он познакомился с каждым из нас и,
позднее, меня поразила его память, – он ни разу не исказил
ни одной фамилии.
–
Всех вас я сегодня не смогу, конечно, послушать, – предупредил он. – Но со
временем послушаю каждого… Филиппов! – Обратился он к щедушному, прыщавому
мальчику. – Читайте!.. Что пишите: прозу или стихи?
–
Стихи… – робко ответил мальчик.
–
Читайте.
Филиппов,
путаясь и срываясь, долго читал какую-то поэму – скучную и слабую. Хотя
отдельные строфы были, как мне показалось, очень хороши, сверкавшие меткими,
точными и красивыми эпитетами, и смелыми, оригинальными сравнениями. Началось
обсуждение поэмы. Внимательно выслушав нас, кружковцев, Сергей Городецкий
кратко высказал и свое мнение. Вначале он говорил о достоинствах поэмы
Филиппова, а затем как-то удивительно корректно указал автору и на слабые
стороны стихов, на память цитируя целые куски из
поэмы.
Потом
еще кто-то читал: и юноши, и девушки. Читали и прозу, и стихи. И вот дошла
очередь до меня. Я прочел только что написанный небольшой рассказ «На реке».
Читал я по рукописи. Рассказ этот я написал «для себя», а не
для печати, т. е., иными словами, политический момент или пропаганда,
обязательные для каждого советского писателя, в этом моем рассказе
отсутствовали. Почему именно я прочел этот рассказ – не знаю.
Обсуждая
мой рассказ, литкружковцы вдребезги разнесли меня. Но молчал Городецкий. Он ни
слова не сказал по поводу моего рассказа.
После
меня читала что-то молоденькая девушка Наташа Кончаловская18,
впоследствии вышедшая замуж за известного поэта Сергея Михалкова – лауреата
Сталинской премии и соавтора текста нового советского гимна, заменившего
«Интернационал».
Часов
в десять вечера стали расходиться. Огорченный невниманием ко мне Городецкого,
сбитый с толку, с тяжелым, как гиря, сердцем, я вышел в коридор библиотеки.
Возле зеркала стоял в коридоре Сергей Городецкий и закуривал папиросу. Я пониже
нахлобучил заячью шапку и хотел, было, незаметно проскользнуть мимо знаменитого
поэта, а для меня – палача, как вдруг он увидел меня и позвал:
–
Идите-ка на минутку…
Я
нерешительно подошел и стал перед ним, как перед иконой, – опустив голову и не
смея поднять глаз. Он же молча достал из кармана
блокнот, отыскал чистый листок, что-то быстро написал на нем и, вырвав листок
из блокнота, подал его мне.
–
Здесь мой адрес и телефон – сказал он. – Послезавтра зайдите ко мне. Только
обязательно предварительно позвоните… Захватите с собой рукописи; те
рукописи, которые Вы считаете лучшими. Пого-ворим.
И
– вышел на улицу.
5
Жил
Сергей Городецкий при входе на Красную площадь. Возле Исторического музея.
Иверская часовня и арка над нею были снесены. Я вошел в ворота и очутился во
дворе, просторном и чистом, аккуратно вымощенном гранитным торцом. Отыскав
номер дома, я поднялся по узкой, витой лестнице на второй этаж. Нашел квартиру
Городецкого. Позвонил. Дверь открыл мне сам Сергей Митрофанович.
–
А-а, это Вы, мил-друг! – приветливо сказал он. – Ну, входите… Но вот что: Вам
придется подождать немного. У меня – гость. Писатель – Иван Евдокимов19.
Знаете?
–
Знаю… – храбро ответил я. – Только никогда не видел его. Знаю же я его по
романам «Колокола» и «Заозерье».
Мы
вошли в большую, сплошь уставленную книгами, – все четыре стены, – библиотеку.
На ходу Городецкий говорил:
–
Ну, положим, Иван Евдокимов известен не своими романами, а тем, что расставлял
знаки препинания Сергею Есенину… И тем, что после самоубийства Есенина
подготовил и отредактировал четырехтомное полное собрание сочинений покойного
поэта.
Он
усадил меня в кресло и добавил:
–
Моя библиотека – в Вашем распоряжении. Посидите пока здесь. И – читайте, что
Вам вздумается. А я скоро приду.
И
с этими словами Городецкий пошел в соседнюю комнату, а я провожал его глазами.
Одет он был в широкие плисовые штаны, в белую навыпуск рубашку, расшитую
красными крестиками и петушками и подпоясанную тоненьким, зеленым кушаком, и в
короткие, ярко начищенные хромовые сапоги. А когда он скрылся за дверью и
плотно закрыл ее за собой, я принялся разглядывать библиотеку.
Здесь
все поражало. Вся комната была отделана в стиле а ля рюсс. Ярко расписанные,
сводчатые потолки. Пять-шесть витых столбиков, напоминающих столбики в
старинных русских теремах. Маленькие, слюдяные окошечки, обрамленные широкими,
разноцветными карнизами-наличниками. В углу, под одним окошком, – дубовый
резной ларь. Резьба изящная, тонкая. Пол из крашеных в желтый свет половиц. На
полу – простые домотканые дорожки, как в крестьянских избах.
Я
прошелся вдоль стен, уставленных по простым, неоструганным полкам – книгами, от
пола до самого потолка. Наткнулся на полку с книгами хозяина. Из вежливости
взял роман Городецкого «Алая кровь», снова уселся в кресло и стал читать. Я не
знал тогда, что Городецкий пишет прозу.
А
папку с моими рукописями и журналами, в которых были помещены мои рассказы и
стихи, – я отобрал лучшее, на мой взгляд, – я положил на пол.
Вскоре
пришел хозяин – Сергей Городецкий. Как и когда ушел Иван Евдокимов, я не
заметил, видимо, был другой выход из квартиры Городецкого.
Он,
мягко ступая хромовыми сапогами по домотканой дорожке, тихо подошел ко мне и
спросил:
–
Что это Вы читаете?
–
Ваш роман «Алая кровь», – ответил я.
Городецкий
взял из моих рук книгу и недовольно пробурчал:
–
Худшей книги Вы не могли найти в моей библиотеке.
И
поставил книгу на место.
Остановившись
посреди комнаты, неожиданно-весело сказал:
–
Ну, давайте Ваши рукописи.
И
вот я в кабинете известного поэта. Сижу на диване-оттоманке и читаю какую-то
книгу: кажется – стихи, не то Блока, не то Гумилева. Городецкий сидит за
письменным столом, склонившись над моими рукописями. Исподволь я наблюдаю за
ним и вижу то улыбку, то сурово сдвинутые брови, то какое-то странное, трудно
передаваемое выражение красивого лица. Читал он долго – час или, быть может, и
больше. Потом встал, прошелся по кабинету и сказал:
–
Теперь слушайте…
Я
как-то сразу догадался, что разговор будет неприятный. Так оно и вышло.
Он
долго и подробно говорил о недостатках моих «произведений», особенно жестоко
нападая на то, что мною было уже издано.
–
Тот факт, что Вас издают, – это еще не доказательство Ваших способностей… –
кажется, так сказал он под конец.
И
вдруг негромко, но властно и веско, добавил:
–
А писать Вам надо, мил-друг… Ну-ка попробуйте – напишите что-нибудь
серьезное. Не для детей. И принесите мне.
Недели
через две я написал рассказ «Зарницы» и принес его Городецкому. Сергей
Митрофанович одобрил рассказ и вскоре устроил его в журнале «Смена».
Так
с легкой руки Сергея Городецкого я вошел в литературу
ПРИМЕЧАНИЯ
1.
Есенин Георгий (Юрий) Сергевич (1914–1937) – техник-конструктор в
военно-воздушной академии РККА имени Жуковского. Был обвинен в антисоветской
агитации и арестован 8 марта 1937 г. Приговорен к смертной казни и расстрелян
13 августа 1937 г. Похоронен на кладбище Донского монастыря. Посмертно реабилитирован
28 ноября 1958 г.
2.
Есенин Константин Сергеевич
(1920–1986) – сохранил архив отца и В. Мейерхольда. Участник Великой
отечественной войны; полный кавалер орденов Красной Звезды. Работал спортивным
журналистом.
3.
Есенина Татьяна Сергеевна (1918–1992; в тексте ошибочно названа Ниной) –
журналистка и писательница.
4.
Райх Зинаида Николаевна (1894–1939) – актриса, жена В. Мейерхольда. В ночь с 14
на 15 июля 1939 г. была убита при невыясненых обстоятельствах у себя в
квартире.
5.
Мейерхольд Всеволод Эмильевич (1874–1940; Карл Казимир Теодор Мейергольд) –
известный театральный режиссер. Был арестован в Ленинграде 20 июня 1939 г., 2
февраля 1940 г. – расстрелян. Реабилитирован в 1955 г.
6.
Изряднова Анна Романовна (1891–1946; в тексте ошибочно названа Еленой
Николаевной). Работала корректором в типографии «Товарищества И. Д. Сытина»,
где и познакомилась в 1913 г. с С. Есениным. Автор воспоминаний о поэте. Похоронена в Москве на Введенском кладбище.
7.
Дункан Айседора (Duncan Isadora), 1877–1927, известная американская танцовщица.
Трагически погибла в Ницце (Франция). Похоронена на
кладбище Пер-Лашез.
8.
Бениславская Галина Артуровна (1897–1926), журналистка, секретарь С. Есенина,
автор воспоминаний о поэте.
9.
Толстая-Есенина Софья Андреевна (1900–1957) – Внучка Льва Толстого. Последняя
жена поэта.
10.
Здесь автор упоминает свою семью: отец Сергей Николаевич Пасхин (1885–1939),
мать Александра Ивановна Пасхина, урожд. Широкова (1885–1957), старшие братья:
Николай Сергеевич Пасхин (1908–1976), и Борис Сергеевич (1910–1966), сестра
Татьяна Сергеевна Пасхина (1921–1997).
11.
«Денис Бушуев» – роман С. Максимова, написанный им в Германии, действие
которого происходит в родном селе автора Чернопенье, названном в романе
Отважным.
12.
Виктор Григорьевич Филов (1896–1938, род. в Ростове-на-Дону), советский государственный деятель и
журналист. Работал в нескольких советских газетах, в том числе редактировал
детский журнал «Мурзилка». Арестован по обвинению в антисоветской деятельности
19 июля 1937 г. Расстрелян в Воронеже 23 октября 1938 г. Реабелитирован 7 июля
1956 г.
13.
Орешин Петр Васильевич (1887–1938), поэт, прозаик. Род.
в г. Аткарске Самарской губ. Первые его публикации
появились в «Саратовском Листке» и «Саратовском Вестнике» в 1912 г. Участник Первой Мировой войны. Был награжден двумя Георгиевскими
крестами. Автор поэтических сборников о русской деревне «Зарево» и «Красная
Русь» Арестован по обвинению в участии в террористической организации 28
октября 1937 г. Расстрелян 15 марта 1938 г. Похоронен в пос. Коммунарка
Московской обл. Реабелитирован в октябре 1956 г.
14.
Лебедев-Кумач (наст. Лебедев)
Василий Иванович (1898–1949) – советский поэт.
15.
Катаев Валентин Петрович (1897–1986), советский писатель, драматург, сценарист.
Родной брат писателя Евгения Петровича Катаева (псевд.
Евгений Петров; 1902–1942).
16.
Городецкий Сергей Митрофанович (1884–1967), поэт-акмеист, драматург,
переводчик, критик; наряду с Н. Гумилевым один из основателей Цеха поэтов и
теоретик акмеизма; увлекался русским фольклором. Власть большевиков принял, в первые годы руководил отделом агитации и пропаганды в
РОСТА, руководил литчастью Театра революции, много печатался. С 1930-х годов
писал оперные либретто, занимался переводами.
17.
Ильф Илья Арнольдович (1897–1937; наст. Файнзильберг), советский журналист, писатель, сценарист.
18.
Кончаловская Наталья Петровна (1903–1988), детская писательница.
19.
Евдокимов Иван Васильевич (1887–1941), писатель, искусствовед.
* То самое
село, в котором разворачивается действие в моем романе «Денис Бушуев». В этом
романе я даже не изменил названия села. (Прим. С. Максимова)