Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 280, 2015
Перелистывая изданный в далеком уже 1964 году сборник стихов Булата Окуджавы «Веселый барабанщик», не знаю почему, задержался вдруг мой взгляд на одной из страниц со строками «Песенки о Сокольниках»:
…По Сокольникам сумерки сыплются
синим,
и домишки старинные спят.
Навсегда нам с тобою, Володя Максимов,
каждый шорох за окнамя свят.
Навсегда-навсегда,
меж ночами и днями,
меж высокой судьбой и жильем
мы вросли,
словно сосны,
своими корнями
в ту страну, на которой живем.
Не «в которой», а «на которой» живем. Именно так, когда люди в чем-то схожи с деревьями. Возможно, своей душевной корневой системой, уходящей, с одной стороны, в бездонную глубину земли; с другой – питающие через ствол тянущиеся в небо кроны.
С разным жизненным опытом, разными путями появившиеся в русской литературе во второй половине 50-х годов минувшего века, Окуджава и Максимов для меня олицетворяют прежде всего часть того высоконравственного творчества, без которого невозможно представить время, которое позднее, в годы брежневского застоя, получило название «хрущевская оттепель». Разумеется, ту «хрущевскую оттепель» олицетворяли и Борис Балтер, Наум Коржавин, Юрий Казаков, Юрий Трифонов, Владимир Корнилов (исключительно ярко заявившие о себе – все вместе! – в 1961 году в калужском сборнике «Тарусские страницы»), Василий Аксенов, Евгений Евтушенко и много других прозаиков, поэтов, сумевших заговорить с читателем не только о понятых ему проблемах и чувствах, но и – что не менее важно – на живом, отказавшемся от казенных штампов, языке.
О прорыве в русской литературе той эпохи и ее влиянии на вектор свободомыслия в несвободной стране уже написаны замечательные книги, среди которых я вспоминаю вышедшие в эмиграции: «Вольная русская литература» Юрия Мальцева («Посев», Франкфурт-на-Майне, 1976), «На лобном месте» Григория Свирского («Новая литературная библиотека», Лондон, 1979), «Современная русская проза» Петра Вайля и Александра Гениса («Эрмитаж», Энн-Арбор, 1982), «Спасенная книга» Льва Друскина (OPI, 1984)…
Историки и литературоведы не скоро поставят точки в своих оценках того, что было написано в стране, где после смерти Сталина повеяли новые ветры, но многое еще оставалось замерзшим, оставалось под спудом тяжелых привычек властей и цензоров – не пускать, не давать волю.
Однако одно дело – трезвый, спокойный, кабинетный литературный анализ, взгляд на историю как на нечто прошедшее, взгляд издалека, другое – ощущение особого духа в воздухе, где сочетаются опьянение и восхищение от прочитанных строк, от нахлынувших чувств. Ощущение пережитого лично тобой.
Стихи Окуджавы о Сокольниках напомнили мне именно об этом, как бы вернули неожиданно во времена, когда я был студентом, и сборник «Веселый барабанщик» имел как сокровище, ибо подобные книги можно было купить либо случайно оказавшись в магазине в момент их появления на прилавке, либо на черном рынке, где цены далеко зашкаливали за пределы возможностей многих, моих в том числе.
И тот же сборник «Тарусских страниц» вспомнился точно так же, и книжки с прозой Максимова, одна из которых – рассказы «Шаги к горизонту» – оказалась со мной вдали от страны, где я родился и жил.
Боже, как давно, кажется, все это было! И – как недавно! А вот поди ж ты, – иные времена, иные вкусы, иные нравы, иные возможности…
Конечно, это нормально – жизнь не стоит на месте, в России выросло новое поколение пишущих людей, которым (к счастью) незнакомы те препоны, что определяли не только чиновники и цензоры, но и зоркие «внутренние редакторы» (страх, осторожность); впрочем, этому же новому (уже не столь молодому) поколению, чьи вкусы сформировались в мутной атмосфере заката империи и нового литературного рынка, может быть, и повезло меньше – оно (и тут я думаю прежде всего о читателях) не познало огромной радости от возможности среди серых или бесцветных произведений «советских писателей» обнаруживать, как клады, переиздания «возвращенных» в «хрущевскую оттепель» книг Марины Цветаевой, Бориса Пастер-нака, Исаака Бабеля, Андрея Платонова, Михаила Булгакова; выросшее в последнее десятилетие минувшего столетия, это поколение не испробовало вкуса «запретного плода» самиздата или привезенных с Запада книг Мандельштама, Ахматовой, Шаламова, Солженицына…
Литература – это не только книги, это также – путь к ним. Легкие пути забываются быстро. Тернистые – нет.
Владимир Емельянович Максимов (подлинное имя Лев Алексеевич Самсонов) родился 27.11.1930 года в Москве, в простой рабочей семье выходцев из Тульской губернии, очевидно, приехавших в столицу искать заработок и лучшую жизнь. Отца, которого арестовали, когда мальчику было всего три года (по некоторым сведениям, позднее, в самом начале войны, он пропал без вести на фронте), сын почти не запомнил. Мать его умерла в 1956 году. Близких и родственников жизнь разбросала по-разному…
Собственно говоря, именно непростая семейная ситуация привела к тому, что Лева Самсонов превратился в Володю Максимова. Имя, фамилию, отчество он сменил, сбежав из дому, став беспризорником. Так познал он долю детдомовскую, исправительные колонии, позднее – фабрично-заводское училище (ФЗУ), где получил профессию каменщика. Работал на разных стройках России, бывал в Средней Азии и Закавказье, однажды принял участие в экспедиции по поиску алмазов на Таймыре, а первый сборник стихов – «Поколение на часах» (начинал путь в литературе именно как поэт) – выпустил в 1956 году в Черкесске, на Ставрополье. То есть там, где обосновался после многочисленных мотаний по стране, стал сотрудничать с местной печатью и радио.
До того, как стать профессиональным писателем, драматургом, Максимов прошел, образно говоря, горьковскую школу жизни. Герои его – люди, не привычные к покою, мастера на все руки, умеют выпить, умеют, когда нужно, найти точное слово, умеют любить и дружить, в самых тяжелых ситуациях не теряют совесть и силу духа. Таковы, к примеру, в повести «Мы обживаем землю» тридцатилетний парень из амнистированных Димка Шилов и «вечный вербованный» из-под Вологды Тихон Лебедь; схожи с ними судьбами, отношением к миру и герои повестей «Жив человек, «Искушение», «Шаги к горизонту»… И Петр Лашков в романе «Семь дней творения» (который был написан в России, но впервые опубликован в 1971 году на Западе) – человек той же закваски; да и персонажи следующих больших произведений Максимова – «Карантин», «Прощание из ниоткуда» – по существу, продолжают галерею схожих портретов.
Их не спутать с рожденными в те же времена персонажами «Коллег» и «Апельсинов из Марокко» Василия Аксенова, которые мотаются и вкалывают вдали от столицы; не спутать с ищущими внутреннего покоя в те же самые времена на Севере персонажами Юрия Казакова, – у Максимова они проще, прочнее… По этому поводу сам он говорил: «На мой взгляд, люди, которых я вывожу в своих опусах и которые мне близки, в общем-то, не так уж нетипичны. Эти характеры можно проследить в русской литературе на протяжении всей ее истории. Они лишь видоизменяются, и не столько даже социально (ну, может быть, совсем немножко), но, скорее всего, визуально и лингвистически. Вы можете встретить таких людей в прозе у Пушкина, у Толстого, у Достоевского – к примеру, в ‘Записках из мертвого дома’. Я уже не говорю о Горьком и целом ряде писателей второго ряда…»1.
Да, его главными учителями в литературе были знакомая по собственному опыту жизнь и отечественные классики. Хотя прекрасно знал и любил он также западную литературу, не скрывал, помнится, обожания со времен молодости «Трех мушкетеров» Дюма.
Высоко оцененный в начале 60-х годов критиками, Максимов, как я уже отметил, проявил себя и как талантливый драматург. Тогда наибольшую известность на родине ему принесла опубликованная в 1964 году в московском журнале «Октябрь» пьеса «Позывные твоих параллелей», поставленная затем в Московском театре драмы… Как драматург (не забудем о созданных им до эмиграции и «Дом без номера», и «Эхо в конце августа»…) он не оставлял пера и в эмиграции, где написал «Кто боится Рэя Бредбери?» (1988), «Берлин на исходе ночи» и «Там вдали, за рекой..» (обе в 1991-м), «Где тебя ждут, ангел?» (1993). В последних этих пьесах отражались, в первую очередь, его раздумья о современной цивилизации, об отношениях Востока и Запада.
Впервые Владимира Емельяновича я увидел и услышал в расположенном под Парижем, в Медоне, Доме Святого Георгия, центре по изучению русского языка, основанного еще в 1921 году как интернат для детей русских эмигрантов во Франции, но позднее ставшего местом, где интересующиеся нашим языком и культурой французы, а также разные иностранцы, могли проходить стажировки разговорной речи, получать интересующие их сведения из прошлого и настоящего тогдашнего СССР. Несмотря на то, что Центром руководили священники-иезуиты, в жизни его это не чувствовалось: в прекрасной библиотеке было много книг, не имеющих отношения к религии, занятия и различные семинары проходили в атмосфере полной свободы высказываний, большое внимание отводилось театральной студии… Не успев прочно обосноваться в новой стране, я получил там комнату и вел занятия по страноведению – подобного рода поддержку отцы-иезуиты Центра Святого Георгия оказывали многим новоприбывшим из-за «железного занавеса»2.
Владимир Емельянович, обосновавшийся в Париже в 1974 году, приехал в Центр Святого Георгия, чтобы рассказать о своем детище – журнале «Континент», ответить на вопросы о том, как он, основатель и главный редактор его, видит будущее издания. Писать сейчас об этом огромном, международном, проекте мне нет смысла – это требующая особого разговора тема; отмечу лишь, что «Континент» был задуман как печатная площадка не только для лишенной свободы слова собственно русской творческой интеллигенции и преследуемых властями инакомыслящих, но и для находящихся в схожем положении писателей, поэтов, философов, историков, религиозных деятелей в подсоветском пространстве Восточной Европы или даже шире – «коммунистического лагеря».
Не помня точно, что именно говорил тогда Максимов перед собравшимися в Центре Святого Георгия, запомнил я, в основном, то, как четко и уверенно формулировал он свои идеи, без всякого ораторства, негромко, спокойно излагая не только то, что представлялось ему важным, но в чем он был прежде всего глубоко убежден сам. Позднее я не однажды имел возможность убедиться в том, насколько действительно прочно были спаяны в нем умение находить нужные слова и внутренняя вера в дело, которому он посвятил себя.
На память же о той первой медонской встрече с Владимиром Емельяновичем на книге «Прощание из ниоткуда» у меня осталась надпись: «Виталию Амурскому, от автора как земляку и коллеге… 14.3.76».
Мы были земляками, но – коллегами? Мне, который был на полтора десятилетия моложе его, неизвестному молодому журналисту, не опубликовавшему тогда ни одной книжки, это, конечно, был комплимент. Именно так, во всяком случае, расценил я сии слова, тогда не зная, что в будущем окажусь среди авторов «Континента», который Виктор Платонович Некрасов сравнил по своей значимости в эмиграции со значимостью в отечестве «Нового мира» во главе с Твардовским…
Страницы «Континента» были открыты для разных авторов, но это не означало, что для всех. Не по политическим мотивам – по уровню текстов. Планка, установленная Максимовым и Горбаневской, которая вчитывалась не только в каждую строку – в каждую букву, была чрезвычайно высокой. Не касаясь своего опыта, приобретенного в отечестве, я, скажем, стал автором «Континента», уже печатаясь в эмигрантских газетах – парижской «Русской мысли» (которая в годы перестройки существенно изменила свой облик, а затем полностью перестала походить на издание эмигрантское), нью-йоркском «Новом русском слове» (которое, насколько мне известно, повторило схожий опыт), в парижском журнале «Вестник РХД»… Наконец, к тому времени я уже являлся сотрудником русской редакции Международного французского радио (RFI) и среди тех, с кем общался по работе, Максимов был одним из частых и желанных всегда гостей, комментаторов.
Я любил и ценил его прямоту, его интеллект, его нежелание обходить острые углы.
Предугадать, что ответит на тот или иной вопрос Владимир Емельянович было подчас невозможно. Любя и глубоко уважая Некрасова, он мог, скажем, в необходимый, по его разумению, момент подвергнуть коллегу и друга острой критике; без оглядки на то, что его репутация может пострадать в западных университетских кругах, мог резко осадить весьма уважаемого в них профессора Ефима Григорьевича Эткинда, выступить по поводу той или иной позиции Андрея Донатовича Синявского и Марии Васильевны Розановой, дружбу с главным редактором «Русской мысли» Ириной Алексеевной Иловайской-Альберти сменить на полное неприятие ее редакционной линии, оборвать добрые отношения с Александром Исаевичем Солженицыным (в начале 90-х годов полемика между ними обострилась особенно; в 1994 году в Открытом письме автора «Архипелага ГУЛАГ», – великий этот труд которого не мог не уважать, – он уже называл личностью «почти патологического эгоцентризма»…). Весьма характерными для Максимова явились его ответы для одной из моих корреспонденций по поводу перемен в советской печати и состоявшейся в октябре 1989 года конференции НТС в Нью-Йорке, которая в известной мере знаменовала изменение отношения к этой антисоветской организации в перестроечном СССР, откуда на нее приехал Владимир Солоухин.
Зная, что наряду с переменами в политической и культурной жизни СССР во время начавшейся перестройки возглавляемый им эмигрантский журнал стал терять поддержку со стороны Запада, я спросил Максимова:
– Надо полагать, что при всех нынешних сложностях «Континента» вы бы ни при какой погоде не согласились на сотрудничество, скажем, с «Огоньком» во имя решения своих практических проблем?
– Дело в том, что мы с «Огоньком» не смогли бы найти общие политические точки соприкосновения, – ответил Владимир Емельянович. – Когда я читаю некоторые статьи «Огонька» о внутренней жизни Советского Союза, то, должен вам сказать, готов снять перед ними шляпу. Но мы не можем найти общей платформы, ибо я не принимаю те ценнности, которые они отстаивают. Понимаете, мне просто смешно читать о героях, которые могут быть героями для них, но не для меня и для людей моего мировоззрения. У Сталина была метода время от времени менять команду своих холуев. Но от того, что он менял их, холуи эти не могут вдруг стать моими героями – они так и останутся холуями. А в «Огоньке», к сожалению, все еще бытует какая-то детская фаза сознания исторического процесса, для них Тухачевский или Бухарин – образцы нравственности. Наши уровни просто не совпадают. Для того, чтобы придти к какому-то общему знаменателю, «Огонек» должен подняться не то чтобы на качественный уровень «Континента», а на уровень осознания нами исторического процесса. Для этого нужен не то чтобы новый «Огонек» – нужны совершенно новые люди, которые будут делать этот журнал: люди, адекватные нам.
– Как вы полагаете, Владимир Емельянович, Солоухин или, скажем, Валентин Распутин по своим идейным позициям могли бы стать членами НТС? – продолжил я тему.
– Не думаю. Знаете, стать активным членом НТС можно, только не зная, что это такое. Общая платформа солидаристов вроде бы нормальна, но когда входишь в непосредственное соприкосновение с этими людьми, окунаешься в атмосферу, соприкасаешься с методикой, с работой этого движения, то понимаешь, что ни один здравомыслящий или просто уважающий себя человек не будет иметь с ними дела. Я знаю в Советском Союзе несколько очень уважаемых мною людей, которые связаны с НТС. Но это только потому, что им неведомо, что это такое. Живя в Советском Союзе, и сам я, и такой замечательный писатель, как Георгий Владимов, тоже сочувствовали всему этому. Но только столкнувшись с НТС на Западе, мы поняли: это то же самое, что и коммунистическая партия, только на более колхозном уровне3.
Подобная твердость оценок Владимира Емельяновича определялась, хотел бы подчеркнуть, отнюдь не его желанием выделиться или свести личные счеты с кем-либо; это диктовалось исключительно его представлениями о том, где правда, а где имитация правды или откровенная ложь, безнравственность. Высокими же ориентирами ему служили, прежде всего, представления о том, что нужно России, что важно нашей национальной культуре, без которой она немыслима, ибо сводить ее к огромным пространствам (равно – ассоциировать с березками и избами) – по меньшей мере нелепо. Одним из образцов национального героизма и олицетворения подлинного государственного деятеля являлся для него адмирал Александр Васильевич Колчак (1874–1920); читая роман о нем, первоначально опубликованный под заголовком «Заглянуть в бездну»4 (позднее расширенный, доработанный, ставший известным как «Звезда адмирала»), я словно узнавал в словах и поступках, в отношении к жизни главного героя самого автора, пусть иначе, но также заглянувшего в бездну.
Помню, в один из майских дней 1993 года, буквально за несколько часов до того, как Владимир Емельянович с женой Татьяной обещали приехать к нам (ко мне с женой) в гости, он позвонил и извинился за то, что встречу придется отложить. Как выяснилось, это произошло из-за того, что приехавший тогда в Париж Михаил Сергеевич Горбачев захотел повидаться с Максимовым, которого помнил еще по тем временам, когда они «соседствовали» в Ставрополье.
Естественно, встреча их 29 мая не вошла в «исторические анналы», имела частный характер – я указываю дату, исходя из дарственной надписи, которую оставил (по моей просьбе, для моего сына) на вышедшей тогда на французском языке книге своих мемуаров5 последний президент СССР, переданных для меня через Максимова.
Так вот, тогда-то, во время этой встречи, как рассказал мне сам Владимир Емельянович, на его вопрос: «Как можно было допустить то, что случилось в Беловежской пуще?» (имея в виду тайную встречу ряда государственных советских руководителей в Вискулях в декабре 1991 года, на которой было принято решение о фактической ликвидации СССР), Горбачев воскликнул: «Но что же я мог тогда сделать?! Что бы вы сделали на моем месте?» – на что Максимов ответил прямо и просто:
– Распорядился бы о том, чтобы все участники были арестованы и предстали перед правосудием.
В этом ответе, который я передаю по памяти со слов рассказчика, был весь Максимов. Русский человек, интеллигент, понимающий, насколько важно в какой-то момент, а тем более момент, где на карту поставлена судьба страны, проявить твердость, решительность.
Как многие интеллигенты, Владимир Емельянович оказался диссидентом, изгнанником отнюдь не потому, что относился негативно к своей стране, но потому что не мог смириться с тем, как презираются в ней власть имущими прописанные черным по белому законы, как торжествуют в ней невежество и ханжество… В этой своей позиции он, конечно, разделял чувства тех же Эткинда, Синявского и Розановой, Солженицына и многих других, но был подчас не согласен с ними не только в оценках отдельных ситуаций и фактов, а также в выборе средств и путей для противостояния всему тому, что считал идеологическим злом и мусором.
Правда, нельзя при этом забывать, что в его окружении (ближнем и дальнем) было немало замечательных людей, которые не только понимали, но и принимали, поддерживали его, не осуждая врожденный и закаленный опытом жизни максимализм. Среди них я выделил бы, конечно, Наталью Горбаневскую, Иосифа Бродского (остававшихся верными авторами «Континента»), Мстислава Ростроповича и Галину Вишневскую, рано трагически погибшего в эмиграции Александра Галича, Андрея Тарковского, Эрнста Неизвестного, Василия Аксенова…
Отдельного разговора заслуживает вопрос об отношениях Максимова и Некрасова. Не слишком жалующий Владимира Емельяновича в своей книге «Все на свете, кроме шила и гвоздя…», Виктор Кондырев описывает их так:
«Они всегда были антиподами. Еж и уж, заяц и карп, лебедь и рак, лед и пламя… И по рождению, и по воспитанию, и по подходу к людям, интересам, взглядам на мир, по отношению к недругам и политике. А главное, несовместимы по складу характера! Они были настолько разными людьми, что просто удивительно, как не поссорились и не разошлись уже в первые месяцы их знакомства.
Несходство начиналось с одежды: Максимов всегда одевался в хорошие костюмы с галстуком, носил пальто и, когда прохладно, меховую шапку; Некрасов обычно был в джинсах и кожаной куртке, рубашку никогда не застегивал на две-три верхние пуговицы и голову не покрывал.
Максимов – резкий в оценках, кипучий и непримиримый. С наслаждением окунался в политическую борьбу. Работал как вол. Выделялся деловой жилкой, а если надо – хваткой. Некрасов – терпимый к противникам и ждущий терпимости от других. Какой бы то ни было борьбы избегал как черт ладана. Не гнушался ничегонеделанием. Бог обделил его не только деловитостью, но и простейшей практичностью.
Некрасов был склонен прощать мелкие пакости и некрупные обиды, особенно хорошим знакомым, хотя настоящие подлости не прощал вовек. Максимов надолго свирепел от нападок, отвечал немедленно и очень резко, стараясь стереть в порошок обидчика или противника.
Некрасов любил матюгнуться, сплошь и рядом посылал по-братски собеседника на фуй, у Максимова же любимым ругательством было ‘Мразь!’ Матерные слова он употреблял чрезвычайно редко, даже в экстремальных ситуациях и состояниях. Разве что в телефонном споре с Владимиром Буковским, бывало, разразится матом, чтобы лучше довести до собеседника суть общего дела. Но произносилось это укромно, что называется, среди своих…
Но было между ними и много общего.
Оба, Некрасов и Максимов, были широкими, бескорыстными и порядочными людьми. Максимов обожал свою семью, по-своему, чтоб об этом никто не догадывался. Некрасов очень любил нас (имеются в виду – жена Галина Викторовна и ее сын, пасынок Виктора Платоновича, то есть сам В. Кондырев. – В. А.), тоже своеобразно, но не делал из этого особой тайны.
Оба беззаветно любили выпить. Да не на скорую руку, а обстоятельно и самоотверженно, до полной и многодневной нирваны.
Оба с готовностью помогали страждущим, алчущим и жаждущим…»6
Подметив и запечатлев отдельные штрихи в портретах двух писателей, автор воспоминаний, увы, забыл отметить, что ответственность за журнал, который являлся не только изданием, но своего рода одним из важнейших центров русской и восточноевропейской эмиграции, нес прежде всего Максимов. Некрасов, будучи человеком замечательным и автором первоклассным, мог позволить себе значительно больше свободы и отдыха, чем он. Более того, если многие политические и общественные проблемы (в первую очередь, на родине) объединяли их в гражданском плане, – как писатели, как люди, как личности они все же смотрели на мир по-разному, по-разному воспринимали его краски и оттенки. Интересы и ценности их были различными. Творческие векторы не совпадали, совпасть не могли. Невозможно себе представить, чтобы Максимов, к примеру, написал такую книгу, как «Саперлипопет», а Некрасов – «Сагу о носорогах».
Так что, когда они однажды всерьез расстались, не сойдясь в оценках и отношении к делам «Континента», вины ни одного, ни другого не было, а слезы, которые подступали к глазам Владимира Емельяновича, когда в сентябрьский день 1987 года он стоял возле гроба Некрасова у парижского храма Святого Александра Невского, были по-настоящему тяжелыми…
Не помню, из-за чего точно и в какой момент разошелся Владимир Емельянович с Александром (Аликом) Гинзбургом, работавшим в «Русской мысли». Но могу засвидетельствовать: личных обид или неприязни к тем, кто поддерживал дружеские отношения с отошедшими от него или отвергнутыми им людьми, никогда не проявлялось. Так, зная, что я люблю и глубоко уважаю Алика, он ни разу не выразил мне какой-либо обиды или даже тени обиды по этому поводу. С Аликом и его женой Ариной, в то время заместителем главного редактора «Русской мысли», была дружна и «правая рука» Максимова в «Континенте» – Наталья Горбаневская; с Гинзбургами дружил и всегда встречался, бывая в Париже, Булат Окуджава. Если не ошибаюсь, именно через Алика передал Булат Шалвович мне в конце 1989 года письмо, где просил сообщить Владимиру Емельяновичу о том, как трудно идет дело со сбором стихов московских поэтов для «Континента»7…
Все это, мне кажется, весьма важно, ибо существуют разного рода свидетельства о том, что в среде русской эмиграции, в частности третьей волны, было немало разногласий, споров, внутренних интриг. Да, несомненно, такое было. Но считать, что именно эти конфликты определяли суть «русского мира» вне России, было бы преувеличением, а подчас – искажением действительности. А благодаря таким фигурам, как Максимов, русская культура, русское слово в изгнании не только продолжали существовать, но сохраняли многое из того, что в отечестве могло бы просто зачахнуть, погибнуть.
Владимир Емельянович, как я писал о нем в связи с его смертью в Париже 26.03.1995 года, жил Россией и для нее8. Конечно, это проявилось не только в его романах, в его публицистике, но и в том, что в тяжелые, бесцветные годы брежневщины, когда в СССР и его сателлитах любой не согласный с властями мог оказаться в психушке или в тюрьме, в изгнании в собственной стране (как академик Сахаров), не говоря уже о возможности высылки, – он, Максимов, сумел создать один из лучших журналов. Выходивший при нем с 1974 по 1991 гг. (то есть с 1-го по 71-й номер) «Континент» – это частица нашей истории, без которой невозможно представить себе тот сложный мир, где шла борьба идей, где в тяжелейших условиях отстаивалась свобода слова, защищались права человека…
У «Континента» в Париже не было своего офиса, такого же помещения, как, скажем, у газеты «Русская мысль». Было скромное помещение на третьем (по-французски, то есть 4-м по-русски) этаже в доме №11-бис на улице Лористон, но все, связанное с публикациями, решалось в том же самом доме, через этаж ниже, в квартире у Максимовых, нередко за чашкой чая, которым всегда радушно угощала приходивщих жена его, Татьяна. Здесь же много раз я был рад просто, без всяких забот, поговорить с Владимиром Емельяновичем. О чем? Обо всем. Он интересовался театром, кино и выставками, настроениями в русских кругах в Париже, высказываниями тех или иных политиков по делам в мире, – разумеется, в первую очередь связанными с Советским Союзом. Нет, не только интересовался, но и сам выражал отношение к ним. Подчас, как верно подметил процитированный мной выше Виктор Кондырев, в короткой резкой форме. Подчас – с грустной иронией. По-разному.
Иногда, когда мы касались каких-то авторов, мог вдруг сказать: «Виталий, знаете, в Париж скоро приезжает мой давний друг, Владимир Соколов. Может быть, что-то можно будет об этом сообщить на радио или откликнуться в печати?» Радовался, узнав, что Соколова, как прекрасного поэта, я знаю давно и очень люблю9.
Помню, как во время какой-то беседы о старых советских фильмах, со смехом и восторгом вспоминал о Николае Курочкине, которого в «Свадьбе с приданым» прямо-таки бесподобно, по его словам, исполнял Виталий Доронин; о разных ролях Петра Алейникова…
В разговоре о Юрии Казакове, смеясь, вспомнил такой эпизод:
– Сидим мы как-то с Юрой. Он мне о своих публикациях рассказывает, о своих книгах, о своих планах. Потом, спохватившись: «Извини, Володя, что это я только о себе?! Давай лучше о тебе. Ты вот читал мой рассказ?..»
От кого-то я слышал, будто Максимов был человек хмурый. Это не так. Конечно, он бывал хмурым. Но бывал и в самом прекрасном расположении духа, понимал юмор, тонко чувствовал его.
Незадолго до кончины Владимир Емельянович, помнится, говорил, что хотел найти для своей пьесы запись песни «Там вдали, за рекой…» Песня эта, как известно, повествует о простом пареньке, который погибает на Гражданской войне. И хотя исполнялась она в советское время как вполне патриотическая, у меня было и осталось ощущение, что любил и воспринимал ее Владимир Емельянович вне политической окраски, а именно за глубокую душевность, может быть, чувствуя в тех словах что-то свое – ведь, по большому счету – он тоже был участником Гражданской войны. Иной, разумеется, без всадников, тачанок и знамен, но войны – за честное дело, за народ…
Выехавший из СССР с женой во Францию в 1974 году, а в январе 1975 года лишенный советского гражданства, Владимир Емельянович никогда не ставил знак равенства между народом и властью и те годы, которые прожил на родине, не считал бессмысленными, потерянными. Память о друзьях, оставшихся там, о том, что любил, он не только взял с собой в изгнание, но сохранил в чистоте.
Парижский «Континент» угасал по мере того, как в СССР, в России, продвигалась перестройка, становилась нормой гласность. Но практические проблемы особо резко обозначились, когда журнал перестал получать поддержку со стороны германского издательского медиаконцерна Акселя Шпрингера, исходившего из того, что внимание следует уделять теперь больше вопросам внутригерманским, что эпоха конфронтации Запада с Советским Союзом подошла к концу. Конечно, это было не совсем так, хотя лед и тронулся. Однако важная издательская база, находившаяся в Германии, прекратила существование. Пришлось искать возможность печатать «Континент» в другом месте – в этом помогли польские друзья, выпустив несколько номеров там, а с 66-го номера он стал выходить в России. При этом, как я уже отметил выше, вплоть до выпуска номера 71-го журналом занимался сам Максимов, потом передав свое детище другу и коллеге, критику, литературоведу Игорю Ивановичу Виноградову10.
Сложности с «Континентом», впрочем, морально компенсировались для Максимова за счет того, что написанные им в эмиграции произведения стали широко печататься на родине. На подаренном мне первом томе своего Собрания сочинений, вышедшем в московском издательстве «Терра», он написал: «Виталию Амурскому от автора с уверенностью, что в конечном счете прорвемся. 9.9.91».
В том году, кстати, именно с подачи Владимира Емельяновича в российском (еще имевшем репутацию издания, где вышла первая публикация булгаковского «Мастера и Маргариты») журнале «Москва», № 5, были опубликованы главы из моей книги «Памяти Тишинки»…
Вернусь, однако, к передаче парижского журнала в Россию. Знаменательным тут, на мой взгляд, явился сам факт того, что бывший автор и член редколлегии журнала «Октябрь», когда им руководил такой мракобес от литературы, как Всеволод Кочетов, Максимов доверил «Континент» человеку, который (вместе с Владимиром Лакшиным) пользовался репутацией «идеолога» в «Новом мире» Александра Твардовского. Конечно, к тому времени – а Виноградов возглавил «Континент» в 1992 году – о Кочетове и Твардовском остались лишь воспоминания. Но образно говоря, все словно стало на свои места, – точнее, русская литература, объединившись, выпрямившись, пошла дальше…
Касаясь журнала «Октябрь», мне хотелось бы, пожалуй, добавить, что членом редколлегии в нем Владимир Емельянович был очень недолго, всего несколько месяцев, а когда, живя уже в эмиграции, узнал о самоубийстве Кочетова, то воспринял этот жест бывшего литератора-идеолога, откровенного сталиниста, с должным уважением, говоря близким и друзьям о том, что это оказался поступок не ничтожного человека, а человека, обладавшего известным мужеством. В самоубийстве Кочетова, в самом деле, было нечто схожее с самоубийством Александра Фадеева.
Размышляя сейчас о каких-то таких неожиданных ситуациях, думаю я еще вот о чем: как низко проявили себя Кочетов и его окружение, когда, лишь прослышав что-то об оппозиционных настроениях Максимова в конце 60-х – начале 70-х годов, поспешили выгнать его из своей редколлегии, а потом приняли участие в травле, приведшей к тому, что в 1973 году он был исключен из Союза писателей… И как неожиданно обернулись многие конфликтные моменты у Максимова с некоторыми оппонентами в эмиграции. «Незадолго до своей смерти Максимов приходил к Синявским, – свидетельствует большой друг Андрея Донатовича и Марьи Васильевны искусствовед Игорь Голомшток, – они вместе писали статьи, изобличающие издержки ельцинской перестройки, он советовался с Розановой и покорно соглашался со всем, что она говорила. Автора ‘Саги о носорогах’ словно подменили. Вскоре после обстрела Ельциным Белого дома Синявский, В. Максимов и П. Егидес собрались под одной крышей и написали в ‘Независимую газету’ статью ‘Под сень надeжную Закона’, в которой расценили это событие как нарушение президентом главного принципа демократии – законности. <…> ...как ранее непримиримые враги – плюралист Синявский, неистовый гонитель всяческой левизны Максимов и социалист ‘с человеческим лицом’ Пeтр Егидес – могли сесть за один стол? Это типичное для советской ментальности недоумение остроумно прокомментировала Марья Васильевна: когда в лесу пожар, бежит рядом всякая живая тварь и никто никого не ест – не до того»11.
Ну, относительно того, что Владимир Емельянович «покорно» соглашался со всем, что слышал тогда, автор мемуаров, на мой взгляд, преувеличил. Максимов (а я хорошо помню его в то время) не «покорно соглашался», а наоборот – бунтовал, сам призывал к такому соглашению! Их общая позиция формировалась интеллектом, умением интеллигентов поставить интересы родины выше собственных.
Резкое ухудшение здоровья Владимира Емельяновича произошло в 1994 году, в начале следующего, 1995 года, он перенес тяжелую операцию по удалению раковой опухоли почки, – но, увы, опухоль дала метастазы. Известно, что в моменты, когда боль утихала, он читал – в основном газеты, журналы, интересовался происходящим на родине. Оценки ельцинской политики, даваемые им в это время, были только негативными… Не «советской ментальностью» было вызвано и то, что незадолго до смерти (26.03.1995) Максимов выступал как публицист в «Правде». Ни одной строки по заказу этой газеты он не написал, но именно она тогда оказалась единственной в России, где он получил «карт бланш» на все, что считал нужным выразить.
Помню отпевание его в парижском Храме Святого Александра Невского, помню приглушенные голоса, мерцание свечей, знакомые и незнакомые лица… Помню, как стучали о крышку гроба комья земли на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа… Помню квартиру Максимовых, где затем собрались многие близкие и друзья его, Татьяны, среди них – приехавшего из Германии Александра Александровича Зиновьева, Марью Васильевну Розанову… Из «русских парижан», конечно, Наташу Горбаневскую, Иссу Яковлевну Панину (вдову ученого, философа, публициста, автора воспоминаний «Записки Сологдина»), Владимира Марамзина…
Тикают часы.
Меняются календарные даты.
Прошлое – рядом.
ПРИМЕЧАНИЯ
1. В. Амурский. Тень маятника и другие тени. – СПб.: Изд. Ивана Лимбаха,
2. Интересующимся рекомендую: «Святой Георгий. Интернат для детей русских
эмигрантов во Франции. Константинополь, Намюр, Париж,
Медон. 1921–2001». – СПб.: Изд.
БЛИЦ,
3. Цитаты по публикации в газете «Новое русское слово» от 7-8 октября
4. Изд. «Третья волна». – Париж – Нью-Йорк, 1986.
6. В. Кондырев. Указ. соч. Сс. 345-347.
7. Сб. «Голос надежды. Новое об Окуджаве». Выпуск 9. – М.: «Булат», 2012. С. 180.
8. «Новое русское слово» от 31.03.1995 г.
9. В. Амурский. «Все у меня о России…» Вспоминая Владимира Соколова. – «Вопросы литературы». Март-апрель, 2013.
10. Игорь Иванович Виноградов (10 ноября 1930 – 29 мая 2015) – литературовед, критик, публицист; гл. редактор московской редакции ж. «Континент».
11. И. Голомшток. Занятие для старого городового. Мемуары пессимиста. – М.: Изд. АСТ, 2015. Сс. 331-332.
Париж, июнь 2015