Очерк
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 280, 2015
Журнальный вариант
Разве могли бы мы любить мир так, как любим его,
если бы он уже совсем был нов для нас…
Ив. Бунин
ПОСТИЖЕНИЕ
Я собирался описать свое путешествие от вымышленного лица. Но, выдумывая своего героя, заметил, что с каждым новым поворотом сюжета и осмыслением событий, фальшивая красивость овладевает мной: передавал не то, что видел, чувствовал, осознавал и над чем мучился, – и в результате мой герой и для меня становился чужим и непонятным. А что мы можем знать по-настоящему о других людях, если часто, даже выворачивая себя наизнанку, не можем понять собственных поступков, мыслей и чувств. И разве можно судить о человеке, если не осознаешь всей сложности его внутреннего мира, не заглянешь в душу и не вскроешь истинных причин того, что видят твои глаза и чувствует сердце.
«…путешествие – дело очень полезное. Душа непрерывно упражняется в наблюдении вещей для нее новых и доселе неведомых», – заметил Монтень. Меня отправило в дорогу одно желание: разумное постижение своей родины, истоки которой заключены в людях, – в них живет, клокочет и проявляется добро и зло нашей жизни. Напрочь отвергнув свое воображение, передаю на суд читателей эти записки в том виде, как они сложились вослед уходящим событиям и впечатлениям в моем одиночном «тихом путешествии». В них я руководствовался одной, запавшей мне в душу мыслью: в познании жизни абсолютной достоверности не постигнуть, главное, быть искренним в своем отношении к миру, какой бы болью это не отзывалось в твоем сердце.
ОСТАНОВИТЬ
МГНОВЕНЬЕ
1968 год. Пять часов пополудни знойного июньского дня. На перроне, как всегда, шумно, суетно и грязно. Строго по расписанию наползают к станции поезда и электрички. Выдавив из себя, как из тюбика, расползающуюся массу пассажиров и всосав новую партию из толпы на перроне, урча, они набирают ход и исчезают за поворотом. А перрон, как скатерть-самобранка, все так же неисчерпаем.
Что может выхватить взгляд из этого несущегося потока людей, где каждый озабочен своими проблемами? Лица, одежду, жесты… Надо иметь не только время, желание и терпение, но и мужество, чтобы остановить мгновение и заставить себя почувствовать чужие улыбку, речь, взгляд. И тогда даже малейшее проникновение в них приоткроет завесу над тайной чьей-то незнакомой жизни, а сам ты станешь добрее и лучше и поймешь: нет толпы – есть переплетение людских судеб, и каждый человек – это особый мир, огромный и значимый. Но на это уходит время, мучительное напряжение умственных и духовных сил. А всякий из нас более всего дорожит собственным миром.
…прислонившись плечом к стене вокзала, стоит седая женщина. Она кажется сутулой из-за высокого роста. В больших темных руках ее повизгивает щенок. И тогда низкорослая чистенькая сучка, прижавшаяся к резиновым сапогам женщины, ревниво тянет к нему остроносую морду. Женщина поглаживает щенка, и он замирает, уткнувшись головой ей под мышку. Глаза женщины, полные тревожного ожидания, наливаются слезами; она вытирает их ладонью, щенок ловит ладонь губами и слизывает с нее влагу. Временами женщина привстает на цыпочки и тянется взглядом над толпой. Поняв, что обозналась и на этот раз, тяжко вздыхает и еще крепче прижимает щенка
Бесстрастный голос из репродуктора оглушает, трудно разобрать слова.
– Ой, какая чудная собачка! – восклицает ярко одетая дама, задержавшись около щенка. – Продаете?
– Нет-нет! – испуганно-обидчиво вскрикивает хозяйка собак и прикрывает щенка рукой. Сучка доверчиво поднимает голову на ее голос.
– А у меня болонка – просто прелесть! – восторженно делится своей радостью дама.
– Мои – хорошие, – с ревнивой нежностью отзывается женщина и продолжает сломленным голосом: – Но придется с ними расстаться…
– Значит, продаете.
– Нет! Как можно… отдаю… на время…
– Вы что, уезжаете?
– Соседи ругают.
– А им какое дело! – гневно вспыхнула дама. – Плевать на них!
– Видите ли, у меня комната с общей кухней…
– А моя Музочка приучена: на кухню не ходить!
– У вас тоже общая кухня?
– Что вы? – машет дама руками. – Как можно жить с общей кухней… Просто это негигиенично, когда собака по кухне болтается. Я ее приучила к порядку. Одна беда – в еде переборчива…
– А моя все ест. Только вот, бывает, когда знаю, что задержусь на работе, оставляю ей еду, – так она будет голодная ждать меня.
– С моей – просто не знаю, что делать, – хоть из ложки корми.
– …приду с работы уставшая, дверь открою – она сразу ко мне целоваться бросается.
– …мою Музочку муж научил газеты приносить.
– …увидит, что я ем, – тогда и она начнет.
– Знаете, какие сейчас дети пошли, – не допросишься. Вот муж ее и приспособил.
– А моя ничего не умеет делать, а все равно хорошо мне с ней.
– Так зачем же отдаете?
– Соседи обижают, – вздохнула женщина.
– Только бы попробовали мои вмешаться!
– Так я же на общей кухне… и что мне теперь вечерами делать? Телевизор что ли купить…
– Вот и моя Музочка просто обожает телевизор… ай, это же моя электричка! – дама подхватывает сползшую шляпу. – До свидания, собачки! – и бросается к поезду.
К хозяйке собак, тем временем, стремительно подошла грузная женщина с обветренным лицом и сказала густым голосом:
– Здравствуй, Алена… решилась все же?
На лице хозяйки собак вспыхнула робкая улыбка и тут же погасла. Пожав плечами, она обреченно ответила:
– Так нету ж выхода…
– Тогда давай-ка побыстрее, – женщина поставила на землю большую плетеную корзину, вытащила мешок и всунула в него поочередно обеих собак.
– Воздуху, воздуху дай им! – заволновалась хозяйка собак.
– Ничего, не подохнут, – вишь дырки какие.
– Я к тебе на днях приеду, – заплакала женщина.
– Чего ревешь, дура! Целы будут. Мой старик для них уже и будан соорудил во дворе, – женщина подняла корзину и, круто повернувшись, зашагала твердой поступью.
– Марийка, подожди! – бросилась за ней следом хозяйка. – Я же тебе билет купила.
– Чего тратилась-то! Всего три остановки.
– Да купила уж… бери, – она сунула подруге билет, быстро сорвала мешковину с корзины, запустила туда обе руки: раздались тоскливые визги, – она опять заплакала.
– Да чего ты как по покойнику! – прикрикнула на нее приятельница. – Живы будут. Да не засти дороги – опаздываю, – она отстранила ее и бросилась в вагон.
Электричка уехала, женщина затерялась в толпе.
На исходе дня солнце, оседая, становится беспощадным.
СЛУЧАЙНОСТИ
За окнами уплывала земля. Когда же я поднял взгляд к небу, казалось, земля догоняет поезд. Небо было в тучах, и лишь на краю горизонта, на его чистой поверхности, дрожало розовое облачко. С обеих сторон дороги возник лес, и поезд, как обреченный, понесся в зеленом туннеле, накрытом иссине-черными тучами. Так хотелось поскорее вырваться на простор полей, чтобы увидеть светлую полоску закатного горизонта.
В купе вагона, кроме меня, три пассажира. Однорукий мужчина в заношенном костюме, небритый, со слезящимися глазами, сидел у окна. Мальчонка лет семи, у него на коленях, тыкал худой ручонкой в стекло и задавал вопросы. Мужчина отвечал ему спокойным хриплым голосом. Их спутница, плоскогрудая женщина с тонкой, прыгающей между костлявыми лопатками косой, стала укладывать ребенка спать. Мальчик послушно лег, закрыл глаза. Женщина присела на корточки, стащила сапоги с мужа, подождала, пока тот ляжет рядом с сыном, и укрыла обоих зеленым выцветшим плащом. Ноги мужчины в заштопанных носках остались открытыми. Она вытащила из сумки черно-красный платок и обернула его ноги. Вскоре они уже спали: ребенок тяжело посапывал, а мужчина беспокойно ворочался, вздрагивая от собственного храпа.
Женщина вытащила маленькое зеркальце и, не обращая на меня внимания, расчесалась, разгладила мешочки под глазами, поправила на тонких ногах сбившиеся чулки, вытащила из пиджака мужа пачку сигарет «Памир», сунула в рот одну сигарету и вышла из купе. Я обратил внимание на ее пальцы – неожиданно красивые, белые, но с темными и грязными ногтями.
Я долго смотрел в сумрачное окно. Кто эта женщина и что за семья ехала рядом со мной? По случайным их движениям, взглядам, словам я пытался открыть их тайну, – и не мог. А если бы они рассказали мне о себе – где уверенность в том, что – правду? Всматриваясь и размышляя, я воображал их героями моих еще не написанных книг. Я хотел открыть их мир – для них же. Что за пародокс! Какая сила заставляет меня рассказывать то, что они знают лучше меня?
Мы живем в одном мире, общаемся, тремся телами, улыбками, взглядами, словами, но как трудно познаем друг друга. Наши знания о человеке во многом зависят от степени его участия в нашей судьбе. Мы рисуем мир другого человека согласно собственному отношению к жизни, – и этим открываем себя. Хотя каждого встреченного мы с первых же минут воспринимаем во всей неповторимой законченности его облика, и первое впечатление более точно, чем последующее узнавание. Протяженность во времени – вот что самое трудное в общении.
Лицо женщины туманилось в моем сознании, притягивало в своей тайне, волновало меня, как надежда… Наконец, она вошла – в купе запахло табаком. Очень хотелось поговорить с ней, но она – я это чувствовал – не желала. Задумчиво посмотрев на ребенка и мужа, она осторожно поправила сползший плащ. На мгновенье лицо ее озарилось светлой улыбкой. Не раздеваясь, она легла на верхнюю полку, несколько раз тяжело вздохнула, и вскоре стало тихо. Сколько я ни вслушивался – не мог различить ее дыхания.
Поезд мчался сквозь ночь, временами оглашая окрестность гудками, и лишь монотонный стук колес несмолкаемо заполнял установившуюся в купе тишину… Когда я проснулся – никого уже не было. Они сошли на какой-то станции, не разбудив меня. Полки купе были прибраны, голы и пусты, – словно этих людей и вовсе не существовало никогда, или они приснились мне.
МОСКВА
Москва, как обычно, – большая и шумная. И здание Белорусского вокзала, и чахлые деревья в сквере напротив, и обветшалый каменный мост, спускающийся к улице Горького, – все было блекло-зеленым, как пятна ряски в зацветающем водоеме. Проносящиеся на мосту машины казались скатывающимися с неба буро-зелеными потоками краски. Захотелось побыстрее покинуть этот унылый урбанизм; вскинув рюкзак на плечо, я поспешил скрыться в метро.
От света неоновых фонарей озабоченные лица людей делались безжизненными; стены зала, отшлифованные мрамором, тускло отсвечивали их мятущиеся тени. В черных стеклах вагонов отражались их бледные неподвижные лица, пугая своей безжизненностью. Когда поезд подходил к очередной станции, отражения пропадали в ослепляющем свете внезапно возникшего павильона станции; как освобожденные пленники, пассажиры выскакивали из вагонов, толкаясь и теснясь, мчались к эскалаторам – единственному пути обратно на землю.
Обилие людей не радовало: среди их бесконечного потока невозможно было выделить лица – влекущая и влекомая масса несла каждого, не считаясь с его желаниями и мыслями. А я так устал от этого дома, в родном Минске, – втянутый в многомилионную суету, теряя связь не только с людьми, но и с самим собой.
Спешу Москвой. В мельканье лиц
Ищу я доброго участья.
Так замирают в час причастья
И падают в молитве ниц.
Смотрю. В глазах огни ловлю.
Мне кажутся глаза слепыми,
Как будто их бедой слепили…
А я у них любви молю.
…Я вырастал из заблуждений
и поднимался над тоской
в минуты светлых откровений
пред миром, волей и судьбой.
В Новодевичьем монастыре – какое-то государственное учреждение. Охранник – хмурый мужик – весь в белом.
Заброшенная могила, на ней надпись: «Поступающий по правде идет к свету, дабы явны были дела его, потому что они в Боге содеяны» (Иоанн 3:21)
Служба в Успенской церкви. Отпевание. Отец Сергий – молодой, с отрешенным взглядом. Но чутко реагирует на все вокруг него. Его напряженное лицо обращено к иконостасу, руки теребят страницы молитвенника. На ходу делает замечания прислужникам и опять сосредоточенно читает. Отпевают сразу двоих: старика и младенца – они оба теперь уравнены смертью.
Матери младенца лет двадцать пять, – лицо желтое, вспотевшее, с черно-синими прожилками, светится бледный кончик носа. Она еще не до конца осознала, что происходит: первое потрясение прошло, а осмысление не наступило. Отец – худой, длинный, смотрит расстерянно: в нем, видимо, еще не успели проснуться отцовские чувства, – следит за женой и старательно подражает ей; заметив на себе чей-то взгляд, растерянно улыбается и прижимает к груди особенно желтые на фоне белой рубахи руки.
Дрожащий хор старух, под их белыми платками – серые дряблые лица. Высоко взлетает голос отца Сергия, – мягкий, вкрадчивый, хорошо поставленный…
Входят японские ламы, обвешанные магнитофонами и фотоаппаратами. Кланяются по-восточному на три стороны и начинают снимать. Голос какой-то старухи: «Чего они кощунствуют? Грех это, грех…» Ей отвечает другой голос: «Да что они могут понять. Знать дело: нехристи…»
Двое молодых людей стоят с отрешенными лицами около своих мертвецов, не замечая, как стекает воск с горящих свеч на их руки.
В стороне какая-то старуха учит ребенка креститься, своей ладонью склоняя его белокурую головку. Научит ли она его вере, и поможет ли эта вера ему в жизни?..
Новодевичье кладбище. Возвращаются мать и сын – с лейкой, идут устало и привычно, как с поля. Бродит меж могил старуха, всем показывает и рассказывает, как у себя дома. Вот запущенная могила Ильфа. Багрицкий и Олеша – рядом. Заброшенная, в пыли, могила Эртеля. Могила Чехова – как русская песня в хмурый осенний вечер. Гладкий, выхолощенный и прилизанный монумент Гоголю – от правительства. Прямые и надменные, как армейский строй, могилы военноначальников. Среди их могучих красных монументов холмик – могила Ландау, на нем – свежий букетик тюльпанов. На могиле Габбе – посвящение Маршака. На фундаментальном монументе Толстого изображения героев его книг…
Кладбище – как музей. Только вчера эти люди были живыми, с ними здоровались и разговаривали. Сегодня говорят об их делах, рассказывают не о человеке, а о той атмосфере, в которой он жил, о тех связях, которые сложились вокруг него. Ушла человеческая плоть – остался дух. И соотечественники передают новому поколению свои туманные и путаные воспоминания об этих душах.
Молодые мужики, здоровые и краснощекие, роют свежую могилу, на солнце блестят мокрые лица.
– Где могила Эренбурга? – спрашиваю я.
– Да вон же, рядом… вишь, девушка стоит около нее.
Размытый бесформенный бугор уже густо зарос травой, из-под нее чуть видна на белом куске мрамора надпись: «…енбург». Человека нет, есть его имя – словно сама земля с каждой новой могилой получает еще одно свое наименование.
За спиной голос прохожего: «…есть инстинкт самоутверждения и чувство собственного достоинства». Не оглядываюсь, но впитываю в себя: случайно услышанная фраза становится уже и моим образом мыслей, чувств, – частью меня.
Еду на Красную площадь. Мавзолей. Даже тень от постовых не колышется на его мраморе. Доносится приглушенный голос: «По скольку ж они так стоят?» – «Час.» – «Это как же можно – целый час, как каменный!» – «Я там был еще в 39-м году.» – «Ну и как тогда?» – «Все так же лежал спокойненько, как покойничек.»
На Лобном месте молодые назначают свидания. Но так же, как и в прошлые века, вечное солнце зажигает древние купола на храме Василя Блаженного.
…Хожу целый день, не перекинувшись ни с кем ни единым словом. Но в одиночестве среди людей рождается в моей душе фантастический мир.
Третьяковка… Иванов. «Явление Христа народу». Никто не смотрит на Христа, но тела людей чувствуют его приближение: все в них встрепенулось и напряжено каким-то долгим таинственным ожиданием. В глазах – какая-то пугливая надежда, растерянность, словно от возникающей боли.
Как повторяются страдающие глаза в картинах русских художников! Все в скорбной тоске.
Перед картиной Верещагина «Представляют трофеи» – две старушки. Одна из них тоскливо говорит: «Во все века друг дружку убивали». – «Так будет бысть до конца», – вздыхает за ней вторая. Обе крестятся.
…Отовсюду на меня смотрят глаза изображенных. В них живут души умерших. Они рассматривают меня и изучающе молчат. И все – тайна. А мне казалось, что я проник в причину их скорбных ликов. Нет! Это они меня изучают сквозь глубину веков – безвольно открываюсь им. Они смотрят и словно разлагают меня на части. Как мал и досягаем я для их усопших, летящих душ. К ним приходят учиться понимать. В них столько знаний, чувств и мыслей! Сколько раз устремлялись к ним люди с мольбой! Как загадочны и притягательны эти отрешенные лица…
Как мы смешны, таинственны и лживы,
Когда вдруг кто-нибудь затронет наши чувства!
Одним желаньем наши души живы:
Как приспособиться?!
…Живая связь становится искусством.
Концертный зал Чайковского. Нейгауз играет Шопена.
Сегодня, как и много веков назад, творцы человеческой цивилизации создают новые пути для людей, сами же не пользуются этими плодами. И это не аскетизм. Занятые творчеством, поглощенные им, – они беспомощны в быту и довольствуются минимумом из создаваемого ими.
ВДНХ. Главный павильон. «Белоруссия производит по сравнению с 1913 годом…»
Павильон «Атомная энергия». «Ярким горнилом для термоядерных реакторов могут служить тяжелые изотопы водорода. Миллион таких электростанций, как Красноярская, могут выработать это количество энергии лишь в течение 100 милионов лет…»
«Советская печать»: в 1967 году в СССР издано 1798 наименований книг по искусству тиражом 22,8 млн экземпляров. Да, потрясающие цифры! Но еще больше потрясает, что книг по политической пропаганде издается больше и бóльшим тиражом.
Развитие кино в СССР: 1930 – звуковое, 1931 – цветное, 1941 – стерео, 1955 – широкоэкранное, 1957 – панорамное, 1958 – полиэкран, 1960 – широкоформатное.
Радиотехника: в СССР более 500 радиостанций.
Десятки павильонов… Но невольно рождается мысль: все есть, все умеем делать, от сложнейших ракет до бытовых аппаратов, но все, предлагаемое людям, – самого низкого качества, а многое вовсе не доходит до рядового потребителя – дефицит. Проблема производства и распределения. И нет ответственности производителя за судьбу своих товаров. И нет права приоритета лучшего – в этом одна из причин нашего кризиса. Производство – конкуренция – сбыт.
И слишком много громких слов о том, что будет. Ведь это не переспективный план развития, а выставка наших достижений!
В СССР – 503 театра.
Театр Моссовета. Г. Белль «Глазами клоуна», постановка и главная роль Г. Бортникова. Размышление о свободе искусства и правах человека – все это укор нашей советской действительности. И как непривычно и страшно это слышать открыто со сцены. Слушал, затаив дыхание, и мне воочию чудилось, что весь зал, каждый зритель в нем, оглядывается со страхом: не ворвутся ли сейчас сюда сотрудники КГБ, чтобы арестовать не только артистов, но и тех, кто позволяет себе слушать эту «крамолу».
Очередь на «Таганку». Поклонение искусству? Нет, важнее то, что люди могут здесь глотнуть каплю правды, которую, рискуя свободой и жизнью, несет им театр Ю. Любимова. Сюда стекаются люди со всей страны, всех поколений. Споры горячие, крутые, до хрипоты. Разноречивость суждений, вкусов, обнаженность – вот оно благотворное воздействие на человека, свободного от нашей государственной идеологии. Правда пробуждает человеческое достоинство, загнанное советским строем в глубины души, живущей столько лет под страхом тоталитаризма.
Театр Сатиры. «Баня» Маяковского. Все эти дни при посещении театров меня охватывала радость оттого, что я был к этому уже подготовлен – многое совпадало с моим интуитивным пониманием мира. И это помогает оторваться от примитивности прошлого опыта, вдолбленного в меня, по крупицам отбрасывать от себя вульгарно-романтическое восприятие жизни.
Можно во всем винить себя. Можно обвинить общество. Но есть и иное измерение: ты и твоя взаимосвязь с обществом. Раньше было что-то чувственно-маниловское в душе и сердце, и система нашей жизни поддерживала мои пустые иллюзии. Но мало осознать – надо научиться действовать, сопротивляясь обману государственной системы.
В такси водитель рассказывает: «Садится ко мне парнишка, с целины возвращался. Дает мне двадцать рублей и говорит: ▒Покажи мне Москву на всю сумму’. Да тут на стольник и на одной улице ничего не увидишь!»
Интересы, потребности и желания человека зависят от его взаимосвязи с жизнью. Дать картины жизни бессвязными мазками, общим планом, – но выделить при этом значимость одной единственной детали и ее влияния на человека. Действие замкнуть, вести по кругу. Каждая деталь – качественное развитие ситуации. Возможны отклонения, экскурсы, но обязательно держаться общей линии. И, описывая происходящее, выявлять ее, – как чувстуешь и думаешь, не боясь ошибиться. Главное – фактическое отображение реальности: сквозь все размышления и переживания – реальную цепь событий.
Пивной бар «Жигули». Мужики кайфуют. Коренастая, рябая буфетчица в наколках. Принимает меня за своего, угощает пивом, сигаретами, не хочет с меня брать деньги: «Не боись – не победнею. Мне хватает на хорошую жизнь. Я тут три дня работаю и три отдыхаю… не хуже, чем в лагере». Официант – огромный боров с замкнутым лицом и крутым подбородком. Влажная от пота рубашка липнет к спине, выползла из-под ремня. Считает выручку проворными цепкими пальцами, раскладывает на две стопки, одну сунул в задний карман брюк, вторую понес сдавать в кассу. Что меня так коробит при взгляде на него? Не признаю его образа жизни? Но что в действительности я знаю о нем?..
ЯРОСЛАВСКОЕ
ШОССЕ
Ранним утром я сел в электричку Москва – Загорск и вышел на станции Подлипки. Через десять минут был на Ярославском шоссе. Отсюда начинался намеченный мной маршрут: пешком и на попутных машинах – к «Золотому кольцу», а затем к Волге.
Я шел вдоль шоссе, с каждым шагом ощущая тяжесть рюкзака. День катился уже к полудню, а водители не обращали внимания на мою поднятую руку. Грузовые машины проезжали редко, водители объясняли жестом, что сворачивают с дороги. В легковых автомобилях с чувством собственного превосходства проносились частники – человек с рюкзаком не привлекал их внимания: что с него возьмешь, – да и мой вид не вязался с их плюшевыми сидениями.
День был жаркий. В безоблачном небе горело одинокое, как и я, солнце, уже раскаленное добела. Справа от дороги шел старый лес, слева – простирались зеленые поля, и за ними ровной линией тянулись дома селений, едва различимые среди густых садов.
Из леса выехал тяжело груженный песком самосвал. Белесый, загоревший шофер притормозил передо мной, открыл дверцу и крикнул:
– Эй, парниша, закурить найдется?
Я подошел к машине и протянул ему сигарету. Он сунул ее в обветренные губы, прикурил, прикрывая огонь ладонями в мазутных пятнах, и, блаженно выпустив дым, спросил:
– Далеко собрался?
– До Волги.
– Садись. Пару километров до развилки подброшу – там больше машин.
Я сел в кабину, устроил между ног рюкзак, и машина резко рванула с места.
– Никак путешествуешь? – спросил водитель.
– Да.
– А чего один?
– Привычка…
– Плохая привычка. Негоже одному – намаешься
И я, словно оправдываясь, пояснил:
– Через месяц встреча в Ярославле с товарищем. Раньше он не мог выехать.
– А, чего там! – выручил водитель. – Это даже неплохо одному-то: больше увидишь и поймешь. Я у Чехова читал: в дороге надо быть непременно одному.
– Любишь Чехова?
– Чехов – это Россия! – воодушевленно выпалил он, и глаза его вспыхнули и потеплели. – Была у меня командировка в Крым, так я целый круг к Ялте сделал, чтобы в его дом-музей попасть. Наверное, час в его кабинете простоял… Помнишь, у него над камином «Стога» Левитана? С тех пор для меня Русь – Чехов и эти стога. И учиться захотелось. В школе за десять лет всякую охоту к учебе отбили, а там – словно ожил я. Теперь вот заочно учусь. Семью кормить надо, – он как-то быстро и откровенно начал делиться со мной, встречным, своими планами.
Я внимательно слушал, полный благодарности: значит, с первых минут доверял мне. В кабине горячо пахло бензином, раскаленным на солнце железом и сигаретным дымом. Мелкие крупицы песка бились в лобовое стекло, скатывались на капот и еще долго подпрыгивали на нем, словно обжигаясь. Через открытое окно врывался сухой жаркий ветер и не мог освежить разгоряченное лицо.
Перекресток появился неожиданно. Он остановил машину и, не выключив мотора, сказал:
– Тут и жди. Я бы тебя еще подвез, да извини – работа…
– Спасибо, – я положил ему на сиденье пачку сигарет. – Возьми.
– Да ты что?! – вспыхнул он.
– Пока еще купишь… У меня есть в запасе.
– Ну, коли так, спасибо, – он темными пальцами вытащил несколько сигарет, положил перед собой и протянул мне пачку.
– Счастливо! – я подхватил рюкзак и выскочил из кабины.
– Видишь, как оно, – виновато улыбнулся водитель. – Ехать мне надо, на стройке ждут… Хорошо, что ты один, а то и поговорить бы с тобой не смогли. Часто так бывает: едешь с человеком – и молчим. Отчего это так, а?
– Стесняются люди…
– Нет! – резко перебил он. – В страхе столько лет живем. Дурным умом крепки стали от этого страха. Вот что с людьми деется. А я так считаю: если с добром к человеку идешь – он добром и ответит.
– Не каждый так может.
– Не может слабый или напуганный. А ты – сильный, но вот уверенности в тебе пока маловато. – Мне стало как-то не по себе от его слов: он сказал то, в чем я боялся признаться себе. – Ты переломи себя – даже там, где, может, и неправым будешь. Пусть и ошибешься – зато уверенности научишься. – Он добродушно улыбнулся: – И со мной такое бывает. Не сам я до этого дошел – люди подсказали.
– Спасибо за науку. Извини, что задержал тебя.
– Это ты меня извини, что мало подвез. Да не с каждым человеком повезет поговорить, как с тобой. Бывает, разговоришься, а продолжать не хочется. Едем всю дорогу, как чужие. А у нас с тобой согласно получилось. Счастливого пути. Да посмелее голосуй, а то не поймешь: машину хочешь остановить или от мух отмахиваешься, – он весело засмеялся, склонившись над рулем, отъезжая, высунул из кабины искрящуюся на солнце белобрысую голову и долго махал мне рукой.
ДОРОГА
Палящее солнце все так же одиноко катилось по небу. Сквозь аромат травы густо пахло расплавленным асфальтом. Тело было горячим, и потная рубаха липла к спине под рюкзаком. Через несколько часов пути показался мост, окаймленный белыми перилами. Под ним, в низине, проходили две ветки железной дороги. Плотно чернели промасленные шпалы и ярко сверкали на изгибах рельсы.
Лицо водителя уже смутно помнилось, но его приятный голос все еще отчетливо звучал во мне. Я с грустью подумал о том, как обыденно встречаются люди, разговаривают, улыбаются друг другу и расстаются навсегда. Думал о том, как трудно дается общение, когда одному из нас не хватает чуткости: одно неосторожное слово разрушает налаживающуюся связь. Человек замыкается в себе и готов тогда обвинить весь мир в непонимании…
Человек лежал на рельсах, лицом к небу. На нем был черный, вываленный в песке комбинизон в мазутных пятнах. Руки-ноги разбросаны по сторонам, короткие толстые ладони темнели от въевшихся в них железа и масла. Отвратительным показалось его лицо: потное, разопревшее от водки и солнца, с прилипшими к узкому лбу с единственной морщиной сальными волосами, под правым полуоткрытым веком белело навыкате глазное яблоко. Не просохшие сопли тянулись из носа в полуоткрытый рот – когда он тяжело вздыхал, они дрожали. От него смрадно пахло перегаром.
Я потряс лежащего за плечи. Начал бить по щекам, тереть уши – на мгновение веки приоткрылись, но в коричневых зрачках стыло непонимание. Наконец, промычал – и среди бессвязных слов я различил отборную матерщину. Он вдруг приподнялся и с невидящим безумным взглядом начал отчаянно размахивать кулаками. Я прижал его руки, он обмяк и стих, тяжело сопя. Подхватив обвисшее тело под мышки, я оттащил его с рельсов под откос. Длинные ноги в больших кирзовых сапогах оставляли на песке два вихляющих следа, и мелкие камешки, осыпаясь, заполняли голенища. Уложил пьяного в тень, под куст, головой повыше, – и дыхание его стало спокойнее.
Появилось непреодолимое желание вымыть руки, я оглянулся в поисках воды. Но под знойным солнцем видел лишь уходящее к горизонту поле, небольшую рощицу и за ней – маленькие строения поселка. Звенящую тишину нарушал лишь стрекот кузнечиков.
Человек зашевелился, тяжело вздохнул, – в тени лицо его казалось уже не таким безобразным.
«И это – человек… И его надо любить и прощать… За что?»
Именно эти мысли вызывал у меня не раз один из моих друзей, Геннадий, когда, напиваясь до беспамятства, он превращался вот в такое же существо. А ведь Геннадий был добрый человек, талантливый музыкант. Сломленный неудачами, он начал пить, опустился, и теперь лишь в короткие часы между запоями сочинял свои чудные песни. Получив очередной отказ принять его музыку, он напивался, притаскивался ко мне в квартиру с набухшим, как у утопленника, лицом, заваливался в кресло, зло ругал весь мир и засыпал. Глядя на его запрокинутую голову с посиневшими ушами и взлахмаченными длинными волосами, худую шею, замызганные туфли, красивые, даже в безпамятстве, длинные пальцы музыканта, я всегда видел его другим, каким он был в трезвости: умный, изящный, восторженный, чутко откликающийся стихами на малейшее проявление красивого в жизни; стихи он обогащал своими музыкальными импровизациями. А, бывало, оборвав наши споры, начинал безудержно танцевать, тащить всех за собой – и это порой казалось диким. Но в такие минуты его творческого экстаза прощались ему задиристость, буйство… многое, что вдруг проявлялось в нем пьяном. Мы понимали причину его тоски и безумства: затравленный талант, творчество не вписывается в установленные государством нормы. Он все чаще жаловался на усталось, жизнь ему казалась затянувшейся. Мы видели, что наш друг гибнет на глазах, но не могли ему помочь. Мы понимали его и прощали.
А теперь передо мной лежал совершенно не известный мне человек – и ничего, кроме брезгливой жалости, он не вызывал.
«Чего сижу, – подумал я. – Сейчас придет в себя, захочет опохмелиться, и завтра снова…» И все же медлил оставлять его: чувство причастности к беспомощному было сильнее брезгливости.
А мир вокруг, озаренный ярким солнцем, был восхитителен! И это высокое чистое небо и прозрачный застывший воздух, колеблющийся от поворота головы, и какие-то чудные звуки вдали, и ощущение силы в своем теле, и прикосновение нежных трав к моим ладоням, – все было желанным в своем волшебстве. Хотелось лишь одного: ощущать, видеть и понимать так же естественно и просто, как эти густо желтеющие в поле ромашки. Лежащий передо мной пьяница был для меня сейчас дальше и чужеродней, чем природа вокруг.
Шагов я не услыхал. Разгоряченная от ходьбы и солнца, передо мной стояла женщина. Ее волосы были растрепаны, глаза смотрели холодно. Голубенькое платье плотно облегало крепкую фигуру в резиновых сапогах с прилипшей к ним грязью, подвернутые голенища открывали темные от загара икры.
– Вон где себе место нашел! – негодующе произнесла она.
– Ваш? – спросил я.
– Был бы мой – я бы его быстро от этой дури отвадила!
– Часто он так?
– А, поди пойми вас, мужиков! Вроде и дети хорошие, и жинка добрая, любит его. Тихая больно – от того и прощает. Ну и дура! Я ей раз посоветовала: выгони его хоть раз, может, поймет. Она так и сделала. А он взял и ушел от нее. Пришла она зареванная, поругалась со мной. Нашла его пьяного и домой на руках заволокла. Теперь скажи что-то поперек его – она глаза выцарапает. А мужик он когда-то и вправду был ладный. Помню, девкой и мне нравился… – она замолчала; подхватив волосы, подколола шпилькой.
– Что с ним делать? – спросил я.
– А что с ним станется! Отоспится – домой дорогу знает. Верка сейчас на работе. Увижу – обрадую, все бросит и прибежит… Сам-то здалек будешь?
– Издалека… А давно он пьет?
– Как стакан в руке держать научился. Дурное дело – нехитрое, а любого человека загубит… Ну, пошла я.
Ни разу не оглянувшись, она ушла, упруго и широко ступая по высохшей тропинке; из-под ног поднималась и лениво оседала пыль.
Я смотрел ей в след и думал: вот еще один человек исчез из моей жизни, чуть приоткрыв завесу своего отношения к миру. И этот мужик, что больше часа лежал передо мной со всеми своими мыслями, чувствами и способностями – никогда больше ничего не узнаю я о нем, хотя и спас ему жизнь. И он не будет знать обо мне. Все останется таким, как есть в реальной жизни: противоречивым, красивым и безобразным одновременно. И где найти силы в себе, чтобы все это осознать? Прощать в настоящем – запутываться в будущем, не прощать – зависеть от прошлого и жить в плену обид… Как труден путь человека к человеку.
Все живое в природе от рождения представляет то, чем ему предназначено быть. Лишь человек должен пройти сквозь жизнь и вынести на себе всю тяжесть мира, чтобы стать тем, кем он сам выбрал себе. Сам себя выдумал и утвердил, и устремился к себе, пока не погас последний порыв к прекрасному, к жизни. А кто не справился с этой суровой борьбой – потерял себя. И таких, видимо, большинство. Наблюдая людей, все чаще прихожу к этому выводу. Но убеждаю себя: каждая личность – богатство, индивидуальность, целый мир… Как я наивен!
Мы инстинктивно принимаем человека таким, каким он открывается перед нами с первых минут общения. Но важно, переборов это впечатление, пытаться открыть его с лучших сторон, – тем вызвав в его душе ответное понимание и добро. Все дальнейшее общение будет зависить от этого взаимного доверия и откровения.
Людям хочется участвовать в судьбах друг друга, помочь утвердиться в жизни. Но наша неосторожная необдуманная реакция может нарушить искреннее желание помочь нам. И, оборвав возникающую связь, человек уходит в себя, чтобы затем обвинить весь мир.
ВЛАДИМИР
Город Владимир, беспокойно стоящий на круче реки Клязьмы, как бы готовится сбежать в низину. Люди толпятся и снуют на маленькой привокзальной площади, словно у них нет сил подняться по крутому обрыву на его узкие старинные улочки. Крыши домов прижались к плотному небу, купол Успенского собора, воткнувшись в него, казалось, сейчас разорвет его – и все вокруг погибнет под ним.
Иногородних можно узнать по чемоданам и узлам, они носятся по билетным кассам и магазинам, затем мчатся на перрон, толпами сгрудившись у вагонов.
Единственное старенькое двухэтажное строение напоминало о древности этого города. Вокруг уже высились новые дома, но в свете яркого солнца особенно была заметна их неряшливость. Вдоль улиц с троллейбусными проводами росли чахлые деревца с обвисшей и пожелтевшей от зноя листвой.
– Молодой, молодой, дай погадаю! Судьбу расскажу.
Передо мной стояла бесстыдно красивая юная цыганка. Сквозь яркое прозрачное платье просвечивалась каждая ее смуглая мышца, большой вырез открывал, завораживая взгляд, высокие светло-кофейные груди. Цвет их светлел к высокой тонкой шее, становился нежно-розовым, и просматривались, голубея, узенькие прожилки под натянутой кожей. Все в ней было молодым, сочным и чутким, а в черных, как спелая смородина, глазах горел тот таинственный огонек, который свойственен этой удивительной свободной нации, упорно, веками живущей на воле, несмотря на невзгоды и унижения.
Она протянула мне ладонь с длинными грязными пальцами и розовыми ногтями и затараторила:
– Ну, и чего долго думаешь, молодой? Давай побыстрее… все узнаешь… Вижу, красивый ты, добрый… через то и страдаешь…
– Я верю не в гадание, а в Бога, – с улыбкой ответил я.
– Что – Бог? Ты цыганке верь. Она и про Бога все знает.
– Погадай тогда на Бога.
– Бога не Бога, а у него своя дорога, – продолжила она скороговоркой. – На тебя буду гадать… Думаешь, мне твои копейки нужны! Добра тебе хочу, открыть хочу, что с тобой происходит, а ты этого не знаешь. Глупо в темноте жить. Вижу, всю жизнь тебе червоная дама разбила. Тамаркой звать… Дай папироску.
Я протянул ей сигарету. Она ловко перехватила ее, нежно коснувшись моих пальцев, быстро вставила в пухлые губы и прикурила, громко чмокая. Густые иссине-черные волосы ее сбежали по затылку и рассыпались.
В этот момент, склоненная и замершая, она напомнила мне фигурку какого-то древнего божка. А может быть, действительно в этой маленькой головке заключена какая-то чудодейственная сила (интуиция, опыт веков?), которой дана власть и право читать судьбу человека? И есть в истории этого племени то, что позволяет ему по запутанным линиям ладони разгадывать клубок этой тайны. Не оттого ли и дан им в дар этот притягательный и настораживающий свет в черных глазах, от которого и «конь о четырех ногах спотыкается»?
– Погадай, – протянул я ладонь.
Она повелительно посмотрела на меня и приказала:
– Возьми монетку в руки – тогда все прояснится.
Я положил на ладонь полтинник. Она ловко смахнула его себе в ладонь и сказала:
– Еще положи!
Я даже не успел возмутиться ее наглостью, а она, улыбаясь, ждала. Рядом с ней появилась старая цыганка с высохшим желтым лицом, в сером мужском пиджаке. На ее руках лежал младенец, обернутый грязным платком, к ноге прижимался мальчонка с воспаленно блестевшими глазами под длинными ресницами.
А молодая цыганка держала передо мной настойчиво раскрытую ладонь. И я понял: ей безразлично было, кто я и что думаю о ней, – надо жить и кормить этих двух голодных малышей. Виновата ли она в том, что таким образом зарабатывает на хлеб свой насущный? Там, за порогом этого мгновения, в которое волею судьбы был втянут теперь и я, была ее жизнь с дикой и необузданной страстью к свободе, была вся прошлая жизнь ее племени, его бесконечные скитания по бескрайним просторам земли, где, всегда преследуемые и гонимые, они гордо бродили среди людей и народов иных племен и оставались веселыми и неунывающими – под общим для всех нас вечным небом. И вина ли этой молодой цыганки, что так сильна в ней вековая традиция этой странной и безумной жизни? Она приучена к ней так же, как я – к своей.
Я стыдливо сунул ей пять рублей, круто, не оглядываясь, зашагал по площади среди шума, гомона, криков и тесноты людских тел.
Туристы ездят поглазеть на архитектурные памятники, строения, древности, и как мало вглядываются они в лица встречных людей. Но что стоит мир вещей перед миром одного человека?
На улицах много схем с маршрутами памятных мест этого края, все дышит стариной: Успенский собор – XII век, Золотые ворота – XII век, Церковь Покрова – XII век… неужели только прошлое и составляет ценность здесь жизни?
Владимирский музей. «Того же лета (1108) совершен бысть град Владимер Залешьский Володимером Мономахом, и созда в нем церковь камену святаго Спаса» (Русская летопись 1108г.). «В 1722 году открылась вторая школа во Владимире, обучалось 7 мальчиков, окончило – 2. В школах обучали цифири, субстракции, мультопликации, дивизи, тройному, десятерному щету, озвлечение корней квадрата и кубуса, потом геометрии, стереометрии и тригонометрии.» Бураки – круглая плетеная корзина. Укладка – шкатулка. Светец – подстава… Дело об убийстве помещьичей собаки крестьянином Артемьевым. Согласно приговору, с виновного следовало взыскать штраф в сумме 8 рублей, замененный ввиду неплатежеспособности крестьянина описью его имущества…
Личность в истории – и ее забвение: Феодосий Косой, еретик, монах Кирилла-Белозерского монастыря, из беглых холопов. Отвергал феодальную Церковь, основные догматы, обряды и таинства, проповедовал социальное и политическое равенство людей. Жизнь во имя идеи, человек – ее носитель, воплощение единого Духа. В этом его святость, божественность – это высший дух, незримо бытующий в мире. Человеческое «я» отражает идею как составную часть настоящего и опору для будущего. Дух вечен, и носитель его – Человек. Те, кто не отдает себя жизни духа – выпадают из цепи человечества.
Дмитриевский собор. 1193 год. А. Рублев, Д. Черный. «Идут святые в рай»
(фреска
Успенский собор. 1158–1160 годы. Крупнейшая постройка князя Андрея. Его золоченый купол виден от дороги на Муром. Этот собор – как символ утверждения самостоятельности Владимирской земли, утверждения ее политическим центром Руси ради объединения и единства. Северная стена – гробница Владимирских князей…
Княгиня Агафья погибла во время татарского нашествия… Иконостас XVIII
века – дерево, позолота, борокко, – раньше здесь был
иконостас Рублева (
Собор как символ, воплощение извечных нравственных ценностей, не подвластных времени, истории и противоречиям в душах людей, каждый из которых, мучаясь, обречен избирать самостоятельно свой путь между Добром и Злом, между Духом и Плотью, – по дороге, ведущей к смерти. И лишь потомки определят ценность каждой личности по оставленным ею следам в истории своего века, сверяя с недосягаемым идеалом бессмертного Духа.
Покидая Владимир, подумал: я уехал из Минска лет двадцать назад. Но в сравнении с тем, что сохранилось здесь из древности, – словно вовсе не жил ни я, ни мой город, лишенный войнами и революцией своей изначальной истории, архитектуры, культуры, своего истинного лица, – словно родился я на пустом месте, и история начинается только сегодня. «Мы свой, мы новый мир построим…» – в этом роковая ошибка всей социалистической действительности, наша дорога – вникуда. Но при таком подходе – цель оправдывает средства! – не может быть ее продолжения. Все это не замедлит сказаться в ближайшем будущем: если сознательно не вернемся к истокам – нас ожидает крах и забвение.
СУЗДАЛЬ
«Того же лета заложенъ бысть градъ Суждаль, и срублен бысть того же лета» – первое упоминание о нем в связи с Суздальским восстанием, вызванным голодом. Подавил восстание Ярослав Мудрый, 1023 год.
Подъезжая к Суздалю, еще издали увидел, как в бескрайности горизонта высветились на солнце первые купола, и ощутил, как все настоящее – и утомительная дорога, и безжалостный зной, и угрюмый шофер рядом – растворились в новом потоке неизведанных доселе чувств. Небо было утыкано куполами, как большая синяя игольница.
И перед этим величием и красотой чуждым казалось все вокруг: и шум толпы, и проносившиеся с грохотом машины, и пестрые ряды туристов, и таблички с современными названиями улиц, и длинные вывески на порталах зданий на современном русском языке.
В лицо дохнуло вечностью.
Я зашел в «Ветерок» и заказал чашку кофе. Разомлевшая от жары, работы и толпы посетителей, буфетчица, рукавом отирая пот с утомленного лица, бросила мне на прилавок сдачу и вздохнула:
– Продыху от вас нет, налетчиков!
– Зато весело вам стало жить! – отшутился я, жадно сделал большой глоток и сморщился: кофе был мутным и холодным.
– Дальше уж некуда, – вдруг охотно отозвалась она. – А на кой черт нам все это! Раньше были у нас красота и покой, а нонче самим деваться некуда – все приезжими глазатиками забито. И в магазинах из-за вас, чертей, купить нечего. Все выгребают. У-у, твари ненасытные!
– Привыкайте, – с дружеской улыбкой ответил я. – У вас скоро еще не то будет.
– Неужто?! – она испуганно вскинула на меня взгляд и отчаянно замахала руками.
Входили новые посетители и, покрикивая, требовали обслужить. Вваливались и вываливались из павильона люди, раздраженные зноем, теснотой и усталостью. В узком сооружении из пластика было душно и, казалось, раскаленное солнце вот-вот расплавит стены. Сквозь их прозрачность было видно, как поднимается от земли жар. Я вышел на улицу. Ощущение старины захватило меня с такой притягательной силой, что я перестал замечать людей – остался один на один с историей. Что же погнало и меня сюда? Любопытство или утверждение своего «я» во времени? Я пришел взглянуть на прошлое, но каким бы великим оно ни было – оно уже навсегда позади. А я – живу, могу ткнуть ногой в эти массивные, давящие своим величием стены. Все это крепко сбито, значимо, гениально построено, но в моей власти потрогать это или пройти стороной.
Топоним «Су-зда-ль» образован в древнерусском языке от глагола «съзьдати», т. е. «создать», при помощи именной приставки «су» и суффиксального форманта «ль». Глагол «съзьдати» имел конкретное первоначальное значение «слепить из глины». Так Бог создал человека из глины. В одном из азбукников XII века написано: «Здание, еже есть глинянъ сосудъ, или Храмина» (Словарь русского языка XI–XVII вв.). Так тесно были связаны гончарное ремесло и градостроительство. Суздаль – глинобитная или кирпичная постройка. Владимир Мономах построил на северо-востоке первое каменное здание – большой кирпичный собор Успения Богородицы и княжеский двор при нем. Хотя понятно, что в основном Суздаль строился деревянным, но географическое название дается, как правило, по какому-то характерному, бросающемуся в глаза, известному признаку.
На башне Богородице-Рождественского собора звучно и печально пробил колокольчик. Еще одна минута в прошлом. А я выскочил из него, посмотрел на изящный циферблат на темной кирпичной стене: стрелки были неподвижны – часы испорчены. Пористый туф, треснувший и выщербленный во многих местах, рассохся и осыпался век за веком – от этого шестистольный пятиглавый храм с тремя притворами, огражденный строительными лесами, казался перекосившимся. Я замер, завороженный архитектурой храма, – и сейчас таинственного и притягательного даже в своей ветхости. Смутно видел плывущие мимо меня толпы людей и различил голос гида: «Во время татаро-монгольского нашествия Суздаль был разграблен и сожжен… К XIV веку в Суздале было 11 монастырей с большим количеством церковных построек… в 1573 году насчитывалось 414 дворов…»
Огромная трещина через всю стену отвлекла меня. Я с благоговением притронулся к древним кирпичам: темно-красные, они и на солнце были холодными, в трещинах между ними сновали черные жучки. Застыл в плену этого прикосновения, – казалось, сам став прошлым. И равнодушно внимающие голосу гида туристы, и сам он, сухонький и всезнающий, и небо, тронутое желанными облаками, и звуки вокруг – все было рядом, но каким далеким и ненужным казалось. Я был где-то вне времени и пространства, вне самого себя, не человек – вместилище между прошлым и настоящим. Стоит мне сдивинуться с места – и все исчезнет.
И опять зазвучало в моем сознании: «Мы свой, мы новый мир построим…» Господи! Как же надо было не уважать свою историю, свой народ, свою землю, чтобы не ценить думы и дела предков, которые жили на этой земле, так же мучались, страдали, радовались и горели желанием не только счастливо жить, но и оставить для потомков память о делах своих, о своих победах. Чтобы потомки не только знали прошлое, но могли и ценить его, могли творить жизнь, учитывая прежний опыт, знания, мысли и чувства, и то главное, ради чего и стоило жить на этой земле: протяженность во времени рода человеческого. Это ведь и есть вечная жизнь каждого отдельного человека. И то, что мы извлечем из этой протяженности, – то и будет настоящим, горестным или счастливым – зависит от нас.
В безудержном стремлении построить всечеловеческий рай на земле, мы разрушили свое прошлое – этот единственный фундамент реальной жизни, без которого нет и не может быть будущего.
Предки наши! Если души ваши витают в облаках над нами, и вы видите то, что мы сотворили с вашими делами, – что думаете о нас?! Простите ли вы нас? И разве может одно поколение построить рай на земле, начиная строительство на самочинном порушении прошлого?
А гид уже расссказывал о мастерах – рабах из Костромы Гурии Никитине и Силе Савине, и жестом взлетающей руки предлагала взглянуть на Ризоположенский монастырь, Александровский, Петро-павловскую церковь. Купола их в свете заходящего солнца были величественны. Немцы качали головами и ахали от восторга. Вдруг один из них воскликнул на ломанном русском языке:
– Вы и сами не знаете, каким богатством обладаете! – Гид сконфуженно улыбнулся, но тут же гордо поднял голову. – Какой дурман! Какая сила!
Закатное солнце расплескалось в небе, и розовые облака еще долго несли в себе его уходящий свет. Воздух был чист и прозрачен.
Я спустился по высокому обрыву к журчащей речке Каменке, перешел по шаткому настилу из двух сбитых досок на болотистый берег и очутился в узкой улочке. Высокие заборы глухо ограждали дворы от взглядов прохожих.
На лужайке с криком носились дети, на лавочке, вся в черном, сидела старуха и зачарованно смотрела на закат. Навстречу мне шел мужик в мешковатых штанах и в майке, на его широких костистых плечах, мерно раскачиваясь, скрипели на коромыслах ведра, и вода в них лучезарно отражала вечернее небо.
Отсюда был виден весь монастырь, башни вдоль стен означали его границы. Позолоченные купола, высоко поднятые над землей, несли в себе свет ушедшего солнца.
Я шел по древней земле. Казалось, она была такая же, как всюду, где мне выпало бывать: песок, камни, трава, те же знакомые запахи июньского лета, и так же в кипении страстей жили здесь люди. Но почему с таким волнением я разглядывал все вокруг? Не оттого ли, что человек останавливает свое внимание лишь там, где время наложило свои рельефные отпечатки, воплощенные в архитектурных формах, в событиях или в истории жизни. Размышляя о XVI веке, мы вспоминаем разрушенные стены крепостей Казани, картину Репина «Иван Грозный убивает своего сына»… О Петре I – вспоминаем Петербург, Зимний Дворец, пушкинскую «Полтаву»; о Ленине – революцию, Гражданскую войну, продразверстку, НЭП… Все эти события связуются в непрерывную цепь и определяют историю и наше отношение к ней. А уже через нас, через наше осмысление и собственные деяния, история утверждается в будущем. И обретает смысл. Пока новые поколения, в зависимости от установленного идеологического строя, не перепишут ее под себя.
Случай извечен, как земля и ее история. Как трудно определить истинную ценность прошедшего. Будущее все равно, перетасовав историю, подгонит ее ценности под свои запросы и идеи.
Покровский монастырь, 1364 год. Покровский собор, 1510–1518 годы. Росписи вдоль стен… каждая притягивает к себе взгляд и заставляет думать, чувствовать, поражаться. Нет, это не древность, а гений человеческой мысли как неповторимость и логическое продолжение творящей Природы, отраженной в формах и красках, помогает определить истинную ценность прошлого.
И сколько таких росписей разбросано по церквам! Многие из них находятся на высоте, под куполами, чуть различимые бледными очертаниями, когда, словно украдкой, пробьется солнечный луч сквозь маленькие бойницы и озарит их… А может быть, там, среди них, находится одно из величайших творений безымянного художника – таинственная скорбь одухотворенного лица, затаившего в себе ответ о жизни и смерти. И этот образ не менее велик, чем прекрасное в таинственной улыбке лицо Джоконды, томящийся взор Данаи или загадочный свет в глазах мадонн Рафаэля… И никому уже не дано его увидеть и понять. Может быть, и сам художник, создавший этот божественный лик, лежа на лесах и в пылу вдохновения наносящий мазки, пока луч солнца играл на свежепахнущих красках, не понимал неповтопримую гармонию проводимых им линий, – и уходит неузнанным и неоткрытым божественное творение рук человеческих.
Доколь же Русь будет воплощаться в образе талантливого мастерового, способного в одну ночь создать и в один день промотать свои богатства?
Как поздно мы опомнились и начали собирать это богатство! Нет хозяина на Руси. Я не видел ни Италии, ни Франции (и, видимо, при нашей паспортной системе тоталитаризма никогда уже не увижу), – но то, что открывает только Суздаль, можно смело назвать волшебством, чудом, которое по замыслу и воплощению ставит этот народ вровень с цивилизованным миром. А то, что этот народ разрушил свое богатство есть хамство и падение нравов. Разрушение нации.
…Долго я сидел, размышляя, во рву Суздаля, на Ильинском лугу.
КИДЕКША
Я шел по древней дороге вдоль широкого выжженного поля и видел со всех сторон древние строения среди современных построек. Настоящее и прошлое были рядом. И сопоставляя, болезненно, с тоской, осознавал, что было и что стало.
Жить в стране и не знать ее истоков – значит не быть Гражданином ее. Вот на что обречены наши люди, вот отчего у них отсутствует разумное понятие о жизни. Вдохнув воздух старины и вскрикнув от слепящего света истории, надо найти в себе силы все это переосмыслить и понять – только тогда начинается жизнь, когда откроешь для себя естественный путь развития от прошлого в настоящее. Нельзя считать себя образованным человеком, не зная истории, инстинктивно не чувствуя характерные особенности страны и своего народа. Лишь впитав все это в себя, ты сможешь научиться верно понимать жизнь и себя в ней. Но только тогда откроется тебе весь мир во всем своем проявлении, когда ты сможешь взлететь над буднями дней и взглянуть на мир глазами Бога: во времени, пространстве и протяженности.
Дорога казалась нескончаемой. Как и большинство русских деревень, Кидекша вытянулась на несколько километров вдоль одной улицы.
Зной спал, но еще обжигающе чувстовалось его дыхание. Обвисли недвижные ветви вишни. В темнеющих окнах домов таинственно отражалось небо, и иногда в этом синем отражении мелькало бледное лицо, как лик святого на иконе, тихое и внимательное. Но оно тут же исчезало, встретившись со мной взглядом. И окно вновь зияло синей пустотой. Вдоль заборов росла скудная трава, и лишь в тени деревьев она была гуще и зеленее. На редких домах дыбились кресты антенн; латаные стены придавали им временный вид. На пустыре, на перекладине между двумя подгнившими столбами, висел потемневший колокол с растрепанной веревкой, привязанной к его языку. Желание позвонить, чтобы увидеть людей, настолько овладело мной, что я заставил себя прибавить шаг. И вскоре увидел за уходящими вдаль рядами крыш купол церкви.
Церковь Бориса и Глеба стояла одинокая и тихая. Низенький каменный заборчик обегал ее вокруг и замыкался маленьким крытым проходом с игрушечным некрашенным куполом. Во дворике, поросшем травой и усыпанном битым утрамбованным кирпичем, росло несколько чахлых деревьев.
Церковь возвышалась над обрывом, под ним, тускло отсвечивая вечерный закат, текла речушка Кидекша, с берегами, заросшими осокой. И под этой чистотой неба река, вытягиваясь ровно по бескрайней равнине, казалось, втекает в небо. Вокруг никого не было. И мне чудилось, что я остался один в этом застывшем пространстве и времени. А какое имеет значение время, если человек один. Боясь спугнуть тишину и это странное ощущение безвременности, я осторожно вошел в церковь. Но холод, тускнеющие росписи на стенах, строгие музейные таблички и фотографии – разом нарушили мое состояние. Во мне живет какое-то странное и живое ощущение старины – казалось, оно и сейчас всколыхнется, и я телом и духом сольюсь с ней. Когда-то (когда это было?) мое детское воображение рисовало живые картины моего присутствия в прошлом: то я был разбойником, то пиратом, то одиноким странником, бредущим по нехоженным землям. Все было знакомо на этом пути: птицы, звери, люди, – и как доступны мне свет звезд и свечение луны в этом извечном небе. Но именно сейчас, когда были все возможности моего слияния с прошлым, этого не случилось. Я видел все ясно и отстраненно – а музейные картинки и описания истории церкви на щитах насмешливо лезли в глаза, напоминая о настоящем.
Было досадно от невозможности исполнения своего тайного желания. Так неужели я не вечен? Неужели я действительно лишь малая частичка этой природы, живущая мгновенье в этом бесконечном пространстве и времени? И даже мое воображение не способно вырвать меня из настоящего?
По шаткой деревянной лестнице забрался на хоры и сел на прохладный пол. Еще долго носилось под сводами эхо от моих шагов. Наконец, замерло. Но мне все казалось, что звуки эти не исчезли, а притаились. Сквозь узкое окошко мерцали на темном небе звезды. И в наступившей тишине отчетливо различил ленивое каркание ворона, шелест листвы и даже журчание реки.
Я зажег свечу. Огромная тень от моей фигуры зашевелилась на стене и, переломившись на стыке с потолком, замерла, искаженная. Боясь оставить ее за спиной, словно она угрожала мне, я спустился вниз, держа свечу в вытянутой руке. Прохладный сумрак наступающей ночи пятился перед светом, и в борении огня и сумрака неотступно следовала за мной тень, наползая на росписи, и гасила их. Поставил свечу на пол – и не увидел сводов: огонь не достигал этой высоты.
На росписи начал проясняться лик святого, и глаза его, оживая, внимательно вглядывались в меня. Я сжался в ожидании его голоса. Произошло, свершилось мое давнее детское желание – смещение во времени: ясно ощущал под собой холодные плиты пола, выложенного восемь веков назад, и видел ожившее лицо святого. Я был одновременно в настоящем и прошлом. Но большой насмешливый рот святого молчал. Странно, но что заставляло меня трепетать перед ним? Почему так волнует меня этот мир, прошедший без меня? Чувствовал сейчас его каждой частицей своего тела и думал о нем, как о живом. Ни разу настоящее не волновало меня так. А ведь я живу в нем. Не оттого ли так остро ощущаем прошлое, что мы – его продолжение, оно влияет на настоящее и от него зависит наше будущее? Человек – носитель вечности, через него происходит осознание мира и определяется смысл быстротекущего времени. Вот отчего мы с таким благоговением смотрим на эти росписи и сооружения древности – это наше прошлое, через него и само небо видится нам в настоящем таким же древним, как все создания рук человеческих. Нет, не они заставляют меня благоговеть перед ними – а расстояние во времени, которое я не прожил, но которое заключено во мне.
– Люди! – хотелось крикнуть мне так, чтобы услыхал и я сам…
РОСТОВ
ВЕЛИКИЙ
«В лето 6770 избави Богъ от лютаго
томленья бесурменьскаго люди Ростовьскиа земля, вложи ярость въ
сердца крестьяномъ, не терпяще
насилья поганыхъ…» (Лаврентьевская летопись
…вложил ярость в сердца крестьян… вложил ярость… ярость.
Я воочию увидел бегущую и орущую толпу с топорами и вилами – безумные глаза и искаженные лица людей были не страшны и не уродливы: в этот миг все – и боль, и терпение, и надежда, и ранимость – все воплотилось в фигурах людей и их криках. Истекая кровью, со стонами и плачем, нехотя падали раненые и убитые, цепляясь слабеющими руками за отталкивающие их ноги врагов. И не было в сердцах ни прощения, ни любви. Металась над землею, холодная, как закат, испепеляющая душу ярость. В последний миг жизни солнце согревало человека, и очищенный предвечерний воздух давал ему еще силы; свободно и легко дышали здоровые легкие – но в следующий миг двухзубая рогатина уже врезалась ему в пах и туго выходила обратно, выскальзывая из обогренных кровью слабеющих рук, и стекающие длинные красные полосы, застывая, алели на поднятой рогатине победителя-татарина, тут же дико вскрикнувшего при блеске русского широкого меча. И гибли человеческие миры, и падали тела в залитую кровью истоптанную землю. И еще одна душа взлетала в небо и парила над побоищем, отыскивая среди нагромождения трупов свое остывающее тело. И уже по-новому видела она покинутый навсегда мир родной. А куда улетала душа татарина с чужой земли, освобожденная и одинокая? В синий ли простор неделимого неба? К себе на родину? Или еще долго парила в бездонности над ширью русских степей?..
И не прощение, а ярость принесло освобождение. А ведь завещал Христос: «люби врага своего».
В свете этой заповеди о величайшей ценности человеческой жизни и клятвенного заверения исполнять Его волю как кощунственно выглядят дела людей, истребляющих друг друга в вихре своих безумных страстей и искажающих естественные законы развития природы. История человеческого рода развивается так, словно каждое новое поколение рождается лишь для того, чтобы смертельными войнами разрешать запутанные проблемы своих предков. Жизнь человека стала оружием для выяснения этих недоразумений. Как расстрелянные гильзы, падают человеческие миры на полях непреходящих сражений.
И искусство, развращенное греховной жизнью людей, бездумно отображает эти пороки и превозносит в своих образах эти кровавые события, приучая тем самым и народы не к благоговению перед жизнью, а к необходимости и закономерности человеческих жертв. В искусстве нередко смерть делают поводом для смешного.
Древнекитайская философия взывает: «Прославлять себя победой – это значит радоваться убийству людей. Победу следует отмечать похоронной процессией». С детства мне страшен смех в кинозале, когда показывают убийство человека, будь это комедия или приключенческий фильм. Соотечественник он или чужой. Герой он для меня или враг. Холодея от ужаса, я спрашивал: «За что?» – Но зал смеялся.
И уходили на моих глазах тысячи погибших, не открытых мной людей, выполняющих чью-то злую волю. А ведь каждый из них верил, любил, мечтал – жил. И пусть убитый был врагом полюбившегося мне героя, я спрашивал еще и еще: «За что?!»
Будет ли красивым и счастливым мир будущего, если он строится на миллионах жертв? И мы, как и наши предки, уходим в прошлое, воюя и погибая под чьим-то началом, теша себя надеждой на счастливую жизнь в будущем, в которой не будет ни сражений, ни гибели. На смерти построено это будущее, а не на любви.
И могу ли я в наши редкие мирные времена считать себя счастливым и жить спокойно, если там, в прошлом, за порогом моей жизни, пали бесчисленные жертвы во имя моего благополучия? Что есть счастье и любовь, если все они замешаны на страданиях и смертях моих предков?
…в полированных стойках под чистыми стеклянными колпаками замерли в молчании оружия тех, кто жил до меня: доспехи, бердыши, боевые топоры, кистень с зубчатой луковицей, боевые цепи, пищали… Потускневшие и ржавеющие, незримо распадающиеся во времени, подневольные участники гнева, освобождения, радости и смерти.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
В НАСТОЯЩЕЕ
Я вошел в ресторан и устроился на свободное место за столиком, где уже сидели миловидная женщина, блондинка с пышными волосами, и двое мужчин, один – в очках, худощавый, – костюм обвисал на его узких плечах, второй – коренастый, с короткой красной шеей, чуть видимой над высоким воротом белой рубашки под галстуком. Они дружески улыбнулись мне, и я ответил им приветливой улыбкой.
– Мальчишки, хватит пить, уже бутылка порожняя, – сказала женщина.
– Не боись! Чего-чего, а водки на Руси хватает! – насмешливо ответил коренастый мужчина и расхохотался.
Она решительно отодвинула свою рюмку, встала и кокетливо сказала:
– Почему со мной никто не танцует?
Коренастый с готовностью вскочил, подхватил ее под руку и потащил в сторону оркестра, где толпились танцующие пары. Мужчина за столиком придвинулся ко мне со стулом и сказал сочувствующим голосом:
– Что, не идет?
– Мне спешить некуда, – ответил я, ощутив внезапно, как от долгого одиночества тяжело размыкаются губы.
– А мы сейчас ее кликнем, – приятельски предложил он и, приподнявшись, крикнул официантку, подзывая ее рукой.
– Ничего, подожду, – я смущенно придержал его за руку.
Он, мне показалось, обиженно пожал плечами. Стало неловко оттого, что так опрометчиво отказался от помощи. Я улыбнулся ему извиняюще, и он ответил мне понимающей улыбкой.
Вернулись, разгоряченные от танца, его спутники. Он помог женщине сесть, одной рукой придерживая ее за плечо, второй подвигая стул, и, склонившись к приятелю, прошептал:
– Дарю – действуй…
Тот тут же подхватился, взял женщину за руку и, не глядя на нее, потащил за собой к оркестру.
Коренастый – было ему лет тридцать, небольшого роста, но крепко сложеный, – подсел ко мне, рассстегнул рубашку под галстуком, обнажив загоревшую грудь и потную шею, и заговорил, словно возобновил со мной прерванную беседу. Я лишь успевал вставить и свое слово, чтобы поддержать его.
Официантка принесла мой заказ, и я приступил к еде. Приятели моего собеседника вернулись, весело продолжая разговаривать, сели на свои места, словно были из другой компании. Мой собеседник взял свои приборы, две рюмки, наполнил их и пригласил меня выпить за встречу. Он продолжал безумолку говорить, меняя хаотически тему разговора, но каждый раз, словно подытоживая, с какой-то неукротимой уверенностью приговаривал:
– Вот мы какие, русские! Нас победить нельзя. Мы всегда дружно поднимемся и дадим отпор всем нашим врагам. Если хочешь знать, я националист – и не скрываю этого. Люблю свое, русское!
Он охотно и откровенно рассказывал о себе, родителях, о том, что окончил институт и работает в проектном бюро. Пожаловался, что у нас не ценят инженеров, и признался, что подумывает вернуться к своей прежней профессии рабочего-шлифовщика: зарабатывал тогда чуть ли не в два раза больше.
Наконец, словно выговорившись, устало откинулся на спинку стула и, вытирая разгоряченное лицо ладонью, сказал:
– Интересно мы с тобой говорим, да?
Я согласился и порадовался, что после затянувшегося одиночества мне попался дружественный собеседник. Подкупали его открытость, смелость в высказываниях собственного мнения обо всем, веские размышления над жизнью, в которой он не был сторонним наблюдателем.
Выяснив, что мы с ним почти ровесники, он этому как-то обрадовался и, смущенно извиняясь, спросил:
– Как звать тебя? А то, вишь, друг перед дружкой раскрыли души свои, а имен не назвали… Я – Владимир.
Я назвался и отметил его недоуменный взгляд. Он несколько раз раздельно произнес мое имя и обратился к своим приятелям:
– Это в какой опере есть такое имя? – Но они, увлеченные беседой между собой, не услыхали. – Слаб я в операх, – конфузливо сказал он. – Это какой ты будешь нации?
Я бы мог соврать. Но мой горький опыт в разговорах на эту тему не давал право на это: искренность моего собеседника не позволяла сомневаться, что для него это просто будничный вопрос. Я спокойно ответил:
– Еврей.
Лицо у него дрогнуло и побледнело, искривились узкие губы. Он несколько раз, промахнувшись, ткнул вилкой в огурец.
– Кто? – наконец выдохнул он, словно поперхнулся.
Я раздельно и четко повторил.
– Да ты что?! – замахал он вилкой перед моим лицом. – Зачем на себя наговариваешь? Ты очень похож на моего соседа Тольку. Все в тебе русское: и глаза, и нос, и волосы… Нет! – как-то отчаянно произнес он. – Не может этого быть!
– Показать паспорт? – насмешливо сказал я и подавил в себе изворотливое желание перевести этот разговор в шутку.
– Ты что, не видишь, как я тебе доверяю? – побагровел он. – И все же скажи честно: это правда?
– Мы с тобой случайно встретились, красиво поговорили, давай и разойдемся по-человечески, – ответил я.
– А я перед тобой распинался, душу открывал, – пробормотал он, машинально придвигая к себе тарелку и рюмку. Раздался жалобный звон рюмки о тарелку.
– Так что же изменилось? – сдержанно произнес я.
– Да ты знаешь, как мы сейчас к вам относимся? Трезвый я тебе этого, может, и не сказал бы. А сейчас скажу. Этот Моше Даян убивает наших невинных друзей арабов. Знаешь, как это обидно для русского человека? Как брата моего убивают, – он, наконец, наколол огурец на вилку, сунул в рот и захрустел.
– Где арабы и где ты, – иронично произнес я.– А мы с тобой в одной стране родились…
– Да, да! – быстро подхватил он. – Мы, русские, самые справедливые! Для нас самое главное – интернационализм. Мы, русские, всех жалеем и прощаем… Раз у нас с тобой такой откровенный разговор вышел, откроюсь, как на духу: одних немцев ненавижу! Они моего отца убили. Никогда им этого не прощу!
– И мой погиб, защищая от них Брестскую крепость, – сказал я. – Но разве можно обвинять весь народ…
– Ты как хочешь, – перебил он. – А я не могу простить! – выкрикнул он, яростно ткнул вилкой в стол и согнул ее. – Все нации люблю и уважаю, а их… даже я, русский, самый миролюбивый, никогда не прощу! – и он еще что-то злобно и быстро говорил взахлеб, играя желваками и вытирая обильный пот на побагровевшем лице.
Но я перестал вслушиваться. Было не больно, не обидно, а стыдно за него. Он мне настырно задавал какие-то вопросы, все громче продолжал объясняться, – то обвиняя, то вдруг извиняясь передо мной. Но я молчал.
К нам подошли трое подвыпивших мужиков и начали требовать выпить с ними за дружбу. Я отказался. Посыпались угрозы в мой адрес – их отупевшие от водки глаза пялились в меня, как жерлова расчехленных орудий. Я встал, подошел к официантке, расплатился и вышел из ресторана.
Звездное небо опрокинулось над городом. Вспомнились слова Канта: «Звездное небо надо мной, нравственный закон во мне». И как-то стало легче дышать. Я шел по тихим ночным улочкам и старался отмахнуться от этой уже не первой подобной истории в моей жизни. И не мог. И что это за роковое проклятье висит над моей нацией? «За что?» – сквозь время и пространство вопрошает изболевшая ее душа.
Да, я еврей, рожденный в России. Здесь жили, работали, умирали и гибли от непосильного труда, в войнах, революциях и погромах мои предки. Уже прошла тысяча лет, как после изгнания со своей исторической родины и своих многовековых изгнаний по земле они нашли здесь приют. Своим трудом и умом обустраивали эту землю вместе со всеми живущими здесь народами, приумножали ее славу. Но из века в век, не утихая, звучит нам в лицо: «Бей жидов – спасай Россию!» И особенно в смутные времена.
Но можно ли спасти Россию от моего отца, который отдал за нее жизнь? От моего большого рода, от которого после войны осталось всего несколько человек? Как спасти Россию от моей матери-учительницы, которая не только учила и воспитала сотни граждан этой страны, но и босыми ногами протоптала тропинку от Бреста до Урала, спасая меня – младенца – и еще пятнадцать детей разных национальностей от неминуемой смерти на оккупированной врагами территории? На Урале нас приютила чувашская семья.
Меня так и подмывало, закрыв дрожащей рукой неутихающую рану, обрушиться сейчас с обвинениями. Но нельзя, грех видеть мир в свете своей обиды, даже если она неслучайна. Запутываешься окончательно и перестаешь быть человеком. Надо уметь прощать.
Но какой-то голос свыше нашептывал мне слова из Лаврентьевской летописи: «Вложи ярость в сердца… вложи ярость… ярость…» Нет, я не буду отвечать яростью. Я пришел на эту землю не защищаться, а жить и трудиться вместе, деля радость и горе по-братски. Мы на этой земле не русские, не евреи, не чуваши… мы – родовичи. Судьба соединила нас всех, – и вместе нам жить и искать истину. В Евангелие сказано: нет ни эллина, ни иудея. Большинство лучших представителей русского народа отстаивали ее: Короленко, Лесков, Бердяев, Толстой, Соловьев, Вернадский…
Наша общая родина сложилась исторически. Перекраивать карту мира пробовали уже разные радетели шовинистическо-фашисткого толка. Не вышло. Шовинизм – первое доказательство ограниченного ума. Природа не глупее нас. Ее законы – естественный путь развития человека, вбирающего в себя свободно все в мировом движении и видиозменяющего этот мир вне зависимости от его страстей, обид, притязаний и теорий; от всего дурного в этом усовершенствующемся мироздании.
А вожди социализма в России упорно гнут свою линию: все народы в стране ассимилировать в один язык и одну культуру. Все для них просто и ясно, как глупый свет луны. Но только истинное знание говорит о том, что луна светит не своим, а отраженным светом. Все в мире имеет свою собственную природу. Такая политика в нашей стране стала не меньшей трагедией и для самого русского народа. И мне были понятны боль и чаяние моего ресторанного собеседника, с которым мы встретились друзьями, а разошлись… Так знай же, мысленно продолжал я беседовать с ним, – меня можно силком изгнать из России, можно убить в очередном погроме – вырвать ее из моего сердца не дано никому.
На окраине города я бросил рюкзак под куст, расстелил плащ-палатку, свернулся, как выгнанный из дома пес, – и мне вдруг так захотелось завыть навстречу леденящему душу свету ущербленного месяца, который одиноко застыл посреди холодных звезд на бескрайнем небе.
ДОРОГА
Ищу дорогу на Переяславль. Навстречу подвыпивший мужик с красным обветренным лицом:
– Нет, парниша, не туда идешь-то. Сейчас я тебе укажу. Я, конечно, выпимши, но все правильно тебе покажу. А сам я сына иду встречать. И когда он будет – бог весть. Шофер он у меня, но баламут. Две недели, как из дому пропал… А дорогу я тебе прямую покажу, ты не боись. Вот так на горизонт и иди. Всего доброго… А хошь, пойдем со мной, магазин еще не закрыт.
Я поблагодарил и отправился в путь по избитой ухабистой песчанной дороге, осторожно ступая, чтобы не поднимать пыли.
За городом встретилось еще несколько пьяных мужиков. Они сами подходили ко мне, интересовались, кто я, откуда и куда иду, объясняли, как лучше добраться, и приговаривали: «Верно идешь. Так и иди. Только к ночи тебе не поспеть…»
Они откровенно рассказывали о себе, предлагали помощь, тянули к себе переночевать – и подкупали своим добродушием, щедростью, сердобольностью, что делало их похожими и равно притягательными. И лишь одно – беспробудное пьянство их – оставляло в душе горечь и обиду за бездарно промотанную ими жизнь. Причину этого зла они, быть может, знали и сами, но в них уже не было сил противостоять: наша беспощадная действительность оказалась сильнее всего того добра, которые вкладывает природа в человека и усовершенствует общество, если оно развивается по естественным законам.
Вокруг простирались бескрайние, как небо, поля, и два цвета окружали меня: синь и зелень. Я шел мимо деревень, во многом схожих между собой убогостью строений. Деревянные церквушки со своей особой архитектурой придавали отличие местности: в каждой проявлялся свой вкус и понимание красоты – и лишь они сглаживали эти однообразно унылые картины человеческих селений.
ДЕРЕВНЯ
СИМА
Вокруг бестолково разбросанные деревянные дома. В центре – привычная пыльная площадь и главная примечательность на ней: деревянный ресторан – столовая.
Был поздний вечер, но оттуда доносились громкие пьяные голоса. Зашел в надежде пополнить свои запасы. В накуренном помещении за грубыми столами сидели плотными группами сплошь одни мужики. Было сумрачно и душно.
Я поискал свободное место, но не нашел. Мое внимание привлек мужчина лет под шестьдесят. Он сидел в одиночестве, внимательно поглядывая на происходящее вокруг. На продолговатом бледном лице, обвиснув на тонком носу, торчали очки. Мне он показался похожим на народников XIX века. Вот такие, подумал я, ходили в народ и несли ему свои идеи, звали к новой счастливой жизни, к революции…
Он заметил меня, приподнялся и дружески поманил за свой столик. На его морщинистом небритом лице светились разумные веселые глаза. Под его руками откуда-то появился стул, он подул на него и пригласил меня сесть. И тут же спросил:
– Давно в пути?
– Уже месяц.
– Докладывай.
И я, как под гипнозом, начал рассказывать о себе так, словно встреча с ним и была конечной целью моего путешествия, а он уже давно сидел здесь в ожидании моего сообщения. Меня поразило его умение слушать: он к месту задавал вопросы и уточнял, правильно ли понял.
– Верно решил, – сказал он, выслушав мой рассказ, который я завершил как исповедь, и одобрительно закивал: – А теперь послушай, что я скажу. Откровенность за откровенность.
И я услышал его историю. Все в ней было свое, выстраданное, но так похоже на жизнь любого из нас в российской действительности, – запутанной и искореженной революциями и войнами, принудительным трудом и пропиской по месту жительства; деспотизмом местных властей, наивной верой в хороших начальников и справедливость Москвы, до которой вот только добраться тяжко, жаждой хоть одним глазком увидеть этот самый обещаннный коммунизм, неугасимой памятью о поставленной в молодости цели – борьбе за светлое будущее всего человечества – и непониманием того, как же произошло, что ничего путного не получилось.
– С каждым годом все острее чувствую себя чужаком в этой жизни, – с болью звучал его хриплый прокуренный голос. – Сначала в мире, потом в своей местности, а теперь и в собственной семье. И вот так опускаешься до скотского состояния. Вот какие мы стали… А ведь родились людьми. Людьми! Горит душа! Не согласен я на такую жизнь. А отчего такое происходит с каждым из нас – нет мочи понять. Что с людьми стало! Взгляни на вон того, – он кивнул в сторону мужика с узким лбом и отвисшей тяжелой челюстью. – Экспедитором работал, член партии, а заворовался так, что и внукам можно уже не работать. Попробовал я было об этом сказать – так убрали меня, надолго… Понимаешь, куда? Вернулся я через пять лет, а он уже в местных начальниках ходит. Конечно, он – член партии, кому же поверят. И что это за партия на наши головы свалилась! Может, ты знаешь, а? Э-э, то-то, и ты не знаешь. Никто не знает. А вот как я хотел про то узнать – меня тут же опять упекли. Да ладно, пошли они к …, – он сочно выругался и плеснул мне в стакан водки. – Давай зальем этот вопрос. Я жизнь прожил, а так этот вопрос и не постиг.
Он чокнулся со мной, протянул второй рукой рыхлый огурец, выпил залпом и с укоризненным взглядом ждал, пока я выпью.
В зале становилось все гулче. Расхаживали мужики, подсаживались за соседние столики, галдели, говорили все разом, шумно, громко, с выкриками – гудели в тесном помещении нерешенные вопросы и страстные потуги объясниться друг с другом и быть понятым.
Крупная телом, краснощекая и губастая официантка в грязном переднике носилась между столиками, убирала и подавала еду, посуду, покрикивая:
– Ну, мальчишки, хватит ужо, уходите! Будет вам ужо!
Ее никто не слышал. И она как-то обыденно-монотонно повторяла свою просьбу. Ее подзывали, просили принести еще бутылку. Она тут же охотно бежала за стойку, приносила, сама разливала им в стаканы, ей клали в глубокий карман передника деньги, обнимали на ходу, похлопывали с хохотом по спине и ниже. Она улыбалась, взвизгивала, дергала смело то одного, то другого за ухо или чуб – и видно было, что ей вовсе не хочется, чтобы расходились. А они и не собирались: хмельные и разомлевшие, вытягивались на стульях и заказывали еще и еще.
– Как все это надоело! – вдруг тоскливо простонал мой собеседник. – А вот уж и я не могу без этого… Э, да ладно… пошли, что ли, отсюдова…
Он твердо встал на ноги, помог мне вскинуть рюкзак на плечо, и мы вышли. Вечернее небо было тусклым, и редкие поросли травы вдоль заборов уже не казались такими пожухлыми и грязными.
– Ночевать будешь у меня, – сказал он. – Только извини, дружок, на сеновале тебя положу. Такие тут обстоятельства: с женой сегодня поцапались. Чего они, бабы эти, понимают в душе моей…
Его дом оказался рядом. Старый, прогнивший фундамент, но с новой крытой жестью крышей. Он ввел меня в сарай, помог устроиться на сеновале и все извинялся, что не может сегодня, по случаю ссоры с женой, пригласить в дом. Попросил подождать, вышел, вскоре вернулся и сгрузил передо мной хлеб, сало, яйца и жбан молока:
– Вот, коль проспишь меня – я рано на работу ухожу – будет тебе, чем насытиться. И в дорогу возьмешь. Ты у меня здесь уже не первый ночуешь. Слыхал такого писателя Пришвина? Тоже у меня ночевал, потом свою книжку прислал «Корабельная роща», там и про меня написано. А недавно еще один был, Володька Солоухин. Тоже в наших краях шастал, потом про это «Владимирские проселки» написал… Это ты правильно затеял: ходи-ходи по земле, может, что и поймешь в этой жизни… Эх, мне годков тридцать сбросить – и я бы с тобой пошел. Да уж отшагал я свое, а вот мало что в этой жизни понял. Может, тебе больше повезет… ну, пошел я. Спи… Да, вот чистую постель возьми, чуть было не забыл.
Он постелил мне простынь, набил в наволочку соломы, подождал, пока я улягусь, пожелал спокойной ночи и, спустившись, предупредил:
– Слышь, будешь уходить, дверь колом подопри.
Я долго еще не мог заснуть. Шуршало подо мной сено, доносилось сонное кудахтанье кур, вздыхала корова и в ночи раздавались еще долго со всех сторон пьяные голоса. Ворочался на свежем сене и думал о том, как много на свете разных людей и, есть ты или нет тебя рядом, все они живут своей собственной жизнью. Но вот мы случайно встретились, разошлись навсегда и продолжаем жить, словно и не было этой встречи. Нет, это не так! Даже кратковременная близость оставляет в душе каждого из нас то, что другой человек несет в своей душе. Пусть и малой частью, но оно войдет в другую душу, меняя окраску чувств и мыслей, а значит, повернет и течение судьбы. А что мы приобрели из этого общения – хорошее или плохое – трудно понять: каждый вбирает в себя то, к чему тянется душа. Всегда в человеке будут противоборствовать Добро и Зло, выявляя его мир порой с самых неожиданных сторон. Нельзя достичь совершенства, но не стремиться к нему – гибель души.
ПЕРЕЯСЛАВЛЬ-ЗАЛЕССКИЙ
«…того же лета (
«Золотое кольцо» России – пример того, как была организована на Руси
дорожная служба. Норма пробега лошади – 60-
С высоты своего века мы порой высокомерно дивимся тому, что наши предки так разумно благоустраивали свою жизнь. Кичиться своим превосходством глупо и стыдно: жизнь сама диктует разумные законы, и в нормальном обществе люди действуют в зависимости от конкретных обстоятельств. Мозг человека, как известно, не изменился за эти века, меняется лишь атрибутика жизни.
Успенье на Горице – Горицкий монастырь – основан в XIVвеке Иваном Калитой. В 1382 году сожжен ханом Тохтамышем. Восстановлен Евдокией – женой Дмитрия Донского.
Успенский собор 1757 года, иконостас
Нас не научили уважать ни свою историю, ни собственную культуру – все время оглядываемся на Запад. А начинаешь сопоставлять даты создания архитектурных ценностей – и видишь: многое у нас открыто и возникло раньше, и оно не уступает по величию и ценности мировым образцам искусства и культуры, но… в своей безхозяйственности мы не только растеряли, но и погубили все. Как горько становится при виде всей этой запущенности, безалаберности – преступлением перед своей историей и предками.
Мастерство и ремесленничество… идея и воплощение… образ и дух… что ты хочешь сказать и как способен выразить… Не может быть мастерства без духа творчества – они и создают подлинное искусство. Ремеслу можно научиться, мастерство – рождается, если человек чувствует внутреннюю логику искусства.
Плещеево озеро – колыбель русского флота. «Потешная» флотилия Петра I – с 1691 года. Село Веськово: мастерские и небольшой дворец. Август 1692 года – праздник спуска на воду Переяславской флотилии. Усадьба «Ботик»: маленький кораблик Петра – бот «Фортуна». Ботиком прозвали местность, где строился «потешный» флот.
Сквозь дымку облаков расползается желтое пятно, ползет к горизонту, и тонет в тумане берег. Когда солнце коснулось горизонта, через озеро прорезалась ослепительно-чешуйчатая дорожка. Такое же было в безлюдной изначальной Руси, в XIII веке такой закат видел Александр Невский, в XVII веке – Петр I. Сколько за это время исчезло поколений, но нескончаемо стремятся к берегу волны, привычно и извечно.
Можно наблюдать такой же закат и бег волн в любом другом месте планеты, но почему они волнуют именно здесь? Есть в этом необъяснимая сила воображения, придающая природе неумирающую трепетную красоту. Люди жили везде, каждая пядь земли – это памятник прошлому. Но прошлое становится лишь тогда памятным и притягательным, когда оно освящено человеским духом и его гением. Личность воплощает в себе историю своего века, своего края, и прошлое через нее приобретает свои особые памятные черты и границы – только в соответствии с ней становится понятным и близким будущему. Природа, создав человека, дала ему силы и ум; он оставляет в ней свои дела и мысли, – этим определяется течение времени в пространстве: делает время вещественным, дарит ему жизнь.
Плещеево озеро видно со всех сторон. Казалось, оно вбирало в себя весь свет с неба, и от него уже этот свет разносился по округе. Безлюдным и заброшенным оно казалось теперь, и не верилось, что и сейчас живут здесь люди, и что когда-то стояла у его берегов петровская флотилия, разносились голоса и команды, и лился с матросов обильный пот в воду, делая ее соленой.
Вокруг было пустынно и тихо, лишь расходились порой по воде редкие круги от всплеснувшей на ее поверхности рыбы, да кое-где покачивались у берега темные деревянные лодочки, похожие на пироги. Я подошел к самой воде и увидел в одной из лодочек мужичка – небольшого росточка, востроглазого, в надвинутой на лоб кепке. Он уже собирался отплыть на вечернюю рыбалку, но, увидев меня, окликнул и расспросил, кто я и откуда. Вышел на берег, присел на высохшее бревно и первым делом предупредил:
– Ты тут поосторожней ходи один-то. Знаешь, места у нас хоть и красные, но народ недружный. И что с людьми сделалось: если кому хорошо – завидовать будут, не простят. Гробят жизнь друг дружке по всякому поводу. Вот идешь с хорошим уловом, лучше никому не кажи – завистников наживешь…
Он закурил, быстро и глубоко затягиваясь и оглядываясь. Я тоже закурил, но не спешил с расспросами: как-то остро почувствовал, что хочется ему излить душу перед пришельцем: изольет, быть может, в тайной надежде, что унесу я с собой все, что мучит его, в иные края – и ему станет лучше.
Я терпеливо и настороженно ждал: не люблю, когда человек начинает огулом хаять чужаку свою местность, свою малую родину, – хотя слушать всегда интересно. Он не заставил себя ждать и, доверительно придвинувшись ко мне, заговорил, понижая голос:
– Я партейный… только это между нами. Правду скажешь – тут тебя сразу и осадят. Мне положено говорить лишь то, что партия велит. Вот говорят мне в моей партейной организации: раз я коммунист – должен вокруг себя людей воспитывать. А скажи, как тут можно воспитывать, – словам кто поверит?.. Вон вишь, дома самые красивые и ладные – специально для начальства партийного построены. И асфальт сразу же провели, и свет на улице, и деревья насадили. А вона рабочие живут – по грязным улицам каждый день впотьмах на работу пробираются. Они же как – все это видят и понимают. Ну какая тут агитация поможет… А-а, что про это говорить! Я сам тут с пятнадцати лет уж четверть века работаю – все хорошо уразумел… А заработки возьми. Я – мужик – меньше которой бабы получаю. Вот она мной и командует. Я ж электромонтер по самому высокому разряду, а оклад 108 рублей. Хотел бы еще где подработать, да специальное разрешение для этого надо выхлопотать. Как? Хвостом перед начальством крутить. Да нету у меня хвоста, нету! – зло выпалил он, стукнув кулаком по колену, обжег окурком губы и выплюнул, отплевываясь, в воду. – Я ж человек, в конце концов!
Он помолчал, думая о чем-то своем. А быть может, испугавшись своей откровенности. Но желание выговориться было в нем так сильно, что он продолжил надрывным голосом:
– Вот Сталин был мужик. И нечего на него валить вину за все наши грехи. Только после войны пять снижений цен сделал. Это у него в окружении сволочи были. Оно как устроено в нашей жизни: в ком совести нет – тот и рвется к власти, говно только всплывает. А сам он был человек ленинской закалки. Вон, вишь за лесочком дом – это дача его сына Василия. Ох, и баламут был! Дружков и баб навезет полон дом – и пошли в пьяном загуле по неделям тут веселиться. Прослышит, значит, Сталин про это – у него эта служба хорошо работала. Приедет, всех повыгоняет, ковры выбросит и кричит на сына Ваську: «К солдатам иди! С ними вместе живи, ешь, службу неси, пример достойный показывай! Вот какой должен быть настоящий генерал»… Ну, поразбегутся они, а через некоторое время опять тут гудеш на всю округу стоит. Пока сам Сталин не заявится. Да Васька отчаянный был, смелый от дурости своей. Как-то расссказывал мне мужик, с ним воевал. Приехал, значит, Васька на фронт, на передовую. Идет вдоль окопов. А тут фашисты артналет начали. Все в окопы побросались, а он себе идет, как шел, головы не склоняя. Его в окоп тащут, а он отмахивается и заявляет: «Сына Сталина пуля не возьмет!» Во, какой в войну был! А что теперь с ним стало? Эх, жизня, такая она кого хошь сломит… Ну, бывай, человек, клев начался.
Он вскочил в лодку, оттолкнулся веслом от берега и начал усиленно грести. Вскоре его согнутая фигура стала незаметной в наступивших сумерках.
И опять это странное чувство не давало мне покоя: только что был со мной рядом человек, излил свою душу, – и нет его, и никогда уже не увижу. Но будет жива память – она уже во мне. Надолго ли? Даже если забуду о нем, уже непреходяще его проникновение в мою душу, что-то в ней стало другим, чем было до встречи. А что я для него? Он излил – я впитал. Только ли на этом держится память души?
Открытие: когда в тебе рождается сосредоточенность и озарение, ты видишь уже известное другими глазами. И все прошлые будни кажутся обманчивыми – лишь этот миг озарения открывает тебе истину, ты ее первооткрыватель и владелец. И тебе предстоит открыть ее другим.
Вечер был душный даже здесь, у воды. Я бросил рюкзак под кусты, завернулся в плащпалатку и мгновенно заснул.
Где-то порой раздавались одиночные выкрики, доносился шум машины, однообразно плескались волны о берег. И вдруг перед глазами засверкали бесконечные раскаленные поля, а за ними, у горизонта, – то ли море, то ли спустились на землю облака.
Я шел, утопая в глубоких желтых песках. Вдруг дорогу преградил коровник. Сбившись в кучу, мычали коровы. Молча, вздыхая о чем-то своем, сидели мужики и бабы. Никто из них не видел меня, хотя я остановился рядом.
Вдруг ворота широко распахнулись, и вошел… Петр I, в ярком комзоле и в хлюпающих по коленям ботфортах. Он выругался, заорал и начал хлестать людей стэком. Они, не шелохнувшись, покорно переносили его удары. Я подскочил к царю и выкрикнул: «Что ты делаешь?!» Он повернулся и занес стэк надо мной. Я перехватил его, сломал, отбросил и заявил: «Я не крепостной! Я – советский человек!» Он засмеялся мне в лицо.
Я круто повернулся, вышел из хлева и зашагал по обжигающему босые пятки песку. Слышал за собой крик, затем торопливые шаги, но не огядывался. Он догнал меня и бурно заговорил: «Они должны хорошо работать, чтобы хорошо жить. Я всю жизнь положу на то, чтобы научить их работать! Россия – великая держава. На нашей земле есть все: леса, поля, рыба, ископаемые – только работай! А они не работают, а хотят жить хорошо». – «Они люди, – сказал я. – Для того, чтобы это объяснить им, – есть слово.» – «Они не понимают слов, – перебил он. – Но я их заставлю это понять!» – «Так жестоко», – сказал я. – «Когда я научу их жить по-людски, – они мне все простят. Вот увидишь. Россия будет гордиться мной, потому что я первый в этой стране понял законы цивилизации и хочу, чтобы мой народ не выпал из нее. А это нам грозит. Не допущу! Я прорубил им окно в Европу! Я…» – орал он, и крик его был ужасен. Я закрыл уши ладонями.
Когда открыл глаза – крик еще звучал. Казалось, он, заполнив собой окрестность, раздвигал горизонт. Я испуганно оглянулся и понял: над рабочим поселком, накрытым звездным небом, несся крик о помощи. Потом вновь стало так тихо, что показалось – слышу, как переговариваются между собой растревоженные рыбы.
Просидел у костра до утра, больше не в силах заснуть, и оправился в город. Шел среди разбросанных нищих домишек. Отыскал районную столовую в дощатом бараке. Было самое утро, но вокруг уже горланили пьяные мужики, толпились у прилавка, отталкивая друг друга, и тянули в лицо раскресневшейся буфетице мятые рубли. Она раздраженно выкрикивала:
– Ты уже выбрал свою норму! Я не хочу сесть из-за тебя в тюрьму!
Свежий указ о норме выдаче спиртного в одни руки был приколот на дверях. Какой-то ширококостный мужик в разодранной на груди рубахе, пялясь в указ, злобно выругался, сочно харкнул в него и вышел, хлопнув за собой дверью.
С тяжелым сердцем покидал я Переяславль-Залесский. Не радовали ни прекрасные пейзажи, ни знаменитые памятники старины, ни ясное доброе утро – все смывали увиденные картины жизни людей, горькая исповедь рыбака и этот страшный сон. Я торопился покинуть этот край.
И «Золотое кольцо», по которому пролегал мой путь, начало тускнеть в моих глазах. Сколько ни вызывал в памяти его восхитительные пейзажи и величественные сооружения архитектуры – передо мной отчетливо вставали люди, мои совеременники, звучали их надрывные голоса и горькие рассказы. Они главенствовали в моей памяти и определяли мое настроение. Не может быть прекрасной местность, если в ней несчастен человек.
Как же такое случилось, что народ, взяв власть в свои руки, не смог построить себе счастливой жизни? И даже то, что он построил за пятьдесят лет в области архитектуры, не идет ни в какое сравнение с тем, что было выстроено его предками до «освобожденного труда».
Неужели прав Петр I, явившийся мне во сне? И прав Пушкин: «На что рабам дары свободы!» Ведь теперь даже то, что было создано до народовластия, – рушится, гибнет, исчезает не только с лица земли, но и из памяти потомков.
Не время разрушает, а сами люди. В заброшенных и ободранных до последнего гвоздя храмах – конюшни и склады, в княжеских дворцах – учреждения, набитые прислужниками этой изолгавшейся власти; в домах бывших частных владельцев – тесные коммуналки. И стоят они, молчаливые и запущенные, под дождем, ветром и взглядами узаконивших их для себя толпы – массы, которая принимает это свое варварство как привычный пейзаж.
– Господи, до чего дошли! – услыхал я надрывный женский голос.
Маленькая женщина с русыми волосами, мечущимися под ветром по цветному платку, наброшенному на дрожащие плечи, смотрела на захламленный храм и качала горестно головой. Сутулый мужчина в соломенной обтрепанной шляпе и с этюдником через плечо, обнял ее за плечи и сказал:
– Катенька, возьми себя в руки.
– Не могу я больше это видеть… Уедем отсюда.
– Хорошо, – успокаивал ее мужчина. – Только напишу еще пару пейзажей. Надо сохранить все это богатство хоть на бумаге.
Он раскрыл этюдник и принялся за работу. Женщина, заметив мое пристальное внимание к ним, приблизилась ко мне и сказала:
– Правда, больно смотреть…
Я понял ее: эти слова и этот печальный взгляд так совпадали с моим настроением сейчас.
Мы разговорились. Они – муж и жена, москвичи: он – художник, она – искусствовед. Каждое лето они путешествуют по историческим местам. Она пишет статьи, а муж делает иллюстрации к ее статьям и книгам.
– Какой богатой была Россия, – сказала она. – И сколько мы уже растранжирили. Не знаю, что нас ждет впереди. Во всех странах люди берегут как зеницу ока свою старину, дорожат и гордятся своим наследством, а мы… только умеем проматывать. Да вся наша страна могла бы жить безбедно только за счет одного туризма иностранцев. Как стыдно осознавать то, что ценят они нашу страну не за то, что есть сегодня, а за то, что осталось у нас из древности. Вы знаете, американцы нам предлагали заплатить золотом за каждый кирпич из любого храма Суздаля, чтобы перевести к себе. Но у советских собственная гордость! – язвительно усмехнулась она. – Пусть погибнет, но у нас. Собака на сене. Я тоже против такой торговли. Но как все это спасти? Как?! Мы просто преступники, дорвавшиеся до власти, но не способные распоряжаться…
Она взволнованно изливала мне свою изболевшуюся душу, и я, поддавшись еще и ее настроению, вторил ей. Мы проговорили долго, и никто из нас не мог ответить на вопрос: что делать и почему такое происходит?
Узнав о том, что я отправляюсь к Волге, сказала на прощанье:
– А ведь и Волгу уже загубили. Если хотите увидеть то, что от нее осталось, езжайте в Углич. Там еще что-то сохранилось от ее первозданности.
ВОЗВРАЩЕНИЕ.
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Облака, как души умерших, парили и скучивались в небесах. Над ними стыла бездонная синь, окаймленная белым горизонтом. Тени облаков на облаках. И в них, словно рыбка в прозрачной воде, проплыл нам навстречу самолет.
Люди вносят свой образ жизни и в ад, и в рай…
Все, увиденное в пути, проносится в сознании, как встречные поезда, и губы сами шепчут:
– «Мчу я по рельсам чугунным, думаю думу свою.»
Только поэтичеcкая душа чутко слышит голос природы. Она не биологическое субстанция, а живая история, связующее звено между прошлым и настоящим, – в этом ее неповторимость и высший смысл, от которого зависит будущее мира. Желающих идти с ней много, попутчиков мало, к финишу всегда приходит одна.
Вдали от дома и близких людей, в привычных обстоятельствах, теперь, наедине со своим одиночеством, многое вижу и осознаю по-иному. Это не дань времени и ситуации, а углубленное постижение жизни, переоценка ценностей. И какие бы сложности ни вставали впереди в свете этих изменившихся отношений – от этого не убежишь. Возврата – нет.
Иллюзии рассеиваются – и открывается мир. И хотя я так долго был в их плену, но жаль уходящих иллюзий. Именно они принесли мне то, что было недоступно трезвому рациональному погружению в жизнь. Они дали мне силы и мужество отправиться в это одинокое путешествие, поддерживали в самые трудные мгновения и помогали выстоять. Иллюзии – это красота и свет, неутоленность поиска и радость открытия. Они – праздник души.
Жизнь – это полоса радостей и неудач на пути к смерти. Часто она оборачивается такой стороной, что чувствуешь себя раздавленным. Но иллюзии помогают тебе подняться и взлететь над пространством и временем и увидеть мир с вершины вечности. И тогда ощущаешь себя причастным к единому ходу истории человечества, и порой прошлое волнует больше, чем настоящее.
Но как мало надо, чтобы вернуть тебя к суровой действительности! Прыщ на носу может стать центром мироздания, всей его болью.
Как сложно устроен мир человека, как хрупок он! Чем больше размышляешь и уточняешь – тем больше запутываешься. Все становится таким противоречивым, что любая попытка выстроить логическую систему рушится. И ты остаешься под ее обломками.
И черт знает, к какому бы выводу пришел, если бы не было рядом людей. Только они принимают твою философию или нет; своим вмешательством, пусть часто и навязчивым, сдвигают тебя с «мертвой точки» и помогают опять вернуться к жизни. И весь хаос твоих одиноких размышлений и мировых трагедий концентрируется и принимает реальную форму: ты находишь смысл в жизни, понимая людей и себя.
Не может быть верным и точным знание, если оно не воспринято всеми органами чувств, не прошло через тебя, не отразило реальный опыт людей. Все остальное – вторично.
Перечитывая разные книги по одному и тому же вопросу, я все чаще отмечал разногласия в них. Каждый автор излагал события и давал им оценку в силу возможностей своего ума и искренности. Но в основном, отметил я, каждый из них строго придерживался того направления, которое диктовала официальная точка зрения. Страх перед властью – вот что двигало ими.
Вся история России переписана в угоду временщикам. Особенно постарались мои современники. Из их доказательств следует, что вся Россия до их власти состояла из войн и восстаний: словно Россия – не земля человека, а военный испытательный полигон теории классовой борьбы. Как будто здесь люди не жили, не работали, не любили, не дружили, не придерживались народных традиций и обрядов, не дышали мирным запахом родной земли. Вся история представлена, как война людей, где брат убивал брата.
Наши вожди укоренили в сознании людей античеловеческое понятие «враг народа». Воспитанные с детства на этом, люди заболели страшной хронической болезнью: всюду, в родном брате или матери, склонны они видеть врага, шпиона, предателя, инородца, диссидента, жидомасона… И меня ждала та же участь, не озари однажды: как я, преподаватель, могу учить детей, не зная реальной жизни своего отечества, его истоков, из которых вышла и обрела мировое значение русская литература – отражение души народа.
«Для правильного суждения о народах следует изучать общий дух, ибо только он, а не та или иная черта характера, может вывести их на путь нравственного совершенства и развития», – писал Чаадаев. Власть объявила его сумасшедшим, многие старые друзья отвергли его, не сумев понять, что есть честь Гражданина. Не сломленный, оставшись один в заточении, он открыто ответил: «Больше, чем кто-либо из вас, поверьте, я люблю свою страну, желаю ей славы, умею ценить высокие качества моего народа… Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклонной головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит ее; я думаю, что время слепых влюбленностей прошло…»
Чем раньше вырвешься из бездны своего одинокого мира, кажущегося тебе таким красивым и недоступным для понимания другими, и найдешь дорогу к людям – тем быстрее и увереннее ступишь на путь истины, тем значительнее и богаче станет твоя собственная жизнь.
Но все мы в юности спасаем человечество, в молодости – свою любовь, в зрелости – репутацию, а в старости дорожим оставшимися годами.
«Береги честь смолоду.» Много ли среди нас найдется тех, кто смело может последовать древнейшему завету Гильгамеша: «Сломай дом, построй корабль, оставь богатство, – ищи жизнь».
Июнь – август 1968 года; 2015
Минск – Москва – «Золотое кольцо» – Минск