Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 280, 2015
ХИНДИ
И СУАХИЛИ
Серега-большой приезжал в наш двор только на выходные. В будние дни он жил в каком-то там интернате. Почему это так было – никто толком не знал.
– В каком интернате-то? У него ж, вроде, мать есть, – интересовался я иногда у Колупаева.
– Ну что тебе сказать, Лева!.. – важно отвечал мне Колупаев. – Тут, знаешь ли, друг мой, есть несколько версий. Первая – в интернате он изучает иностранный язык: хинди и суахили. Вторая версия: мать у него очень строгая.
– Хинди и… что? – не понимал я.
– Суахили, Лева! – говорил гордо Колупаев. – Это такой язык древних индейцев. На нем только отдельные племена говорят. Не все.
– Индийцев! – вежливо поправлял его Женька.
Колупаев отвешивал ему щелбана, и на этом разговор заканчивался.
А я оставался наедине со своими вопросами.
Смог бы я, к примеру, изучать язык древних индийцев (или индейцев), живя в интернате? Да нет, конечно! Потому что там туалет, наверняка, общий! И потом – стоят ли эти самые хинди и суахили таких жертв?
Вообще, вид общественного туалета всегда наводил на меня тоску. И не потому, что такой туалет почти никогда не бывал чистым (это бы ладно, хотя и противно), а по какой-то совсем другой причине. В общественном туалете (в школе, на вокзале, на улице, в кинотеатре) я всегда как-то особо отчетливо понимал, что существует какая-то другая жизнь, которая совсем мне незнакома, и которой, возможно, придется жить в дальнейшем. Жизнь, в которой нет ничего своего – и стул не твой, и диван, и даже стакан чая – и тот какой-то не такой на вкус.
Колупаев, который одно время учился со мной в параллельном классе (пока я не перешел в другую школу) в школьном туалете всегда или курил, или пытался что-то продавать. Продавал он всякую всячину: блеклые фото-отпечатки с голыми девушками, жвачку, ручки иностранные, один раз продавал диск-гигант вокально-инструментального ансамбля «Самоцветы».
– Лева, ты тут чего застыл? – обычно говорил он мне в такие моменты. – Сделал дело? Иди гуляй в свою библиотеку.
Однажды я увидел в школьном туалете рыдающего навзрыд первоклассника, который сидел прямо на бачке, под самым потолком, низко склонив голову, чтобы поместиться (тогда сливные бачки были расположены именно так). Туда его посадил добрый мальчик из девятого класса – просто так, ну для забавы. Другой раз в туалете меня пытались побить. Но я, слава Богу, как-то остался цел и невредим.
Вообще же, в городских общественных туалетах Москвы кипела тогда большая яркая жизнь: здесь, например, можно было купить золото, некоторые модные вещи, скажем, заграничные женские колготки и даже запрещенные книги знаменитых писателей, например, «Мастера и Маргариту» Булгакова. Обо всем этом мне рассказал Колупаев.
Выходя во двор, Серега-большой вел себя довольно странно. Он требовал от нас какой-то непрерывной игры. Мы все под его руководством должны были играть с раннего утра до позднего вечера.
Если, скажем, была зима и снег, он сразу начинал строить крепость.
– Строй крепость, слышишь! – орал он на меня. – Не стой столбом!
Я садился на корточки и начинал неохотно лепить маленький снежок. Потом я неохотно катал его вокруг себя, и вскоре у меня налипал довольно большой снежный ком. Потом я быстро, с пыхтением и кряхтением начинал катить его впереди себя в общую кучу, мне становилось жарко и весело, и я уже забывал о том, что Серега-большой начал эту игру как-то не так.
А если, скажем, это было лето и дождь, Серега звал нас в «казаки» или в «сыщик-ищи-вора»… Мы делились на две команды и бегали друг за другом по Трехгорным переулкам, оставляя на асфальте длинные белые стрелы, нарисованные мелом. Дождь смывал эти стрелы, но все равно где-то оставался кусочек, и я сидел на корточках, глядя на стрелу и слизывая с губ капли дождя, боясь заблудиться или попасть в плен.
Обычно это начиналось в пятницу вечером. Серега-большой появлялся со стороны Большевистской улицы, и все наши разговоры как-то сразу замирали. Становилось тихо. Он подходил, церемонно здоровался с каждым за руку и на некоторое время напряженно замолкал. Молчали и мы. Потом, не глядя ни на кого конкретно, а наоборот, куда-то в сторону, Серега-большой произносил одну из своих знаменитых фраз…
– А вы знаете, что битлы приезжали в Москву, но их из Шереметьево не выпустили, и они играли прям на летном поле?
Или:
– А вы знаете, что в «Дип Пёрпл» барабанщик однорукий играет?
Мы реагировали бурно:
– Да ты что? А когда? А как он играет без руки? А кто тебе рассказал?
Но проблема была в том, что Серега-большой никогда не отвечал на эти наши вопросы. А сразу переходил к делу:
– Ну ладно, давайте в салочки для начала.
…Вот Серега-большой бежит впереди нас по Трехгорному валу на своих длинных, как у лося ногах, оглядывается и подгоняет нас. А мы, уже задыхаясь, еле-еле за ним поспеваем. Играл он, конечно, всегда до полной темноты, до крайней усталости. Но и тогда не отпускал нас домой. Заставлял сидеть под фонарями и рассказывать всякие истории по очереди.
В футбол он всегда играл один против всех. По-другому ему было неинтересно.
– Ну а я так не хочу! – говорил я. Играть всей толпой против одного человека казалось мне унизительным.
– Лева, чего ты все время ноешь? – зло спрашивал он меня.
– Я не ною! Но это несправедливо! – орал я. – Ты большой!
– Ну а ты не играй.
– Ну а ты дай фору! – упорствовал я.
– Не дам. И не проси, – ответил Серега-большой. – Пусть тебе мамка фору дает.
– Ну ты же большой! – орал я вне себя.
…Справедливость вообще была тогда моим коньком. Или моей постоянной заботой. Даже не знаю, как сказать.
Чувство полной несправедливости окружающего мира часто мучало меня до такой степени, что я не мог спать, а просто лежал, тупо глядя в темный потолок и слушая приглушенный телевизор из соседней комнаты. Мне было непонятно, почему детей заставляют ходить в школу против их желания и не разрешают заниматься дома. Мне было непонятно, почему злой человек всегда сильнее доброго. Почему лето такое короткое. Почему американцы бомбят вьетнамцев. Почему женщинам всегда все можно, а мужчинам ничего нельзя. Несправедливость была даже в том, что родители вот сейчас сидят, смотрят себе телевизор в соседней комнате, а я тут лежу и мучаюсь один в темноте. Это раздражало меня до такой степени, что я начинал тыркаться в разные стороны и сильно скрипеть кроватью.
– Лева, ты почему там не спишь? – спрашивала меня мама через стенку.
– Я сплю, мама! – горько отвечал я и утыкался лицом в подушку.
– Лева, ну вот чего ты к нему привязался? – спрашивал меня иногда Колупаев. – Чего тебе от него надо?
– А ты ответь, почему он в наши игры играет? – спрашивал я. – Это же наши игры!
– Ну да, наши, – вздыхал Колупаев. – Ну и что?
– А он в них играет!
– Ну и что?
– А то, что они наши!
– Не понимаю… Объясни мне, Лева, что значит наши игры. Игры всехние. В них весь мир играет.
– Да ничего не весь мир… – лихорадочно объяснял я Колупаеву. – Я знаю, как в других дворах играют. Я проверял. Вот есть игра в двенадцать палочек, да? Вот у нас, когда двенадцать палочек подбрасывают, нужно двумя ногами на доску прыгать, а у них только одной можно ногой прыгать, понимаешь?..
– Какая ерунда, – презрительно сказал Колупаев.
– Нет, ты постой. Или вот, например, ножички. Мы землю как нарезаем? Треугольниками. А они там – квадратами. Но дело даже не в этом, Колупаев! – продолжал я. – Не в этом, в конце концов, дело-то… Просто у него должны быть свои игры! Какие-то более сложные. Ну, я не знаю, – шахматы, например. Или карты. Или бильярд. И не детский бильярд, а такой большой, настоящий. Понимаешь? Он же больше нас!
Но Колупаев молчал и ничего не отвечал на эти мои слова…
Однажды в сентябре, когда я вот так сидел и думал про Серегу-большого, вдруг поднялся сильный холодный ветер.
Он был такой сильный, что шевелил шнурками моих кед и ворошил волосы. Ветер нашел какую-то бумажку и начал гонять ее из конца в конец по двору. Наконец, он пригнал какие-то синие тучи, и воздух заволокло густым влажным туманом.
Из тумана появился Серега-большой и подошел ко мне.
– Здорово, Лева! – сказал он. – А где все люди?
Я пожал плечами. Это было мне неизвестно.
– Знаешь что, ты не обижайся на меня, вообще-то, – сказал вдруг он и как-то так грустно ссутулился. – Я же вам, правда, одного добра хочу. Вы же без меня вообще ни во что не играете. Занимаетесь какой-то ерундой. А я же не могу так. Я должен вас научить. Кроме меня, кто же вас научит? У меня, знаешь, как сердце болит от того, что вы играть не умеете?
Это был странный вечер. Почему-то во двор никто из ребят так и не вышел. Может быть, они видели из окон, как мы разговариваем, и думали, что мы с Серегой-большим выясняем наши сложные отношения? Было даже обидно, что никто не вышел меня спасать… Нейтрализовать обстановку. Вышел бы один, другой, вышли бы потом уже все… Но в то же время я понимал: это хорошо, что мы одни. Что больше мы так с ним никогда не поговорим.
Никогда – за всю мою длинную жизнь. Почему-то я это понимал.
Серега вдруг повел меня показывать какие-то свои любимые места. Сначала я испугался и решил, что будет бить, но он ободряюще улыбнулся, и я сразу успокоился.
Мы спустились по захламленной и заваленной всяким барахлом короткой лестнице в подвал, Серега поискал где-то под кирпичом и вдруг достал ключ. В подвале пахло безумно сложно – сыростью, землей и какими-то животными.
– Раньше тут кошки жили, – сказал Серега, словно угадав мое желание понять здешние запахи. – Но потом их крысы прогнали. Но иногда они возвращаются. И устраивают им куликовскую битву.
Возле теплой трубы Серега поставил ящик. Деревянную тару. На ней он сидел. А на другом таком же лежала книга. Раскрытая книга с потрепанными страницами.
Здесь в подвале у Сереги-большого было свое место.
– Я тут уроки делаю, – сказал он неожиданно.
– Учишь язык хинди?
– И суахили.
– А это два разных языка или один? – осмелился спросить я.
– А черт его знает, – пожал он плечами.
– Ну, скажи чего-нибудь, – попросил я.
Он посмотрел на меня внимательно, раскрыл книгу и начал читать.
– Кис на гар сэ?
– Это что ты сказал?
– Из какого ты города.
– Из Москва! – сказал я гордо и покраснел. – Из Москвы, в смысле.
– Прачин раста.
– А сейчас?
– Древняя дорога.
Мы помолчали.
– Красивый язык! – оценил я. – А вас в палате сколько живет?
– Двое, – хмуро ответил Серега-большой. – Знаешь, Лева, не люблю я этот индийский язык. Просто мать работает по скользящему графику и боится меня дома одного оставлять. Говорит, что я дом сожгу, и у нее в жизни вообще ничего не останется. Ну вот… И живу я там, где она меня определила. Там, конечно, хорошо: тихо, большой парк рядом, сплошные дети дипломатов. И еще этих, разведчиков. Но те молчат, ничего не говорят. А дипломаты хвастаются. Я там это… Один такой, из рабочей семьи.
– Разве ж ты из рабочей? – удивился я.
– Ну, мать так говорит. Она же на заводе работает, в бухгалтерии. В общем, все, вроде, нормально. Только я приезжаю домой, прихожу сюда, и мне здесь хочется быть. Быть, быть. А когда я уезжаю, мне так плохо, как будто я дома не набылся. Понимаешь? Мне здесь очень хорошо. Как нигде. Тут даже крысы подходят, я им хлеб даю, и мне не страшно. А там все хорошие люди, преподаватели вежливые, язык красивый. Чисто. А мне плохо.
– А дома? – спросил я.
– Лева! – вдруг сказал Серега-большой. – Ты только молчи. А то я тебя прибью. Если кто про этот подвал узнает.
Мы сидели так, что он смотрел на меня только одним глазом. В полутьме глаз его бешено и красиво светился.
– Пойдем еще куда-нибудь, – сказал я.
В тот вечер он показал мне голубятню, черный ход в Дом пионеров, через который можно было бесплатно проникнуть в кино или на концерт; еще одну крышу, свое любимое дерево без листьев и начал отковыривать водопроводный люк, чтобы спуститься под землю, но тут на него вдруг напала с криками какая-то тетенька, и мы ушли.
Ссориться с ней Серега-большой не стал.
Я уже потерял счет времени, – мы медленно шли по одной улице, по другой, по третьей, а Серега все говорил и говорил.
– Ну вот смотри. Ну вот как вы играете в футбол?.. Это ж курам на смех. Нужно же тренироваться. Выходить каждый вечер, чеканить, работать над техникой…
Он обещал мне, что покажет, как надо правильно играть в «штандер» по правильным правилам, потому что мы играем по неправильным правилам, он сказал, что даже в «слона» мы играем не так, как надо, – держим друг друга за бедра, а надо за поясницу, что есть такая древняя народная игра – лапта, которой он тоже меня научит.
Потом он остановился, посмотрел на меня и даже приблизил свое лицо к моему, чтобы лучше разглядеть выражение.
– Ну, правда же, интересно? – спросил он.
Я кивнул.
Наконец, я решился задать свой последний вопрос.
– А туалет у тебя в интернате где? – спросил я, сглатывая слюну от волнения.
Он неприятно удивился.
– Ты про что?
– Ну, он в коридоре, общий? В смысле общественный?
– Да нет, – пожал он плечами. – У нас в комнате, на двоих. А тебе зачем знать? Ты тоже хочешь в интернат? – засмеялся он. – Не надо, Лева. Я тебе не советую.
Потом Серега-большой отправился домой, как он сказал, «жарить картошку», а я остался наблюдать за ветром.
Ветер легко и настойчиво тыкался в мою щеку.
Он был, как собака.
Мне вдруг стало жалко Серегу. Все-таки я еще был «совсем ребенок», как говорила моя мама, а Серега-большой – сутулый, но рослый парень с широкими плечами и сорок третьим размером ноги. Он учился серьезным вещам и знал кучу всего. Все свои будние дни он проводил в интернате для особо одаренных детей, изучающих язык хинди и суахили.
Одаренных детей всегда ожидает блестящее будущее. А неодаренных – обыкновенное.
Но какое будущее ожидает Серегу, я лично понять не мог. Оно было неясным и туманным – вот как эта погода.
Мне вообще казалось тогда, что это как-то глупо – куда-то расти. Глупо становиться не таким, какой ты есть. Но каждый день я, как какой-нибудь овощ на огороде, неуловимо менялся. Рос. И это меня злило. У меня росли ноги, руки, портилось выражение лица, выскакивали прыщи по всему телу, выскакивали родинки на теле, топорщились волосы под мышками, внутри набухало что-то плохое; я был непохож сам на себя вчерашнего или позавчерашнего, я вообще не был ни на кого похож: из зеркала на меня смотрел чужой человек, который мне совершенно не нравился.
Но я лишь только думал об этом, – а Серега-большой, как оказалось, все вдруг взял и решил по-своему. Вместо того, чтобы читать книги или бродить по Москве с такими же, как он, взрослыми ребятами, он летом жег с нами карбид, собирал в банку серу от спичек, сооружая детский порох, делал маленькие костерки из щепок, чтобы плавить олово, ловил шмелей и пчел в стеклянную банку; находил десятки крышек от пивных бутылок и аккуратно давил их каблуком, чтобы сделать «деньги» для игры в «расшибалочку»; он ходил по чердакам, поджигал лифтовые кабины, рисовал на стенах, пел похабные детские песни (тогда такие были), верил во всю эту ерунду, которую нам рассказывал – и жил только сегодняшним днем. А зимой он просто делал с нами снежные крепости и играл в хоккей без коньков.
Иногда, уже в полной темноте, за ним выходила его мать.
– Сережа! – жалобно говорила она. – Поздно уже… А завтра тебе рано вставать.
Это означало, что завтра он опять уезжает в свой интернат.
Серега молчал в темноте. И его мать молчала тоже, ждала. Потом он просто вставал и молча шел к ней.
Один на один мы с ним говорили всего лишь однажды. В тот самый раз, когда подул сильный ветер.
– Ты… как бы это… не обижайся на меня, слышь, Лева, – повторил тогда он.
Через много лет я встретил возле метро своего друга Колупаева и повел его пить пиво. Он сидел, важно цедил янтарный напиток из толстой полупрозрачной кружки и курил мои сигареты. Мы говорили о том, что будущее, которое все-таки наступило, оказалось совсем не таким чужим и холодным, как мы думали. И что росли мы, в общем и целом, – не зря.
– А помнишь Серегу-большого? – спросил вдруг я. Колупаев нахмурился.
– Помню, – сказал он неохотно. – Был такой человек, действительно.
– А что с ним сейчас?
– Он умер, – просто сказал Колупаев. – Что-то с сердцем.
Мы молча расстались, и я пошел домой.
Между домами висел какой-то ядовитый зимний московский закат. Наступал ноябрь, холодный и сухой. «А как же хинди и суахили?» – почему-то подумал я.
ДОБРОВОЛЬСКИЙ,
ВОЛКОВ, ПАЦАЕВ
Мы вышли во двор, и Женька сказал:
– Слышали радио?
– «Пионерскую зорьку», что ли? – насмешливо переспросил я.
– Нет, – заметно волнуясь, сказал Женька. Он понял, что ему первому выпало сообщить нам эту страшную новость. – Не «Зорьку». Космонавты погибли. Все сразу.
– Ничего себе! – сказал Колупаев. – Вот эти, которые втроем?
– Ну да, – подтвердил Женька. – Волков, Добровольский, Пацаев.
Он всегда все знал и все запоминал лучше всех.
Где-то на третьем этаже нашего дома громко зарыдала женщина. И сразу после этого с треском захлопнули раскрытое настежь окно.
– Ничего себе! – опять повторил Колупаев. – А как же скафандры?
– Не знаю, – грустно ответил Женька. – Значит, не помогли. Что-то ученые, наверное, не рассчитали.
– Но так же не может быть! – заорал Колупаев. – Что значит «не рассчитали»? Это я могу не рассчитать, в пятом классе. А они обязаны, раз ученые!
А я молчал. Я не знал, что вообще тут можно сказать. Меня поразила сама эта минута.
Наш двор, наши дома, наш город совершенно не изменились в эту минуту. Грохотал трамвай на Трехгорном валу. Вдалеке орали какие-то мелкие дети. Доносились отдельные гудки машин. Кто-то с кем-то разговаривал. Ветер, тучи, собиравшийся над нами летний дождь, мухи и пчелы, женщины, дети и старики – никто не молчал, не останавливался, не замирал в изумлении, в скорбном отчаянии, и даже не собирался этого делать.
Не было никакой тишины.
«Надо же, – подумал я. – Вот как это бывает.»
– Погодите, – сказал Женька. – Сейчас я что-то принесу.
Он медленно пошел к дому. Мы смотрели ему вслед.
– Чего он принесет-то? – раздраженно спросил Сурен. – Долго тут ждать? Такие вещи в стране происходят. Может, я домой к себе лучше пойду?
– Иди. Кто тебя держит? – спокойно сказал Колупаев. И Сурен остался.
Он закрыл глаза от нетерпения.
Наконец, Женька вернулся. Лицо его было бледным.
– Вот, нашел, наконец, – сказал он и протянул нам руку. В руке у него была марка. Я сначала даже не понял, в чем дело.
На голубой поверхности было написано зеленоватыми буквами: «Космонавты СССР». Ниже – три человека. Один в летной форме с погонами и два – в костюмах. И еще ниже – «Экипаж корабля ▒Союз-11’». И зубчики на марке.
Я осторожно потрогал эти зубчики большим пальцем.
– Вот, – сказал Женька. – Успели выпустить. В середине июня. Совсем свежая. Негашеная еще.
Никто из нас не удивился. Все знали, что Женька-хромой собирает марки и значки. У него были десятки альбомов с марками. И вся стена увешана значками. Он собирал все. Армейские значки, памятные, юбилейные, города, спортивные. Ну, и марки тоже – страны, животные, знаменитые люди, Герои Советского Союза. Космонавты.
– Сколько стоит? – спросил Колупаев на всякий случай. – Может продашь?
Женька посмотрел на него с сожалением.
– Зачем она тебе? – спросил он сердито. – Толкнешь кому-то за три цены? Не отдам.
Колупаев задохнулся от возмущения.
– Ты что, Женяра! – почти закричал он. – Я на память. Только на память.
Он сглотнул слюну и тихо спросил:
– Подержать дашь?
Женька неохотно отдал марку. Мы бережно передавали ее из рук в руки.
– Я еще потом значок куплю. Значок обязательно выпустят. И открытку.
У Добровольского, Волкова и Пацаева были хорошие лица. Один из них был немного лысоват. Другой – наоборот: такой кудрявый немного и с густыми бровями. Как Брежнев. Все взрослые солидные мужчины нашей страны были немного похожи друг на друга. На них топорщились пиджаки, и у них были открытые лица с залысинами.
– Они уже почти месяц в космосе были, – сказал Женька. – Стыковку нормально сделали. «Союз-11» и станция «Салют-1». Я пока не знаю, что произошло. Об этом еще не говорили по радио.
– Ученые… – зло сказал Колупаев. – Я бы этих ученых… Таких людей угробили.
– Не пори муру, – сказал Сурен. – Может быть, их американцы сбили.
– Как это – сбили? – не поверил Колупаев. – Кто ж им даст наших сбивать?
Женька произнес непонятные слова:
– Создана правительственная комиссия.
– Да что она там тебе скажет! – махнул рукой Колупаев. И повторил: – Ученые!
Я опять не знал, что сказать. У меня не было никакой версии гибели наших космонавтов. Возможно, отказала техника. Возможно, их сбили инопланетяне.
Стояло жаркое московское лето. Я задрал голову в небо. По небу отчаянно носились глупые жирные голуби. Это в соседнем дворе голубятник дядя Володя, спившийся рабочий с Трехгорки, открыл свою огромную голубятню, ничего не зная о подвиге Добровольского, Волкова и Пацаева. А может быть, наоборот. В честь их подвига.
– Их наградили уже, – сказал Женька. – Они все теперь Герои Советского Союза. Посмертно.
Это слово тяжело повисло над нами.
– Жека, ты не плачь, – торопливо сказал Колупаев. – Не надо. Ну, космос, такое дело. Сплошной риск.
Женька отвернулся.
– Ладно, я домой пойду. Отдайте марку. Буду радио слушать.
Мы еще раз поглядели на лица Волкова, Добровольского и Пацаева.
– А тут кто из них кто? – вдруг сказал Колупаев. – Давай запомним.
– Ну вот смотри… – Женька стал перечислять. – Добровольский – он командир корабля. Летчик. Офицер. Второй по значению – бортинженер Волков. Третий – ученый-исследователь, Пацаев. Вот они так и расположены.
– Четко, – сказал Колупаев. – Запомнил. Добровольский, Волков, Пацаев.
Женька ушел. В руке у него была крошечная марка. Руку он бережно прижимал к груди.
– Что дальше будем делать? – спросил я.
Колупаев внимательно посмотрел на меня. Он понял мой вопрос.
– Может, к Женьке? – неуверенно спросил он. – Посмотрим на других космонавтов… Радио вместе послушаем.
– Нет, – сказал Сурен. – И так тяжело. Слушай, давай на улицу пойдем. Там, может быть, митинг какой-то… Или что-то еще…
Наверное, Сурен имел в виду – стоят люди на улицах, слушают репродуктор, как показывают в фильмах про Великую Отечественную войну. По репродуктору передают новости торжественным голосом. Люди их обсуждают. Но никаких репродукторов на улицах давно уже не было. А на улице – на нашей улице, Трехгорный вал, – никого не было вообще. Только проносились редкие автомобили и трамваи. В них сидели достаточно хмурые люди. Никто ничего не обсуждал и не слушал. Тогда мы перебежали дорогу и пошли в Сквер 1905 года. Но там было еще хуже – молодые мамаши катали свои коляски, проходили люди с маленькими глупыми собачками, словом, и тут не было ничего такого, что могло бы нас заинтересовать. Обычная жизнь.
– Ну что ж такое! – обиженно сказал Колупаев. – Космонавты погибли. А им – хоть бы хны. Добровольский. Волков….
– Пацаев, – подсказал я.
– Ну да, Пацаев. А они что? Вот эти?..
– Да они не знают просто. До них еще не дошло.
– Да все до них дошло! – воскликнул Сурен. – Просто им наплевать! Давайте им всем расскажем. Соберем митинг, – добавил он.
– Не буду я им ничего рассказывать, – грубо сказал Колупаев, повернулся и пошел обратно.
Мы еще подумали и решили провести торжественное прощание с космонавтами прямо у нас во дворе.
– Это как? – спросил меня Колупаев.
– Ну как-как… – передразнил его я. Раздражала его непонятливость. – Как обычно проводят? Почетный караул, вечный огонь, возложение цветов.
Мы решили, что будет правильнее, если все это мы сделаем вечером. Когда чуть стемнеет.
Ждать пришлось долго. В начале июля темнеет бог знает когда – часов в десять, наверное. Мы обо всем договорились и разошлись по домам. Слушать радио.
Дома папа смотрел телевизор, он почему-то раньше пришел с работы, а мама тоже слушала радио на кухне и плакала.
– Такие молодые мужики! – сказала она. – Одному сорок, другому вообще еще тридцать с чем-то.
Сколько было третьему, она не сказала.
Я не выдержал и пошел к телевизору.
– Келдыш комиссию возглавляет, – сказал папа непонятную вещь и опять уставился в экран, где дикторы что-то говорили про другое, не про космонавтов.
– Он кто? Этот Келдыш? – спросил я.
– Ученый.
– Понятно, – хмуро сказал я.
Весь день я готовился к нашему торжественному прощанию, но подготовиться как следует все равно не смог. Что-то было недодумано. Что-то не складывалось.
– Так, – сказал Колупаев, когда мы все в сумерках собрались во дворе. – Значит, так. Зажигаем вечный огонь из щепок. Ну, короче, костер… Потом – почетный караул. Встаем так – один слева от костра, другой справа. Девки возлагают цветы.
– А они знают? Девки? – тревожно спросил Сурен.
– Знают, я предупредил.
– А я? – сказал я.
– А ты на запасе, – сурово ответил Колупаев. – Может, кто из почетного караула устанет. Или щепок в костер подбросишь, в смысле, в вечный огонь. Да, кстати, ребят, я вам тут черные повязки смастерил. Наденьте.
– Подождите, – сказал я. – Так не годится.
– Лева, ты о чем? – сморщился Сурен.
– Знаете что? Давайте я буду лежать. Вот тут.
– А почему именно ты? – спросил Колупаев.
– Ну… можно по очереди.
– Да ладно, пускай лежит, – пожал плечами Женька. – Только не простуди почки.
Я полез под стол для пинг-понга и лег на спину. Прямо на землю.
Там было совсем сумрачно. Стол закрывал все небо.
Колупаев вырыл ямку и разжег костер из щепок. Потом он встал слева от стола, а Сурен справа. Потом они еще надели черные повязки.
А я продолжал лежать.
Девчонки стали приносить цветы.
Они делали это как-то тихо и испуганно. Потом сразу убегали домой. Осталась только Ленка.
– Ты там почки не простудишь? – заботливо спросила она.
Но я продолжал лежать тихо, без движения. Говорить в такой ситуации мне казалось неуместным.
– Музыки не хватает, – прошипел Колупаев.
И, как будто услышав его, кто-то поставил радио на подоконник. Хлынул траурный марш Шопена. К нам начали подходить взрослые, один за другим.
– Он чего там лежит? – спросил один.
– Провожаем космонавтов в последний путь! – сурово отчеканил Колупаев.
– Понятно, – прошептал этот взрослый и тихо растворился в темноте.
Другие стояли молча и смотрели на нас.
– Молодцы, ребята, – сказал один из них. – Вы большие молодцы.
Постепенно костер угас. Щепок у нас больше не было. Люди тоже стали расходиться. Я лежал под столом для пинг-понга уже в полной темноте.
– Лева, ты там живой? – тихо прошептал Колупаев.
– В каком смысле? – ответил я.
Он промолчал.
Я прополз спиной по цветам. Мрак надо мной исчез. Над головой теперь было звездное небо. Где-то там, вдалеке, Добровольский, Волков и Пацаев продолжали свой долгий путь между всех планет.
Во дворе было уже совсем пусто и темно. Только мы вчетвером – Колупаев, Женька, Сурен и я – продолжали стоять в почетном карауле.
ЯБЛОЧНЫЙ
СПАС
Колупаев говорит:
– Вот, слушай, Лева, какая история, – в этом году лето очень яблочное, прут и прут эти яблоки, и вот мамин брат из деревни яблоки нам привез, три мешка…
– Сколько? – не поверил я.
– Ну ты слушай, что я говорю, а потом вопросы задавай. Мне мать говорит: может, ты это… ребятам отдашь, может, они домой разберут хотя бы один мешок… Ну вот такие дела. Понял?
– Нет, – честно ответил я. Никогда мне мой друг Колупаев ничего просто так не давал, всегда в этом был какой-то глубокий смысл. Или в обмен, или для укрепления дружбы, как он говорил, – в общем, не привык я от него получать никакие подарки. Тем более такие глупые.
– Зачем нам твои яблоки? – прямо спросил я.
– Ну как, зачем?.. Варенье сваришь… Или этот… конфитюр… В чай их хорошо класть, вместо лимона. Да просто так пожуешь, не развалишься. Они вкусные, между прочим. Витамины. Тебе приятно, а нам польза. Или наоборот. А то они на балконе гниют, создают неприятные ощущения. Иди-иди, спроси.
Я неохотно поплелся домой.
Как раз воскресенье. Выходной день. Мама была дома.
– Мам! – закричал я с порога. – Нам яблоки случайно не нужны?
– Не нужны, – твердо сказала мама.
– А то Колупаеву из деревни три мешка привезли. Он спрашивает, не хотим ли мы сделать из них конфитюр.
– Глаза открой, Лева! – строго сказала мама.
На столе в большой комнате стояла ваза, доверху набитая яблоками. Красными. И зелеными.
– Меня на работе женщины умоляют взять, – сказала мама грустно. – У всех девать некуда. А у нас участка нет, вот все и предлагают…
– Ну разве это много? – недовольно сказал я, указывая на вазу. – Это мы за один раз съедим.
– Иди сюда! – приказала мама.
Я пошел на кухню. Яблоки были везде. Они варились в кастрюле, стояли в тарелках на высоком буфете, ими был заполнен весь подоконник и весь стол.
– Когда я все это переварю на варенье, – устало сказала мама, – по-пробуйте только сказать, что не вкусно. Я вас поубиваю. И с яблоками ко мне больше не подходи.
Я вдруг вспомнил, что в старых садах на Большевистской улице – они сохранились еще с тех времен, когда тут стояли деревянные одноэтажные дома – повырастали на деревьях крупные яблоки, и что вся трава вдоль улицы ими завалена.
Яблоки продавали старушки около метро. Ими торговали на улице в лотках возле овощных магазинов. Иногда яблоки лежали в деревянных ящиках просто так, их даже никто не охранял. Люди несли их в сумках и авоськах.
Вернувшись к Колупаеву, я застал у него несколько человек в прихожей, причем самого разного возраста. Некоторые были совсем мелкие, другие наоборот – даже постарше меня.
– Моченые яблоки – прекрасная закуска к спиртным напиткам! – говорил Колупаев важно, обращаясь к какому-то человеку лет шести. – А шарлотка? Этот традиционный яблочный пирог? Он же пользуется неизменным успехом вот уже сотни лет, и не только во французской кухне, но и во многих других точках нашей зеленой планеты!
…Наконец, Колупаев раздал каждому по одному яблоку и все молча разошлись.
– Какая-то катастрофа, – жалобно сказал Колупаев. – Ну что твоя мама сказала?
Я молча покачал головой.
– А мне мать говорит: у тебя полгорода знакомых, пока не раздашь хотя бы мешок, не будет тебе ни обеда, ни ужина. Только завтрак, и то диетический. Овсянка.
– А ты-то тут причем? Это же не ты их привез.
– Ну, понимаешь, какое дело… Мамин брат, он приехал вечером на грузовике. Принес мешок и говорит: «может, еще?» Ну, мать говорит – ты что, это и так много. А я говорю – ничего не много. В магазине по тридцать копеек, а мы по двадцать продадим. Она говорит: кто будет продавать, ты? Я говорю – я. Она говорит: ну и что, на рынок пойдешь? Я говорю – да какой рынок, просто знакомым. Ну и конечно, ее брат тоже немного на нее поддавил. Чего ты, говорит, сомневаешься, у вас в городе витаминов на зиму вечно не хватает. Она махнула так рукой – ну вас на фиг, а он на радостях еще два мешка принес. Я даже не знаю, сколько тут. Может, 50 кило. А может, 100. Что делать, Лева? Я ей говорю: мам, ты напиши хоть какие-то рецепты… Как этот… яблочный пирог делать, как что. Она начинает орать как резаная. Вот пошла сейчас в церковь. Взяла сумку и пошла нищим раздавать. Сегодня же Яблочный Спас.
– Яблочный кто? – не понял я.
– Ну праздник такой, – поморщился Колупаев. – Церковный. Ты чего, Лева, такой неграмотный? Нерусский, что ли?
– Русский, русский, – хмуро сказал я.
– Ну, традиция такая. Все несут в церковь яблоки. У нас тут церковь на Большевистской улице, ты же в курсе. Ну вот… Но это когда несут? Когда их нет! В этом году даже нищие, наверное, не возьмут. Сейчас мать придет, начнет в меня этими яблоками швыряться.
– Уже швырялась? – механически спросил я, ничего не имея в виду.
– Ну да, швырялась! – вздохнул Колупаев. – Попала в голову, между прочим.
И тут я почувствовал какой-то толчок в грудь. Ну, или укол в кровь. В общем, не знаю, как сказать, но что-то такое.
Я вышел на колупаевский балкон. Там стояли три таких, по виду не очень больших, мешка, самых обычных, в каких крупу возят в магазинах. Доверху набитые яблоками. Я взял одно, дыхнул, потер об рубашку и начал лениво жевать. Рядом со мной встал Колупаев и тоже начал лениво жевать.
Жил он на втором этаже девятиэтажного дома. Под нашими окнами прокатился какой-то гражданин на трехколесном велосипеде.
– Эй, мальчик! – позвал его я. Он остановился и осторожно поднял голову.
– Яблоко хочешь? – спросил я его.
Он кивнул.
Тогда я кинул ему яблоко в траву. Под окнами у Колупаева как раз росла трава.
Он поднял и тоже начал жевать. Потом задумался.
– А оно мытое? – спросил гражданин.
– Конечно! – ответил я.
И кинул еще одно. А потом еще.
Колупаев посмотрел на меня бешеным взглядом.
– Лева! – сказал он. – А ты знаешь, что если продать эти яблоки по двадцать копеек кило, хотя бы пять килограммов, то целый рубль получится? Тебе это в голову не приходило?
Но я продолжал кидать и кидать эти яблоки. Была у меня такая страсть – кидаться из окна, или поливаться. Тут ничего не могу сказать, действительно, страдал я таким психическим заболеванием в детстве. Или физическим.
Гражданин внизу бросил свой велосипед, снял рубашку, набрал в нее яблок и куда-то убежал. Вернулся он не один.
Две девочки, которых я никогда в жизни не видел, протянули к нам руки и стали просить тихими голосами, чтобы я бросил яблок и им. Они ловили их, одно за другим, с каким-то очень звонким визгом, от которого я затыкал уши, и куда-то там складывали. Так я им покидал яблок пять или шесть, и в этот момент из колупаевского дома стали выходить возмущенные граждане.
– Ты что делаешь? – возмущались они. – А нам?
– А чего вам-то? – кричал Колупаев сверху. – А по двадцать копеек кило – не хотите?
– Не хотим! – кричал в ответ какой-то старичок-пенсионер.
– А по десять?
– Тоже не хотим!
– Ну, может, тогда поднимитесь на второй этаж и так возьмете?
– Кидай! – закричал пенсионер. – А то я на тебя в милицию напишу!
Колупаев вздохнул и начал кидать.
– Прекратите безобразие! – закричала какая-то женщина.
Но ее почему-то никто не слушал.
Яблоки валялись в траве. Некоторые уже на асфальте. Наш двор быстро покрылся яблоками. Некоторые забирали и уносили их. Некоторые ели прямо тут.
Вскоре к нам присоединился Сурен.
– Товарищи! – надрывался он. – Не создавайте панику и беспорядок. Организуйте живую очередь! Выберете старшего!
Люди стояли под балконом, протягивая к нам руки. Это было и страшно, и весело.
После Сурена на балкон набилось еще человека три – Леха, Серега-маленький, Женька. Все прицельно кидали яблоки в какого-то сумасшедшего человека, который увертывался, хохотал и подбирал их с земли. Человек этот был явно ненормальный, но кажется, что я его знал, потому что иногда он подмигивал и делал рожи.
Девчонки – те, что пришли с самого начала, – жалобно ныли, чтобы мы и их взяли с собой на балкон.
Во двор въехал милиционер на мотоцикле с коляской. Он минут пять смотрел на то, что мы делаем, потом набрал яблок в фуражку, погрозил нам кулаком и уехал.
Людей почему-то не становилось меньше. Изумленные увиденным, они рассказывали об этом своим знакомым. Знакомые приводили других знакомых. Те – третьих. И так далее.
Двор заполнился чужими, посторонними людьми. Все хотели яблок. Но не просто яблок, а тех, которые мы кинем им с балкона.
– Все, я больше не могу! – задыхаясь от смеха, сказал Колупаев. – Нас в тюрьму посадят.
Пришла из церкви мать Колупаева, очень злая, потому что раздать яблоки так и не удалось, даже нищим. Зато нашелся один самогонщик, который согласился взять мешок даром.
– А когда? – спросил Колупаев.
Она замахнулась на него полотенцем, накричала и велела нам убираться прочь.
Но снизу кричали хором:
– Кидай! Кидай!
Мать Колупаева вышла на балкон и скептически осмотрела дело наших рук.
– Ну хоть один мешок-то раскидали? – спросила она.
– Почти! – крикнул Колупаев на радостях, что его простили, и помчался вниз.
Там он выложил из бросовых яблок на траве знаменитые слова «Миру мир».
Кто-то, наконец, из жильцов первого этажа догадался вынести стол, потом еще один, потом стулья. Поставили водку, вино. Чистые тарелки. Закусывали яблоками.
Лехи Бурого отец играл на гитаре и пел песни: «Севастопольский вальс, золотые деньки!..»
Встал строгий мужчина и сказал:
– Друзья! Дорогие мои товарищи! Давайте вспомним в этот прекрасный летний день тех, кто не дожил до мирной жизни!
И опрокинул в себя большой стакан. Бабки затянули: «Хасбулат удалой, бедна сакля твоя!..»
Вроде бы решили устроить танцы, но в этот момент начался футбольный матч. Мужчины начали расходиться.
Было 19 августа. Конец лета. Солнце уже садилось.
Я посмотрел на Колупаева, виновника этого торжества. Он был, как говорят фотографы, в контр-ажуре – то есть его круглая большая голова заслоняла от меня солнце, и я видел только сияние, расходившееся от его волос в разные стороны.
Ему тоже дали попробовать вина, он был красный и смотрел себе под ноги. Стеснялся. Мать держала его за руку.
Тут приехал самогонщик на чужом «Москвиче» и хотел забрать оба мешка. Но мать Колупаева не согласилась.
– Договаривались на один, вот и берите один, – сказала она. – Нам тоже нужно.
Самогонщик оглядел наш двор. Он был весь завален яблоками.