Рассказ
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 279, 2015
Анатолий Николаевич Андреев – прозаик, литературовед. Доктор
филологических наук, профессор. Автор 220 научных публикаций, в том числе
монографий «Целостный анализ литературного произведения»,
«Культурология», «Психика и сознание: два языка
культуры», «Теория литературы», «Персоноцентризм в классической русской
литературе ХIХ в.» и
др. Автор одиннадцати опубликованных романов («Легкий мужской роман», «Маргинал»,
«Для кого восходит Солнце?», «Халатов и Лилька», «Игра в игру», «Всего лишь
зеркало…» и др.), книги рассказов «За буйки», книги повестей «Вселенная
не место для печали», пьес. Живет в Минске.
– Война была не
такая, война была другая, – капризно твердила пышная Людмила Дорофеевна, дама
представительная, с манерами, целомудренно оправляя оборки платья в цветочек.
– Позвольте с вами
не согласиться, – сухо кашляя в кулачок, сопротивлялся субтильный Орфей
Иванович. При покашливании на левой стороне его узкой, но выпуклой груди со
сдержанным достоинством позванивали густо посаженные медали, скромно уступившие
место в первой – верхней – шеренге выразительному ордену (второй орден горячей
звездой одиноко распластался справа).
9 мая 1975 года, в
День 30-летия Великой Победы, бравый Орфей Иванович заглянул к Людмиле
Дорофеевне с букетом тюльпанов и с не вполне ему самому ясным, однако же достаточно определенным намерением. Праздник придавал
уверенности бывшему капитану-артиллеристу, а ныне вдовцу и преподавателю
музыкального училища по классу кларнета и флейты.
Дело происходило
давно, в Таджикистане, в Ленинабаде, городе Ленина на Сыр-Дарье,
– древнем городе, который, по преданию, завоевал сам Александр Македонский.
Героев рассказа нет уже в живых, но я, любимый ученик Орфея Ивановича,
исполнявший самые ответственные партии в оркестре под его руководством,
отчетливо помню облик моих невыдуманных персонажей, их искренние интонации,
залитый солнцем среднеазиатский сухой май и свое первое тяжелое недоумение, так
усложнившее мою до того беспечную молодую жизнь.
…Цветы Людмила
Дорофеевна поставила в вазу, воодрузив ее в центр овального стола; при этом
она, походя, ткнув холеным пальцем большую кнопку, выключила черно-белый
телевизор «Горизонт», по которому звучали колючие марши и показывали
документальные кадры военного времени. Советские войска непрерывно побеждали
врага на всех фронтах и собирались делать это весь день, – и вдруг наступила,
казалось бы, мирная тишина. В этот момент она и произнесла свою простую фразу
про «другую войну», так задевшую Орфея Ивановича. Очевидно
поэтому она повторила ее, издевательски не поменяв ни слова.
– Вы ведь водку
пьете? Извините, я не держу в доме водки, – добавила хозяйка.
– Спасибо, я не пью
водки, гм-гм, с некоторых пор. Я захватил хорошее вино, если вы не возражаете.
На этикетке
крепленого марочного вина «Ганчи» медалей было больше, чем на груди скромного,
однако довольно решительно настроенного гостя.
Откупорив бутылку с
вином, Орфей Иванович разлил его в бокалы – почти до краев. Людмила Дорофеевна
воспитанно не подала виду, но как-то удивительно тонко, едва ли не кружевами и
манжетами, дала понять, что она не одобряет такие широкие, практически
варварские жесты.
– За Победу, за
Великую Победу! – неуклюже вставая, сказал Орфей Иванович, игнорируя нюансы ее
поведения, от которых в любое другое время он получал ни с чем не сравнимое удовольствие, и вытянул вино до конца большими
громкими глотками. Людмила Дорофеевна не притронулась к бокалу, даже не
пригубила.
– Так какая же была
война? – вежливо поинтересовался раненый в ногу и контуженный
капитан, дошедший до Берлина, но оказавшийся потом в Средней Азии – за то, что
он когда-то высказал свое мнение о войне и о знаменитом генерале (капитан
назвал его «людоедом» и «фашистом») в кругу подвыпивших, но весьма бдительных
однополчан. Кроме того, ему припомнили, что он обучался игре на кларнете у специалиста,
закончившего Венскую консерваторию. Специалиста отправили на Колыму, а его
любимого ученика Орфея, коренного минчанина, – туда, где потеплее,
в Среднюю Азию.
– Я всю войну
провела в городе Белая Церковь, что на Украине, – начала Людмила Дорофеевна,
явно с намерением выговориться и убедить неизвестно в чем неизвестно чему
сопротивлявшегося гостя.
– Вы были под
оккупацией?
– Не сказала бы.
– Но ведь немцы
захватили город?
– Они вошли туда и
без наглости расположились в домах мирных жителей, никого особо не стесняя.
– Так-так, – сказал
капитан и прошелся по комнате, слегка приволакивая
ногу. При этом медали на его груди зазвенели вызывающе, и даже саркастически. –
И что же делали немцы в городе Белая Церковь?
– Они не делали
ничего плохого.
– Они никого не
убивали?
– Что вы?! –
изумилась Людмила Дорофеевна. – Они нам помогали.
Капитан воинственно
прошелся в другой конец комнаты. Бряцающие медали уже не скрывали гнева и
раздражения.
– Да не мельтешите
вы перед глазами, ей-Богу, сядьте, я вам сейчас все расскажу.
Орфей Иванович
присел на краешек стула воспитанным истуканом. Хозяйка налила ему вина в бокал
– ровно до половины, как и полагается в приличных домах и компаниях. Он не
шелохнулся.
Людмила Дорофеевна
отпила маленький глоток вина и продолжала:
– В доме моего
отца, репрессированного большевиками за то, что он был священником и сыном
священника, – доме большом, с прекрасным земельным участком, – встал на постой
немецкий офицер с денщиком.
Орфей Иванович
мрачно смотрел на свой бокал.
– Они не тронули
иконы в красном углу. И мне любезно предложили лучшую комнату, заметьте.
– Сначала вероломно
напали на нашу страну, потом вломились в ваш дом, а потом вам предложили
комнату в вашем же доме? Сразу видно: культурные люди.
– Не будьте таким
наивным и занудным. Мужчины всегда воюют, а военным
надо было где-то жить. Так было всегда, во все времена. Но офицер с денщиком
вели себя вежливо, не позволяли себе никакого хамства,
всегда «битте» и «данке шен». У обер-лейтенанта
были до блеска начищенные сапоги, великолепный одеколон, гладко выбритое,
ухоженное лицо, голубые глаза. Как у вас. Он вообще чем-то напоминал вас. Вы
знаете, он обращал на себя внимание. Однажды, когда я слушала по радио сводку
Совинформбюро, – да, да, я легкомысленно нарушила строгий запрет – в комнату ко
мне постучался офицер, герр обер лейтенант, звали которого, дай Бог памяти…
– Ганс. Или Фриц.
Что, впрочем, одно и то же.
– Не ёрничайте,
Орфей Иванович. Вам это не идет. Его звали Рихард.
– А зачем он
постучался в вашу комнату?
– Что за вопрос?!
Надеюсь, это не пошлый намек? Не помню уже. Так вот. Со страху я выключила
радиоприемник, но оставила его на прежней, московской, волне. Он вошел,
пристально посмотрел на шкалу, – и сделал вид, будто не заметил, что черная
стрелочка предательски застыла на запретной точке. Он, конечно, обо всем
догадался. Вообще, он вел себя очень прилично, хотя, кажется, был ко мне
неравнодушен.
– За победу над
фашистской Германией, нашим злейшим врагом, – сказал Орфей Иванович и залпом
выпил вино. Людмила Дорофеевна вновь проигнорировала его тост.
– А его денщик,
представляете, постоянно насвистывал арии из опер. Он знал весь мировой
репертуар и обожал Чайковского. Кроме того, он бесподобно ухаживал за цветами.
Такого цветника я не видела в своем доме никогда. Боже мой, какие он вырастил
розы! Уму непостижимо!
Орфей Иванович
налил себе бокал до краев.
– А когда немцы
вынуждены были отступать, то денщик аккуратно собрал вещи и целый день,
насвистывая без единой нотки фальши, жмурясь от солнца, сажал морковку в огороде
– под линеечку, строго по линии. Забивал колышки, натягивал веревочку – и
только потом сеял семена. «Зачем вы это делаете? – спросила я, разумеется,
по-немецки (в школе мы все учили немецкий). – Ведь вы же отступа… простите,
уходите. Вы не увидите результатов своего труда.» Он
перестал свистеть, посмотрел на меня и ответил: «Но ведь вы же не уходите, фрау
Людмила. Здесь будут жить хорошие люди. Я хочу, чтобы после нас остались лучшие
воспоминания». Представляете? Потом пришли солдаты Красной Армии в грязных
сапогах и растоптали весь посев морковки. Нет, не весь, кое-что выросло, и
морковка оказалась чудесной, просто чудесной. А по телевизору и в кино немцев
представляют варварами, дураками и садистами. Это вранье,
и больше ничего. Меня это возмущает. Я просто не могу смотреть военных фильмов.
– А я убивал
немцев, – задумчиво сказал Орфей Иванович. – У одного были начищенные сапоги, а
я взял и убил его.
– За что?! –
воскликнула Людмила Дорофеевна, в ужасе закрывая свежее лицо руками.
– За то, что он хотел
убить меня. Прострелил мне ногу своим крупнокалиберным, и в мой грязный сапог
набежало с литр крови. Едва Богу душу не отдал…
– А за что он хотел
убить вас?
– Вы не поверите,
Людмила Дорофеевна, но этот фашист положил почти половину нашего батальона.
Нельзя было нам атаковать с той гибельной позиции, нельзя. Поляна
простреливалась вражеским пулеметом насквозь. Я ведь сказал об этом комбату
Леонидову, царство ему небесное.
– А он что, не
послушал вас?
– Приказы на войне
не обсуждаются, Людмила Дорофеевна. Они выполняются. Глупые приказы – тем
более. Любой ценой. Мои лучшие друзья лежат под Белой Церковью. Я забыл
спросить того гада, зачем он убивал наших солдат. Мне было не до того. Я убил
его, всадил в него три пули, – все, что оставалось в обойме, а потом еще и
штык-нож вонзил, со скрежетом. Наверное, задел за ребра, хотя мне показалось,
что у него вместо сердца – камень, и я сталью – по камню. А потом я сел и
заплакал. Мне ребят было жалко. Лешку… Матвея… Витькá… Потом меня
подобрала санитарка, славная девушка. Александра. Через два дня ее убили. Ее
Лешка любил… Я не долечился в госпитале, сбежал на фронт. Мне хотелось
убивать этих нелюдей, с камнями вместо сердца, еще и
еще. У меня была другая война, Людмила Дорофеевна. Там не сажали морковку и не
насвистывали арий. Извините.
– Вы меня не
обманываете? Вы на самом деле убили человека?
– Не человека, а
фашиста.
– Фашисты тоже
люди. Они были культурными людьми, они не могли убивать просто так. Должна же
быть причина. Почему никто не говорит о причине?
– Они убивали за
идею, просто потому, что считали себя сильнее. И умнее. И талантливее. Иконы не
трогали, а людей уничтожали. Они считали меня второсортным «материалом».
Поэтому я их и ненавижу.
– Ненависть
разрушает человека.
– Ненависть к
фашистам укрепляет мой дух. А еще я ненавижу фашистов за то, что они заставили
меня убивать и ненавидеть. Они и меня сделали немного фашистом…
– Большевики тоже
хороши, скажу я вам. Они тоже перекраивали мир «за идею», и для них мой отец
тоже был второсортным «материалом». Да и вас они не пожалели…
– Не путайте Божий
дар с яичницей. Одно дело – убивать из любви к людям, и совсем другое – из
любви к себе, из презрения к другим. Большевики были вооружены благими
намерениями. Их жестокость – это жестокость романтиков, а жестокость фрицев –
это жестокость глупых циников.
– Вот именно –
вооружены. Все воюем и воюем. Не люди, а бойцовская порода какая-то. Вот и вы
туда же. Какой вы упрямый и… принципиальный. А казались таким мягким
человеком. Покажите мне рану на ноге.
– Вы думаете, я
притворяюсь хромым?
– Не говорите
глупостей. Покажите ногу. Да, да, поднимите штанину. Какой ужас!
Глядя на давний
шрам, грубо зарубцевавшийся красновато-сизым зигзагом, напоминавшим зловещий
разлет немецкого Z, легко можно было представить, в какие клочья была разодрана нога молодого
тогда еще человека.
– А за что вам дали
орден, вот этот? – она аккуратно притронулась пальцем с отполированным ногтем к
лакированной эмали ордена Боевого Красного Знамени.
– Именно за то, что
я убил фашиста, который не сумел убить меня.
– А этот? – пальчик
коснулся застенчиво рдевшего ордена Красной Звезды.
– За то, что спас
мирных жителей. Немцев…
Они замолчали. Было
слышно, как натруженно тикают настенные часы, уставшие подгонять время, которое
пока что оказалось не в силах изменить людей.
– Какую же оперу мы
будем ставить в следующий раз? – спросила Людмила Дорофеевна, поймав паузу в
осипшем бое домашних курантов.
В музыкальном
училище была традиция: силами учащихся и преподавателей раз в сезон ставили
новую оперу. Здесь было много талантливейших сосланных музыкантов, которые
щедро делились секретами мастерства с учениками. Муж Людмилы Дорофеевны,
органист из Риги, умерший лет пять тому назад, тоже оказался в Ленинабаде не по
своей воле. Именно он делал искусные аранжировки для оркестра, дирижировал
которым Орфей Иванович. Последние годы дирижер взял на себя еще и миссию
аранжировщика. Оперные постановки давались все труднее и труднее: кто-то
умирал, кто-то уезжал в Москву и Ленинград.
– Что-нибудь из Вагнера,
я думаю. Может быть, «Тристана и Изольду». Немецкая опера гораздо глубже и
сильнее итальянской, согласитесь. Даже русская ей
уступает.
– Несомненно.
– Конечно, мне
трудно тягаться в аранжировке с покойным Янисом Теодоровичем…
– Нет, нет, ваши
аранжировки тоже хороши. Они очень колоритны и своеобразны. Сохраняют и
передают дух оригинала.
– Вы так считаете?
– Так все считают.
Спасибо за цветы.
– Если вы намекаете
на то, что пора заканчивать мой затянувшийся визит, то извините, я еще не все
сказал. А я не всегда бываю так смел, отважен и словоохотлив, как сегодня.
– Так говорите же.
Орфей Иванович
шевельнулся на стуле, и медали смущенно издали мелодическое шуршание.
– Я хотел бы иметь
честь… – тут Орфей Иванович сухо кашлянул в кулачок. – Видите ли… Эх, была не была: соблаговолите стать моей супругой, Людмила
Дорофеевна.
Часы оторопели и, кажется, забыли отсчитать два-три положенных
такта. Нависла пауза.
– Разумеется, я
буду вашей женой, – сказала Людмила Дорофеевна, мило теребя оборки платья. Как
опытный дирижер, она выжала из паузы максимум, и оркестр, то бишь
ее голос с трогательно осевшим тембром, вступил в нужном месте, не раньше и не
позже. Партитура диалога ожила. Пауза только подчеркнула значимость ее
грянувших слов. – Для меня это большая честь. По-моему, за это стоит выпить.
Орфей Иванович
растерянно посмотрел на пустую бутылку, стоящую на столе, и сделал движение,
чтобы встать со стула. Желание Людмилы Дорофеевны для него давно уже было
законом.
– Нет, нет, сиди,
Орфей Иванович, тебе нельзя, надо беречь ногу. У меня есть «Рижский бальзам».
Он крепче водки. Годится?
Пустая бутылка была
убрана со стола (при этом Людмила Дорофеевна ободряющим и плавным движением
ладони прикоснулась к свежим тюльпанам, которые, в выправке дворцового караула,
вытянули свои пламенеющие бутоны на сочных тугих стеблях), бокалы сменили
старинные рюмки из массивного хрусталя.
– Это еще
дореволюционное стекло. Единственное, что осталось от деда, не считая иконы. За
что пьем?
– За тебя, моя
дорогая.
Медали слабо звякнули,
стиснутые внушительной грудью Людмилы Дорофеевны, ордена дозрели до бордового
румянца. Орфею Ивановичу был подарен поцелуй, о котором он грезил еще там, на
фронте, – еще до того, как убил фашиста. И только теперь он обнимал женщину,
ради которой, оказывается, воевал: он только сейчас понял это.
В этот момент
где-то в городе, затерянном на просторах жестокой Азии, прогремел залп салюта в
честь победы над варварами из Европы.
– И за то, что ты
остался жив, мой воин, – сказала Людмила Дорофеевна и выпила, опередив капитана
и кларнетиста.
Вечерние сумерки
быстро поглощали дневной свет.
По высокому небу,
обгоняя друг друга, плавно скользили легкие облака.