Рассказ
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 278, 2015
В начале ноября над поселком, окружавшим нашу зону, стоял прозительный визг. Но это вовсе не пытали заключенных, отнюдь! Накануне великих октябрьских праздников жители поселка резали и палили свиней. Во дворах, на улице, под открытым осенним небом. Кто же были эти жители? Потомственные надзиратели, обслуга лагеря, их жены, работающие «надзорками», старики-пенсионеры МВД, лагерная элита – оперчасть, спецчасть, культурно-воспитательная часть. Как правило, у них было много детей – чем еще заниматься долгими мордовскими зимами? Дети росли среди собак (верных Русланов), мата, пьянства и генетической ненависти к «контрикам»-заключенным. Они никогда не подходили к бредущим по поселку колоннам – только изредка бросали в спину снежком. По утрам их увозили на автобусе в Явас, где была школа, а некоторые жили в интернате. А весной, перед «майскими», над поселком взмывали петушьи голоса – резали кур; свиньи еще не набрали веса, а первое мая отметить надо. Между двумя великими праздниками проходила жизнь этих детей. По счастью, в семье не без урода…
В последний год хрущевского правления, когда в лагерях был введен строгий
режим (одна посылка в полгода, в ларьке покупать только на заработанные деньги,
причем чай и сахар исключался), главным словом в наших разговорах стало слово
«бандероль». Они были «простые» и «заказные»; продукты питания (весом до
Зимой 1964 года я решила поехать к маме на свидание. Я освободилась летом 1962 года (по знаменитому УДО), даже прописалась в Москве, а мама оставалась тянуть свой восьмилетний срок в мордовском лагере, под номером 17-а. Зима была холодная, но я решила не откладывать, грустно было представить ее в ватнике, лагерном платке, каких-то бутсах, бродящей по зоне. Да еще и полуголодную. К экспедиции я подготовилась, как Папанин: банки с консервами, копченые колбасы, супы в пакетах, а также валенки и свитера заняли два чемодана плюс еще мешок. Нам с Митькой всю эту тяжесть было не поднять, благо Митин друг Саша Тихомиров, наш «князь Мышкин», вызвался ехать с нами, чтобы тащить неподъемную кладь на пересадках. Но я была основательнее Папанина: накануне отъезда мы с Фридой Абрамовной Вигдоровой (светлая ей память!) добились свидания в ГУМЗе с самым главным начальником (кажется, отчество его было Филиппович), чтобы заручиться разрешением, ибо – кто их знает, эту мордовскую местную верхушку! Фрида Абрамовна бесстрашно миновала все патрульные препятствия, – она была депутатом райсовета (как проник туда такой человек, не понимаю!), а также известным журналистом и писателем. Она выложила перед Филипповичем свою новую книжку, сделала дарственную надпись. Он был сердечен: свидание разрешено, дополнительную передачу примут. На всякий случай, я взяла его телефон.
С Потьмы Первой перебрались на Потьму Вторую, потом от Яваса на попутном грузовике до 17-го лагпункта. Были уже сумерки, попутки ведь ходили редко. Мрачный одноэтажный поселок покрыт снегом, сияют лишь вышки над колючей проволокой, как минареты, да на них нахохлившаяся охрана. Где такое еще увидишь? В каком «Сталкере»? Дежурный на вахте сказал, что начальства нет, чтобы мы шли ночевать в «дом для приезжих». Это была маленькая нетопленная комната в каком-то нежилом помещении на краю поселка. Правда, была печка, около нее несколько поленьев, на печке чайник, две застланные койки. Раскрыли одну из бесчисленных банок, поели, попытались растопить печь, кое-как переночевали. «Ничего, – сказал Митя.– Ожидание нас никогда не подводило.» На другое утро, втиснувшись в школьный автобус, Саша Тихомиров уехал в Явас, оттуда в Потьму, потом в Москву. Мы остались с Митей вдвоем.
В девять утра начинается «развод», присутствует все начальство, мы подходим к начальнику лагеря и подаем ему заявление с просьбой о свидании. Он должен подписать. Но он мнется: «Начальник спецчасти в командировке. Без него не могу. Приходите завтра». Завтра повторяется та же история. Что сказать, невесело провести несколько суток в нетопленной избе с мрачным Митей, который либо лежит на койке, либо курит и кашляет. Даже радио не было в этой избушке на курьих ножках, а ведь темнеет рано, улица пуста, только собаки изредка заливаются во дворах, – этот лай долго звенит в морозном воздухе. Наконец, на третьи сутки, переминаясь с ноги на ногу, старший лейтенант Рогачев, начальник зоны, говорит, как показалось, с какой-то неохотой: «Свидание не разрешено. У Ивинской нарушение режима. Работает комиссия».
Даже безвольным людям отчаянье иногда придает и энергии, и сообразительности. Я соображаю, что скоро уходит грузовик, отвозивший молоко с фермы в Явас, и за очень умеренную плату устраиваюсь в кузове среди жестяных бидонов. В Явасе, где я даже успела съесть горячий обед в кафе, бегом направляюсь в «единственное дружественное нам учреждение» – на почту! Там же и телефон, причем соединяют телефонистки каким-то дореволюционным способом – «Сокол! Я Беркут!» Даю телефон Филипповича, и – о чудо! – он не на совещании, не в командировке, а на месте, и сразу берет трубку. Недоволен. «Что за самоуправство! Я же разрешил! Возвращайтесь в лагерь, свидание дадут.» Не успела я на том же грузовике, но уже порожнем, даже в кабинке, вернуться в поселок и войти в темную нетопленную избу с мрачным Митей, выкурившим весь свой запас сигарет, как «надзорка» уже тащила нас на вахту, в «дом свиданий» – деревянное строение с маленькими комнатками, выходящими в грязный коридор, где топилась одна на весь дом печка. И какая-то ловкая бытовичка, бывшая на свидании с мужем, жарила на ней, засунув в самое ее нутро, на сковородке картошку. И как пахла эта картошка! А тут и маму привели. И хотя была она в ватнике, темном платке, похудевшая, но ничуть не подавленная! И пошли разговоры. И все о Саше, о Саше, новом цензоре… Даже о моем замужестве (в феврале этого года), о Митиной невесте (Тане) не очень и расспрашивала.
Не будем ее осуждать, хотя мы с Митькой и были несколько озадачены. Шизофренический мир лагеря создает свою реальность, свою систему ценностей. Ни выход давно ожидаемых сборников – Цветаевой и Пастернака, ни кубинский кризис, ни даже наши демарши в прокуратуру, о которых мы спешили ей рассказать, ее не занимали. История с бандеролями, комиссия в Саранске, судьба Саши – это было главным. «Ведь я за него в ответе, за бедного мальчика! Это я во всем виновата!»
Дети надзирателей, отслужив в армии или окончив какое-нибудь профучилище, редко возвращались в поселок. Они стремились зацепиться за какую-нибудь работу, пусть хоть в Казахстане, но «на воле», вне конвоев и колючей проволоки. Для этого нужна была цепкость, жизнестойкость, умение ловчить. Никаких этих качеств у Саши не было. После армии он вернулся в поселок, жил в семье, где косо смотрели на него, неприспособленного, бездельника. И вдруг скоропостижно скончался бдительный заслуженный цензор лаготделения: образовалась вакансия, и родители устроили (временно!) на это место Сашу. А почему бы нет? Из семьи потомственных надзирателей, отслужил в армии, кончил десятилетку, комсомолец… Но и из-под ледяной корки злобы, которой дышала эта земля, прорастают робкие цветы добра. «Цветы слабые и простодушные», как сказано о таких в «Маленьком принце» Экзюпери.
Посылки, бандероли и письма для заключенных складывались в комнате КВЧ (культурно-воспитательная часть), где цензор их разбирал и выдавал. В этой же комнате была маленькая библиотека, репетировалась лагерная самодеятельность, редактировалась стенгазета, кажется, она называлась «За отличный труд». Очень недолгое время мама была «придурком» – занималась этой газетой и выдачей книг. Там они с Сашей и встретились.
«Он такой красивый, добрый! Улыбка детская… Любит Блока!» Никакого Блока Саша, конечно, не знал и любить не мог. Но для мамы главным в человеке было – любит или не любит Блока. Саша же просто потянулся к непонятному ему миру, где критерием ценности был какой-то Блок. Началось чтение стихов – Гумилев (он даже переписывал «Капитанов» в свою тетрадочку), Ахматова, Пастернак… Ни о какой политике не говорилось, мама его не «агитировала», – просто не способен был двадцатилетний добрый мальчик выбрасывать из бандеролей шоколадки, посланные больным старухам для поддержки их угасающих сил (а каков этот «политический» контингент, – он видел сам). Рука не поднималась. Когда мы увидели, уже при отъезде, издалека, его у вахты – не в ватнике, а в черном «городском» пальто, не в сапогах, а в промокавших ботинках, не в ушанке, а в вязаной шапочке, – поняли, насколько случайный он тут человек. Разумеется, чтение стихов и выдача запрещенных бандеролей продолжались недолго. Последовал донос. Либо надзиратели, заглядывавшие в эту КВЧ, либо сами солагерницы сообщили о «нарушениях» оперу – «куму». По известной русской поговорке: «Пусть мне будет хуже, лишь бы у соседа корова сдохла», – ведь с уходом доброго цензора плохо стало всем. Когда мы приехали, над Сашиной головой уже сгущались тучи – в Саранске работала комиссия, разбиравшая эти доносы. Тем не менее, под конец своей недолгой карьеры он совершил еще один подвиг.
В те времена слово «харизма» не было таким расхожим, как теперь. Но харизматические личности были. Именно такой харизмой обладала молодая девушка, – невысокая, с круглыми черными бровками (назовем ее Катя), прибывшая в лагерь из «крытки», внутренней тюрьмы Владимира. Катя была борцом – разбрасывала какие-то листовики, организовывала кружки (она где-то недолго училась), даже пыталась перейти границу в Финляндии. Но вовсе не затем, чтобы нежиться потом на Лазурном берегу, – Катя лелеяла мечту стать Александром Ивановичем Герценом, издавать за границей «Колокол», бить в набат по поводу преступлений советского режима. Даже немногие «акции протеста» в зоне (например, отказ выходить на работу при морозе ниже 25 градусов) организовывала Катя. Часто сидела в карцере. Но главное, все свободное время она писала книгу, причем так умело прятала ее, что ни при каких шмонах не находили. Авторитет ее был высок: никто не донес. Что за книга, никто толком не представлял, но думали, что это какие-нибудь новые «Мои показания» Марченко или «Дневник» Кузнецова, еще один «Архипелаг», скрываемая горькая правда. Узнав о нашем приезде на свидание (а она была в курсе нашего дела – что мы сидим за связь с «заграницей»), Катя попросила маму передать свою книгу нам – с тем, чтобы мы отправили ее на запад. Мама, разумеется, согласилась. Но как пронести толстый том в «дом свиданий»? Ведь заключенных тщательно шмонают на вахте. Оставался единственный выход: мама уговорила Сашу вынести рукопись из зоны, – наверное, рассказала свою любимую притчу о луковке из «Карамазовых», – и он на этот риск пошел.
Зимой у жителей поселка, кроме пьянства и бани, было любимое развлечение: рыбалка. Сидели над темными полыньями, в тулупах, ушанках, рядом ведерки. Особенно хорошо ловилась рыба около старого деревянного моста через Явас. Вот в растрескавшиеся опоры этого моста и запихнул Саша толстый скользкий пакет (упаковано было умело: слой картона, сверху клеенка), а мы с Митей вытащили его (условное место мама назвала при свидании), в последний раз любуясь заснеженными берегами и промерзшими рощицами, прогуливаясь в сумерках по окончании свидания вдоль реки. Пакет был очень толстый, тяжелый, чуть ли не полрюкзака занял, но мы благополучно доставили его в Москву.
Комиссия в Саранске «по бандеролям» (о рукописи никто ничего не узнал) продолжала свою работу, маму даже повезли туда на «внутрилагерное следствие» как соучастницу. Однако выводы комиссии не были кровожадными: Ивинскую просто сняли «с придурков», и до конца срока она работала в швейном цеху, пришивая пуговицы к солдатским кальсонам, а также обрезая на них же нитки. «Взыскание», разумеется, вынесли, но это было нестрашно – какие-то мелкие укусы, – что они значили на фоне мирового резонанса, который имело наше дело? Захотят – все взыскания снимут! А Сашу уволили из цензоров с запретом работать в системе МВД, посоветовали уехать из поселка. Того же требовала и его семья, ибо он опозорил честный надзирательский род, – как смотреть в глаза соседям?
Через некоторое время мы получили от мамы письмо: «Саша серьезно заболела. Постарайтесь устроить ее в хорошую больницу». Все ясно: где еще затеряться человеку почти с волчьим билетом, как не в огромном городе? Едет к нам, в Москву.
Жили мы очень тесно, в двух маленьких комнатках, – я с Вадимом, Митя (был в ту пору жених), и Полина Егоровна – на огромной перине с любимой собачкой. Саше первое время ставили раскладушку. Он рассылал телеграммы братьям – все они после службы в армии устроились по разным городам империи, под отчий кров не вернулись. Я ходила с ним на главпочтамт получать ответы в окошечке «до востребования». Поражали формулировки ответных телеграмм: «Приезд в Мурманск (Калиниград, Ашхабад, Саратов, – не помню) считаю напрасной тратой времени». Это родному брату! Саша запил. Почему-то не складывались у него отношения с нашей Полиной Егоровной, что меня очень удивляло. Ведь, казалось бы, одного корня, сельские люди, из «простых», своего поля ягода, почти сирота, – как не пожалеть? Но именно здоровая крестьянская генетика Полины Егоровны не принимала «отбракованного» Сашу. «Ни Богу свечка, ни черту кочерга», – говорила она. Настоящие крестьяне не любят «слабых и простодушных цветов». «Хорь и Калиныч» – розовые очки Тургенева.
Саша переехал к бабушке, в большую коммунальную квартиру в Кисловском переулке. Милые интеллигентные соседи терпели его ночевки на кухне, тем более, был у него ореол: «помогал Люсеньке!».
Энергичная бабушка взялась за дело. Она, «классово чуждая», в отличие от Полины Егоровны, Сашу жалела. Выход нашелся: однополчанин деда (по Первой мировой!) Михал Михайлыч, женившийся когда-то на ортодоксальной еврейке Рахили, «неописуемой красавице», крестившейся и превратившейся в Раису, жил в Калуге. У них с Раисой, обладавшей, по рассказам, кроме красоты невыносимым сварливым характером, в Калуге был дом с садом. Ведьма Раиса была при всем том энергична и отзывчива. С письмом к ней от бабушки и направился Саша в Калугу. Он поселился в их доме, подружился с «тряпкой» Михал Михалычем, ходил с ним на Оку рыбачить, прятали от хозяйки выпивку, – стал своим человеком в доме. Раиса прописала Сашу в Калуге, что было, наверное, с его мордовским паспортом, непросто, устроила его на работу в мастерскую по ремонту пылесосов, а со временем и невесту ему подыскала. Ведь если бы не беззащитное детское выражение лица, он был бы жених хоть куда. Высокий, хорошо сложенный, с красивыми руками, кудрявые волосы… Но кто любит слабых?
P. S. Шло время. Мама настойчиво напоминала в письмах о рукописи, упрекая в бездеятельности, не понимая, сколько проблем мне приходилось в это время решать! Но – назвался груздем… И я договорилась со знакомым журналистом (французом, конечно) о встрече, чтобы передать ему пакет для отправки через диппочту. У Жоржа было много друзей в издательствах во Франции, в том числе русско-язычных. Слава Богу, что перед встречей я решилась развернуть клеенчатый пакет и рукопись – если не прочесть, то полистать. И что же? Это был любовный роман, где переживания героини (повествование велось от третьего лица), прогулки на лодке на закате («Как она была хороша в розовой кофточке!» – эта фраза сразу бросилась мне в глаза), измена возлюбленного, попытка самоубийства чередовались с длинными стихами, полумо-литвами-полупейзажами с теми же закатами и лодками… Передача рукописи не состоялась; не помню, куда я ее засунула.
Что ж, даже зловещий террорист Нечаев, вечность проведший в Алексеевском равелине в одиночке, исписавший тысячи страниц проектами возрождения России, позволял себе романические наброски (романы «На водах» и «Жоржетта»). Умный комендант равелина, обязанный читать его творчество, писал: «Видно, что молодой человек, не испытавший настоящей жизни сердца, грезит наивными любовными картинами… узорами выступают довольно многочисленные эротические сцены… что очень можно понять в его грустном положении…»
А что касается Саши… Пусть его смелый поступок и не привел к новому «Колоколу», главное, поступок был. Как были и реальные шоколадки, витамины, лекарства в бандеролях, которые он должен был выбрасывать, но – отдавал. Была его «луковка», о которой он услышал впервые от заключенной Ивинской в мордовском лаготделении.
Париж