Семейная история Месняевых (Публ. – Г. Месняев)
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 277, 2014
С Екатерининских времен дворянский род Месняевых
владел небольшой усадьбой при селе Астафьево в Тульской
области, около г. Белёво.
Род происходил из Козельска, где в
Рукопись «Предки» открывается историей сына Петра Месняева, Ивана Петровича, который и перебрался в Белёвский уезд, получив за военные заслуги потомственное дворянство. Астафьевское имение оставалось в руках семьи до самой революции 1917-го. После чего Месняевы были разбросаны по разным краям: некоторые эвакуировались с Белой армией, попали во Францию, другие оставались в Советской России до Второй мировой войны и лишь на ее волне сумели эмигрировать, а кое-кто так и прожил всю жизнь в СССР.
Одним из Месняевых, покинувших Россию навсегда, был мой дед, Григорий Валерианович, в честь которого меня и назвали. Гриша-старший родился в Туле в 1892 году. В семейной усадьбе прошло его детство – типичное детство провинциального дворянского мальчика, описанное и Шмелевым, и Буниным. Да и вообще сказать, течение первой трети жизни Григория Валериановича определялось общим потоком, по которому плыли дворянские дети: воспитанник кадетского корпуса, студент юридического факультета, работа в Нежинском окружном суде… В 1916 году он был призван на военную службу, направлен в юнкерское училище, воевал на Северном фронте, был тяжело ранен, представлен к ордену Св. Анны 4-й степени, стал поручиком… В августе 1919 года Григорий вступает добровольцем в ряды 1-го Офицерского ген. Маркова полка. Он теряет из виду родной полк, свалившись в «сыпняке», – и следующие 23 года живет под советской властью. Он работал в системе здравоохранения, во время войны в Ростове попал в оккупацию – и эмигрировал. В Нью-Йорк он попал с волной ди-пи в 1949 году, из Германии, с женой Верой Викторовной и сыном Петром. Поселились они на «Русском Бродвее», в районе 125-й улицы. Сын Петр поступил в университет, стал инженером-электриком, женился на Марии Александровне Воропаевой, также недавно приехавшей из Германии в статусе ди-пи. Молодые поселились в Бронксе, затем в Квинсе. Там и родился я, последний в роду Месняевых.
Попав в Нью-Йорк, Григорий Валерианович занимается активной общественной деятельностью, становится известен как публицист. В отличие от других политических эмигрантов, он сосредоточивает свое внимание на литературной проблематике, на культурных аспектах эмигрантской жизни. Придерживаясь правых политических взглядов, он был на редкость толерантным человеком, в быту – почти «либералом». Поэтому и круг его друзей был необыкновенно широк: Борис Зайцев, Роман Гуль, Борис Бразоль, Андрей Седых, Марк Вейнбаум, Анатолий де Бранзбург… Григорий Валерианович был близок и к митрополиту Анастасию, первоиерарху РПЦЗ.
С 1963 года он становится председателем старейшего Пушкинского общества в Америке. Последние годы активно публиковался в нью-йоркской газете «Россия», где занимал пост соредактора (разделяя обязанности сначала с Рыбаковым, а затем с Александровским). Сотрудничал с журналом «Возрождение», газетами «Наша страна» (Буэнос-Айрес) и «Русская жизнь» (Сан-Франциско); выпустил три исторических романа – «За гранью прошлых дней» ((1957), «Поля неведомой земли» (1962), «По следам минувшего» (1965). Скончался Григорий Валерианович в 1967 году в Нью-Йорке. Рукопись «Предки» – это история жизни семьи Месняевых на протяжении веков; история рода, в которой отразилась вся Россия за три века.
Григорий Месняев-младший
1
Род Месняевых не принадлежит к числу знаменитых и даже известных русских дворянских родов. Начало его не теряется в глубине веков, на страницах истории нельзя встретить этого имени; ни один Месняев не занимал сколько-нибудь высокого и видного положения, не пользовался богатством, почестями, известностью и другими благами жизни, выделяющими человека из общей массы ему подобных. «Несмотря на это, – писал мой отец, начиная нашу семейную историю, названную им «Предки», – я люблю свое скромное имя, как обычно каждый человек любит все свое родное.»
Первый Месняев (до введения новой орфографии фамилия эта писалась через «ять»), выведший нас из мрака неизвестности, был мой пращур – Иван Петрович. Кто были его родители, к какой общественной среде они принадлежали и из каких мест происходили, – нам совершенно неизвестно. Единственным следом, оставшимся от отца Ивана Петровича, была подпись, сделанная им на последней странице древней, Петровских времен, книги «Новый Завет», сохранявшейся у моего самого младшего брата, Валериана Валериановича. В этой книге на последней, пожелтевшей ее странице, внизу значится сделанная твердым, уверенным почерком, так называемым «полууставом», т. е. отделенными друг от друга славянскими буквами, подпись: «П е т р И в а н о в» («Иванов» – не фамилия, а отчество). Этот, казалось бы, незначительный след, оставленный нашим далеким предком, имеет на самом деле немалое значение, позволяя нам сделать кое-какие выводы, бросающие некоторый свет на прошлое нашего рода. В самом деле, в те времена, когда была сделана эта подпись, а это было в первой половине XVIII века, грамотность в России была явлением чрезвычайно редким. Даже представители высших слоев тогдашнего общества не всегда и далеко не все могли похвастаться умением читать, писать могло еще меньшее число людей, а некоторые даже не могли механически воспроизвести свою фамилию. Уже в Екатерининские времена многие депутаты знаменитой Комиссии для сочинения проекта Нового уложения вместо подписей на официальных документах ставили кресты.
Между тем отец Ивана Петровича, неизвестный нам Петр, не только умел писать, но и писал уверенным почерком хорошо грамотного человека. Этот многозначительный факт дает нам основание предположить, что он принадлежал к какой-то привилегированной группе тогдашнего общества, пользовавшейся, в той или иной мере, благами просвещения. Такой группой могло быть если не дворянство, то либо духовенство, либо тогдашнее чиновничество (приказные), либо купечество.
Но не только эта, дошедшая до нас, подпись первого Месняева говорит нам об этом. Имеется еще одно вещное доказательство того, что наши далекие предки были в какой-то мере людьми непростыми. Я имею в виду дошедшую от них и находящуюся до сих пор с нами, древнюю нашу родовую святыню – двухстороннюю небольшую иконку в серебряной позолоченной ризе, на которой, с одной стороны, изображена Казанская Божия Матерь, а на другой – Николай Угодник. Пo обеим сторонам Божией Матери имеются изображения: слева – Ангела Хранителя, а справа – Иоанна Воина, в честь коего, по-видимому, был назван Иван Петрович и, возможно, и его неведомый нам дед.
В старые времена в русских богобоязненных семьях был обычай непосредственно после рождения ребенка сооружать большую или малую икону с изображением того святого, имя которого нарекалось новорожденному. Так, видимо, было и в данном случае. Иконка с изображением Иоанна Воина, вероятнее всего, была сооружена при рождении Ивана Петровича, а может быть, перешла к нему от его деда, тоже Ивана. В этом случае ценность нашей семейной святыни, оберегавшей нас во всех наших скитаниях и бедах, еще больше увеличивается. В иконке этой нетрудно увидеть определенную религиозную идею и обдуманное сочетание священных образов. Пречистая Богородица – как первая и главная Заступница русских людей и русской земли, и Чудотворец Николай Мирликийский – как самый близкий и любимый святой каждого русского человека, и, уже в меньшей степени своего значения, Иоанн Воин – небесный покровитель первых Месняевых.
Внешняя форма иконки – художественное, старинное письмо, искусно сделанная серебряная, с прекрасной позолотой, сохранившейся до сей поры, риза – говорит о том, что икона эта была сооружена людьми и с определенным художественным вкусом, и с известным материальным достатком. В самом деле, трудно предположить, что такую незаурядную, и по идее и по форме, иконку мог изготовить крепостной крестьянин, безграмотный мещанин или ремесленник.
Вероятно, по созвучию нашей фамилии со словом «мясо» семейное предание говорит о том, что отцом Ивана Петровича был торговец мясом. Прадед мой, Петр Иванович, на вопросы его детей о нашем происхождении говаривал, что, якобы, наши предки были действительно мясниками, но не простыми, а поставлявшими мясо самому царю Ивану Грозному.
В Белёве действительно были мещане, носившие фамилию Месняевых и как будто подкреплявшие этим легенду о том, что мы ведем свой род от белёвских мясников. Однако надо иметь в виду то, что в те времена часто крепостные, получавшие волю, назывались по фамилиям своих бывших господ, и это могло иметь место и в случае с белёвскими мещанами Месняевыми.
Иван Петрович родился 20 мая 1764 года. Место его рождения неизвестно. Семейное предание гласит о том, что он, якобы, с ранних лет был оторван от родной среды и вырос в доме екатерининского сановника Дмитрия Ивановича Балашова[1], воспитываясь вместе с сыном последнего Александром Дмитриевичем, будущим министром полиции имп. Александра I и его посланца к Наполеону, описанного Толстым в «Войне и мире»[2].
Справедливо ли это предание? Ряд достаточно основательных сопоставлений и соображений, на мой взгляд, вполне убеждают нас в его справедливости. Сопоставив некоторые даты из жизни Ивана Петровича и А. Д. Балашова, мы убеждаемся в том, что детские и отроческие годы их проходили, несомненно, во взаимной связи. Так, в 1776 году Александр Дмитриевич, пяти лет от роду, был записан своим отцом в Лейб-гвардии Преображенский полк. В том же самом году Иван Петрович, имея одиннадцать лет от роду, был зачислен полковым кадетом, хотя и не в гвардию, но все же в кавалерию – в Таганрогский драгунский полк. В ноябре 1781 года А. Д. Балашов, по высочайшему повелению, был определен в Пажеский корпус, его домашняя жизнь окончилась, он оставляет родной дом для корпуса.
С этим совпадает назначение, в 1782 году, Ивана Петровича полковым берейтором в Таганрогском полку. Очевидно, что и он оставил дом Балашова одновременно с поступлением А. Д. Балашова в корпус и явился в полк для прохождения действительной в нем службы.
Как будет видно из последующего, Иван Петрович получил по тем временам очень хорошее образование, доступное только очень богатым и знатным людям, коими были Балашовы. Наконец, много лет спустя имел место случай, когда Иван Петрович обращался к своему могущественному сверстнику с просьбой, последним удовлетворенной. На основании этих данных можно почти уверенно считать, что упомянутое наше семейное предание является вполне достоверным.
Где и при каких обстоятельствах произошло соприкосновение скромного семейства неведомого нам Петра Месняева с семьей знатного, богатого, лично известного императрице и ею любимого Д. И. Балашова? Нам это совершенно неизвестно, и об этом мы можем только гадать и строить более или же менее правдоподобные гипотезы.
Первое, что приходит в голову для объяснения этих обстоятельств – это то, что Иван Петрович мог быть внебрачным сыном Балашова, а Петр Месняев дал ему только свое имя. Такие случаи в те времена бывали нередко. Так, например, внебрачный сын богатого помещика Бунина, в последствие известный русский поэт Жуковский, получил свою фамилию от своего крестного отца, бедного дворянина, близкого к бунинской семье.
Однако если бы это было так, то мы были бы вправе думать, что екатерининский вельможа постарался бы устроить жизнь своему сыну более блестяще, нежели сделал он в отношении Ивана Петровича. Та помощь, которая была ему оказана, в конце концов, не была столь велика и фактически свелась к тому, что Балашов дал Ивану Петровичу одинаковое со своим сыном образование и воспитание в своем доме, что для него, вполне обеспеченного человека, не представляло собой ничего обременительного и чрезвычайного и даже, возможно, это давало ему некоторые удобства, ибо обеспечивало его сыну постоянного соученика и сотоварища, что часто облегчает и воспитание, и образование.
Затем Д. И. Балашов записал Ивана Петровича в полк, пользуясь в этом случае своим влиянием, которое дало возможность Ивану Петровичу начать службу на дворянских основаниях, не будучи дворянином, и, может быть, он на первых порах помог ему материально для обмундирования и проч., а может быть, этого и не было, а сделал это отец Ивана Петровича, возможно, обладавший некоторыми средствами. Во всяком случае, как мы увидим дальше, во время и после своей военной службы, Иван Петрович, по-видимому, никогда не прибегал к материальной и другой помощи Балашова (за исключением единственного случая определения своего сына в штат Балашова-сына, по должности его – генерал-губернатора пяти губерний).
Таганрогский драгунский полк был переведен на Кавказ в 1783 году, т. е. через несколько лет после зачисления в его списки Ивана Петровича и через год после того, как он явился в полк (1782) на действительную службу. Следовательно, Иван Петрович не следовал к полку на Кавказ самостоятельно, a прибыл в полк, когда тот стоял где-то в России, что не требовало затраты экстраординарных средств, которые были необходимы для путешествия на Кавказ и которые, можно было полагать, были даны ему Балашовым.
Факт нахождения Таганрогского полка в момент зачисления в него Ивана Петровича в центре России интересен еще и потому, что он говорит о том, что зачисление это не преследовало цели использовать специфическую кавказскую обстановку (если бы полк был на Кавказе) для получения первого офицерского чина, а следовательно, и дворянства. Можно было бы, исходя из этого, без особой натяжки предположить, что Месняевы уже тогда были на дворянском положении, но не были официально признаны в своем дворянстве, а потому воспользовались протекцией Балашова. Однако более правдоподобно думать, что поступлению в полк на дворянских основаниях (полковым кадетом) Иван Петрович все-таки обязан покровительствовавшему ему Балашову.
Как сказано выше, один лишь раз после выхода своего из дома Балашовых и много лет спустя после этого Иван Петрович просил Александра Дмитриевича Балашова определить своего сына на службу. Просьба была удовлетворена; сын Ивана Петровича был устроен на службу, но на очень скромную. Из всего этого мы можем сделать вывод о том, что отношение Балашовых к Ивану Петровичу было хотя и вполне благожелательным, но не выходящим из рамок скромного покровительства, оказываемого человеку, хотя в какой-то степени близкому, но близкому не кровно. Наконец, если бы Иван Петрович был бы действительно внебрачным сыном Балашова, знал бы об этом или хотя бы догадывался об этом (не знать и не догадываться он не мог), то для него его официальный отец, Петр Месняев, был бы совершенно безразличным человеком. Однако это было совсем не так. Он очень чтил своего отца: назвал своего старшего сына в его честь именем Петр и свято хранил все оставшиеся после него семейные реликвии (родовые святыни: книгу «Нового Завета» и иконки), и передал своим детям, а через них и дальнейшему потомству чувство уважения к своему отцу. Никаких сомнений по поводу законности происхождения Ивана Петровича в месняевском роду никогда не возникало, никаких соблазнительных слухов по этому поводу не сохранилось, что одно уже свидетельствует о том, что предположения о кровной близости Ивана Петровича к Балашову лишены всякого основания.
«Не знаю, зачем батюшка в дворянство вышел, то ли дело быть купцом!» – говаривал своим детям сын Ивана Петровича, мой прадед Петр Иванович. Эти слова и вся совокупность, правда, летучих и неясных намеков и догадок, дают нам некоторое основание предположить, что отец Ивана Петровича, скорее всего, был деловым, сметливым торговым человеком (а может быть, приказным), который оказал как-то услугу знатному Балашову, а, может быть, вел какие-нибудь его дела, и последний, в знак благодарности, принял на себя обязанность поставить на ноги и вывести в люди, т. е. в дворяне, его сына.
Так ли было это или иначе в действительности, утверждать совершенно невозможно, ибо тайну своего происхождения Иван Петрович унес с собой в могилу. То обстоятельство, что младенческие и детские годы Ивана Петровича, которые он, как мы убедились, провел в доме Балашова, совпадают с годами службы последнего в одной из столиц (по должности – ассесора Монетного двора), либо в Смоленске, можно думать, что в одном из этих городов произошло соприкосновение Месняевых с Балашовыми. А если это так, то предположение о происхождении Месняевых из Белёва от тамошних мещан и мясников теряет свою убедительность.
2
В приведенном примечании к данному тексту – сокращенной биографии Александра Дмитриевича Балашова – есть любопытная черточка, позволяющая судить нам о характере полученного им, а следовательно, и Иваном Петровичем, образования в балашовском доме. В биографии этой говорится о том, что Александр Дмитриевич, в преклонном возрасте выйдя в отставку, продолжал изучение России и что любимым его предметом была статистика, в области которой он собрал обширный материал, являвшийся ценным вкладом в эту науку. Если сопоставим эту черточку с известной нам любовью и Ивана Петровича к знаниям, его тяготение к книге, круг его умственных интересов, незаурядных для того времени и для его положения рядового провинциального помещика, – мы можем предположить, что и у него, и у Александра Дмитриевича был в свое время наставник (или наставники), который сумел привить не только любовь к России и гордость ею, но и развить в них любознательность и склонность к умственным интересам.
Очень характерен для таких интересов Ивана Петровича состав книг, оставленных им в библиотеке астафьевского дома, в котором он, строя его, не забыл выделить особую комнату для библиотеки с двумя вделанными в стены большими книжными шкафами. Это обстоятельство исключительно характерно. Можно сказать с уверенностью, что в подавляющем большинстве тогдашних помещичьих усадеб средней руки не только не было книжных шкафов, но и книга была редким и единичным явлением. В библиотеке же Ивана Петровича было еще много французских книг (к сожалению, я не помню их названий, помню только, что был Вольтер, кажется, Монтескье), что свидетельствует о его совершенном знании этого языка; были книги и на немецком языке (осталась его учебная тетрадь для уроков по-немецки) и множество русских книг, представлявших прекрасно тогдашнюю русскую литературу: журналы, и в их числе «Библиотека для чтения» за ряд лет, романы Загоскина, Лажечникова, Погорельского, Федора Глинки, Муравьева и другие книги исторические, справочные и проч.
Судя по составу принадлежавших Ивану Петровичу книг, по тем отметкам, которые были им сделаны в одной из книг по русской истории, которые я сейчас не могу воспроизвести по памяти, но общий характер которых свидетельствовал о хорошем знании им русского прошлого и об его оригинальных суждениях, относившихся к eго современности, можно заключить, что, по тем временам, Иван Петрович был человеком, безусловно выдающимся по своему образованию и по кругу своих интересов в среде тогдашнего дворянства.
Учитывая все нам известное в этой области, мы можем предположить, что из дома Балашовых Иван Петрович вынес хорошее знание языков, знания по русской истории и по статистике, под которой в то время понимали некоторую сумму географических, экономических, этнографических и других знаний, касавшихся России и других стран.
С этими-то знаниями в 1782 году семнадцатилетний Иван Петрович и явился на службу в Таганрогский драгунский полк, в который шесть лет назад был записан полковым кадетом. Практика записи малолетних дворян в полки, особенно гвардейские, была широко распространена в те времена. Записанные в ранних летах оставались дома и только по достижении более или менее зрелых лет являлись в свои полки. При этом часто бывало так, что, находясь дома, они даже продвигались по службе, получая соответствующие чины. О зачислении малолетних в армейские полки известно меньше. Однако такое зачисление практиковалось, но, кажется, не приносило зачисленным тех выгод, которые получали числившиеся в гвардейских полках.
Таганрогский драгунский полк в то время квартировал, кажется, где-то в Малороссии. Как и другие драгунские полки того времени, Таганрогский, вероятно, нес военно-полицейскую службу, содействуя гражданским властям в борьбе с разбойничьими шайками, в поимках преступников, взимании податей и проч. Однако к этому времени произошел переворот во взглядах на отдельные виды русской конницы. До тех пор, со времен Семилетней войны, под влиянием немецких военных идей, почти вся русская конница была обращена в тяжелую, одетую в кирасы и вооруженную палашами. Сила такой кавалерии заключалась в возможности подавления противника тяжелой массой, однако она была малоподвижна и не эластична. В результате чрезмерного увлечения тяжелой конницей драгуны был в некотором забросе, употребляясь, как сказано выше, главным образом, для полицейской службы.
Однако опыт турецких войн заставил изменить взгляд на драгун, обученных конному и пешему строю и вооруженных и саблей, и огнестрельным оружием, и могущих действовать по обстоятельствам и в конном, и в пешем строю. Так было, например, под Туртукаем, когда Суворов вооружил Астраханский карабинерный полк пехотными ружьями, использовав карабинеров одновременно и как пехоту, и как кавалерию. Поэтому-то светлейший князь Потемкин, осуществляя широкие военные реформы, основанные на отказе от прусских образцов, обратил особое внимание на драгун и категорически признал последних «оружием полезнейшим и самонужнейшим».
Он позаботился освободить драгунские полки от несвойственной им роли военно-полицейских команд, усилил их состав за счет легкой кавалерии, и решил использовать драгун на тогдашнем боевом поприще, на Кавказе. Поэтому-то в 1783 году туда были направлены Таганрогский и Астраханский, а за ними Нижегородский и Владимирский драгунские полки.
Были произведены и изменения в обмундировании драгун. Длиннополые кафтаны были сменены короткими камзолами; под камзолами – жилетки без рукавов (у офицеров – обшитые золотым галуном), широкие шаровары из красного сукна с желтым зубчатым лампасом и кожаные краги. Треугольные шляпы были заменены красивыми и легкими касками. Косы, пудра – отошли в область преданий; солдаты стали носить волосы по-народному, в скобку.
Однако такие нововведения начались с 1784 года, т. е. на третий год службы Ивана Петровича в полку. Тогда же, когда он прибыл в полк для явки командиру полка бригадиру Николаю Степановичу Шемякину[3], он встретил у коновязей, у ворот конюшен, усатых драгун, одетых в длиннополые синие кафтаны, в треугольных шляпах, в косах и пудре, а в полковой канцелярии – гремящего саблей в лакированных ножнах, в крагах с громадными зубчатыми шпорами, адъютанта в пудреных буклях, который и отвел его в командирский кабинет.
Шемякин в ту пору был совсем свежий человек сорока с небольшим лет. Он был храбрым, энергичным офицером, уверенно продвигающимся по служебной лестнице.
Новые веяния в армии, внесенные реформаторским духом Светлейшего, перемены в администрации, переход на Кавказ, о котором было уже известно, создавали для командира полка немало трудностей (многие офицеры, например, всячески стремились избежать похода в кавказскую глушь), забот и хлопот по подготовке полка к далекому, длительному и тяжелому переходу.
Особенно, верно, докучали командиру, человеку более боевому, нежели письменному, все увеличивающаяся переписка с военной коллегией, требовавшей множество всяких сведений, отчетов, донесений, рапортов и проч. Среди офицеров, наверно, не было достаточно грамотных людей, которые могли бы быть полезны в полковой канцелярии. Поэтому-то, надо думать, явка в полк хорошо образованного, прекрасно владеющего пером, трудолюбивого, исправного и аккуратного Ивана Петровича было для Шемякина настоящим кладом. Видимо в строй он не попал, а остался для письменных занятий в штабе полка. Так можно предполагать потому, что по прибытии в полк он был назначен полковым берейтором, т. е. лицом, на обязанности которого лежала выездка молодых лошадей. Трудно предположить, что семнадцатилетний юноша, коим был Иван Петрович, едва ли имевший дело с лошадьми до прибытия в полк, действительно мог взять на себя столь нелегкое дело, требовавшее больших выучки и уменья. Возможно, что тогда в полку была незамещенная вакансия берейтора, на каковую и был фиктивно назначен Иван Петрович, фактически использованный для письменных занятий в штабе полка.
Полковая жизнь тех времен очень красочно описана в известных записках Андрея Тимофеевича Болотова (СПб. 1870. Приложение к «Русской Старине»). Эти записки являются ценнейшим источником для истории быта второй половины XVIII века, совпадающей с молодыми годами Ивана Петровича. А. Т. Болотов был, к тому же, помещиком Тульской губернии, т. е. той же, где жил потом Иван Петрович. Только Болотов жил в Новосильском уезде, а Иван Петрович – в Белёвском, но жили оба там в одно и то же время. Поэтому для нас особый интерес имеют и другие записки того же Болотова под названием «Памятник протекших времян», в которых с исключительной яркостью отражен уездный быт и многие жизненные подробности тех времен.
А. Т. Болотов, подобно Ивану Петровичу, был зачислен в армейский полк «как простой и молоденький сержантик… и ничем не лучше сержантов прочих, которые почти все около сего времени были такие же дворяне, как и я, ничем меня не хуже». Так же, как Иван Петрович, Болотов не попал в строй, а имея в полку протекцию в лице своего зятя, был причислен к квартирмейстерской, т. е. к хозяйственной части, благодаря чему, как писал он, «избежал несения сержантской своей и многотрудной должности, не принужден ехать в роту, стоя в какой-нибудь латышской рею[*] (полк Болотова стоял в прибалтийском крае), жить с солдатами и угождать своенравию своего капитана».
Из тех же болотовских записок мы узнаем о том, что молодые люди, прибывавшие в полки, должны были держать какой-то экзамен, где-то при штабе, наверно, на офицерский чин. Об этом Болотов писал так: «Опасались мы, чтоб не велено было от командующего генералитета, к которому тотчас о прибытии моем рапортовало, меня в науках экзаменовать и чтоб не потребовали меня для сего в Ригу, где тогда командующий нами генералитет находился».
Можно предположить, что такой экзамен, вероятно, обязательный и для полкового кадета Ивана Месняева, миновал его только потому, что Таганрогский полк был передвинут на такую далекую и глухую окраину, где едва ли имелись необходимые экзаменационные инстанции. Может быть, именно этим можно объяснить то, что Иван Петрович, не подвергнувшись соответствующему испытанию в науках в установленном порядке, не был произведен в первый офицерский чин и дальнейшее прохождение им службы получило несколько необычный характер. И если это так, то сами собой отпадают все догадки о том, что он был в каких-то особых условиях, отличных от условий, существовавших для других молодых дворян, поступавших в полки.
3
Близостью Ивана Петровича к полковому штабу можно объяснить некоторые особенности прохождения им военной службы. Так, например, ему каким-то образом, видимо, опять-таки пользуясь штабными связями, удалось получить из военной коллегии так называемый «офицерский патент» по должности берейтора, хотя должность эта не была офицерская и патенты выдавались не по должностям, а по офицерским чинам. В этом патенте, по установленной форме, от Высочайшего имени доводилось до всеобщего сведения, что Иван Месняев, который служил «полковым кадетом», за его, как говорилось в патенте, к «Нашей службе усердие и ревность», производится в «полковые берейторы», в коем звании повелевается всем его «признавать и почитать», а его, Месняева, обязывает поступать, «как доброму и честному офицеру» надлежит.
Таким образом, хотя занимавшаяся Иваном Петровичем берейторская должность не была офицерской, а унтер-офицерской, и, несмотря на то, что он не имел офицерского чина, – названным выше патентом он был признан офицером, что каким-то образом помогло ему позже получить при отставке чин поручика, т. е. третий офицерский чин, не имея двух первых. В 1785 году, опять-таки без производства в офицерский чин, Иван Петрович был официально назначен, с получением офицерского патента, «адъютантом в штаб генерал-майора Шемякина, в корпусе Кавказском». Это назначение полностью подтверждает наше предположение о том, что служба Ивана Петровича в полку была не строевой, а штабной.
По Кучук-Кайнарджийскому миру, окончившему первую турецкую войну (1768–1774), Россия получила весь приазовский край и установила свою южную границу по правому берегу Кубани. В 1783 году, т. е. тогда, когда Таганрогский драгунский полк двинулся походным порядком на неведомый и таинственный Кавказ, произошло присоединение Крыма, а грузинский царь Ираклий перешел в российское подданство. Все эти события, в их совокупности, понуждали Россию более решительно двинуться на Кавказ и утвердить там свое владычество.
Одним из таких шагов явилось очищение всего Северного Кавказа от привольно кочевавших там ногайцев, осуществленное Суворовым, который с казаками, драгунами и двумя батальонами егерей 1 октября 1783 года близ урочища Керменчик наголову разгромил ногайские орды, понудив их к повиновению и заставил их переселиться на Волгу. В опустевшие степи между Доном и Кубанью стали селиться остатки Запорожской Сечи под именем черноморского казачьего войска, которое вместе с переселенными на Кубань донскими казаками и регулярными войсками образовали так называемую Кавказскую линию.
Таганрогский полк в операции по очищенью Приазовья от ногайцев, кажется, участия не принимал. Но продвижение его к месту назначения на один из пунктов Кавказской линии (крепость Александровская) происходило не только в трудностях далекого и неведомого пути, но и в беспокойной обстановке покоряемого края, в котором, с одной стороны, бушевали подстрекаемые турками из Анапы ногайцы, а с другой постоянными набегами из-за Кубани угрожали воинственные и непокорные горцы.
Уже к югу от Воронежа начинались необозримые, безлюдные степи, делавшиеся
по мере продвижения полка на юг все пустыннее и глуше. Лишь по Дону и его
притокам кое-где, редкими точками, ютились казачьи станицы и хутора, окруженные
валами и защищенные медными пушками и вышками часовых. «Небольшие фортеции,
редуты, да казачьи городки, были так малы и бедны, что не могли давать убежище
людям», – писал В. Потто, описывая движение на Кавказ в том же
В те времена Новочеркасска, через который позже проезжал Пушкин, направляясь в Арзерум, еще не было. Столицей донского казачества был тогда старинный Черкасск, и до которого тогда, порой, достигали набеги горцев и ногайцев. Его массивные соборы чуть виднелись в голубой дали, когда таганрожцы, после короткой остановки в крепости св. Димитрия Ростовского (будущий город Ростов-на-Дону), переправлялись через широкий Дон. Эта крепость, где в то время обитал Суворов, расположенная на высоком глинистом обрыве Дона, представляла собой скопление жалких, крытых соломой хижин, в которых размещался гарнизон, окруженных жалкими земляными верками. Однако даже такой невзрачный укрепленный пункт казался в то время чем-то вроде форпоста цивилизации, ибо дальше только через 250 верст (т. е. на 4-5 дней похода) было населенное место – слобода Донская. До ней же по пути не было ни одного селения, и лишь через каждые 10-15 верст находились редуты, в которых несколько казаков или пехотинцев, изнывая от совершенного одиночества, охраняли путь почты, курьеров и проезжих. От них обычно узнавались свежие новости о прорыве через кордон «хищников», угнавших в плен несколько человек из какого-нибудь казачьего хутора и захвативших гурт скота.
Людям было запрещено отъезжать от полка в сторону. Каждая балка, каждый куст, курган и холм таили в себе опасность. Каждому неосторожному угрожали плен и даже смерть.
Надо думать, что все это было и любопытно, и волнующе для юного Ивана Петровича, впервые покинувшего российские пределы. Однако уже и здесь была Россия, непобедимая и могущественная. Мощные крылья российского двуглавого орла уже простирались над этими безлюдными зелеными пустынями.
Воды быстрые Дуная
Уж в руках теперь у нас!
Храбрых россов почитая,
Тавр под нами и Кавказ![4]
Возможно, что слова этого победного гимна, раздававшегося по всей тогдашней России, приходили на ум Ивана Петровича и наполняли его сердце гордостью, когда он, покачиваясь в седле, озирал бескрайние, покрытые буйной травой степи, по которым лениво текли тихие степные речки, по берегам коих изредка лепились затерянные казачьи курени.
«Переход из Европы в Азию делается час от часу чувствительнее: леса исчезают, холмы сглаживаются, трава густеет и являет большую силу растительности; показываются птицы, неведомые в наших лесах; орлы сидят на кочках, означающих большую дорогу, как будто на страже, и гордо смотрят на путешественников; по тучным пастбищам
Кобылиц неукротимых
Гордо ходят табуны.
Калмыки располагаются около станционных хат.» Так описывал свои впечатления проезжавший в тех же местах, только шестьюдесятью годами позже, Пушкин. Тогда уже путевые опасности сошли на нет: по пути стояли станционные хаты, в которых усталый путник мог получить самовар и заснуть, хотя на твердом и неудобном диване, но в полном спокойствии. При Пушкине дорога на Кавказ была уже хорошо проторенной и наезженной. Во времена же Ивана Петровича этого еще далеко не было.
Все глуше, все девственнее и диче становились степь, гуще делались травяные заросли, непроходимее заросшие камышом, речные плавни, полные всевозможной дичью, гудящие от комариных туч и пропитанные малярийной сыростью.
Наконец полк достиг знаменитой Кавказской линии, форпоста русского владычества на тогдашнем Кавказе. Линия эта была возведена Суворовым (помимо степной кубанской линии)… от устьев Кубани до Ставрополья для того, чтобы обеспечить кубанские земли от набегов закубанских народов.
Участок, в который входила и крепость Александровская, состоял из восьми крепостей и девятнадцати фельдшанцев. Окружавшие их рвы были широкие и глубокие, более 11/2 саж.; брустверы, укрепленные турами и мешками, ворота заграждены рогатками, перед ними прорыты рвы и устроены подъемные мосты. На карте Кавказской линии 1783 года значится крепость Александровская, дальше на северо-восток от нее, по реке Кубани, соседние форты – Миговский и Западный, и вниз по Лабе – крепость Царицынская, форт Священный и другие.
Крепость Александровская, где расположился штаб Таганрогского полка с теми эскадронами, которые, вместе с другими частями, составили ее гарнизон (другие эскадроны, вероятно, были разбросаны по линии в фортах, а может быть, за линией, в новых селениях, в которых понемногу стали селиться вызываемые из России однодворцы, государственные крестьяне и старые солдаты), находилась при реках Большая и Малая Талузловка, впадавших в реку Лабу, в 60 верстах от будущего г. Ставрополя. Она состояла из небольшого числа примитивных хижин-мазанок под камышевыми крышами, бедной деревянной церкви, эскадронных служб; конюшен, кузницы, цейхаузов, и, может быть, какой-нибудь маркитантской лавчонки или даже убогого трактира, содержавшегося каким-нибудь бесстрашным предпринимателем.
Кругом, насколько хватало глаз, простиралась безграничная зеленая пустыня, замкнутая на юге грандиозной грядой Кавказского горного хребта, над которой в ясные дни величественно возвышалась двуглавая серебряная вершина царственного Эльбруса. Зимой дули неистовые азиатские ветры и бушевали метели, а летом бывало знойно и пыльно, степь выгорала, донимали комары и мухи. Только ранней весной, когда нежно и изумрудно зеленели травы, цвели абрикосы и вишни, лепестки коих залетали в открытые окна незатейливых крепостных домиков, да в дни сухой, золотой осени жизнь в этих диких местах была сносной и не казалась безнадежно тоскливой и безотрадной.
Вероятно, стиль крепостной жизни по своей упрощенности и однообразной повседневности мало чем отличался от жизни Белгородской крепости в Оренбургской степи, описанной Пушкиным в «Капитанской дочке». Прибытие почты «с оказией», приезд фельдъ-егеря или случайного офицера были целыми событиями, обсуждаемыми на все лады, а случайно завезенная книжка петербургского издания или случайный номер «Ведомостей» зачитывались до дыр изнывающими от тоски обитателями Богом и людьми забытой крепости. Монотонная жизнь ее нарушалась лишь тогда, когда внезапно возникала опасность со стороны горцев и когда прорывавшиеся через кордон «хищники» нападали на какой-нибудь форт, захватывали драгунских фуражиров или угоняли скот из пограничного селения. К этому все в крепости давно привыкли и воспринимали такие эпизоды, как нечто обычное и будничное.
В 1785 году чеченец Шах-Мансур объявил священную войну неверным, так называемый «газават». Горцы толпами стекались к нему. Посланный против него отряд полковника Пиери был окружен в чеченских лесах и почти совершенно истреблен. Весною 1786 года сильная партия войск Мансура прорвалась до самого Александровского города, сожгла село Новосильцево, увела в плен до 200 жителей и угнала до девяти тысяч голов скота. Надо полагать, что в отражении вторгнувшихся чеченцев принимали участие и таганрогские драгуны.
Однако в послужном списке Ивана Петровича об его участии в военных действиях не говорится ничего. Видимо, он, находясь в полковом штабе, не нес строевой и боевой службы, хотя, конечно, годы, проведенные им на Кавказе на тогдашней боевой передовой линии, были чреваты и всевозможными опасностями, и необычными событиями и происшествиями. В 1785 году он был официально, с получением соответствующего патента от военной коллегии, назначен «адъютантом в штаб генерал-майора Шемякина, в корпусе Кавказском». В этом же году прекратилось командование ген. Шемякина Таганрогским полком, и он отбыл к новому месту службы в Оренбург. Может быть, именно в связи с этим Шемякин счел своим долгом ходатайствовать об официальном подтверждении адъютантства Ивана Петровича, которого Шемякин имел возможность должным образом оценить за три года совместной с ним службы.
4
В 1788 году Иван Петрович был уволен в отставку с производством в поручики. Уже через два года после этого мы видим его не только женатым человеком, но помещиком, успевшим приобрести имение и даже успевшим завоевать доверие тульского дворянства, избиравшего его на должности, требовавшие достаточного знания личных свойств кандидата на них.
Такая быстрая перемена в жизни и положении Ивана Петровича, столь несоответствовавшая неторопливости тогдашней жизни, не может не удивлять. Два года для таких перемен – срок очень короткий. Поэтому можно допустить то, что Иван Петрович покинул полк и уехал в Россию раньше, чем он официально был уволен в отставку. Может быть, сделал он это одновременно с отъездом из Александровской Шемякина либо в 1785, либо в 1786 году, получив годичный, а может быть, и двухгодичный отпуск, что тогда практиковалось, особенно вероятно в отношении служивших на Кавказе. Указ же об отставке, возможно, он получил, уже находясь в России.
Если допустить такое предположение, то станет понятным, как мог Иван Петрович и жениться, и купить поместье, и завоевать доверие дворян за столь, казалось бы, короткий срок.
Надо думать, что Иван Петрович, еще не снимая своего живописного драгунского мундира и щеголяя им, а также изящной драгунской каской, саблей и звенящими шпорами, прожил некоторое время в Москве, которую он мог знать еще со времен своей жизни у Балашова. В Москву он прибыл с определенным намерением жениться, и притом с приданым. Может быть в Москве у него были и некоторые родственные связи. Москва издавна славилась, как «ярмарка невест», на которой молодые гycaрские, уланские и драгунские поручики, при посредстве свах, находили себе, преимущественно в Замоскворечье, невест с соответствующим приданым.
Так поступил и Иван Петрович. Он женился на купеческой дочери Елисавете Ивановне Истоминой (род. в октябре 1772 года), которая была моложе его на шесть лет и которой во время брака было лет восемнадцать-девятнадцать.
Вероятно, она была немудреной, простой русской девушкой, воспитанной и выросшей в простых условиях русского быта, столь любовно описанного И. С. Шмелевым в его книгах о московском купечестве. Этот особый жизненный, чисто русский уклад И. С. Шмелев именовал укладом «замоскворецко-купеческим». «Уклад ▒исконный’, ▒качельный’, с собаками цепными, с гвоздяными заборами, курильницами староверов, с лестовками, гаданьями, сонниками, утренями, с ▒мамками’, с обрядностью… с няниными сказками, с болезненной, до обмороков, стыдливостью, с предельным целомудрием, с множеством икон в доме, обмоленных, почти живых, с глубочайшим чувствованием иного мира, который вот тут близко, глядит и шепчет.» (И. С. Шмелев. «Записки неписателя»)
Все это, так хорошо подмеченное и выраженное И. С. Шмелевым, было, конечно, в известной мере перенесено и жило долго и в том помещичьем доме, в котором обосновался Иван Петрович с молодой женой. И в этом доме горели яркие лампады перед обмоленными иконами, были и гаданья, и нянины сказки, было русское, православное сознание и дух, – жившее рядом и, сплетаясь с новыми веяниями, постепенно вносимым в русскую патриархальную жизнь западным просвещением.
Брак этот едва ли был заключен по романтическим соображением. Наверно, расчет играл здесь первую роль, и все дело, верно, было обделано свахами. И однако, думается мне, и здесь были нотки поэзии, и, верно, девичье сердце Елисаветы Ивановны не обманулось, когда рядом с ней перед аналоем встал сухощавый, смуглый и черноволосый офицер, импонировавший и своими манерами, и своей просвещенностью, и своим мундиром. По всем данным, брак этот оказался прочным и счастливым.
На деньги, полученные в приданое за Елисаветой
Ивановной, Иван Петрович приобрел по двум купчим у майорши Гаконовой
и кн. Козловского (от него целая сторона в Астафьеве именовалась козловской и почти все крестьяне ее назывались в общежитии
«козлами», а официально Козловыми) деревеньку Астафьево,
населенную 103-мя крепостными душами, с примыкавшими к ней 700-800 дес. земли пахотной, сенокосной и лесной (200 дес.). Астафьево
находилось в 12 верстах от уездного городка Белёва, входившего с
Возникает вопрос: купил ли Иван Петрович имение в Белёвском уезде потому, что Белёв был местом, откуда шли его родовые корни, или же это было случайно?
Почти с полной уверенностью можно сказать, что здесь была явная случайность, ибо трудно предположить, что Иван Петрович сознательно вернулся в те места, где все знали о незнатности его происхождения, которое на каждом бы шагу мешало ему устраивать свою новую дворянско-помещичью жизнь. Не такие были тогда времена, чтобы кичиться своей демократичностью. Наоборот, взгляды тогда были таковы, что всякими путями Иван Петрович, для того чтобы занять должное место в дворянском обществе, должен был скрывать свою худородность. Вероятно Астафьево было куплено им через посредников, вне всякой связи с мнимым родством Ивана Петровича с белёвскими мещанами… Это родство, вероятно, было изобретено значительно позже, во время тщетных попыток разгадать тайну его происхождения.
Современному человеку, и особенно никогда не жившему в дореволюционной России, совершенно невозможно представить ту необыкновенную глушь, которую являла собой русская уездная провинция. Во времена же екатерининские, в которые Иван Петрович стал обосновываться в Белёвском уезде, эта глушь была исключительной. Железные дороги появились только через сотню лет после того, как Иван Петрович поселился в Астафьеве. Не было почти и шоссейных дорог. Передвижение шло исключительно на лошадях по «большакам» и по проселочным дорогам. «Большаки» были тогда теми артериями, по которым тянулись обозы, трусились, под звон колокольчиков и бубенцов, помещичьи тарантасы, брички и беговые дрожки купцов, прасолов и мужицкие телеги. Большие дороги еще могли считаться более или менее бойкими и оживленными местами, на которых встречались довольно часто деревни и села, почтовые станции и постоялые дворы.
В стороне же от этих дорог, на многие десятки верст царило полное безлюдье, ничем не тревожимая тишина бескрайних полей ржи, овсов, льна, гречихи; березовые и дубовые леса и перелески темнели на фоне зреющей ржи, и вдалеке где-то сверкал крест бедной сельской церкви, возвышавшейся над бревенчатыми, крытыми побуревшей соломой избами. Белесые голубоглазые мужики с русыми бороденками, скуластыми лицами в коричневых армяках, в посконных белых рубахах и в лаптях, загорелые миловидные бабы в цветных паневах, сарафанах и платках, жили почти в первобытных условиях, той же почти жизнью, которой жили они еще во времена допетровские, столь oтличной от жизни «господ», которые властвовали над ними.
Посеревшие, крытые соломой немногочисленные избы астафьевских крестьян, oкруженные коноплянниками, ютились по склонам довольно глубокой балки, заросшей ракитами, орешником, рябиной и черемухой, которая пересекала шедшую у деревни большую дорогу Белёв-Чернь. В наше время подъем и спуск от этой балки в обе стороны по большой дороге были замощены и под шоссе у самого низкого места была сделана труба для пропуска вешних и дождевых вод. Ничего подобного, конечно, во времена Ивана Петровича не было, и нетрудно себе представить, какие трудности испытывали проезжающие через Астафьево, утопая в грязи и выволакивая застрявшие экипажи на скользкую и размытую весенними паводками либо дождями гору. «Распутица и оттепель нынешние, – писал А. Т. Болотов в «Памятнике протекших времян» под датой «1-е января 30-го» 1795 года, – сделали во всей коммерции великую остановку и навели купцам страшные убытки. Многие обозы на дороге остановились, извозчики ушли и сани с товарами покинули, другие перемочили пеньку и прочие товары. Сало нельзя стало наливать в бочки – не стыло, рыба вся испортилась. Словом, вред неописанный.» Вот каковы были в те времена пути сообщения!
На высоком месте, за деревенскими «задами», в некотором отдалении от большой дороги, Иван Петрович разбил участок для господской усадьбы. Он насадил фруктовый сад, липовые аллеи, выкопал «сажалки» и построил господский дом, дворовые и хозяйственные постройки.
Дом, да и все остальное, был построен крепко, основательно, и долговечно. Сложенный из громадных, твердых, как железо, сосен, привезенных из лесных мест, дом этот зиждился на основательнейшем кирпичном погребе, с толстенными стенами, имевшим несколько обширных сводчатых комнат с окнами-бойницами, забранными чугунными решетками. До своего расширения, сделанного уже сыном Ивана Петровича, дом имел семь просторных и высоких комнат, имел и мезонин, позже уничтоженный, и являл собой очень типичный помещичий дом средней руки, с балконами, с парадным и черным крыльцами (и балконы, и крыльцы были украшены белыми колонками и фронтонами в принятом тогда ампирном стиле) с множеством чуланчиков и всяких закоулков, придававших дому особый уютный, домовитый стиль. Но, вместе с тем, он не был домом старосветских помещиков, описанных Гоголем, с маленькими, низкими комнатами, с маленькими окошками и деревянной галерейкой вокруг.
В астафьевском доме (дожившем без больших перемен до 1913 года, т. е. перевалившем за сто лет) комнаты были просторные, высокие и светлые; окна высокие, дававшие массу света; двери нарядные, с резьбой и затейливыми медными ручками и украшениями. Словом, в нем чувствовалась некоторая, хотя и скромная, барственность, привычка к некоторой парадности и красоте.
Под стать дому были в нем и основательная, удобная мебель, наслоившаяся в течение нескольких поколений, часы знаменитого английского мастера Нортона, нарядные люстра, бра, подсвечники, зеркала и проч. Особое место занимали там громадные, облаченные в массивные серебряные ризы иконы с теплящимися перед ними цветными лампадами (Николай Угодник – в гостиной, Успенье – в спальной, Тихвинская Божия Матерь – в кабинете). <…>
То, что Иван Петрович вошел в дворянскую среду в период ее законодательного становления, когда еще недостаточно полно была выработана практика определения дворянских прав, надо посчитать за большую удачу для нашего рода, которому удалось благодаря этому закрепить свое дворянское положение и получить законным путем свои дворянские права.
Дворянство той поры, отмеченной многими знаками монаршей милости и многими щедротами, сыпавшимися с высоты царского престола, переживало свой золотой век, и жизнь его тогда отличалась кипучестью и приподнятостью. Эти черты тогдашней дворянской жизни вероятно особенно ярко проявлялись при формировании новых сословных учреждений и особенно во время дворянских собраний и выборов. Все это было тогда ново, лестно и увлекательно.
Такой характер тогдашней дворянской жизни в очень большой мере отвечал личным свойствам Ивана Петровича, бывшего по своей натуре очень склонным к общественной деятельности и к использованию своих знаний, умения и опыта для службы своему отечеству.
Он не замкнулся в свою частную жизнь молодого и счастливого семьянина и рачительного сельского хозяина, а наряду с ней с увлечением вошел в самую гущу тогдашних дворянских дел.
Дворянское общество Белёвского уезда едва ли тогда было богато культурными силами. Поэтому оно скоро угадало в своем, только-только что обосновавшемся в уезде новом сочлене человека полезного, образованного, деятельного и заслуживающего доверия. Вскоре же после своего водворения в Белёвский уезд на ближайших дворянских выборах 1790 года Иван Петрович был избран на видную и почетную должность заседателя уездного суда.
Этот суд был чисто дворянский, разбиравший как уголовные дела, совершенные дворянами, так и гражданские тяжбы между ними. Он состоял из выборного судьи, председателя и заседателей, являвшихся членами суда. При постановлении приговоров и решений заседатели подавали свои голоса наравне со своим председателем. Для восстановления стиля тогдашней дворянской жизни интересно привести запись, сделанную A. Т. Болотовым в начале 1796 года и озаглавленную им «О выборе тульском и переменах и распрях». «В Туле, – писал он, – в конце прошлого года была перемена судьям. Приезжало (на выборы) от часу меньше; со многих уездов было очень мало. Выборы происходили порядочно: наместник (генерал-аншеф Евгений Петрович Кашкин) не мешался. Распря при выборе губернского предводителя, а потом дворянского секретаря – громкое и смешное было это дело. Сделались две партии, и дворяне, в угодность новому губернскому предводителю (бригадир Александр Алексеевич Исленев), выбрали, было, на место прежнего Григорова г. Нестерова; но противная партия возбудила наместника, и он некстати вмешался в сие дело и, наконец, принужден был уступить, и утвердился новый.»
Несмотря на свою немногословность, эта запись достаточно ярко отражает кипевшую страстями атмосферу одних из первых дворянских выборов в Туле, борьбу партий, распри, интриги, обращения к наместнику, его неудачное вмешательство и пр.
Дворянские выборы в Туле, как повелось с самого начала, бывали в самый глухой для сельских хозяев месяц – декабрь. Обычно стояла свирепая стужа, гудели метели и вьюга. Пробираться из далеких уездов через леса и снега было нелегко. Дворяне, одетые в медвежьи и лисьи шубы, в теплые треухи и шапки, ехали в санях и теплых возках запряжкой гуськом. Ночевали на постоялых дворах, в чистых, «дворянских», половинах, где пыхтели большущие самовары, звякали извлекаемые из дорожных погребцов ножи и вилки, расправлявшиеся с домашней снедью, и звонко стукались чарки, наполненные домашними настойками. Разговоры велись, главным образом, о морозах, о трудностях пути, да о «лихих» людях, грабивших по пути. «Разбойнички» были тогда бытовым явлением.
В записи, озаглавленной «Об оказавшейся в Новосильском уезде шайке разбойников» А. Т. Болотов писал в эту зиму: «Носилась молва, что явилась тут немалая, и в человеках, якобы, шестнадцать состоящая партия, снабженная ружьями, пистолетами и другими сбруями, и что будто оная разбивает и нагоняет страх на места тамошние». Конечно, и Белёвский уезд не отставал в этом отношении от Новосильского. Совсем недалеко от Астафьева, в сельце Дулове, жил в те дни помещик Козяев, занимавшийся, по слухам, грабежами на большой дороге Белёв – Чернь, от которой его небольшая усадебка, с домом, похожим на астафьевский, только поменьше, стояла хотя и в стороне, но совсем недалеко от нее. В свое время Козяев был похоронен на погорельском кладбище рядом с месняевскими могилами, – кажется, в склепе. В наше время на этом месте была большая яма; склеп с могилой провалились. В этом, казалось, было нечто мистическое – некое посмертное наказание Козяева за «душегубство».
Выборы обычно шли долго, целую неделю, и вносили в жизнь города необычайное оживление. Гостиницы были переполнены, трактиры полны и шумны, улицы многолюдны, кишащие экипажами и пешеходами. По Киевской с бубенцами неслись тройки с разгульными гусарами, уланами и дворянскими недорослями, наслаждавшимися, после скуки своих захолустий, ослепительной губернской жизнью.
В залах дворянского собрания, нарядных и парадных, украшенных громадными портретами матушки-царицы, а также в губернских гостиницах, в шумных, полных синего табачного дыма, трактирах облеченные в дворянские мундиры с высоченными красными воротниками с золотым шитьем, в гвардейские, флотские и армейские мундиры и во фраки с многоэтажными воротниками, в кружевных брыжжах и манжетах, оживленные и возбужденные, дворяне радостно приветствовали знакомых, вели нескончаемые споры, связанные с выборами, делились новостями, которые затем развозились по деревням, и, изменяясь, дополняясь и приукрашиваясь, долго служили предметом неторопливых бесед в гостиных и за обеденными столами деревенских усадеб. Говорили об электрическом лечении, входящем, якобы, в моду в Петербурге, о том, что там все женщины в прошедшую зиму носили башмаки вовсе без каблуков, какие были у Великих княжен; о сенатском указе о сборе податей по старой ревизии и о том, что имеется какой-то милостивый указ, но какой, доподлинно неизвестно.
С большим одобрением передавалось известие о том, что «в новом году в Москве, в клубе или в Дворянском собрании, поставлен был императрицын мраморный бюст, под балдахином, и двадцать певиц пели сочиненные оды в ее славу». (Болотов)
Долго еще жили в памяти участников выборов воспоминания о балах, обедах, кутежах, цыганах, карточных проигрышах. Подсчитывая понесенные расходы, переживая ощущения тяжелого похмелья, возвращались дворяне в свои занесенные снежными сугробами усадьбы, а вновь избранные судьи, заседатели, члены дворянских опек и исправники готовились к исполнению своих новых обязанностей.
Есть основание думать, что судьей белёвского уездного суда, в бытность в нем заседателем Ивана Петровича, был его сосед по имению, помещик села Темряни (очень красиво расположенного на высокой горе, с которой открывался прекрасный вид на Оку, на ее заливные луга и на Белёв, сверкавший золотом и серебром куполов своих многочисленных церквей) Василий Алексеевич Левшин. Возможно, что именно со времени их общей судейской службы шла их взаимная приязнь, основанная, главным образом, на их общей склонности к просвещению, литературе и к книге.
Вещественным выражением этих отношений когда-то служила имевшаяся в астафьевской библиотеке книга, принадлежавшая перу В. А. Левшина «Жизнь графа Шереметьева» (СПб., 1808), переплетенная в очень типичный для тех времен желтый кожаный переплет, с красивым золотым тиснением на красных и зеленых частях кожаного же корешка. В книгу эту было вшито письмо, написанное на голубовато-зеленой пористой бумаге, в котором автор книги, поднося ее Ивану Петровичу, в очень лестных словах выражал ему свое уважение и просил о присылке ему некоторых книг из астафьевской библиотеки. Отношения эти не были случайны, а поддерживались и Иваном Петровичем и Левшиным в течение всей их общей жизни в Белёвском уезде.
Не только на фоне тогдашнего белёвского уездного общества с дуловским помещиком Козяевым и другими, подобными eму, но и на более заметных поприщах того времени В. А. Левшин мог быть посчитан человеком незаурядным. Он, по-видимому, был известен и Пушкину, который упомянул о нем в «Евгении Онегине» (7-я глава, IV строфа) следующими словами:
Вот время: добрые ленивцы,
Эпикурейцы-мудрецы,
Вы, равнодушные счастливцы,
Вы, школы Левшина птенцы…
К этой строфе Пушкиным дано такое примечание: «Левшин, автор многих сочинений по части хозяйственной».
Однако, как ни лестно для Левшина упоминание о нем в «Евгении Онегине», оно далеко не исчерпывает всей многогранности Левшина как писателя и человека. Он был писателем по самым разнообразным вопросам: агрономическим, экономическим, историческим, беллетристическим и драматическим. Был незаурядным ученым и членом многочисленных ученых обществ, как российских, так и иностранных[5].
Можно думать что в белевском уездном суде тех времен, в котором одновременно служили два таких просвещенных человека, коими были Левшин и Месняев (вероятно, на судейские должности дворяне старались проводить более или менее знающих людей, которые могли бы разбираться в сложнейшей путанице тогдашней крючкотворной юриспруденции), не было столько «неправды черной», которой отличались тогда русские суды (убийственная характеристика уездного суда дана Пушкиным в «Дубровском»).
Впрочем, надо сказать, что при всей доброй воле выборных судей они не всегда были в состоянии должным образом влиять на тогдашние судебные порядки и нравы, ибо они были по рукам и по ногам связаны господствовавшей в ту эпоху системой формальных доказательств. Правила формальных доказательств устанавливали и почти механическую меру и вес доказательств для признания подсудимого виновным или для оставления его в более или менее сильном подозрении.
Согласно этой сугубо формальной системе, требовалось, например, чтобы каждый факт был подкреплен обязательно двумя свидетелями, показания которых расценивались не по внутренней их убедительности и достоверности, а по чисто внешним признакам. Так, при оценке свидетельских показаний давалось предпочтение знатному перед незнатным, духовной особе перед светской, мужчине перед женщиной и т. д. Судьи не могли руководствоваться своим внутренним убеждением, сложившимся у них по делу, а лишь сводили, руководимые многоопытным секретарем, внешний итог точно взвешенных доказательств. Естественно, что в этих условиях главную роль играли не судьи, часто вполне добросовестные, но малоопытные, а канцелярия во главе с секретарем, знатоком всех тайн формального процесса, которые он нередко и использовал в своих корыстных интересах.
В судейской должности Иван Петрович оставался только одно трехлетие, то ли потому, что он не пришелся по душе своим избирателям, то ли потому, что его самого не удовлетворила судейская должность. Вернее последнее, ибо вскоре, а именно в 1797 году, он избирается на должность комиссара для приема складочных денег. В числе прав, предоставленных законом дворянству, было право дворянских собраний составлять сословные капиталы и на особо указанных условиях облагать дворян «складками», т. е. определенными денежными взносами, образовывавшими различные «складочные» капиталы. Для сбора таких «складок» и избирались особые комиссары, надо полагать, из наиболее положительных и заслуживающих доверия дворян, в числе коих, видимо, значился и Иван Петровича стряслось горе – умерла двенадцатилетняя дочь Анна. Возможно, что и это удержало Ивана Петровича дома.
У четы Месняевых детей не было долго. Вероятно,
это немало волновало Ивана Петровича, естественно, желавшего передать кому-то
плоды рук своих в виде устроенного его заботами астафьевского
имения. Только через 9-10 лет после брака, может быть, после многих жарких
молитв, богомолий в монастырях и обращений к повивальным бабкам, в 1796 году у
них родился первенец – Петр. Зато после этого рождения дети пошли
чуть ли не ежегодно: в
Из этой большой и шумной ватаги детей в младенчестве и отрочестве умерли Анна, Дарья и Зинаида; Платон, наверно, к немалому горю родителей, умер уже в самом цветущем возрасте – двадцати одного года (на его могиле на погорельском кладбище стоял памятник такой же формы, как и на могиле Ивана Петровича: в виде тяжелой гробницы на ножках, сделанный из серого камня).
Такая большая смертность неудивительна. Медицинская наука тех времен была еще в самом зачаточном состоянии. Почти все болезни именовались тогда «горячкой», а самым распространенным и излюбленным способом лечения считалось «пускание крови». Кроме того, едва ли в те времена в Белёвском уезде был хоть один лекарь, способный оказать даже такую примитивную помощь.
Поэтому не только в тогдашних крестьянских избах, в крайней тесноте, нечистоте и почти пещерной первобытности без всякого лечения мерли массами дети, но и в дворянских домах в случаях болезни больше всего полагались на Бога, на святую воду да на незамысловатые домашние лечебные средства, бережно хранившиеся в пахучих домашних аптечных шкафах сухую малину, липовый цвет, зверобой, мяту, шалфей. Ставились еще горчичники, да при простуде втиралось свиное сало.
После тревог двенадцатого года жизнь скоро вошла в свою прежнюю колею и потекла спокойно и неторопливо. Хорошо налаженное крепостное хозяйство шло бесперебойно, под неусыпным наблюдением зоркого хозяйского глаза Ивана Петровича. Сохранилась молва о том, что он был хороший и умелый хозяин, требовательный, строгий, но справедливый и не жестокий помещик.
Рассказывали как характерную бытовую черточку о том, что он, по кавалерийской привычке, прежде чем сесть в экипаж, шел к лошадям и кончиком носового платка проводил по лошадиной шерсти для того, чтобы проверить, насколько исправно они были чищены. Конюхи не без волнения наблюдали за тем, доволен ли барин или нет. По нравам того времени было вполне естественно, когда виновный в нерадивости отправлялся «на конюшню» для наказания розгами.
Вообще же, как и в других усадьбах тогдашних помещиков средней руки, так и в Астафьеве, в зависимости от смены времен года, праздников, постов, именин и проч., текла привычная, патриархальная жизнь, так живо описанная Пушкиным в «Евгении Онегине»:
Они хранили в жизни мирной
Привычки милой старины.
Были и свои местные бытовые особенности, некоторые из которых отмечены у Болотова в его записях. Есть среди них такая запись: «Об обыкновении пить и кататься в понедельник». «В некоторых городах, – писал он, – однако не во всех, было обыкновение еще приобщить и понедельник первой недели к маслянице и под именем промывания горла и сей день проводить в пьянстве. А инде катались все на горах от мала до велика, вытаскивая даже старух и стариков. Сим обычаем особенно славился г. Алексин».
Иван Петрович, не любивший вина и шумных удовольствий, едва ли принимал участие в том гомерическом пьянстве и веселии, коими славился город Алексин, да и другие города и веси тогдашней Тульской губернии. К тому же, он был глубоко набожен и благочестив, и, конечно, не позволял себе продолжать масляницу на понедельник первой недели Великого поста, а верно, с сокрушением сердечным начинал говенье либо в своей приходской погорельской церкви (в 3-х верстах от Астафьева), либо в одном из белёвских монастырей, а может быть отправлялся всей семьей в Оптину Пустынь, находившуюся не очень далеко, в соседнем Козельском уезде Калужской губернии.
Конечно, он нередко бывал в этой прославленной обители; бывал, наверно, у Макария Жабынского под Белёвым и в других монастырях тульских и калужских, а однажды, движимый своей богомольностью и любовью к русской старине, отправился в далекое по тем временам путешествие в Киев поклониться святым местам (в библиотеке Ивана Петровича была книга Муравьева «Путешествия по святым местам»).
Ехали в Киев неспеша, на своих лошадях, на так называемых «долгих», с длительными остановками в попутных городках и с ночлегами на постоялых дворах. Были разные дорожные приключения, встречи, разговоры на тогдашнюю злобу дня («Говорили, что будто бы персиянам удалось взять у нас какой-то городок неподалеку от Астрахани. Но слух сей был сомнителен.» Болотов). Наготове держался пистолет, когда проезжали дремучие, бесконечные леса, через которые ехали иногда сутками. В лесах этих, как говорили тогда, «пошаливали».
Наконец, после долгих дней пути, в голубой дали стали вырисовываться высокий днепровский берег, в темных зарослях лесов и садов. Сверкали в лучах вечернего солнца золотые купола Лавры. Остановили лошадей и, любуясь открывшимся видом, Иван Петрович, верно, обнажив голову, низко поклонился святому городу – «матери городов российских».
Переправа через широкий и быстрый Днепр производилась на паромах; мостов еще не было, как не было еще тогда многого, что в нашем воображении связывается с Киевом. Широкие, большею частью немощеные улицы, барские особняки, окруженные обширными садами, рядом с ними соломенные крыши уютных беленых мазанок, деревянные заборы, плетни, размытые спуски на Подол и к Днепру, крутые днепровские берега, покрытые буйной растительностью. Над всем этим величественно высились белые стены и стройные колокольни Киево-Печерской лавры, Софийского собора, Михайловского Златоверхого монастыря.
Тогдашний Киев был прекрасен своей редкой живописностью, седой стариной, тишиной и покоем. Многое в нем было для Ивана Петровича: люди, говор, наряды, нравы – необычным, новым и непохожим на то, к чему привык он в своей коренной России.
Помолившись в Лаврском соборе, благоговейно посетив дальние и ближние пещеры, побывав, конечно, и в Софийском соборе у гробницы Ярослава Мудрого, и в Михайловском монастыре (колокольня его показалась Ивану Петровичу архитектурно незаконченной), постояв в задумчивости на краю города у развалин древнейших Золотых Ворот, Иван Петрович «с большим тщанием» принялся отыскивать следы первого киевского храма – Десятинной церкви. Это ему не удалось, ибо храм этот был восстановлен позже посещения Киева Иваном Петровичем.
Полный новых, возвышающих душу впечатлений, тем же далеким и долгим путем Иван Петрович возвратился в свое Астафьево, к любимым занятиям, к книгам, к домашнему кругу, к дружеским беседам с Левшиным и другими друзьями и соседями. Жизнь вновь потекла по своему привычному руслу.
Помимо чтения, коему Иван Петрович отдавал немало часов, он еще занимался живописью (помню оконную штору, любительски расписанную им масляными красками и изображавшую какую-то охотничью сцену) и, как говорили, даже сам вязал чулки. Охотой он не занимался, в карты не играл.
Надо думать, что, помимо этих занятий, он еще учил своих детей, передавая им то, что знал сам. Кроме старшего сына Петра, отданного для учения (хотя, кажется, довольно поздно) в Дворянский полк, да, может быть, кого-нибудь из дочерей, возможно, учившихся где-нибудь в Институте (для самой младшей дочери, Зинаиды, было получено свидетельство о дворянстве для определения в московское Александ-ровское благородных девиц училище), – остальные дети Ивана Петровича, и в их числе достаточно великовозрастные сыновья Платон и Валерий, в учебных заведениях тех времен не учились.
По обычаю тех лет молодые дворянские недоросли, получив так называемое «домашнее образование», кое-как научившись грамоте и арифметике, зачислялись юнкерами в полки и там уже держали экзамен на офицерский чин.
Так поступил старший сын Ивана Петровича, отправившись в надлежащее время в Дворянский полк. Meжду тем младшие братья, Платон и Валерий, почему-то задержались дома, может быть, не имея склонности к военной службе или вообще предпочитая спокойную помещичью жизнь с ее нехитрыми утехами службе и жизни вне дома. Как бы то ни было, то «домашнее» образование, которое они, наверно, имели, было ими воспринято или от отца, или от какого-нибудь недоучившегося семинариста, приезжавшего в Астафьево.
Платон, как сказано выше, умер 21-го года от роду, судьба Валерия, как будет видно дальше, сложилась также крайне несчастливо.
Старшую свою дочь, Капитолину, Ивану Петровичу удалось неплохо выдать замуж за новосильского помещика Ивана Алексеевича Глотова. Брак был удачен. Насколько помнится, Капитолина Ивановна была любима отцом и походила на него своим умом и характером. У нее, по слухам, был портрет отца, писаный масляными красками.
Так, в радостях, волнениях и горестях семейной жизни – горестей было немало: так, например, в 1820 году сын Петр, хорошо начавший службу в гусарах, вынужден был оставить полк, – уходили год за годом в мирной неторопливости и неизменности тогдашнего крепкого быта.
Иван Петрович, оглядываясь на прожитую жизнь, должен был быть доволен результатами своих усилий и трудов: все, что он имел – положение, семью, если не богатство, то скромную обеспеченность, – все было достигнуто им самим, его собственными трудами и способностями. И вместе с тем, вероятно, подобно всем приближавшимся к последним пределам, он в минуты раздумья ощущал всю ненужность и суетность человеческих усилий и достижений.
Умер он глухой осенью – 28 ноября 1825 года. Тогда же, в том же месяце, скончался и имп. Александр I, но весть о его смерти не могла еще дойти до Астафьево, и Иван Петрович, умирая, не знал о ней.
Причиной его смерти были какие-то нарывы («чирья», «вереда») на теле. В чем здесь было дело, сказать трудно. Может быть, имело место расстройство обмена веществ или какое-нибудь заражение крови, происшедшее от каких-нибудь случайных причин, и если это так, то смерть Ивана Петровича на 62-м году жизни надо признать преждевременной.
Погребен он был у самой погорельской церкви, как почетный и уважаемый прихожанин, рядом с могилой недавно умершего своего сына Платона.
Жена его, Елисавета Ивановна, пережила мужа больше чем на 35 лет и умерла в шестидесятых годах прошлого века, в глубокой старости. Ей Иван Петрович, видимо в благодарность за то, что на ее приданные деньги было куплено Астафьево, – оставил последнее, по завещанию, в пожизненное владение. Из этого можно сделать вывод, что он успел подготовиться к смерти, сделать необходимые распоряжения, исповедоваться, причаститься и проститься с близкими.
<…> Казалось бы, память о нем, как о человеке, ничем не замечательном и ничем себя не прославившим, должна была бы развеяться совершенно, и от его скромной жизни не должно было бы остаться ни малейшего следа. Однако по каким-то таинственным причинам память о нем продолжает жить в сердцах его далеких потомков. Мы стараемся проникнуть через даль веков и воссоздать, насколько это нам доступно, его туманный облик. Рисуется он нам в привлекательных чертах тех простых и незаметных русских людей, которые, во всей своей обычности, заурядности и простоте, были, однако, основой своего общества и тогдашней России.
Иван Петрович был честным гражданином своей страны, преданным сыном Церкви, слугой Престола и Отечества. И этого вполне достаточно для того, чтобы мы, ведущие свой род от него, чтили его память и свято хранили воспоминания о нем. «Мы не умерли и не умрем до тех пор, пока вы будете помнить о нас. Мы будем жить еще долго в ваших воспоминаниях» (Метерлинк. «Синяя птица»). Эти слова, полные глубокого смысла, должны объяснить нам те причины, которые заставляют нас искать связи с прошлым и с теми, кто прошел свой жизненный путь раньше нас!
(продолжение в следующем номере)
Июль 1955 – апрель 1956. Нью-Йорк
Публикация – Г. Месняев
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА
[*]рья, рéя – рига, овин, от лтш. rija (Ред.)
[1] Дмитрий
Иванович Балашов, тайный советник, сенатор, – родился около 1716 года, умер в
1790. Начав службу с
[2] Балашов
Александр Дмитриевич, генерал-адъютант, член Государственного Совета, потомок
старинной дворянской фамилии, родился в Москве 13 июля 1770, умер 8 мая 1837.
По сохранившемуся преданию, прадед его носил княжеский титул и владел обширными
поместьями в Саратовской губернии, но за что-то подвергся опале: имение было
отобрано в казну. А. Д. был записан на службу в Лейб-гвардии Преображенский
полк, <…> 9 января 1787 года Б. явился на действительную службу.в Л.-гв.
Измайловский полк, откуда, однако, за недостатком средств, ровно через четыре
года перевелся в армию подполковником в Астраханский гренадерский полк.
<…> В
[3] Шемякин
Николай Степанович происходил из дворян Московской губернии; род. в 1740, воспитывался в кадетском
корпусе и выпущен в армейскую кавалерию в 1760. <…> Принимал участие в
походах против Турции… при блокаде города Хотина… в сражении под
Бухарестом… при Туртукае… В 1782 произведен в
бригадиры, а в
[4] Неофициальный российский гимн, конец XVIII – начало XIX вв. Написан в 1791 году Г. Державиным и О. Козловским на музыку полонеза.
[5] Левшин
Василий Алексеевич, статский советник, тульский помещик, член
Вольно-экономического об-ва; род.
в августе