(Публ. – А. Любимов)
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 275, 2014
Из дневников «пропавшего без вести»*
1946
1-ое января, вторник. Два письма в Кассель. Первое Сереже:
1.1.1946
Дорогие Сережа и Соня!
Пользуюсь случаем – отъездом в Кассель Сережи, чтобы черкнуть вам несколько слов.
Поздравляю Вас от своего имени и от имени Ляли1 с наступившим Новым Годом и от всей души желаю Вам всего самого лучшего. Дай Господи, чтобы этот год принес хоть некоторое успокоение истомленным русским сердцам и привел нас, наконец, к тихой гавани, где мы могли бы отдохнуть от многолетних странствий по бушующим волнам горького житейского моря. Поздравляем вас также с наступающим праздником Рождества Христова и надеемся, что Вы проведете его в радости и спокойствии, хоть на время позабыв о событиях последнего времени.
К моему великому огорчению, в этом новогоднем письме я не могу Вам сообщить ничего приятного. Напротив, события продолжают развиваться в прежнем плане, и вчерашний день – последний день прошлого года – принес новые тревожные сигналы, о которых я не имею права умолчать.
Вчера «они», или вернее «он» один (по-видимому тот же, что бывал у о. Н[афанаила]2) приходил опять. Но приходил на этот раз на квартиру Ник[олая] Ник[олаеви]ча3. Постараюсь рассказать тебе эту беседу по возможности точно и полно, упуская только незначительные, мелкие детали. Все это мне передано самим Ник[олаем] Н[иколаеви]чем через час после происшествия, под самым свежим его впечатлением.
Пришел он в пять часов вечера, позвонил. Открыл сам Ник[олай] Н[иколае]вич. Форма на госте была не обычная английская, а своеобразная – цвета хаки, однако, по словам Н[иколая] Ник[олаеви]ча, такую форму носят некоторые из англичан. Разговор шел по-немецки.
– Здесь живет русский? – Осведомился гость.
– Да, здесь. Войдите.
Оба вошли в комнату, где сидели Наташа с ребенком и Екатерина Владимировна.
– Кто эти женщины?
– Моя жена и тетя.
– А ребенок – Ваш?
– Да, мой
– Пусть они все выйдут.
Все ушли.
– Могу я узнать, с кем я говорю? – Спросил Н[иколай] Н[иколаевич].
– С чином английской армии.
Возможно, что это не совсем точный перевод Н[иколая] Н[иколаеви]ча, но во всяком случае, никаких документов не было показано и никакого учреждения не было названо.
– Прошу Вас садиться.
Гость сел и развернул какую-то папку, довольно туго набитую бумагами. Позднее Н[иколай] Н[иколаевич] попытался заглянуть в нее, на что гость тотчас же сердито заявил:
– Вам незачем сюда смотреть.
А дальше разговор пошел такой:
– Как фамилия Вашего отца?
– Моршен – Марченко.
– И он же Торопов4?
– Да, он же.
– Сколько у него еще фамилий?
– Торопов – его писательское имя.
– Где он сейчас?
– Во французской зоне.
– Где именно?
– В Штудтгардте.
– Адрес его Вам известен?
– Нет. Я жду от него письмо с часа на час.
– Давно он туда уехал?
– Около двух месяцев.
– И Вы ни разу не получали от него известий?
– Нет. Я волнуюсь сам, что с ним такое.
– Зачем он туда поехал?
– Искать сестру.
– Нашел?
– По-видимому, нет.
– Почему Вы это знаете? Значит, он писал Вам?
– Я так предполагаю.
– Кого Вы знаете из друзей отца?
– У него много знакомых, но мало здесь друзей.
– Знаете ли Вы Сошальского5? Он, кажется, профессор?
– Да. Но он не друг отца. Они познакомились лишь здесь.
– Где он теперь?
– Я слышал, что его нет в Гамбурге. Но где он, – я не знаю.
– А слышали Вы фамилию Ширóков или Широкóв6?
– Да, слышал.
– А он где?
– Насколько мне известно, он тоже не в Гамбурге.
– А что Вы делаете здесь?
– Живу.
– На что?
– Я преподаю русский язык.
– Ваша жена – немка?
– Нет, тоже украинка.
– Как долго вы намерены жить здесь?
– А куда я поеду?
– В лагере Вы не хотите жить?
– У меня ребенок.
Спустя некоторое время гость опять вернулся к Ник[олаю]Вл[адимирови]чу.
– Ждете Вы его сюда?
– Он должен вернуться. Но когда, – вопрос.
– Но письмо он должен Вам прислать?
– Конечно.
– Когда?
– Этого я не знаю.
– Если я зайду на следующей неделе, оно будет?
– Может быть.
Гость встал. Тут Ник[олай] Н[иколае]вич решил, что момент настал и скромно осведомился:
– Могу я узнать, почему мой отец интересует Вас? Вы понимаете, это вполне законный интерес, я – сын.
– Нет, этого я не могу сказать. Быть может, в следующий раз, когда я приду не один. Вы полагаете, что Ваш отец напишет?
– Я полагаю.
– А знаете ли Вы архимандрита Львова?
– Знаю как нашего пастора.
– Давно Вы его видели?
– Месяца два назад, а может и больше.
– Так я зайду.
Я повторяю, что передаю тебе все с максимальной точностью, в особенности часть, касающуюся тебя. Лично о тебе, кроме двух приведенных мною вопросов и ответов, не было сказано ни слова. Но беседа, во всяком случае, многозначительная и проливает некоторый свет на то, к чему клонят «товарищи» («а жена ваша – немка?», «а на что вы здесь живете?» и т. д.).
Я спешу, потому что Сережа пришел за письмом и даю теперь тебе лишь выводы, кот[орые] мы выработали отчасти вчера вечером, отчасти же являющиеся плодом моих собственных размышлений.
1) О твоем появлении в английской зоне не может больше быть и речи. Лучше не приезжать сюда и Соне.
2) Раз Ник[олай] Вл[адимирови]ч уехал во французскую зону, ты туда ехать не можешь. Поэтому здесь всем станет известно, что ты уехал на юг американской зоны (или в Австрию – что лучше?) и что я пока не имею от тебя известий.
3) Ты немедленно пишешь мне письмо, лучше со штемпелем на конверте из какого-либо южного города, что ты был там (допустим, в Мюнхене), что вам с Соней не удалось попасть там в лагерь и вы едете дальше (скажем, в Баварию). Письмо напиши короткое, но такое, чтобы оно могло служить хорошим контрударом. Если не удастся быстро сделать это со штемпелем, то пошли его немедленно без оного, но в конверте: «Н. С. Пашину». Я скажу, что получил его с нарочным, которого лично не знаю. Лучше написать письмо не твоим почерком, т. к. они могут забрать его у меня и переслать «товарищам». Все это ты учти: оно должно выглядеть как можно проще и невиннее, теплее и не содержать решительно ничего интересного для «товарищей». Закончи его так, что, дескать, почта ходит плохо и что следующее письмо ты пришлешь только тогда, когда представится новая оказия. Выигрыш времени сейчас – вещь первостепенная. Пока я напишу такое письмо сам.
4) Тебе все-таки лучше переменить фамилию.
5) Прими все меры к тому, чтобы закрепиться в лагере, т. к. деваться тебе сейчас будет решительно некуда.
6) Всю переписку по этому поводу со мной веди только через очень надежных людей, т. к. очень может быть, что мои письма и письма Н[иколая] Н[иколаеви]ча будут перлюстрироваться.
Вот пока и все.
Что там ни говори, а ты уехал в самое время. Очень, очень советую тебе держаться в лагере как можно тише и скромнее, поменьше афишировать себя, потому что ты этим страдаешь. Итак слишком уж много наговорил и необходимо постараться все это загладить.
Как ваши дела? Как с пропиской и квартирой? Я посылаю небольшое письмо Евг[ению] Романовичу7 и еще раз напоминаю в нем о тебе.
Мы живем по-прежнему. Денежное положение – не из блестящих, но еще хуже другое, о чем нас известили лишь вчера: дополнительного пайка от УНРРА8 мы больше никто (живущие на частных квартирах) получать не будем. Полученный при вас – последний. Это официально было сказано в УНРРА Н. Н. Гергардту9 И это – ужасно. Видимо, не миновать стать и нам лагеря. Но я пока не желаю больше думать об этих проклятых материальных делах и, если мне ничего не помешает, весь месяц буду писать, писать и писать. Верю, свято верю в Божью помощь, в то, что правда все же с нами и что все устроится хорошо. Я повторяю тебе это вечно и буду говорить всегда. Все мои шестые чувства говорят о том (и кажется, пока – вопреки всем доводам рассудка), что впереди – огни, и мы доплывем до них. Держись только бодрее. Ведь если мы сами не пробьемся к свету, то кто же это сделает за нас? Ведь на нас смотрят другие, и нам уж и не на кого смотреть, и придется идти вперед. Взялся за гуж, – не говори, что не дюж. Мы не можем малодушествовать.
Вчера я слушал новогоднюю проповедь архирея, и одна фраза особенно запала мне на сердце: «Изгоните страх из ваших душ и положитесь на десницу Божию, и Бог не оставит вас и вашу страну».
Я сказал себе: я делаю это своим принципом на Новый Год. Через многие «страхи» предстоит еще пройти нам, но они рассеются, как дым, как рассеивались тысячи из них, если мы сумеем прежде всего побороть самих себя.
Полным «страхов», темным и угрюмым, лишенным всяких перспектив начинается для нас этот новый год. Тем упорнее должна стать наша воля, тем настойчивее мы должны стремиться к нашей цели.
Целую вас обоих крепко
Пишите
Ваш Н.
P. S. Только что говорили с о. Н[афанаилом]. Он стоит на прежней точке зрения, но она не кажется мне вполне искренней.
Передай приветы: Ване10, г-ну Гацкевичу11 и Тамарцеву12, а также Олегу, Люсе и Виктории Алекс.
Твой Н.
Второе – Евгению Романовичу Островскому:
1.1.1946
Дорогой Евгений Романович!
Я уехал так скоропалительно, что не мог даже забежать к Вам утром попрощаться, как предполагалось накануне. Пользуюсь тем обстоятельством, что Сережа Голубев13 едет сейчас снова в Кассель, чтобы передать Вам через него искреннюю благодарность за теплую встречу, поздравить Вас от себя и от лица моей жены с Новым Годом и пожелать Вам доброго здоровья и бодрости духа. Поздравляю также Вас с наступающим праздником Рождества Христова и надеюсь, что Вы проведете его весело и счасливо.
Очень прошу вас передать такие же поздравления от меня и от моей жены Серафиму Павловичу14 и его супруге, и их дочери, и Виктору Михайловичу. Сережа уезжает так быстро, что я не имею никакой возможности написать Вам лично.
Поездка к Вам как-то очень освежила меня и вдохнула в меня много нового. Задача заключается теперь лишь в том, чтобы не упустить этого настроения и «разогреть» его работой. Я дал себе слово, что не позволю больше в течение всего этого месяца никаким меркантильным заботам отвлекать меня и засяду за дела. Как только что-то сочиню – отправлю к Вам.
Что нового у Вас? Пишите хоть понемножку, но почаще. Не забудьте относительно «Посева» и других Ваших изданий.
Крепко жму вашу руку.
Искренне Ваш
Н. П.
P. S. Как дела моего брата? Ради Бога, помогите ему довести дело до конца. Его акции здесь упали еще ниже. Он Вам все расскажет.
Ваш Н. П.
2-ое января, среда. Леня
Артемьев15, сын старого эмигранта, живший в Польше и «освобожденный»
большевиками в
– Был у меня где-то возле Пензы дядюшка, которого я в жизни не видел. Вскоре после «освобождения» получаю от него письмо. И в письме, кроме другого прочего, дикая фраза: «Осиновый кол, дорогой мой племянничек, тем, кто затуманивал ваши мозги все эти двадцать лет». Я подумал и пишу ему в ответ: «Осиновый кол, дорогой мой дядюшка, в спину тем, кто затуманивал ваш мозг до сих пор». И тут мой дядюшка вдруг замолчал, как будто его нет на свете. А я бомбардирую его письмами и все в том же духе. Наконец, приходит с нарочным ответ: «Правильно, дорогой племянник, – говорит мой дядюшка, – все правильно, что ты пишешь». А в следующем письме: «Нельзя ли там у вас в освобожденных областях купить какие-нибудь брюки, а то у меня последние штаны сползли?»
3-ье января, четверг. Наконец-то, впервые после моего возвращения из Касселя, оба мои гостя уехали: Леня Артемьев – в Бергендорфский лагерь к брату, Сережа Голубев – обратно в Кассель, а затем к семье в BadKissingen.
С обоими этими молодыми людьми я познакомился и подружился в гостинице Кассельского лагеря. Оба – из «старых» эмигрантов, выросли по заграницам, но оба – из лучшей части эмигрантской молодежи. Это значит, что они не принадлежат ни к той части старой эмиграции, что уже давно прокляло все советское, страну, где, по выражению одного из представителей такого направления, не только правят, но и живут «одни лишь горничные», ни к той, которые, напротив, настолько потеряли всякую ориентировку, что видят в советском строе признаки возрождения чуть ли не всех русских традиций. Лучшая и, к сожалению, наименьшая часть старой эмиграции не идеализирует СССР и не проклинает огулом все то, что выросло во тьме советской ночи. Кстати, от Сережи я слышал, пожалуй, наиболее точную характеристику советской молодежи:
– Я видел там (в России, при немцах) множество молодых людей, каких у нас давно уже нет: работящих, словно лошади, бескорыстных и прекрасно образованных. Но все-таки большая часть оставила во мне грустные воспоминания. Патефон, выпивка, вечеринка, старание «сорвать» побольше при наименьших затратах труда, почти полное отсутствие духовных интересов и совершеннейшее равнодушие, даже какая то «непроницаемость» в политическом смысле – вот их качества. Я был ими глубоко разочарован.
Если учесть, что при немцах оставалась наихудшая часть русской молодежи и заменить, вследствие этого, слова «большая часть» на – «значительная часть», то характеристика станет абсолютно точной.
А вот эту пару «старых» эмигрантов, выросших за границей и сроду не видавших родины, никак не обвинишь в равнодушии к судьбе своего отечества. За свою политическую работу Сережа отсидел при Гитлере 15 месяцев в концлагерях Matthausen и GasserII. То, что он рассказывает о них, – превосходит многое, описанное местными газетами. Будь у меня побольше времени, непременно записал бы все подробно. Заношу самое главное.
Из польского города в KZ, находящегося на западе Германии, транспорт заключенных идет 10 дней. В каждом вагоне – более ста человек. За 10 дней – ни крошки пищи, ни капли воды. Люди раздеваются от духоты вагона и стоят раздетые вплотную. Многие искусывают в кровь себе локти и руки, чтобы напиться, многие задыхаются, многие сходят с ума. Только единицы добираются до места.
По приезде в лагерь оставшихся – примерно тысячу человек – выстраивают в одну шеренгу. Эсэсовцы обходят строй всех старых и совершенно ослабевших. Так набирается более четырехсот. Их строят отдельно. Затем эсэсовцы идут по этому второму строю и с размаха бьют каждого старика железной тростью по голове. Когда человек падает, эсэсовец вскакивает ему на грудь сапогами и припрыгивает – раз, или два, или три, – пока на губах у заключенного не показывается кровавая пена: это значит, человек скончался. Потом всех скидывают в кучу и приказывают остальным шестистам или пятистам закопать мертвых в одну могилу.
В этом же лагере у нескольких сот молодых евреек отнимают грудных детей и детей младшего возраста и, взяв их за ноги, на глазах у матерей разбивают головы ударом о кирпичную стену.
В лагере GassenII заключенные работают бешеным темпом на постройке подземного военного завода, а потом на самом заводе. Духота неописуемая, никакой охраны труда нет, конечно, и в помине, освещение – ужасное. Рабочий день – 14 часов. Пойти в уборную – значит рисковать жизнью, т. к. туда периодически по нескольку раз в день совершают «налеты» эсэсовцы и избивают смертным боем всех, кого застанут. За каждым работающим надзирают: мастер и эсэсовцы, сменяющиеся через каждые 2 часа. Т. к. заключенные спят 3-4 часа в сутки, то на работе клонит в сон. Поэтому эсэсовцы изобрели особую забаву: ловить тех, кто вздумает хотя бы на секунду прикрыть за станком глаза. Уличенному в подобном преступлении тут же накидывают петлю на шею и вешают над станком на балке, а на его место ставят другого. Каждый день, уходя с завода, заключенные выносят от десяти до пятнадцати повешенных.
Но и ночью нет отдыха. На каждой постели обычного нормального размера спит 12 человек. Спят поперек постели на одном боку, так что верхняя часть туловища на кровати, а ноги – на весу или на полу. Иногда, проснувшись, обнаруживают мертвого товарища, сталкивают его на пол и, воспользовавшись этим, ложатся на другой бок или на спину. По два, по три раза в ночь – тревога. Тогда все должны в течение нескольких секунд быть в бункере. Каждого замешкавшегося убивают на месте эсэсовцы. Чтобы не постигла эта участь, люди давят друг друга в дверях, скачут даже в окна, ломая себе в темноте ноги и ребра. Питание – «обычное»: 200 гр. хлеба и один раз брюквенный суп, называющийся «густым», если в нем есть одна ложка брюквы. Вшей так много, что их просто соскребают с одежды щеточкой или железкой. Тиф, туберкулез и специфическая «кацетовская» болезнь – флегмона – косят людей. Особенно страшна флегмона, когда человек сгнивает заживо, и у него кусками слезает с костей мясо. Мертвых сперва еще закапывали в общей яме, но последние два месяца перед германской катастрофой темп работы так усилился, издевательства достигли такой степени, что смертность возросла во много раз, и мертвых просто вытаскивали из барака и клали штабелями во дворе. Перед каждым бараком накопилось таким образом по 600-700 трупов. По грудам этого смердящего и разлагающегося человеческого мяса день и ночь бегали огромные крысы, выедая только самые свежие и мягкие части тела: ягодицы, уши, икры. В таком виде лагерь застали американцы, зафиксировав и груды человеческого мяса, и жирных крыс, и оставшихся в живых немногих обитателей лагеря на кинопленку.
За достоверность всего этого я ручаюсь головой, как если бы я это видел сам. Человек рассказывал об этом в компании таких же бывших «кацеточников», как он сам, за чашкой чая, рассказывал так просто и с такой естественностью, что даже самый недоверчивый не мог бы усомниться.
Другие – люди столь же уважаемые и широко известные – рассказывали и почище.
Немцы – не люди.
Немцы – особая зоологическая особь, которую нельзя даже назвать разновидностью homosapiens. Ученые должны задуматься над тем, чтобы дать этому зоологическому виду особое название.
Я говорю это вполне серьезно.
4-ое января, пятница. Немцы – не люди.
У нашей хозяйки обнаружился еще один сын, кроме двоих детей, которые живут с нею.
Приходит к ней однажды 14-летний юнец, здоровается и называет при моей жене «мама». Фрау Шон поспешно вводит его в комнату и вся дальнейшая беседа ведется вполголоса.
Жена потом прямо спрашивает фрау Шон:
– Это Ваш сын?
– Да, сын, – неохотно сознается та.
– А где же он живет?
– Он живет с мачехой. Это мой сын от первого брака. Когда мы с первым мужем развелись, сын ушел с отцом. Потом отец умер, и сын остался с мачехой.
– Она не может не отдать его родной матери.
– Но она не может заставить меня взять его обратно. Зачем он мне? Ему уже 14 лет. Он может и сам позаботиться о себе.
Любовь Петровна Гергардт16 живет под Гамбургом у немецкой крестьянки, у которой только один сын и старик-муж. Разговорились как-то про детей. Любовь Петровна спрашивает:
– Это Ваш единственный сын?
– О, нет. У меня было много детей. Слишком много: девять человек.
– Где же они все?
– Они все умерли.
– Все умерли? Отчего?
Стеклянный пустой взор устремляется на Любовь Петровну. Тонкие жестокие губы-ниточки бесстрастно произносят:
– Я не хотела, чтобы они жили. Их приходится слишком долго кормить, прежде чем они начинают помогать нам. Мой муж смотрит на это так же, как и я.
Теперь муж старый и разбит параличем. Старуха перестала кормить и его, и он на глазах у всех потихоньку умирает с голода.
Немцы – не люди. Я запомнил это навсегда еще со времен лагеря пленных. Я накажу это помнить своим детям, внукам, правнукам. Я хотел бы, чтобы это помнило все человечество.
5-ое января, суббота. Тема для серии очерков: «Дети тьмы» или «Цветы ночи» – о прекрасных юношах и девушках, выросших во мраке советской октябрьской ночи и посвятивших все силы борьбе с насилием. Ответ тем, кто считает всю советскую молодежь пропащей.
6-ое января, воскресенье. Сочельник. На дворе дождь, слякоть, темнота: обычная гамбургская погода. Как мало это похоже на нашу русскую Рождественскую ночь с трескучим морозом, с хороводом золотистых звезд, с запахом снега и хвои…
Я один в комнате. Ляля прибрала ее к празднику, натопила, украсила елку, поставила на стол четыре прибора, чтобы, возвратившись из церкви, поужинать с нашими единственными здесь друзьями – Петром Николаевичем и Галей, – и ушла ко всенощной.
Я один… Ни родителей, ни брата, ни сестры, ни друзей… Все потеряно, все разметано по свету, порвались все живые связи души, и душа стала холодной, опустошенной и жестокой. А все, что есть, что сейчас вокруг меня и во мне – и эта комната, и эти люди, и эти мысли и заботы – все это не мое, все чужое, все не настоящее. Настоящее, живое, то, ради чего, пожалуй, только еще и стоило бы жить, – осталось далеко-далеко отсюда – там, где трескучий мороз и крупные золотистые звезды и дремучие леса, опушенные снегом. Душа неодержимо рвется туда, а вихрь событий относит все дальше и дальше и, может быть, это последнее Рождество, что мы встречаем на этом полушарии…
Пойду сейчас в храм… И буду вспоминать… И буду молиться… Не за себя, но за тех, что остались там… И думать буду только о них… О них одних…
7-ое января, понедельник. Совсем плохо чувствую себя, настолько плохо, что не мог даже утром пойти в церковь на Рождественскую службу. Со времени приезда из Касселя я впервые, после четырех месяцев полного покоя, опять почувствовал свою язву. Боюсь, что разыграется новый приступ
К вечеру заставил себя встать, чтобы встретить гостей: тестя с тещей и Николая Николаевича Гергардта с Любовь Петровной. Было скучновато: опять все те же разговоры о том, «что нас ожидает» и «поедем ли мы куда-нибудь», да «поедем ли вообще» и т. п.
8-ое января, вторник. 9-ое января, среда. Как я ни плохо себя чувствовал вчера, как ни трудно было мне подняться, но пришлось уступить Ляле и пойти с нею на вечер, который в течение всего месяца готовила здешняя православная колония.
О самом вечере рассказывать даже не стоит. Устраивался он, скорее, для англичан и, может, для того, чтобы пощекотать тщеславие самих устроителей, чем для удовольствия 75-ти православных людей, составляющих колонию на Mittelweg’e. Решили блеснуть перед англичанами (ну, совершенно так же, как в свое время перед немцами!) отечественным «искусством», а искусство все стояло на уровне самой скверной самодеятельности. Такую самодеятельность не пустили бы в России на сцену самого захудалого провинциального клубишка. Если что еще слегка порадовало глаз, так только дети, которые, со свойственной их возрасту непосредственностью и пренебрежением ко всякого рода «политике», оттяпали гопака.
Высокопоставленные гости (когда же, наконец, мы перестанем видеть за первым столом иноземцев?) посидели до 11-ти часов, похвалили, распрощались и уехали, провожаемые до дверей. Наступило краткое замешательство – не раскодиться ли и всем? Но тут обнаружилось, что на чердаке у Эвальда, подвыпившего к тому времени весьма щедро, имеется по сходным ценам, а для друзей вообще бесплатно – спасительный самогон. И началось паломничество. По два, по три человека стали подниматься на чердак и вскоре возвращались с раскрасневшимся лицом и вдруг повеселевшие.
10 января, четверг. Около 11-ти часов дня узнал, что из монастыря идет машина в лагерь Dorverden, и вдруг решил, что надо поехать туда, чтобы забросить календарь.
Я забыл заметить, что мой «Вечный календарь» вышел из печати еще в канун Рождества в количестве 5 тыс[яч] экземпляров. Пока продажа идет очень туго – продано всего около 100-120 штук на 120 марок. Таким образом, я не окупил еще даже себестоимости (220 марок). Придется заняться распостранением самому, чтобы хоть что-то извлечь из этого дела.
Только в машине я оглядываюсь и знакомлюсь со своими спутниками. Автомобиль был прислан из Гамбурга архиреем Леонтием17 и его «свитой» (17 чел[овек]), получившим недавно от Синода Заграничной Церкви назначение на место епископа Парагвайского. Сейчас Владыка едет в лагерь, находящийся где-то поблизости от голландской границы. Там он и его спутники (диакон, переводчик и др., и их семьи) будут дожидаться парохода в Южную Америку. Сам Владыка сидит в кабинке с шофером, все остальные – в кузове машины, где и я.
Спустя несколько минут у меня завязывается беседа с переводчиком «парагвайцев». Он оказывается моим коллегой – аспирант кафедры иностранной литературы Ленинградского государственного университета. Его фамилия – Алмазов18. Очень культурный, очень знающий и серьезный человек. Испановед по специальности, он владеет, кроме того, тремя или четырьмя языками и очень искушен литературой Запада. Впервые за четыре года я встречаюсь здесь с человеком, беседуя с которым я могу вернуться к интересам, составлявшим для меня весь смысл существования в лучшую пору моей жизни – 4-5 лет тому назад. И я вдруг ощущаю, как эти интересы снова пробуждаются во мне с огромной силой. Боже мой! Неужели еще будет время, когда я сумею снова возвратиться к ним?…
Часа в четыре подъезжаем к лагерю. С первого же взгляда он производит исключительно благоприятное впечатление: живописная местность, соседство небольшой немецкой деревушки, река, на редкость чистый двор и улицы лагеря и такие же чистые, теплые и светлые бараки. Основное население лагеря (около 1000 человек) составляют прибалтийцы, «staatenlos»* всего лишь около ста человек, но, в отличие от многих других лагерей, национальное «меньшинство» здесь никем не угнетается и не терроризируется. У всех обитателей этого лагеря спокойные и довольные лица, все довольно добро глядят в будущее и, кажется, вполне избавились от «силы страха», давлеющей над всеми, приходящими из тьмы октябрьской ночи. Если в чем здесь и ощущается заметный недостаток – это в отсутствии связи с другими staatenlos’совскими лагерями, и информации об общем положении дел. Узнав, что я из Гамбурга и, кроме того, побывал недавно в лагерях американской зоны, мужчины и женщины тотчас же окружают меня и просят рассказать им последние новости. Я отвечаю, что с удовольствием сделал бы это, но что я должен сперва сделать свое дело – пустить в распространение свой календарь, а к вечеру мы можем побеседовать.
– Об этом Вы не беспокойтесь, – говорят мне. – Это мы сейчас устроим. А Вы посидите с нами.
Двое мужчин и два мальчика забирают у меня календари и уходят на час или на полтора. За это время они продают более 100 штук – по штуке на каждого читающего по-русски, в то время как я сам рассказываю обитателям лагеря нашу гамбургскую эпопею и кое-что из жизни Касселя.
– А как Ваша фамилия? – Неожиданно осведомляется кто-то из глубины барака.
Я называюсь.
Человек подходит ко мне ближе.
– Это сейчас, а настоящая Ваша фамилия не та. Я Вас знаю, – да и другие многие, наверно, знают, разве только в лицо не видали. Вы рассказывайте нам все без опаски. У нас провокаторов не водится.
Я приглядываюсь к человеку, но не могу узнать его. Только позднее, когда мы остаемся с ним наедине на улице, он говорит мне, что видал меня в Fallersleben’e. Он знает так же, как меня, Сережу, Николая Владимировича и многих других. Да и не он один. Особенно интересуются судьбою Николая Владимировича и спрашивают о нем до тех пор, пока я не заверяю их, что он жив и здоров и что о нем можно не беспокоиться.
И начинаются вопросы:
– А как русское дело?
– А где Андрей Андреевич?
– А что слышно насчет будущего?
Я обвожу глазами собеседников. Две трети из них – люди простые или полуинтеллигентные, но как прекрасно они разбираются в политической обстановке и как хотят все знать! Нигде ни один народ мира не думает так много и так мучительно над судьбами своей отчизны, как наш народ. Ни для кого «политика» не является делом такой первостепенной важности, как для русских людей, ибо ни один народ не ошибается о нее так часто и так больно, как народ России. Он не может забывать о ней ни на одну минуту. В то время, как рядовой англичанин или немец зачитывается в свободную минуту каким-нибудь криминаль-романом, русский полуграмотный крестьянин читает по складам газеты, а в газетах непременно четвертую полосу – международной жизни. Немецкий интерес к «гешефту» – ничто по сравнению русского – к «политике», потому что русскому деваться уже некуда от нее; он подобен человеку, оказавшемуся в зарослях терновника: куда ни повернись – шипы, и каждый шип – «политика». Уже давным-давно русский народ стал самым государственным народом на земле, хоть и одет по-прежнему в рядно. Я ни на одну минуту более не усомнюсь, что как только этот народ получит хоть маленькую свободу, он создаст самый демократический и самый справедливый государственный строй на земле.
Наша беседа еще не кончена, когда за мной вновь заходит А. Ал-мазов и говорит, что хочет еще побеседовать до моего отъезда. Я уезжаю завтра утром, а «парагвайцы» двигаются дальше – к голландской границе. На улице тепло и тихо, и мы до полуночи гуляем по лагерному «проспекту», предаваясь воспоминаниям и обсуждая будущее
– Думайте ли Вы возвращаться к литературоведению? – Спрашиваю я его.
– Непременно. Не знаю только, будут ли у меня там какие-нибудь материалы.
– Я бы посоветовал Вам перейти от испановедения к литературе Латинской Америки. И язык один и тот же, и все материалы будут под рукой. Между тем, это совершеннейшая terra incognita для русского читателя, и со временем Вы могли бы стать в своем роде монополистом.
– Я думал об этом и, вероятно, так и поступлю, если… – он делает паузу, – если, разумеется, позволят условия и если не придется зарабатывать себе на хлеб каким-нибудь сапожным мастерством или столярничеством.
Он останавливается на повороте и задумчиво глядит в темное небо, усеянное звездами.
– Что нас ожидает впереди? – Словно спрашивая у звезд, говорит он. – Если бы только знать – что впереди!
– Во всяком случае, Вы не можете пока жаловаться на судьбу, – говорю я. – Вы уже сделали важный шаг туда, о чем подавляющее большинство из нас только еще мечтает.
– Да, Вы правы, – отвечает он. – Я не могу пожаловаться на судьбу. Ну, а Вы как полагаете: тоже возвратиться к литературоведению или уж займетесь журналистикой?
– У меня есть «но», которого Вы совсем не ощущаете – язык. Мне придется долго и упорно совершенствоваться в языке, чтобы иметь возможность продолжать работу здесь, где нет ни одной книги на русском языке. Но я только и мечтаю о возвращении к литературе.
Мы беседуем на эту тему еще несколько минут, потом снова возвращаемся к воспоминаниям. Несмотря на то, что мы были аспирантами различных институтов и в разных городах – у нас обнаруживается масса новых знакомых среди профессуры и молодых ученых. Мой рассказ о судьбе Бориса Ивановича Пуришева19 глубоко волнует Александра Ардальоновича: как и вся литературная молодежь, он глубоко ценил и уважал этого замечательного человека.
– Вот Вам еще одно преступление большевиков, – говорю я, заключая свой рассказ, – послать такого человека на фронт, безоружного, больного, необученного. Кому это было нужно? Страшно сказать! Вся кремлевская клика не стоила его мизинца. А ведь погиб! Несомненно погиб. Я глубоко в этом убежден.
Возвращаясь заполночь в барак, я вдруг на одну минуту с мучительной сладостью и, вместе с тем, с тоской увидел себя дома… Вот так же сияли в небе звезды и сверкали радужно под светом фонарей редкие снежинки, сдуваемые легким ветром с крыш, и так же глубоко вдыхала грудь свежий зимний воздух, и те же волновали меня мысли, когда я возвращался по бульвару с заседания кафедры или с лекции. Как много было впереди надежд, какие богатейшие сокровища знания открывались в те годы передо мною по мере того, как я все дальше и дальше углублялся в свою область. Помню, я в то время часто думал, что наука подобна грандиозному хранилищу или музею, где каждый следующий зал прекраснее предыдущего и где залам этим нет конца. Оттого лишь неучи считают, что они уже все видели, и только настоящие ученые любят повторять, что они знают бесконечно мало. Помню также, что меня в то время часто волновала одна мысль, что я слишком поздно вступил в это дивное хранилище и что мне надо очень-очень торопиться, чтобы увидать хотя немногое. И я чувствовал в себе в то время силы, верил в себя и, главное, – верил в то, что уже никакие силы мира не вырвут меня более оттуда, не отнимут у меня того, что было завоевано огромным, но, однако, радостным трудом, многими бессонными ночами, многими волнениями и тревогами. Это было самое счастливое время моей жизни, когда все удавалось, все как-то само-собой шло мне в руки. Я познал тогда и радости ночного бдения над книгой, и радость творчества, и радости любви, – и все шло об руку, и все только укрепляло мою веру в себя и уверенность в завтрашнем дне.
…И вот он, этот завтрашний день. Бездомный скиталец по чужой стране, одинокий и гонимый, словно волк, вынужденный забывать и свое имя, и свой род. Нищий и бродяга, растерявший до гроша не только материальные, но и высшие духовные ценности, которые преобретались многими годами и с таким трудом. И уже не новое открытие заставляет радовать сердце, – два пфеннига, вырученные от продажи банки молока или пачки дрянных папирос.
Где мера нашему падению и уничтожению? И есть ли она?
11-ое января, пятница. А с утра все то же: маленький вокзал и товарный поезд, набитый людьми до такой степени, что можно лишь стоять на одной ноге, то поднимая одну, то давая отдохнуть другой. Я лег в 12-ть, в 4-е был уже на ногах. Нестерпимо клонит в сон и болит опять желудок, но о том, чтобы вздремнуть, хотя бы прислонившись к стенке, – не придется даже и мечтать. Поезда идут медленно, то и дело приходится пересаживаться, ожидая на вокзале – на платформе – по часу и по полтора. Уйти в зал ожидания рискованно, потому что потом будешь на платформе последним и придется висеть на подножке или, чего доброго, останешься вообще до следующего поезда. Хваленые немецкие железные дороги напоминают сейчас советский транспорт времен Гражданской войны. Та же сутолка и духота, то же мешочничество, только все-таки почище, чем у нас в то время, и порядку больше.
Только в два часа, насквозь промокший под дождем и безумно уставший, добираюсь до квартиры. Комната пуста, нетоплена, на тахте неприбранное одеяло и подушка. Спрашиваю хозяйку: где Ляля? Не знает. Снимаю мокрую одежду, сваливаю в угол рюкзак и растерянно оглядываюсь – что же делать прежде: умыться, закусить, затопить печь? Нет, надо раньше затопить. Полчаса или больше того вожусь с сырыми дровами – они упорно не желают загораться.
13-ое января, воскресенье. Радио принесло известие о том, что в СССР снят со своего поста обер-палач Берия, получивший сравнительно недавно звание «маршала», очевидно, за свои победы над беззащитным населением. На его место назначен какой-то Круглов или Щеглов или Угов20 – точно не знаю.
Трудно, конечно, угадать, каковы причины этого перемещения. Ко множеству тайн, которыми овеяно все тридцатилетнее существование кремлевской интернациональной уголовщины, прибавилась еще одна новая тайна. По всей вероятности, Берия оказался слабоват в борьбе с партизанщиной, которая, как здесь упорно говорят, продолжает сильно пощипывать большевиков, в особенности в Польше и на Украине, не говоря уже о Прикарпатах. А, может быть, он до сих пор не сумел украсть секрета атомной бомбы или что-нибудь еще в том же духе.
Одно можно сказать: террор в СССР от смены обер-палачей не снизится, и можно ожидать только обратного.
Несчастный ты, несчастный, мой народ!
14-ое января, понедельник. Смотрели английский фильм «Генрих V» по Шекспиру. Очень хорошо показан шекспировский театр, именно так, каким он мне и представлялся, когда я изучал елизаветинскую драму. Зрители сидят лишь в ложах и на просцениуме, простая публика в «партере» – стоит. В самые напряженные моменты она валит вплотную к сцене и громко комментирует ход действия и вмешивается в него. Нравы зрителей и артистов одинаково грубы и примитивны: за кулисами «режиссер» (или «драмодел») щедро раздает пинки и зуботычины актерам, а в «партере» зрители закусывают и потягивают из бутылочки. Декораций нет, их заменяет человек, который перед каждой новой сценой выносит плакат с надписью: «Palace King Henry V» или «London» и т. д. После него выходит каждый раз «ведущий» или что-то в этом роде, и читает стихи, объясняющие то, что будет изображаться в следующем действии. Театр – без крыши, но, однако, действие не прекращается и во время проливного дождя. Перед началом спектакля раздается горн и поднимается флаг.
Все это очень своеобразно, и от всего веет глубокой стариной. Если будет время, непременно пойду еще раз, чтобы рассмотреть каждую деталь в подробностях. К сожалению, шекспировского языка я совсем почти не понимаю.
Все острее и острее во мне просыпается жажда знания и желание вернуться к своей специальности.
15-ое января, вторник. Сегодня о. Нафанаил официально с амвона объявил о том, что, наконец, удалось достичь того, чего здешняя колония так долго добивалась: в Гамбурге разрешено создание «Комитета staatenlos». Председателем комитета утвержден о. Нафа-наил, членами являются: А. А. Рар21, Анат[олий] Александрович Антонов22 и еще двое, фамилии которых я забыл.
Это пришло как раз вовремя и, быть может, несколько улучшит наше положение. Дело в том, что UNRRA официально объявила, что дополнительный паек живущим на частных квартирах выдан в этом месяце в последний раз. Со следующего месяца все должны идти в лагеря, и остающиеся на квартирах будут приравниваться к немцам и в правовом, и в материальном отношениях. Между тем, попасть сейчас в лагерь довольно трудно, а получить отдельную комнату – почти невозможно. Таким образом, мы оказываемся весьма в тяжелом положении. Возможно, что новый комитет сумеет что-то сделать в этом отношении.
16-ое января, среда. Если состояние моего здоровья хотя бы не ухудшится, то послезавтра я выеду в Lehrte, чтобы двинуть календарь в продажу и там. Сегодня уже купил билет. Очень тяжело сейчас существовать, но что поделаешь: надо кормиться. Деньги падают катастрофически: фунт масла стоит уже около 300 марок, а вся наша наличность исчисляется сейчас 800-900 марок!
Ляля передает со слов своей матери, что англичане разрешили преобразовать Mittelweg в лагерь staatelos и что, возможно, нам удастся приписаться к нему. Это избавило бы нас, хотя на время, от множества великих и чрезвычайно высоких забот.
Дай Бог! Дай Бог!
17-ое января, четверг. Весь день в беготне и в горячке работы. Как всегда бывает, перед отъездом сразу обнаружилась масса дела, а т. к. в этот раз я думаю пробыть в поездке 5-6 дней, то ничего не хочется оставлять не сделанным.
Вечером Самарин23 приносит новость: в лагере Funkturm начала работать смешанная англо-польско-советская комиссия по проверке staatenlos. Привел ее, по-видимому, комендант лагеря, английский капитан из Армии Спасения, очень противный человек, снюхавшийся с немцами и отвратительно относящийся к русским. В комиссию, помимо капитана, входят: два поляка и два советчика. Результаты пока еще не известны.
18-ое января, пятница. Кто-то сказал Ляле, что поезд, отправляющийся в Lehrte, теперь состоит из крытых вагонов, и я из двух или трех поездов Hamburg – Lehrte выбрал именно этот, чтобы до-браться до цели путешествия еще сегодня. Каково же было мое изумление, когда к перрону подошел длиннейший состав… открытых платформ, черных от угольной пыли, которую, по-видимому, только что выгрузили из них. Но делать было уже нечего: не тащиться же с рюкзаком пешком домой (трамваи ходят только с 3-х), чтобы спустя 5-6 часов отправиться снова на вокзал, а затем трястись в поезде, хотя бы и закрытом, ночь! И вот я бегу вдоль состава почти до самого его конца, выбираю платформу с наиболее высокими бортами, перекидываю свой мешок и перекидываюсь сам. Я – один в вагоне, совершенно один, и так еду всю дорогу – в течение 7 или 8 часов. И благодарю судьбу за это. И то, если бы вагон был так же набит, как передние платформы, и у меня бы не было возможности бегать по нему, подобно цирковому скакуну по сцене, то я, несомненно, приехал бы в Lehrte с воспалением легких. Вот уже дней шесть стоят морозы, а сегодня особенно холодно – не менее 10-12 градусов. Пока еще на ясном небе солнце, я могу даже сидеть под стенкою вагона, с головою укрывшись (от тучи черной пыли) одеялом, но когда смеркается и всходит луна, холод становится нестерпимым. Я бегаю, словно осатанелый, по вагону, танцую, прижавшись к стенке, или принимаюсь во всю глотку петь, чтобы чувствовать, что я еще живой. В дополнение ко всему, я чуть не проезжаю свою станцию, и только случайная остановка поезда в пути вскоре за нею позволяет мне отделаться всего 25-минутной пешеходной прогулкой до лагеря с тяжелым мешком за спиной. А потом еще, замерзшему, голодному, приходится в течение получаса вдалбливать коменданту Миртовскому24, кто я такой и для чего приехал.
Только часов в 12-ть ночи я, наконец, постилаю себе постель на столе в лагерном «Бюро розыска и информации» и тотчас же засыпаю мертвым сном.
19-ое января, суббота. Моя поездка сюда предпринята с тремя целями: во-первых, пустить в продажу календарь, во-вторых, сделать кое-какие выписки из энциклопедии Брокгауза, которая здесь имеется (я собираюсь в конце марта, если все будет благополучно, ехать в Кассель с докладом о Шекспире), и, в-третьих, купить кое-что из продуктов, потому что в лагерях все значительно дешевле, чем у нас, в Гамбурге.
Календарь ушел в продажу. Его раздали старшим бараков, и они должны завтра рассчитаться. Нужный том энциклопедии у меня, но я им пока не занимаюсь. Сижу, читаю последние номера «Посева» и «Всходов», в Гамбурге мы их почти не видим. Натолкнулся в «Посеве» на одну статью <…>25
Статья заинтересовала меня тем, что многие мысли этого Джанини26 как-то внутренне перекликаются с мыслями, уже давно волнующими меня самого. Если мне не очень нравится самый термин «человека с улицы» (от которого попахивает анархизмом), то основная идея этого движения «не гражданин для государства, а государство для гражданина» не могла, хотя бы подсознательно, не придти мне, – как я думаю, и каждому бывшему обитателю советского рая, – в голову, – того самого «рая», где государство выступает как беспощадно деспотический, политический и административный спрут, стремящийся поработить не только тело, но даже и душу гражданина. У меня сейчас нет времени подробно останавливаться на этом, но – повторяю – многие слова этой статьи формулируют множество мыслей и догадок, смутно бродивших во мне, и над этим еще следует подумать.
Передо мной лежит еще одна книга, которой здешние культурные люди не могут нахвалиться, хотя и воспринимают ее каждый по-своему: это русский перевод фрагментов книги Вольтера «Европа и душа Востока». Но, по-видимому, я не успею даже и перелистать ее.
20-ое января, воскресенье. Утром разносится слух, что какая-то женщина, приехавшая из Касселя, рассказывает, будто там также работает смешанная советско-американская комиссия, однако подробностей она не знает. Это наполняет меня тревогой за Сережу, хотя я и уверен, что в условиях Кассельского лагеря он сумеет нырнуть на такую глубину, что его не выловить никаким советским охотникам за беглыми невольниками.
Я собирался покинуть лагерь завтра, но, по-видимому, не успею переписать Шекспира. Кроме того, я не купил решительно ничего, кроме табаку. Сегодня буду строчить до глубокой ночи. чтобы переписать если не всю статью, но хотя бы большую ее часть.
Заходил с визитами к Голубевым-Кулаковым-Добрыниным27 и к профессору «Степанову». Кроме того, познакомился здесь с многими новыми людьми, среди которых мне особенно понравился Василий Алексеевич Неклюдов28 – старый эмигрант, не одержимый, в отличие от многих, ни манией псевдо-аристократизма, ни переоценкою советских ценностей. Спокойный, интеллигентный человек, сохранивший за многие годы изгнания все характерные черты милого провинциального русского интеллигента. Много рассказывает о Югославии, где он прожил большую часть своей эмигрантской жизни, рассказывает интересно и поучительно. Однажды, когда я попытался обругать мораль и нравы немок, он совершено спокойно мне заметил:
– Не думайте, Николай Сергеевич, что это преимущественное «достижение» одних только западных европейцев. Балканские народы, на которых немцы, англичане и французы смотрят до сих пор как на полудикарей, в отношении морали стоят ничуть не выше. Таких нравов, какие еще уцелели кое-где в России, в Европе уже не найти.
И интересно принялся рассказывать о том, как молодые и красивые славянки делают себе «положение в обществе». В 18-20 лет такая девица выбирает себе «по любви» какого-нибудь студента – будущего медика, или юриста, или инженера, и если не обручается с ним, то, во всяком случае, дает ему слово стать его женой. После этого «жених» в течение 5-6 лет спокойно учится, в то время, как его «невеста» начинает создавать основу будущего благополучия, попросту продавая себя то одному, то другому богатому человеку. Наконец, жених кончает ученье, получает на руки диплом, и тогда в торжественной обстановке совершается обряд венчания. С этого момента жена врача или инженера становится примерною матерью и семьянинкой, к которой все относятся с глубоким уважением. Это уважение тем больше, чем больше капитал, сколоченный ею до замужества, и чем выше на общественной лестнице стоит ее муж.
Слушая этот рассказ, я думал о том, что советский жупел «власти денег» в капиталистическом мире является не таким уж бесспорным вымыслом, как мы полагали. Впрочем, этот жупел выдумал не Маркс и не Владимир Ленин. Вот уже два столетия передовая западная литература только и вертится возле этой роковой проблемы, хотя никогда и не могла решить ее.
– Вы не думайте, что только интеллигентные и мещанские слои охвачены этой жаждой наживы, – говорит Василий Алексеевич, – в низших классах она принимает не менее уродливые формы. Вот Вам пример из жизни этого же словенского крестьянства. В течение многих десятилетий словенская национальная литература, публицистика, искусство посвящает главное свое внимание проблеме «отходничества», чрезвычайно развитого среди словенских крестьян. Если Вы войдете в любой богатый словенский крестьянский дом и станете расспрашивать, как он достиг благополучия, то в 70 случаях из ста Вы услышите гордый ответ, что он «американец». Это действительно так. С тех пор, как Америка стала в представлении европейцев «землей обетованной», в среде словенского крестьянства утвердился своеобразный обычай. Получив начальное образование, молодой словенин собирает кое-какие пожитки и едет в Америку. Там он поступает в шахту или на завод (чаще всего в шахту) и в течение 10-15 лет трудится как лошадь, не курит, не пьет ни одной капли, откладывает каждый грош в чулок. Годам к 35-ти, а то и 40-ка, в зависимости от того, как ему «повезло», основательно поношенный, а иногда прямо больной – с чахоткой, с малокровием – он возвращается на родину. Кажется, такое возвращение «американца», в особенности, если он приехал действительно с деньгами, – есть событие, в котором прямо или косвенно участвует все село. Прежде всего, покупается новый или хороший старый дом, затем приобретается или прикупается к отцовскому наследию земля или заводится какое-нибудь «дело», вроде кабака, лавчонки и т. п. и, наконец, – присматривается невеста. После этого «американец» с шумом и великим пьянством женится, поселяется в новом доме и уж более не ограничивает себя ни в чем – пьет, сколько в него влезет, курит и предается всяким развлечениям, так что детям его нередко приходится начинать все сызнова.
Национальная литература, запечатлевшая это явление во многих произведениях, вполне резонно спрашивает: зачем молодым крестьянам нужно отправляться в Америку и вести там аскетический образ жизни, если при таком образе жизни он может достигнуть благосостояния и дома, отдавая труд своей родине. Однако сила привычки такова, что традиция продолжает оставаться до сих пор, вопреки всем доводам экономистов, литераторов, политиков и просто патриотов.
21-ое января, понедельник. Вчера я переписывал статью «Шекспир» до половины четвертого утра и все-таки не кончил. Спал на столе, прямо в «Бюро розысков», где и работал, а сегодня с девяти снова сел за переписку, т. к. в 2 часа надо было возвратить энциклопедию. К сожалению, все-таки всего не написал. Н. Н. Гоголев29 пообещал переписать конец и прислать в Гамбург.
Вечер посвятил тому, чтобы сделать кое-какие закупки.
Сейчас 11-ый час ночи. Сегодня я ночую у Голубевых – впервые за эти дни в тепле и на чистой постели. Несмотря на то, что безумно устал и давно уже дремлю, все-таки урвал немного времени, чтобы побеседавать с Димой и бабушкой. Первый всецело поглощен сейчас своей любовью. Сегодня я, наконец, познакомился с его Наташей: девушка, на первый взгляд, пресимпатичная, а что касается ее духовных качеств, то от них многие в лагере в восторге. Выдавая себя с головою, Павел Дмитриевич Голубев сказал мне:
– Удивляюсь, как такие могли вырасти в условиях Советского Союза?
«Бабушка» еще более постарела, подряхлела и слегка хандрит. С того времени, как Татьяна Александровна и Павел Дмитриевич увлеклись этой противной внутрилагерной борьбою за места и должности, старуха, видимо, на них сердита. В прошлый раз, когда я намекнул ей на то, что честолюбие, пожалуй, более вредит Татьяне Александровне, чем приносит пользы, она заметила сердито:
– Она честолюбива, а он не в меру завистлив. Вот и восстановили всех против себя. А мне, старухе, стыдно.
А Павел Дмитриевич говорит:
– Стала грубить мне. Прежде с ней этого не случалось никогда. Так грубит, что приходится обрывать ее. Я этого прежде тоже никогда не делал.
Словом – в семье разлад. Один лишь Дима ни во что не вмешивается, молча делает свое дело, а все свободные часы проводит в обществе Наташи. Вчера он сделал официальное предложение родителям, и они приняли его. Однако свадьба состоится только после Пасхи.
Дай Бог им счастья!
22-ое января, вторник. Я вышел из лагеря еще в запретные часы – при звездах и довольно основательном морозе, таща на спине увесис-тый мешок. Опушенные снегом пути станции и улицы городка были еще совсем безлюдны, и только случайный прохожий, счастливо встретившийся мне где-то почти в центре города, помог мне попасть на правильную дорогу, т. к. я, оказывается, сбился с пути и, вероятно, опоздал бы к поезду, если бы судьба не послала мне навстречу этого человека.
В 5 ч. 15 мин. поезд отошел из Lehrtе, а в 9 с небольшим я уже вышел на станции в Dörverden’e. Встретили меня в лагере еще более гостеприимно, чем в первый раз, быть может потому, что я приехал в этот раз один. Я сдал им привезенные из Lehrte бюллетени с последними новостями, листы «Бюро розысков», побеседовал со старыми и новыми знакомыми и попросил разрешения вздремнуть часок-другой. Мне приготовили прекрасную постель и, едва голова моя коснулась подушки, как я уже спал крепким сном.
Вечером опять пришлось долго рассказывать всякие новости и выслушивать лагерные заботы и тревоги. Более всего эти тревоги возбуждены слухами о коммисиях в Гамбурге и Касселе, все интересуются: «А не приедет ли такая же комиссия к нам?» Хотя в лагере и была уже проверка. Интересно, между прочим, что проводила ее советская баба-лейтенант, очевидно посланная сюда больше для рекламы. Характерно, что эта самая баба настаивала на том, чтобы в комиссии были опрошены и дети, на что англичане все-таки не согласились.
И я сам начинаю уже волноваться о том, что же происходит в Гамбурге в мое отсутствие, и потому спешу. Завтра трогаюсь в обратный путь, хотя мне и не удалось выполнить всего, что я собрался сделать во время поездки, в частности, запастись еще кое-какими продуктами, которые особенно дешевы в этом лагере. Но зато я сделал здесь сегодня вечером другое, куда более ценное приобретение: случайно натолкнулся на книгу В. Розанова «Легенда о Великом Инквизиторе» Достоевского и получил ее в свое пользование.
А вечером – совсем уж неожиданный и приятный сюрприз: из лагеря Kabalier приезжает… Алексей Ардальонович Алмазов. При-ехал он на один день для покупки машины для Владыки Леонтия и именно в тот день, когда я нахожусь здесь. Нам почти не пришлось поговорить, однако эта встреча заставила меня подумать: видимо, судьба действительно хочет мне напомнить о моем призвании, ежели посреди моих материальных забот так настойчиво сталкивает с этим человеком, в жизни которого я вижу некое отражение моей жизни.
23-ье января, среда. Гамбург встречает проливным дождем и пронизывающим ветром. Несмотря на то, что между Бременом и Гам-бургом ходит теперь сквозной поезд, все же это часть пути – наиболее трудная, ибо в вагоне такой холод и такая теснота, что нельзя даже пошевелиться и согреться.
В 2 часа добираюсь домой. Комната прибрана, но холодна, в печи – непрогоревшие дрова, возле печи – неубранный тазик с грязной водою: по всему видно, что хозяйка куда-то очень торопилась. На столе записка:
«Я думала, что ты приедешь раньше, и теперь ушла с Галей в кино. Целую. Ляля».
Устало вздыхаю, сваливаю в угол мешок, сажусь у печки на маленькую табуретку, съедаю пару бутербродов, а затем открываю постель и ложусь.
Ничего не хочется.
Ничего не интересует…
24-ое ноября, четверг. Не успел еще выйти из дома, как сразу навалилась масса самых неприятных новостей.
Самая ужасная – новое приключение с Сережей, последствия которого еще трудно даже и предугадать. В ночь под «старый» Новый год, когда он с Соней шел по лагерю, на него напали двое бандитов и зверски избили. У несчастного проломлена голова, перебита переносица и весь он избит. Люди, приехавшие из Касселя и рассказавшие мне это, к сожалению, не знают подробностей, но говорят, что пострадал Сережа очень сильно. У меня нет слов, чтобы выразить, как я ошеломлен этим известием и страдаю за Сережу. Хуже всего, что ничем нельзя помочь и можно лишь болеть душою за него. Однако я должен буду непременно в ближайшее время поехать в Кассель, чтобы навестить его. Сейчас он в постели.
Другая новость – и тоже далеко из не приятных. Советское наступление на эмигрантов, принимает, видимо, все более ожесточенные и свирепые формы. Комиссия в лагере Funkturm все еще не кончилась. Некоторых вызывали уже по два раза. Настроение обитателей лагеря – самое подавленное. Некто Степанов, недавно прошедший комиссию и, по-видимому, не очень удачно, приехал в Wohnheim из Mittelweg’e, попросился у товарищей заночевать, а утром его нашли со слабыми признаками жизни. Доставленный в больницу, он признался, что принял стрихнин. Сейчас жизнь его находится почти в полной безопасности. На столе возле кровати нашли записку, в которой он просит о. Нафанаила помолиться за него. Когда его спросили – почему он сделал это, он ответил:
– Потому что лучше умереть, чем ехать в советский «рай».
Англичане установили за больным особенно внимательный надзор, но хозяйничание советчиков в лагере Funkturm продолжается.
25 января, пятница. Татьянин день…
Я проснулся рано и долго лежал с открытыми глазами, думая о доме, о России, о родных. Я поздравил мысленно с Днем Ангела Танюшу30 и пожелал ей всего-всего самого лучшего. Милая сестрица! Жива ли ты, здорова ли? Как бы я хотел обнять тебя, услыхать твой голос, узнать, как ты живешь. Мы недаром все так любили ее – не потому, что она была у нас единственной сестрой, а потому, что она была достойна такой любви. Глубокий, почти неженский ум удивительно сочетался в этой худенькой и белокурой девочке с прекрасным, чисто женским сердцем, отзывчивым на всякое чужое горе, чуждое всякой зависти и себялюбия, умевшее так же радоваться чужой радости, как своей собственной.
В последние годы мне все чаще и чаще приходит мысль, что став открыто на сторону противников большевизма, мы тем самым сделались виновниками гибели своих родных. Эта мысль невыносима и, когда приходит мне на ум, я стараюсь заставить себя поверить в то, что те ухищрения, которые мы принимали, чтобы скрыть наши действительные имена, быть может, помогли нашим родным спастись. Но если наши псевдонимы раскрыты, то судьба нашей семьи может быть только одна – смерть или бессрочные каторжные работы. Тот, кто знает советскую жизнь, как мы, и кто помнит об одном из самых дьявольских порождений этой системы – институте заложников, тот не может сомневаться в этом.
И когда я спрашиваю себя: имели ли мы право поступить так и стоит ли все то, что мы сделали для борьбы с большевизмом, хотя бы в сотой доле тех страшных страданий, которым подвергаются, быть может, наши близкие? И что мы должны сделать еще?
Господи, прости нас!
Господи, спаси и сохрани их – тех, чья жизнь и смерть находится сейчас в руках самой бесчеловечной, самой темной силы мира.
26-ое января, суббота. Вчера вечером, узнав о том, что сегодня А. А. Тенсон31 и Самарин едут в Кассель, я написал небольшое письмо Сереже. А сегодня, когда мы еще сидели за завтраком, в комнату вошла Соня, приехавшая из Касселя машиной. Она сообщила нам подробности Сережиного несчастья и все кассельские новости, кот[орые] отчасти сообщаются также в доставленном его письме. Вот оба письма – его и мое.
26.I.46
Дорогой Коля!
Сегодня первый день, когда я сижу на кровати, следовательно, могу, сидя, писать.
За что на нас прогневался Господь?
Новая беда. Меня избили так, что только чудом остался жив. А случилось все следующим образом.
13-го мы справляли Новый год у нас. Были: Соня, я, Серафим и Сергей Соколовы, Валя (жена Серафима), Таня (приемная дочь С.П. Рождественского или – как уж там ее называть. Одним словом – дочь той седой дамы, которую ты знаешь), Гацкевич и еще супружеская пара, которую ты не знаешь. Был чудесный вечер: пили, танцевали и т. д. Выпивка была средняя. В 4 утра ушел Серафим. В 5 пошла Валя, а я и Соня пошли ее проводить. Живет она в другом конце лагпункта. Возле 17-го барака она стала прощаться с нами. Соня не могла идти дальше на высоких каблуках по замерзшей менхеговской грязи; она осталась меня дожидаться, а я пошел за Валей дальше. Отойдя немного, слышу – Соня кричит, зовет меня. Я побежал назад, обогнул барак и вижу: двое парней обнимают Соню, а она отбивается. Я подбежал и ударил одного по морде, он свалился, а второй набросился на меня (здоровый детина). На улице – ни души. Отбиваясь, я стал отступать к бараку, но второй парень как-то сбоку ударил меня чем-то тяжелым по лицу, в лоб. Упал я неудачно, на спину. Тогда кто-то из них ударил меня подкованным сапогом в переносицу. Захлебываясь кровью, я перевернулся на живот и скатился в канаву. Это меня, очевидно, спасло, ибо они не могли бить ни в лицо, ни в живот. Били ногами по голове, а голову я защищал руками. Соня закричала и повалилась на меня, чтобы таким образом прикрыть меня, но ее в одну секунду сбросили и молотьба моей головы и спины продолжалась. Выбежавшие люди из барака оттащили хулиганье, которые моментально исчезли. Меня доставили домой. Гацкевич, Соколов Сергей и еще один тут же пошли по баракам и одного из хулиганов задержали и сдали в полицию. Он был сильно пьян и быстро признался.
Крови вылилось из меня, как из барана. Глаза заплыли совершенно, и сутки я почти ничего не видел. На голове – 4 раны, но неопасные, они почти поджили. Вызванные два врача, один из коих – хирург, сочли самым опасным – переносицу. Еще не установлено – есть трещина или нет. Возможно, что разошлись крылья. О форме носа трудно судить, т. к. все покрыто запекшейся кровавой коркой, но с каждым днем она все более и более отпадает. Первые четыре дня я не дышал через нос, теперь уже могу. Хирург сказал, что если бы этот удар пришелся в висок, то смерть наступила бы мгновенно, но, слава Богу, в висок он не пришелся.
Материальные потери огромны. Часы погибли. Или их сорвали, или просто потеряны в драке. Костюм, пальто, брюки, рубашка – залиты кровью и кой-где порваны. У Сони порвано платье и чулки. Кроме того – попало еще раз ее старым ранам на голове. Бедная девчонка, не везет ей!
Налетчики сидят в тюрьме, в Касселе, оба – украинцы. Говорят, что им всыплют крепко. Американцы были возмущены не тем, что меня чуть не убили, а тем, что оскорбили женщину. Но нам с Соней очень не хочется, чтобы дело закрутилось, по причинам, тебе понятным.
Теперь о другом. Почему ты не приехал? Не случилось ли и с тобой чего-нибудь? Мы ждем тебя со дня на день.
В УНРРА мы все еще не оформлены и, по совести говоря, я стал терять надежду.
Календарь твой здесь. Но почему ты их прислал не мне, а дяде? Я даже не могу выяснить, кому ты их прислал. Знаю, что сидит в КПО какой-то дядя и продает их по 1 марке. И, кажется, торговля у него идет бойко. Это мне рассказывал В. Гацкевич, который все свободное время сидит у моей постели. Он в восторге от календаря. Ходит и всем угадывает дни их рождения. Правда, в начале у него получились одни только «пятницы», и он во всеуслышание в моей комнате заявил: «Братья-жулики. Не может быть, что все люди рождались по пятницам!» А я ему ответил на это, что пользоваться календарем имеют право только люди, знакомые с высшей математикой, это ему, ослу, не передовые для «Посева» строчить! Жалко, конечно, что ты календарь прислал не мне.
Н. Н. Ключарев32 ставит в своем «театре» два моих скетча.
Валя, жена Серафима, косвенная виновница несчастья, каждый день бывает у нас. Вообще, друзья относятся к нам хорошо. Заходил раза два проведать мое здоровье мой шеф – Б. И. Прянишников33. Островский – не был. В лагере – волнение. Какие-то оппозиционеры откровенно выступали в клубе с требованием смены «правительства» лагеря. Два дня сидел в УНРРА советский капитан и вызывал к себе на допрос людей. Между ними – Островский, Сережа Соколов, С. П. Рождественский и т. д. Одним словом – все начальство. Ходил по некоторым баракам. У нас – не был. Все это очень неприятно.
Коля! Как дела с краулевской рубашкой? Возвратил ли ты ее хозяевам? И получил ли с них одну продовольственную карточку? Дело в том, что мы без копейки, и если бы ты эту карточку продал, а деньги прислал нам, это было бы очень кстати. 200 марок я отдал за починку часов, у них лопнула пружина и поставили новую (за два дня до катастрофы). Теперь ни часов, ни денег. Только несколько дней назад мы, наконец (!), получили «постоянный» паек. До этого момента все приходилось прикупать, а табак до сих пор прямо убивает. Курим – и я, и Соня. Правда, я вчера выкурил первую за время болезни. Да еще кой-чего взяли, конечно, и праздники. В итоге – «пшик», как говорила мама. О том, чтобы сэкономить сигареты для продажи – нечего и думать. Выкуривается все подчистую. Да, по совести говоря, и пайки стали неважные. В общем, если над тобой «не каплет», то повремени с переездом в лагерь. Правда, с другой стороны, ходят слухи о возможном отъезде весной куда-то в Америку или Австралию. А в общем, – мы сыты по горло. А с запасами – так Бог с ними! Проживем и без них. Главное, – я теперь совершенно оборван и приличного ничего не осталось. Всех записывали на костюмы, пальто и т. д., но нас не записали, т. к. мы еще не члены лагеря, не оформлены УНРР’ой.
Лялюшке спасибо за ее теплое письмо. Ее просьбы (насчет вашего возможного приезда и календаря) я еще не выполнил, ибо письмо получил накануне моего несчастья. А теперь, я думаю, предлагать им продавать календарь по 20 pf. нет смысла, если его продают по марке.
Встану я еще, очевидно, не скоро. Большая потеря крови.
Сообщи скорее о ваших делах.
Целую вас крепко-крепко. Соня также крепко целует.
Ваш С.
И – мое письмо, посланное еще до получения Сережиного.
Гамбург, 27/I.46.
Дорогой Сереженька!
Я был совершенно сражен известием о том страшном несчастье, которое произошло с тобой в ночь на Новый год! Поверишь ли, я готов был плакать от жалости к тебе и от обиды за то, что меня не было в эту минуту возле тебя. Следовало бы изорвать эту сволочь, эту мразь, в куски! Когда Соня и Олег Константинович рассказали, как ты выглядел, когда тебя привели в барак, мне было так больно, словно это произошло со мной.
Вот повезло тебе в последние полгода, ты подумай только. Когда же, наконец, наступит предел твоим злосчастьям? Как началось с тех пор, когда разбилась Соня, так и идет: одна неприятность за другой. Я, право, начинаю думать, что эти последние месяцы взяли у тебя больше здоровья, чем предыдущие три года.
Как ты теперь чувствуешь себя, мой дорогой? Очень прошу тебя: займись своим здоровьем и доведи лечение до конца. Пусть сделают рентген и примут меры к тому, чтобы уже теперь, немедленно, залечить все, что возможно, чтобы избежать в дальнейшем рецидива. Главное, что тебе нужно сейчас, это – покой. Больше лежи, поменьше работай и поменьше подвергай себя волнениям. Я слышал, что все наши друзья были очень взволнованы этим событием и искренне сочувствовали тебе. Я уверен, что они помогут тебе и в дальнейшем. Поблагодари от моего лица всех, кто помогал тебе, а в особенности – Серафима Павловича, Евгения Романовича, Ваню, Володю Гацкевича, братьев Соколовых и врачей, которые тебя лечат. Мы с тобой не забудем никогда того, что они вообще сделали для нас.
Пожалуйста, оставь всякие волнения за меня. У нас решительно все благополучно. Слухи, кот[орорые] у вас распостраняются относительно поголовной выдачи, более, чем преувеличены, и никакой непосредственной опасности нам нет. Я здоров и полон веры в будущее. Одно плохо – не пишу, но и это, думаю, пройдет, когда настанет время. В таких случаях, ты знаешь, лучше не насиловать себя, потому что всякому овощу – свое время. Ляля и все мои родственники здоровы. Володя расскажет о нашей жизни подробнее.
Сонечка доехала благополучно и сейчас находится у нас. Выглядит она прекрасно – я рад за нее.
Ну, мой дорогой, спешу. Привет тебе от Ляли и самые лучшие пожелания. Главное – поправляйся скорее.
Жму руку и целую тебя крепко.
Пиши. Твой Н.
27-ое января, воскресенье. Целый день занят беготней по всяким материальным делам – своим и чужим – связанным, по преимуществу, с приездом Сони. Нужно помочь ей кое-что достать, чтобы одеть Сережу. Ляля принимает в этих заботах еще большее участие, чем я.
С кассельской машиной приехали еще человек 14-15-ть. Все они заняты здесь, главным образом, торговлей.
28-ое января, понедельник. С помощью Ляли на продукты, привезенные Соней, последняя достала Сереже очень приличное пальто и совсем хороший костюм, заплатив за то и за другое вместе – 2500 марок (в переводе на денежное выражение).
Воспользовавшись тем же случаем, мы тоже размахнулись и купили мне… сразу два пальто: одно для поездок и работы, другое для выхода. Одно, совсем поношеное, обошлось нам в 400 марок, другое – 800. Взяли же мы два потому, что надеемся продать где-нибудь в лагере мою прежнюю хламиду и, таким образом, окупить хотя бы половину расходов.
Т. к. дани у нас было 600 марок, то пришлось занять 600 у Анатолия Ильича34. Теперь мы остались без единого гроша в кармане, с шестьюстами марок долга, но зато у меня есть целых два пальто и новая шляпа.
Трудно представить, как мы будем выпутываться из этого положения, но мы уже привыкли жить, как птицы – сегодня есть, и – слава Богу, а завтра – что Бог подаст. Он нас не оставит! В сущности, я живу так целых четыре года, и за эти годы были дни, когда я, съев последние крошки хлеба, ложился полуголодный, совершенно не представляя, чем буду питаться завтра. И все-таки я жив и до сих пор. Наше теперешнее положение грешно даже и сравнивать с тем, что пережито.
«Бог даст день, Бог даст и пищу» – говорили мы в плену.
И теперь, когда бывает трудно, я вспоминаю те неповторимо страшные дни и думаю о том – как мы далеко ушли от того времени.
29-ое января, вторник. Кассельская машина ушла утром, и с ней уехала обратно Соня. Суматоха, царившая все эти дни, поулеглась, вечером мы вчетвером – Ляля, Галя, Петр Николаевич и я – выбрались из дома. Были в оперетте, смотрели «Марицу». Для меня это была первая немецкая оперетта. Впечатление весьма тусклое и, думаю, не потому, что я плохо понимаю язык. Кроме превосходной субретки и неплохой героини, смотреть было абсолютно не на что. Никакого артистического ансамбля нет и в помине: в то время, как на сцене между героем и героиней происходит кульминационное объяснение, какой-нибудь статист, стоя в стороне, поглядывает на зрителей или весь уходит в созерцание своего наряда. Балет – ниже всякой критики, но оркестр – неплох. Вообще, я мало верю в артистические способности того народа, среди которого мы живем. Немцы неплохо понимают музыку и, даже, кажется, могут чувствовать ее, но для того, чтобы быть артистами, они слишком холодны и слишком всегда остаются сами собой. Их полная неспособность к перевоплощению проистекает, по-видимому, от их полной неспособности проникнуть в чью-нибудь душу, кроме своей собственной. Эта черта настолько сильна в них, что сказывается повсюду. Может быть, отсюда и немецкая жестокость.
История немецкого театра, насколько мне известно, подтверждает мои слова. Она не особенно-то блещет знаменитыми артистическими именами и, во всяком случае, никак не может претендовать на какое бы то ни было сравнение с английским или итальянским театром, не говоря уже о русском. Все наиболее известные киноартистки Германии – иностранки. Цара Леандер35 – шведка, Марика Покк36 – венгерка и т. д. Это тоже – не случайно.
Чем более я приглядываюсь к немцам, тем все более и более разочаровываюсь в них. Холодный, корыстный, завистливый, практический и наредкость эгоистический народ. Победа этого народа над другими была бы неописуемым несчастьем. Национал-социализм еще более разжег в этом народе наиболее отрицательные черты его национального характера, притупив зародыши тех немногих положительных, которые, быть может, у него имелись.
Кстати: над немецкой «бережливостью» (которую вернее было бы назвать самой противной жадностью и алчностью, принимающей порою самые отвратительные формы) смеются сами немцы.
30-ое января, среда. С утра до вечера – проливной дождь и ветер такой силы, что сдувает с ног. Однако я все-таки решаю ехать в Bergedorf, чтобы пойти оттуда в лагерь Wentorf, где мне надо сделать кое-какие дела.
Дела не удаются, и я возвращаюсь назад только около восьми часов вечера, промокший до нитки и уставший. На главном вокзале в Гамбурге кто-то окликает меня. Оглядываюсь – Виктор Родионов37, тот самый, который сравнительно недавно удрал из Берлина и живет теперь в украинском лагере Münster.
У него расстроенный и растерянный вид.
– Плохие новости? – Спрашиваю я.
– Очень плохие. Есть у Вас время, чтобы выслушать меня?
Мы проходим в зал ожидания 3-ьего класса и становимся в сторонке у стены.
– Ну, выкладывайте, – говорю я. – Почему Вы снова здесь?
– Бежал из лагеря.
– Комиссия?
– Хуже: облава. Одиннадцать человек отправили насильно.
И он рассказывает мне еще одну трагедию, правда, уступающую по своим размахам кемптонской, но имеющей для нас тем большее значение, что она разыгралась возле нас. Многое в этой истории на первый взгляд кажется мало правдоподобным или сильно преувеличенным, кое-что, быть может, просто вымышленно, но не Виктором, а теми, от кого он слышал. Однако самое зерно, самый главный факт – насильственного увоза 11-ти человек – не подвергается ни малейшему сомнению.
В течение всей прошлой, а, возможно, и части позапрошлой недели, в лагере работала комиссия с участием англичан, поляков и советчиков. Перед комиссией по всему лагерю были вывешены объявления. Они гласили, что «staatenlos» считается лишь тот, от кого отказались их страны, и что комиссия будет именно так подходить к определению подданства. Проверялись не все, а лишь на выборку.
Результаты комиссии оставались неизвестными до прошлой субботы, когда и разыгралась вся эта история.
Утром в субботу к лагерю подъехало несколько машин. Оба входа сразу были закрыты. По словам Виктора, были также сразу перерезаны телефонные провода, и всякая связь лагеря с внешним миром прекратилась.
– Кто приезжал?
– Англичане и советчики. Одетые в английскую форму.
– Вы это точно знаете?
– Совершенно точно. Они разговаривали между собою по-русски и ругались самыми что ни на есть матерными словами. Но только между собой, а так были очень вежливы.
– Много их было?
– Человек сорок или около того.
– Отвечаете за цифру?
– Отвечаю головой.
А далее, по рассказу Виктора, события развертывались так. Изолировав лагерь, англичане и советчики на маленьких, обычных четырехколесных английских автомобилях стали ездить от барака к бараку. В каждом вызывали сначала старшего барака и приказывали ему выстроить всех обитателей в одну шеренгу. Затем, держа список жителей барака в руках, советчик или англичанин вызывал по фамилиям всех до одного и каждый, переходя на другую сторону, должен был предъявить карточку «ДР». Именно в процессе такой поименной переклички и были задержаны и тут же арестованы 11 человек. Не знаю уж, откуда Виктору это известно, но, по его рассказу, всего было намечено арестовать 29 человек. Восемнадцать скрылись, причем некоторые из них проскочили «дуксом» по чужим «Not a pass», которые им тут же подсовывали товарищи. Очевидно, имелись запасные карточки «ДР», или же тем, кто ждал ареста, давались карточки отсутствующих. Так проскочил какой-то Шапошников.
Затем всех арестованных свели в один барак, где они пробыли до конца проверки. После этого к бараку была подана большая машина, между нею и крыльцом встали солдаты с автоматами наперевес, арестованных вывели, заперли в машину и увезли.
– Куда?
– Никто не знает. Я хочу Вам еще рассказать последствия. На другой же день мы отправили петицию английскому королю, в которой просим прекратить всякую насильственную выдачу. Затем общим собранием было решено объявить двухдневную голодовку в знак протеста против насильственной выдачи и с требованием сообщить нам о судьбе увезенных товарищей. В Heidenau, в украинские лагеря возле Hanover’a, посланы специальные люди, которые будут просить поддержать нас и также объявить голодовку солидарности. У всех бараков выстроены постовые. В случае нового налета решено: собираться всем на лагерной площади и – будь что будет! Только не позволять себя разъединить. Однако многие, кто чувствует себя особенно в опасности, – бежали. Некоторые уже живут дня два на Бременском вокзале, другие – здесь.
– Вы тоже убежали?
– Тоже.
– А куда?
– Еще не знаю. Пока у меня здесь есть место переночевать. А дня через три-четыре видно будет.
Виктор посвящает меня еще в некоторые детали события, затем мы обсуждаем его личное положение и прощаемся. Я обещаю ему тотчас же рассказать все гамбургскому Комитету staatenlos.
Не заходя домой, отправляюсь в комитет. Никого, кроме Анатолия Александровича, нет. Рассказываю коротко ему.
– Были среди увезенных старые эмигранты?
– Один.
– Плохо.
– Что плохо: что увезли лишь одного или наоборот?
– Плохо, что и он попался.
Я внутренне пожимаю плечами: какое может быть в подобную минуту разделение на «старых» и на «новых».
– Я думаю, Анатолий Александрович, что среди них есть хотя бы один из «старых». По крайней мере, есть законное основание протестовать. <…>
Анатолий Александрович, видимо, сам начинает чувствовать, что сказал глупость.
– Вообще, все это надо сначала строго проверить. Вы хорошо знаете этого человека?
– Очень мало. Но насколько знаю, тоже полагаю, что он никак не может приниматься за единственный источник информации. Тем более, в таком серьезном деле.
– Хорошо. Мы все это проверим.
Я прощаюсь и, наконец, иду домой.
Холодно. Проливной дождь. Пронизывающий и сырой ветер.
А на душе – сверлящая, неутихающая боль…
31-ое января, четверг. Не подлежит больше сомнению, что советчики при явном попустительстве, а, может быть, и при поддержке англичан, предприняли после Московской встречи новый, весьма решительный нажим на нас, быть может, самый решительный за все время с момента окончания войны. Теперь у нас имеются все данные утверждать это. Методы обычные, советские: там, где возможно, «законным» путем, через англичан, ловко используя «демократические» порядки последних; там, где нельзя, – шантаж, запугивания, похищения и прямой налет. Комиссии в Менхегофе, во Франкфурте, в Мунстере, в особенности – мунстерский налет (сведения о котором подтверждаются) – этапы этого наступления. Сегодня получено известие о том, что подобная смешанная комиссия начала работать в Хейденау. И сегодня же мы получили новое сообщение, прямо уже задевающее нас.
Сегодня в гамбургский полицей-президиум явились два советских капитана и лейтенант, предъявили бумагу от 521 Military government и потребовали выдать им на руки списки иностранцев, живущих на частных квартирах. Списков, якобы, не выдали, заподозрив что-то неладное в бумагах и потребовав, чтобы были предъявлены еще удостоверения от 609 Mil. gov.’a, который также ведает Гамбургом. Посетители ушли и до вечера больше не появлялись.
Слух – неточный, возможно, что он и не подтвердится, но если учитывать все последние события, то его можно принять с большой степенью вероятности.
Впрочем, мы давно этого ждем, и большинство из нас сейчас полагает, что нам не избежать встречи с представителями Советов и что эта встреча произойдет, по всем данным, не позже февраля.
Что касается лично меня, то я боюсь лишь одного: чтобы не явились прямо на квартиру и не «застукали» врасплох. В этом случае шансы на спасение – ничтожны, почти – нуль. Все остальные варианты, решительно все, – меня нисколько не страшат: там можно бороться.
Так или иначе, предстоящий месяц будет очень труден, по-видимому – труднее всех с момента окончания войны.
Но ведь Правда – с нами.
А где Правда, там и – Бог.
Он защитит нас, Он укажет нам наши пути, Он приведет нас, рано или поздно, к нашей святой цели.
(продолжение следует)
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Письмо адресовано брату Н. Пашина, писателю С. Максимову и его жене Софье Спиридоновне. Здесь упоминается жена Н. Пашина Елена Анатольевна.
2. Нафанаил (Львов), архиепископ. Подробнее о нем в № 268 НЖ.
3. Марченко (Моршен) Николай Николаевич (1917–2001), поэт. О нем подробнее в № 269 НЖ.
4. Марченко Николай Владимирович (1888–1969), лит. пседоним Нароков, писатель, постоянный автор «Нового Журнала». Из Германии переехал в США, г. Монтерей (Калифорния). Автор романов «Мнимые величины», «Могу» и т. д. Торопов – один из литературных псевдонимов. Н. В. Марченко.
5. Сошальский
Дмитрий Петрович (наст. – Кончаловский, 1878–1952), правовед, историк. Род.
в Харькове. Окончил историко-филологический факультет
Московского университета. Преподавал историю Древнего Рима. Участник 1-й
Мировой войны. С 1929 по 1941 гг. преподавал в московских вузах иностранные
языки. С
6. Широков – литературный псевдоним писателя С. Максимова.
7. Романов Евгений Романович (наст. – Островский, 1913–2001), основатель и редактор журнала «Грани» (1946–1952).
8. УНРРА – Администрация помощи
и восстановления Объединенных Наций, The United Nations Relief and Rehabilitation
Administration (UNRRA). Была создана в
9. Гергардт Н. Н. Об этом человеке пока не найдено сведений.
10. Здесь
упоминается Елагин Иван Венедиктович (наст. – Матвеев,
1918–1987), поэт. Род. во
Владивостоке. Отец Елагина был расстрелян, мать умерла в психиатрической
больнице. Во время войны Иван Елагин со своей женой Ольгой Анстей
жил в Киеве. Затем в Германии в американской зоне в лагерях ди-пи.
С
11. Гацкевич
Владимир Семенович (1917–1985), журналист, библиограф. Во время войны работал в
смоленской газете «Новый путь». С
12 Тамарцев – литературный псевдоним писателя Бориса Башилова (наст. – Борис Платонович Юркевич, 1908–1970).
13. Голубов Сергей. Об этом человеке пока не найдено сведений.
14. Здесь упоминается
Рождественский Серафим Павлович (1903–1992), участник Белого движения, воевал
на Восточном фронте. С ноября
15. Артемьев
16. Гергардт Любовь Петровна. Жена Н. Н. Гергардта. Других сведений о ней пока не найдено.
17. Архиепископ Леонтий
Аргентинский и Парагвайский (РПЦЗ), в миру Василий
Константинович Филиппович (1904–1971). С 1943 в эмиграции: Польша, Австрия,
Германия, Парагвай. С
18. Алмазов Александр Ардалионович. Об этом человеке пока не найдено сведений.
19. Пуришев Борис Иванович (1903–1989), советский литературовед, доктор филологических наук, профессор. Специалист по немецкой литературе средних веков. Автор литературоведческих исследований, хрестоматий и учебников. Похоронен в Москве на Леоновском кладбище.
20. В декабре 1945 вместо Берии наркомом внутренних дел СССР был назначен С. Н. Круглов (1907–1977), был наркомом внутренних дел в 1945– 1956 гг.
21. Рар Александр Александрович (1885–1952), участник 1-й Мировой войны. После революции сидел в концлагере, затем интернирован большевиками в Эстонию. Жил до войны в Латвии.
22. Антонов Анатолий Александрович. Об этом человеке пока не найдено сведений.
23. Самарин Владимир Дмитриевич (наст. Соколов, 1913–1995), писатель Русского Зарубежья. Подробнее о нем в № 270 НЖ.
24. Миртовский. Об этом человеке пока не найдено сведений.
25. Далее в дневнике приводится статья С. П. Рождественского «Новые течения в мире», напечатанная в «Посеве», № 8, 1 января 1946.
26. Правильно: Гульельмо Джаннини (1891–1960), итальянский актер, режиссер и сценарист.
27. Добрынины-Кулаковы-Голубевы. Здесь имеются в виду: Голубев Павел Дмитриевич, муж Татьяны Александровны Кулаковой, сестры Д. А. Кулакова. После войны семья Голубевых-Кулаковых перехала в Аргентину. Н. Пашин был спонсором их переезда в США, где они поселились в Калифорнии. Добрынина Ольга Матвеевна, костромская помещица, владевшая селом Чернопенье, где родился Н. С. Пашин.
28. Неклюдов Василий Алексеевич. Об этом человеке пока не найдено более подробных сведений.
29. Гоголев Николай Иванович (1905–1999), преподаватель. В эмиграции во Франции. Преподавал русский язык в интернате св. Георгия в Медоне под Парижем.
30. Здесь говорится о Татьяне Сергеевне Пасхиной – родной сестре Н. Паши-на, жившей в Москве.
31. Тенсон
Андрей Александрович (1911–1989), родился в Санкт-Петербурге. После
32. Ключарев Николай Иванович. Был актером и режиссером в лагере ди-пи в Менхегофе.
33. Прянишников Борис
Витальевич (1902–2002), в эмиграции с 1920 после отступления Белой армии из
Крыма. С 1942 по 1949 гг. – в Германии. Основатель и главный редактор журнала
«Посев» (1945–46 гг.). В
34. Здесь упоминается Анатолий Ильич Павлов – родственник Н. Пашина.
35. Цара Леандер (урожд. Цара Хедберг, 1907–1981). Шведская актриса, работавшая в Германии.
36. Правильно: Марика Пекк (1913–2004). Известная немецкая актриса венгерского происхождения.
37. Родионов Виктор. Подробных сведений об этом человеке пока не найдено.
Публикация и примечания – Андрей Любимов