Из воспоминаний
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 273, 2013
Пора воспоминаний для меня уже давно наступила. По мере возможности я всегда старалась писать об интересных людях, с которыми мне посчастливилось встретиться на моем уже довольно длинном жизненном пути. (Книга «Мои встречи»[*] – об этом драгоценном для меня общении и приобщении к литературе – не только русской зарубежной.)
Я была свидетелем конца творческой активности первой волны эмиграции и самого начала третьей. Тема русских эмигрантских волн, в общем, нескончаема, – хотя она угасает и вспыхивает с новой силой с приливом каждой волны. Сейчас, мне кажется, время затишья. И все же именно сейчас мне захотелось сделать хотя бы беглую зарисовку кусочка моего времени в стране, в которой по воле судьбы я прожила большую часть своей жизни. Не литературной среды и даже не замкнутого творческого мира русскоговорящей Америки, а именно – моего времени.
В общих очертаниях эмиграционные волны похожи друг на друга. У каждой есть какое-то количество пены, бурно кипящей на поверхности; есть общее прошлое – все отхлынули от одного и того же берега. Есть общее настоящее: быт в чужой стране. И есть одна черточка, в которой американские волны русской эмиграции – первая, вторая и третья – совершенно идентичны. Удивительно быстро они подписались под данной американцам характеристикой немецкого философа Германа Кайзерлинга (Кеуsегling) в его знаменитой книге «Путевой дневник философа»: «Новый тип человека, высшая цель которого стать шофером» (написано в 1919 году!). Вот и наши бросились к рулю. «В Америке невозможно без машины», – едва сойдя с самолета, говорили они мне, десятилетиями имевшую из машин только стиральную и пишущую. Исключение в этом «мире шоферов», в какой-то части, составляют ньюйоркцы. Но и те умудряются подержаться за руль, не ударив лицом в небоскреб.
Начало новой жизни у большинства, особенно людей из первой и второй волны, не было легким. Но лично мне повезло. После десятка лет «черной» работы я устроилась библиографом в Библиотеку престижного Пенсильванского университета: полетел в космос советский спутник, поэтому в Америке вспыхнул интерес ко всему русскому, включая язык. «Носитель» русского языка оказался позарез нужен Библиотеке, и вот я почти тридцать лет просидела за ее письменным столом. Кроме текущей библиотечной работы, я помогала своим коллегам хоть как-нибудь разобраться в нашем «великом, могучем».
Была я свидетелем встречи первой и второй, а затем и третьей эмиграции на американской земле. Все ли обстояло благополучно при знакомстве друг с другом людей, говорящих на одном и том же языке, но имевших разный жизненный опыт, людей, покинувших родину в разное время, при разных обстоятельствах? Было, конечно всякое: понимание и непонимание, близость и отталкивание. Кое-что на эту тему писалось в «Новом русском слове». Например, большая статья редактора газеты Андрея Седых «Люди с другой планеты» (о третьей волне). А в моем архиве сохранилась некогда нашумевшая статья Михаила Айзенштата, писавшего в газете фельетоны под псевдонимом Аргус. В ней он, как говорят, «отвел душу», то есть откровенно высказал свое мнение о тогда еще «новых», вторых эмигрантах (ныне они перекочевали в стан «старых»). Статья Аргуса появилась в конце декабря 1958 года и сразу же вызвала волнение в эмигрантских кругах. В газету посыпались десятки возмущенных писем и столь же эмоциональных ответов на эти письма.
В начале статьи Аргус перечислил множество знаменитых имен из первой, послереволюционной эмиграции, отметив, что величин такого уровня у «вторых» нет и в помине. И дальше он писал, что «мы, старые, и они, новые, оказались людьми двух различных культур… Говорили на одном и том же языке, но друг друга не понимали. У нас было совершенно иное, чуждое новым воспитание. Наше воспитание было гуманное, воспитание новых было материалистическое. <…> Новая эмиграция вынесла из советской нищенской обстановки необыкновенную страсть к удобствам жизни, к той внешней стороне западной цивилизации, которой мы не прельстились. Кто из старых эмигрантов имеет собственный автомобиль? А сколько новых их имеют!» Здесь нужно заметить, что об автомобилях пишет нью-йоркский житель. В провинциях, кроме личного транспорта, иного ведь и нет до сих пор.
«Поразила нас, старых эмигрантов, – писал дальше Аргус, – ненависть выходцев из пролетарской России к тяжелому физическому труду. Мы, старорежимники, представители так называемых привилегированных классов, не брезгали физическим трудом. Мы работали на заводах и фабриках, были малярами (я тоже был маляром), были шоферами такси.» И до конца статья была выдержана все в том же тоне: «мы – хорошие, они – плохие».
Из всего потока «Писем а редакцию» газета решила (правильно или неправильно, – не стану судить) напечатать лишь один ответ Аргусу – Татьяны Фесенко, в будущем известного литератора Зарубежья. Она, по образованию филолог, работала тогда библиографом в вашингтонской Библиотеке Конгресса. Фесенко возразила Аргусу, что первые эмигранты работали на заводах, водили такси и были малярами не из любви к физическому труду или к этим занятиям, а поневоле, так как не было другого выхода. Множество из них попало за границу, не имея никакой специальности. А у «новых» есть много людей со специальными знаниями и опытом работы в своей области. И «нет ничего предосудительного в том, что они стараются достойно поместить этот свой единственный капитал, вывезенный ими за границу. Конечно, я предпочитаю работать старшим каталогизатором Славянской секции Библиотеки Конгресса, чем быть уборщицей, моющей полы этого здания…»
Вот такие разногласия были в недалеком нашем прошлом. А как обстояло дело с нашим общим языком? Одинаков ли он у всех волн? Этот вопрос обсуждается до сих пор. Конечно, совершенно естественно, что язык изменился у нас здесь и изменился без нас там. Многие замысловатые англицизмы по обе стороны российского рубежа нередко вызывают досаду. Что ж, время – есть время, и география – есть география.
Я хочу остановиться только на одном старом слове – «профессия». Сейчас оно приобрело бóльший вес, чем было когда-то. Постепенно это слово вобрало в себя и понятие сословия, причем началось это еще в Советском Союзе, где к некоторым сословиям применяли то серп, то молот. В то время среди несильных мира того профессия определяла и место под солнцем.
У многих из первой волны были титулы и чины, но к ним не было никаких практических профессий. А благоприобретенная на скорую и неопытную руку не сулила ничего, подобного прошлому положению. Поэтому и само слово «профессия» всуе не употреблялось.
«Вторые» же, не обремененные ничем, кроме сложной судьбы, титулов вообще не имели, да и редко имели высокие военные чины. Тот же Аргус шутил на газетных страницах, что у «новых» литераторов отсутствует творческое воображение – их герои-военные не выходят за рамки «старшего лейтенанта». То ли дело у «старых»! У них почти нет чинов ниже генеральских, редко встречаются полковники, но те уж, понятно, какие-то неудачники, а певцы решительно все сошли со сцены московского или петербургского оперного театра. Российских провинций в их биографиях не существовало.
Да, в определенном смысле, «вторым» легче было приспособиться к новым условиям; притом, как писала Фесенко, среди них оказалось много людей со специальными знаниями. К этому можно добавить, что понимание специального знания у «вторых» было довольно растяжимо, но применять его они умели в самых разнообразных отраслях, проявляя иногда истинную виртуозность. А вот слова «профессия», «профессиональность», «профессиональный» в лексиконе этой волны не были столь популярны, как сейчас.
Например, «профессиональный поэт» или «профессиональный прозаик». Кто они, в отличие от простых поэтов или писателей? В поте пера зарабатывающие хлеб? Но что смог бы заработать сейчас, скажем, Густав Флобер, писавший «Мадам Бовари» шесть лет? «Лучше умру, как пес, чем потороплю хотя бы одну несозревшую фразу.» А что, если фраза должна была созревать между лекциями в университетах? – И это еще в счастливом случае, а в рядовом случае – где-нибудь на апельсиновой плантации или за мойкой посуды в ресторане.
Тогда, может быть, «профессиональный писатель» – это признание? Но кем? Другими писателями? Они слишком часто пристрастно или беспристрастно ошибались. Признание критиками или читателями? Но – Дикинсон, Уитмен, Цветаева, Ремизов… Специальное образование? Однако здесь сразу же приходит на ум процесс Бродского и судья Савельева.
А может быть, профессиональный писатель должен уметь угодить всем? Но тогда это популярнейший двести восьмидесятифунтовый автор «Крестного отца» Марио Пьюзо (Риго), необыкновенно похожий на свою фамилию. Он имел огромный успех и получал громадные гонорары. Пьюзо серьезно относился к своей профессии: «Если не можете начать следующий день со свежей головой – избавьтесь от жены», – советовал он пишущим. Но на таком массивном профессиональном фоне совершенно теряется эмигрантский писатель с какой-то работой для куска хлеба и с постоянной женой. Профессиональный ли он писатель, пишущий почти всегда совсем без гонорара?..
Слово «профессия» популярно и в американском современном лексиконе. Однако, в Америке появились люди, демонстративно подчеркивающие свое неуважение ко всякому профессионализму, даже собственному. Помню такой случай. В Сан-Франциско был созван съезд, организованный издателями одного из многочисленных справочников «Кто есть кто». Нужно сказать, что часто это «кто есть он» – лишь собственная оценка. Но так или иначе, на одной из лекций съезда выступила профессиональная поэтесса, послужному списку которой позавидовал бы любой знаменитый поэт. Где она только не печаталась, сколько сборников не издавала! Поэтесса энергично советовала присутствующим не принимать свою профессию всерьез, хохотала над собой и своими произведениями, вызывая недоумение и растерянность у собравшихся праздновать свое участие в «Справочнике». Их уму и сердцу была бы гораздо ближе крылатая фраза Горького.
Иногда и в университетах, которые, в общем, должны выковывать профессионалов, тоже читались лекции, странноватые по содержанию. Мне довелось быть и этому свидетелем.
Например, такой эпизод. В скверике Пенсильванского университета сидит бронзовый Франклин. На его терпеливую шею резвые студенты, вскарабкиваясь по высокому пьедесталу, вешают особо интересные для них объявления. Как-то я увидела на шее бронзового Франклина рекламу лекции о дилетантизме. Лектор – Джордж Плимптон, журналист, известный основатель и редактор престижного американского литературного журнала «TheParisReview», в котором печатались знаменитые американские писатели, включая Набокова. Меня заинтересовал не только лектор, но и тема, которая не казалась подходящей для юных соискателей научных степеней. В то время в университете была уже не та колоритная пора, когда студенты обрастали лохматыми шевелюрами и ходили в лохмотьях, сквозь которые зияли беспокойные тела этих молодых интеллектуалов. Одно время в библиотеке, где я работала, они даже ходили босоногими. Потом кто-то из них наступил на гвоздь, – и появилась надпись: босиком в библиотеке ходить воспрещается. Теперь же, в основном, бегали пареньки, своим видом свидетельствующие, что мяч они предпочитают книге.
В день выступления Джорджа Плимптона строгий университетский зал был переполнен такой молодежью и звучал особенными смешными и крикливыми возгласами, срывавшимися с юных уст, – просто так – весело и безудержно. Из этого веселого ансамбля выделялись строгие представительницы женского освободительного движения, протестовавшие против многочисленных неравенств, включая ношение бюстгальтеров, которые они не так давно всенародно сжигали на университетской территории, да за дверьми зала уныло бубнила группа бледнолицых буддистов в простынных одеяниях и прическах Юла Бриннера. Неизвестно, почему на мирном мистическом Востоке все время бряцает оружие, а на беспокойном Западе сидит молодежь, скрестив «свои бледные ноги» (да простит меня Валерий Брюсов), и погружается в медитацию. Вообще, вокруг американских университетов собирается много индийцев, настоящих и новоиспеченных. Наверное, есть что-то в них от «Песни индийского гостя» в исполнении Козловского, потому что нередко их бормотание слушают, затаив дыхание…
Но вот на сцену вносят тощий микрофон с мощными голосовыми связками. Под смех и аплодисменты время от времени мощь их проверяется устроителями вечера. И наконец появляется лектор Джордж Плимптон. Строгий темный костюм и медленная торжественность движений слегка напоминают американского гробовщика, хотя слишком ярко сверкают его туфли и серебряные волосы. На молодежного идола он не похож, однако переполненный зал и грохот аплодисментов сугубо академическую лекцию не предвещают. Лектора представляют наконец затихшей аудитории: докторат Гарвардского университета (того самого, о котором гордые его выпускники говорят, что в Америке два университета: первый – Гарвард, второй – все остальные), журналист, редактор, лектор, спортсмен… Карьера Плимптона разнообразна и сложна. Плимптон, в том числе, автор книги «Бумажный лев», автобиографического опуса о любителях-спортсменах. Аудитория эту книгу читала: при одном ее названии зал взрывается восторженными возгласами и бурными аплодисментами.
И вот лектор заговорил сам – ровным и уверенным голосом. Он описал корриду: бой храброго, опытного матадора с разъяренным, опасным зверем. Арена, кровь… И вдруг на арену прыгает не менее храбрый, но совершенно неопытный зритель. Он тоже хочет боя, который для него почти всегда кончается больницей или чем-нибудь похуже. Но желание «выразить себя», хотя бы неумело, – исполнено. Дальше лектор вспоминает какую-то певицу, родители которой одарили ее первоклассным вокальным образованием и голосом вороны. И вот наконец богатые родители за большие деньги сняли многострадальный Карнеги Холл и наполнили его сочувствующими родственниками, друзьями и знакомыми. За крупное вознаграждение хороший пианист согласился аккомпанировать певице на сцене, но за ширмой. После нескольких вокальных пассажей зал начинает трясти от смеха. В антракте убитые горем и стыдом родители бросаются за кулисы. На них смотрят непонимающие счастливые глаза дочери. «Почему – позор? Публика реагирует на мое пение.»
После такого предисловия Плимптон с завидной откровенностью переходит к собственной персоне. На сцене появляется экран. На экране – лектор. Вот он делает какие-то нелепости с мячом, от которых понимающие в футболе зрители умирают от смеха. А вот он на ринге с афроамериканским знаменитым боксером, облика ничуть не безопаснее быка. Обнаженный до пояса лектор не похож ни на боксера, ни на Аполлона. Очень скоро он изображен с вдребезги разбитым носом и окровавленным лицом. «Я плакал и скулил от боли», – самодовольно комментирует снимок Плимптон, собираясь продолжить этот ряд примеров проявления собственного дилетантизма.
Мне стало как-то не по себе, и я вышла из увлеченного происходящим зала. Сейчас жалею, что не досидела до конца той презентации, так и не узнав как еще «выражал» себя, вернее гордился своим неумением, знаменитый журналист. Впрочем, что тут делать – ни бой быков, ни бокс никогда не были и не будут «моей чашкой чая», как говорят англичане…
Филадельфия