Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 272, 2013
Евгений Терновский, Андрей Лебедев. Встречи на рю Данкерк. Книга-интервью. – Франкфурт-на-Майне: «Мосты», 2011.
Передо мной – вышедшая в Германии книга-интервью «Встречи на рю Данкерк». Такой жанр сосредоточенного и длительного разговора, доведенного до объема книги, сегодня не совсем обычен и тяготеет, скорей, к античному жанру диалогов, наподобие тех, что вели меж собой греческие перипатетики. У книги два автора – франко-русский (или, точней, русско-французский) писатель Евгений Терновский и Андрей Лебедев, тоже писатель и равноправный собеседник, не просто задающий вопросы, но и высказывающий свои суждения и оценки по ходу разговора. Каждое такое замечание вызывает у Терновского целый взрыв красноречивых (а иногда и противоречивых), темпераментных и притом очень обстоятельных высказываний. О чем же говорят между собой эти парижане, русские писатели-эмигранты? В первую очередь, о России, конечно. И, конечно же, о литературе – о Достоевском и Набокове… Красовицком и Бродском… о Гюставе Флобере и Маргерит Юрсенар… Об особенностях писательского мастерства – о стиле, сюжете, о сходствах и заимствованиях, о прототипах и биографичности текстов. А также – о тонкостях литературного двуязычия.
Евгений Терновский – загадочный писатель, появляющийся и исчезающий дискретно то в поэзии, то в прозе, то в литературоведении, попеременно то в русском, то во французском языковом обличии. Однако по мере чтения книги ясней проступает из текста его портрет. Этому помогает и построение книги, как триптиха.
В первой части он предстает своим русским профилем – сначала трудным подростком из Подмосковья. Его интеллектуальные и религиозные устремления, поиск себя вызывают травматический разрыв с консервативной советской семьей и уход из дома. Теперь, спустя десятилетия, он сдержанно комментирует: «Семья – это всего лишь второстепенная биографическая частность в творчестве…», но приводит при этом множество примеров аналогичных конфликтов из жизни великих служителей искусства. Он испытал на себе тяготы бездомного существования (родитель лишил свое чадо прописки): ночлеги на московских вокзалах или на дальних дачах добрых знакомых и риск обвинения в бродяжничестве… Юноша, пробующий себя в литературе, приноравливается к своему шаткому статусу, жадно учится, осваивает языки, изучает философию. Он сближается со Станиславом Красовицким, неофициальной знаменитостью Москвы. Часть тогдашней литературной молодежи, и я в их числе, считали его первым поэтом, «подлинным литературным чудом» тех отдаленных времен, и я рад, что оценка Терновского совпадает с моей. О загадочном отказе Красовицкого от своих стихов он пишет, что тот «…удалился от поэзии, но, может быть, поэзия от него удалилась…» В объяснение, хотя бы частичное, этой загадки Терновский припоминает, что Ахматова, с которой он виделся во время ее наездов в Москву, заметила с «философским лаконизмом» по сходному поводу (в данном случае – о судьбе Тихона Чурилина): «Отречение – тоже творчество». Добавлю от себя, что ту же парадоксальную мысль она высказала однажды в разговоре о Гоголе.
Особенно тепло приветила молодого писателя-идеалиста семья А. Ф. Лосева, выдающегося мыслителя, вернувшегося в Москву из сталинской ссылки. О нем Терновский пишет с восторгом: «Вечер, проведенный с ним… стоил целого семестра университетского образования… Я бы сравнил его мысль с пучком лазерного луча, проникавшего в самое существо предмета: будь то философия, богословие, математика, астрономия, музыка, религия». Благодарную память об Алексее Федоровиче Лосеве Терновский позднее выразил в очерке «Беседы на Старом Арбате», напечатанном в журнале «Мосты» (2007).
В начале 70-х годов «писание в ящик стола», – стола, которого зачастую не было, бесплодные блуждания по редакциям, случайные переводы или работа на грошевых должностях сделали его одним из представителей подпольной, гонимой властями культуры. Многим неофициальным поэтам приходилось тогда становиться сторожами, кочегарами, наладчиками водоочистных сооружений (Терновский служил санитаром), но именно там, в пастернаковских «подвалах и котельных» ярче разгорался огонь подлинного творчества, заново срастались разорванные связи с русской культурой, с Серебряным веком, с затоптанным официальной критикой символизмом. «Уверен, что без символизма русская поэзия прошлого столетия – ‘одно из чудес мировой литературы’, по словам Поля Валери, – никогда бы не достигла своих олимпийских высот», – пишет Терновский. Он вдохновлялся тогда полузабытыми «Симфониями» Белого, «Будем как солнце» Бальмонта – книгой, которую нашел в местной библиотеке в разделе «Астрономия». Но клаустрофобия советской жизни, бесперспективность литературных начинаний подталкивают его к нелегкому, полному риска, но, на мой взгляд, верному решению – эмигрировать.
Во второй части книги автор, наконец, обретает читателя. Правда, читателя русскоязычного и потому немногочисленного на Западе, но зато, как гласит латинская поговорка, «scripta manent» – «написанное остается»! Повести «Странная история» и «Приемное отделение», запечатлевшие опыт советской жизни, выпускает издательство «Посев», после этого они выходят на немецком, и критика признает в Терновском последователя Достоевского. Но, трезво оценивая обстоятельства своего нового существования, он не может полностью отдаться литературному творчеству и вступает на академическую стезю. Его ментором в Кёльнском университете становится выдающийся немецкий славист Вольфганг Казак, впервые объединивший советских и эмигрантских писателей в едином «Лексиконе русской литературы ХХ века». В дальнейшем Терновский переезжает во Францию, где прочно связывает свою научно-преподавательскую карьеру с Лилльским университетом. Параллельно он сотрудничает с парижскими изданиями «Русская мысль» и «Континент». И, наконец, разворачивается в полную силу как прозаик и романист.
Его новые работы (я имею в виду романы «Портрет в сумерках» и «Кудесник») уже невозможно представить себе ни на каком другом языке, кроме русского, – настолько богатыми и изобретательными становятся его эпитеты, образы, сюжетные повороты… Какое-то представление о стиле Терновского можно получить из самой книги-интервью: речь его изобилует фонетическими и смысловыми каламбурами, неожиданными сопоставлениями и парадоксами, а построение фраз элегантно и даже изысканно. Кому-то это может показаться манерным, но я бы назвал такой стиль маньеризмом в прямом и честном значении этого слова. Что же сказать о его художественной прозе? Те же свойства многократно усиливаются и умножаются: приемы повествовательные пополняются поэтическими – эпитеты переливаются самыми экзотическими красками, слова, хотя и не рифмуются, что было бы слишком нарочито, но как бы перемигиваются и играют друг с другом в прятки, корневые повторы создают отчетливый ритм, а причудливые метафоры выскакивают, как черт из табакерки, чтобы защекотать, напугать или развеселить читателя своей неожиданностью. Вот, наугад, один из бесчисленных примеров: «Престарелая вешалка уныло ломала руки и грозила рухнуть под непривычной тяжестью русской одежды». Эта фраза выхвачена из эмигрантского романа «Кудесник», где действие происходит под «аметистовой овидью австрийского неба», где ликуют в иллюзорных лучах надежд «солнцеликая» фемина Анжелика и осчастливленный ею муж, лирический неудачник и литератор по фамилии Лунин. Но Луна и Солнце так же, как Пьеро и Коломбина, не умеют долго хранить свой гармонический союз в одной и той же «овиди». Вскоре на горизонте появляется арлекиноподобный персонаж, знаменитый и неотразимый кудесник кино, и пытается умыкнуть златоликую красавицу. Маховики и шестерни сюжета начинают бешено вращаться…
Здесь возникает неизбежная параллель с другим, очень крупным явлением в эмигрантской литературе – Владимиром Набоковым. Значит ли это, что он – подражатель Набокова или даже имитатор его литературного стиля? Нет, не думаю. Нельзя назвать имитацией стремление к высокому образцу, тем более, что и сам образец не избежал подобных обвинений. И все-таки стилистическая и даже сюжетная параллель с Набоковым, оглядка на него, прочитывается и в «Кудеснике», и в «Портрете в сумерках», – но оглядка порой дерзкая и состязательная. Для доказательства можно, например, проделать такой умственный эксперимент: значительно омолодить Гумберта Гумберта, а Лолиту, наоборот, сделать постарше. Конечно, при этом пропадет сюжетная изюминка, или, скорей, клубничка, зато останется любовная драма: тот же треугольник, но не с испорченным ребенком, а с самоупоенной красавицей, влюбленным в нее мужем, нечестным соперником, интригами, обманами, с болью утраты и, главное, с глубоким читательским состраданием к униженной и оскорбленной жертве. Вот этой «достоевской» составляющей терпеть не мог Набоков. Но как раз она кажется мне достоинством и живым нервом романов Терновского, иначе говоря – залогом их изначальной непридуманности.
Третья часть книги-автопортрета показывает писателя в его французском обличии. Однако тема для языкового погружения все равно остается русской – это Пушкин, а верней – загадка его преддуэльных обстоятельств. Терновский работает с архивами, с перепиской и документами на французском языке и, вылавливая стилистические нюансы и различия в том, как писали на нем русские дворяне и коренные французы, строит догадки об истинном авторе подмётного письма, или так называемого «Диплома рогоносца», приведшего к трагической развязке. Впоследствии Терновский переводит исследование на русский. Это – тщательная научная работа, и в ней приведены необходимые доказательства. Достаточные ли? Пусть решают специалисты.
О французских романах Терновского я могу только гадать. Предполагаю, что они так же сюжетно остры и загадочны, как их русские предтечи. С надеждой, переходящей в уверенность, думаю и о богатстве образности и стиля, ибо автор их, Eugene Ternovsky, тот же самый, что наш Евгений Терновский, а «стиль – это человек», как заметил французский академик Жорж Леклерк Бюффон.
Впрочем, книга «Встречи на рю Данкерк» вырисовывает не столько человеческий или биографический, сколько интеллектуальный облик писателя, переходящего межкультурный Рубикон. Множество блестящих парадоксов и афоризмов перемежает его высказывания о языках и культурах, об этике и эстетике, поэзии и прозе… Его характеристики и оценки классиков и современных писателей – по большей части французских – оригинальны и порой спорны. Но пока этот кладенец напечатан кириллицей и потому доступен русскому читателю. Следующий подобный опус Терновского может оказаться на том берегу. Кто ж он – французский аналог Набокова или вненациональный символ глобализма? Со сложным чувством печали и надежды пожелаем ему доброго пути на новом поприще и обратимся к его русским книгам. Ведь написанное – остается.
Дмитрий Бобышев