Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 270, 2013
Валентина Синкевич
Владимир Марков
1920–2013
1 января в Лос-Анджелесе скончался Владимир
Федорович Марков. Был он одним из самых ярких представителей американо-русских
славистов второй эмиграции, специалист по русскому футуризму и также
своеобразный поэт, искавший в поэзии, как и в славистике, свой путь, идущий не
по проторенным дорожкам и часто не в ногу со своими коллегами.
Что мы знаем о жизни Маркова? Не много. Был он
человеком скрытным, когда речь шла о его биографии. И не потому, что нужно было
что-то скрывать (довольно частая ситуация для людей второй эмиграции). Это
касалось даже фактов, которыми иные могли заслуженно гордиться. Я думаю, что
Марков принадлежал к ныне почти уже исчезнувшей категории людей, боявшихся
всяких, даже легких намеков на саморекламу. Например, я вспоминаю, о чем
буквально на смертном одре волновался Иван Елагин. Он дал мне копию письма
Солженицына, очень обрадовавшего смертельно больного поэта. Писатель сообщал
Елагину, что познакомился с его поэзией, еще живя в Союзе, и выражал сожаление,
что за рубежом лично его не знал. Но затем Иван Венедиктович прислал записку с
просьбой не упоминать письмо Солженицына в печати, дабы никто не подумал, что
он, Елагин, занимается саморекламой.
«Писать о себе – не умею и не буду. Как-то стыдно.
Не могу», – ответил мне Марков в октябре 1990 года на просьбу прислать свои
биографические данные. И через два месяца о том же: «Нежелание писать ▒о себе’
– не упрямство. Я однажды попробовал и обжегся. Кажется это было с
▒Содружеством’ (да, с антологией «Содружество», 1966. – B. C.). Они тоже
попросили написать ▒о себе’: я в письме, как часть письма, кое-что написал, не
предполагая, что они это так и перепечатают – т. е. в 1-м лице. Когда я увидел
это, меня чуть удар не хватил: звучало так, будто я хвастаюсь, что вот,
дескать, работал на плантациях, а теперь профессорствую. Мне после этого долго
не хотелось людям показываться – и теперь у меня к такому просто аллергия».
Простой факт: по приезде в Штаты Марков в Калифорнии собирал лимоны.
Собственно, что же здесь такого? – а Николай Моршен – апельсины.
Наша переписка на эту тему возникла потому, что в
то время я собирала сведения об авторах для реадактируемой мною антологии
«Берега. Стихи поэтов Второй эмиграции». И вот результат: Владимир Федорович,
щедро похваливший шедшую книгу, пожалел, что «не дал толковых сведений о себе.
▒Во время войны попал в Германию’ – как будто я что-то скрываю. Я был тяжело
ранен и взят в плен немцами. И: ▒родители сгинули в лагерях’ – неточно: мама
вернулась из лагеря, а отца расстреляли (КГБ дало теперь даже дату)». Эти
данные я получила от него почти через год после выхода «Берегов».
Но кое-что «о себе», правда, очень юном, Марков,
все же опубликовал. Вот небольшой отрывок из его автобиографического очерка «Et ego in Arcadia» (НЖ, № 42, 1955).
«Для меня выход в жизнь начался немного раньше, с ареста отца за год до
окончания школы. Обыск продолжался с пяти до часу ночи. Перелистывали каждую
книгу. Один из них чуть ли не пять минут рассматривал арию Шакловитого на
пианино (там вокальная партия была подчеркнута красным карандашом: ▒Ты в
судьбине злосчастная, родная Русь…’). Конфисковали портреты русских
императоров (которые я вырвал вместе с другими картинками перед тем, как
Брокгауза продали букинисту) и мое мелкокалиберное ружье ▒монтекристо’.
Впопыхах забыли выключить радио, и обыск проходил под чтение проекта сталинской
конституции. Уходя, отец сказал мне: ▒учись и будь дальше от политики’. Он
забыл сунуть в карман, как обычно делал, уже приготовленный томик Анатоля Франса.
Тетя Дуня утешала плакавшую маму, что хорошая примета (▒Значит, вернется за
книжкой’). Через год маму тоже арестовали. Никто не вернулся.»
Из этого же очерка известно, что после ареста
родителей на плечи юноши легла забота о духовном воспитании младшей сестренки:
«Я принимал все меры, чтобы она не выросла бревном».
Ария Шакловитого («Хованщина») на пианино. Кто пел
в семье? Вполне возможно, что не отец – крупный партиец, директор
Гидрологического института в Ленинграде, а сын. Ведь творчество Маркова на редкость
«омузыкалено»: поэтический сборник «Гумилевские романсы», поэма «Беллини.
Норма»… И великолепная статья – вдохновенный гимн Моцарту (НЖ, № 44, 1956). В
музыке этого композитора Марков искал и находил «все ценное, что накоплено
человеческим общежитием…», писал, что «нет более человечной и человеческой
музыки», отмечал у Моцарта глубокую и крепкую религиозность, и называл все
творения композитора «нескончаемой хвалой Творцу». В этой же статье он подробно
разбирает два «Реквиема»: Моцарта и Верди. (Помню, я обиделась за изображение
моего, тоже любимого композитора, в фильме «Амадеус». Марков пытался объяснить
мне, что в пьесе Peter’a Hall’a Моцарт дан таким, каким
его видит Сальери. А «в фильме эта ▒суть’ затерялась».)
Можно сказать, что сын не забыл прощальных слов
отца: далеко не в легких условиях он не бросил учебу в России, продолжив ее в
Америке. И политикой не занимался, хотя своих взглядов не скрывал. Например, в
предисловии к его первой антологии «Приглушенные голоса. Поэзия за железным занавесом»
(НЙ, 1952) он писал: «Список лучших имен советской литературы в самом деле
читается как мартиролог, как перечисление жертв величайшей в мире расправы с
культурой». И дальше: «Гибель тут самое подходящее слово: гибелью кончаются или
недалеко от гибели проходят судьбы всех поэтов, представленных здесь…»
Некоторые биографические данные о Владимире
Федоровиче есть в предисловии (автор не указан) к юбилейной двуязычной книге «Readings in Russian Modernism. Культура
русского модернизма» (Москва, 1993), посвященной 73-летию профессора Маркова. И
много важных деталей о его жизни я узнала от бывшего студента, а ныне
душеприказчика покойного – американского профессора-слависта Жоржа Шерона (George Cheron), великолепно говорящего по-русски.
С Владимиром Марковым мы переписывались (все
письма ко мне он писал от руки разборчивым почерком) и переговаривались по
телефону около десяти лет: с 80-х по 90-е годы. А лично встретились в
Калифорнии лишь однажды. Но ни в письмах (их я бережно храню), ни в разговорах
мы не касались его биографии.
Владимир Федорович Марков родился 24 февраля 1920
года в Петрограде. Расстрелян был не только его отец, но и раскулаченный дед.
Марков учился в Ленинградском государственном университете (факультет
германских языков и литератур). В 1941 году он пошел добровольцем в ополчение и
тяжелораненым попал в плен. Во вступительной статье к юбилейной книге сказано,
что он выжил благодаря профессиональному уходу за ним русского врача Годунова,
работавшего в госпитале. Можно предположить, что попал он в этот госпиталь
потому, что знал немецкий (на факультете германских языков, наверное,
преподаватели были хорошие). А к говорящим по-не-мецки «унтерменшам», даже
военнопленным, отношение, конечно же, было менее зверским.
После освобождения из лагеря для военнопленных,
Марков жил в Peгенсбурге в дипийском лагере. Там он женился на
бывшей известной актрисе «Александринки» Лидии Яковлевой, с которой прожил всю
жизнь. (Детей у четы не было.) Там же, с издания крошечного «дипийского»
поэтического сборника «Стихи» (1947), началась его серьезная литературная
деятельность.
В 1949 году, со статусом ди-пи, Марковы
иммигрировали в США. Их спонсор – лютеранская церковь – нашла Владимиру
Федоровичу работу на калифорнийской плантации, где он вместе с мексиканцами около
года собирал лимоны. И попутно писал статьи и очерки.
«Новый Журнал» сыграл большую роль в судьбе
Маркова. Так, редактор журнала Михаил Карпович познакомил его с профессором
университета Беркли Глебом Струве, и тот порекомендовал на преподавательскую
должность «плантаторского работника» в монтерейскую Военную школу языков (Army Language School). Здесь Марков
проработал шесть лет. За это время, кроме антологии «Приглушенные голоса», он
издал второй поэтический сборник «Гурилевские ро-мансы» (1953), перевел ряд
европейских и американских поэтов и написал много статей и очерков. (Прекрасно
составленная им двуязычная антология «Modern Russian Poetry» вышла позже – в 1966, году – почти одновременно
в Лондоне и в Нью-Йорке.)
В 1957 году Марков в университете Беркли защитил
докторскую диссертацию на тему поэзии Хлебникова. Это дало ему возможность
стать профессором Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе (UCLA), в котором он
преподавал до выхода в отставку в 1990 году. К этой дате должна была выйти
упомянутая юбилейная книга, но выход ее запоздал на три года.
Я считаю, что в Русской Америке с Марковым
произошло нечто удивительное. Его приняла с распростертыми объятиями элита
литературной критики первой эмиграции, что было тогда довольно редким явлением,
так как ко «вторым» «первая» отнеслась несколько пренебрежительно: вспомнить
хотя бы некоторые замечания о ди-пи в письмах Адамовича или познакомиться с
недавно изданной в Петербурге перепиской Романа Гуля с Георгием Ивановым и
Ириной Одоевцевой.
В печати сравнительно рано о «проблеме» встречи
двух эмиграций сказал несколько слов Юрий Иваск в хвалебной рецензии на
антологию Маркова «Приглушенные голоса»: «Вот в эмиграции, перед войной,
постоянно твердили о встрече с Россией, и после войны эта встреча, в сущности,
состоялась – правда, не в России, как многие мечтали, а всё в том же
▒рассеянии’. Полного взаимопонимания до сих пор нет, хотя разговоры ведутся и
книги выпускаются…» («Опы-ты» № 1, 1953). Рецензия Иваска начинается с
утверждения, что «Марков, став эмигрантом, оценил на Западе то, что только и
стоит ценить в нем, – не некоторое благополучие, а свободу…» и заканчивается
признанием, что он обсуждал книгу «с некоторым пристрастием». И дальше
оптимистические слова рецензента: «Ведь если Марков не один, и есть в России
такие люди, то они не захотят сменить большевистский фашизм другим видом
фашизма! И, может быть, когда-нибудь построят на родине ▒дом’, ▒сад’ (не знаю
как точнее сказать…), где можно было бы жить, дышать, работать и даже (лет
через 50-100) творить». (Кто из первой эмиграции дожил бы до такого времени?)
Благожелательно отзывались о Маркове и другие
известные критики первой волны. Еще в 1949 году Нина Берберова пишет, что
«пришел из Франкфурта маленький белый сборник (сейчас у меня он от времени стал
желто-коричневый. – B. C.)
нового эмигранта Владимира Маркова. Молодость сквозит в каждой строке,
искренность, вкус, талант…» И цитирует подряд семь строк, не разбивая их на
строфы, из трехстрофного оригинала:
Я жизнь свою позабываю –
Дни, вещи, лица, города –
И помню только поезда,
Что мчат, стучат и завывают.
И до сих пор кругом все то же:
С дощечкой «третий класс» купэ,
Где пол в яичной скорлупе…
«Русская
мысль», 29 июня, 1949
А Георгий Адамович пишет, что «обратить внимание
на В. Маркова было бы необходимо. Есть в его ▒Гурилевских романсах’ что-то
несомненно ▒свое’, бесспорно подлинное, еще неясное, то вспыхивающее, то
гаснущее, но явно отвечающее тому, что отличает поэта от рядового стихотворца»
(НРС, 6 июня, 1954).
Позже Юрий Терапиано написал, что в «Гурилевских
романсах» с первых строк и до конца «тон все тот же, скромный – благородной
скромностью, простой – высокой простотой, купленной ценой незаметной, не бьющей
в глаза большой формальной работы, а главное – вкуса, в чем и есть не только
▒прелесть’, но и значительность их, как явления поэтического». И дальше
приводит слова Георгия Иванова, что ему «давно не приходилось встречать таких
свежих и самобытных стихов» («Русская мысль», 14 мая, 1960).
В «Новом русском слове» (24 мая, 1964) Юрий Иваск
в большой статье проводит аналогию между сентенциями Розанова и одностроками
Маркова, опубликованными в «Воздушных путях» (№ 3, 1961). И он же написал
предисловие к последней поэтической книге Владимира Федоровича «Поэзия и
одностроки» (1983).
Для творчества Маркова характерен поиск новых
путей в прошлом русской и европейской литературы, особенно поэзии.
Традиционно-смысловая линия иногда чередуется у него с игровой, и встречается
полемическое, задорное «наперекор». Эти элементы отчасти позволяют назвать его
модернистом, правда «умеренным». Мне известно, что Марков и Моршен, коллеги по
Военной школе языков в Монтерее, любили шутки, нередко «обыгрывали» те или иные
поэтические строки. Вот одно из забавных стихотворений Моршена, присланного мне
Марковым в письме от 20 июля 1994 г. Привожу полностью письмо со стихотворением
Николая Николаевича:
«Дорогая Валентина Алексеевна!
Спешу черкнуть несколько строк перед отсылкой
биографии и библиографии, каковая (отсылка) произойдет завтра или послезавтра
(поеду в университет). Копии рецензий делайте сами, а оригиналы отсылайте мне
обратно. Крестом (Х) отмечено то, что было у меня в 2-х экз[емплярах].*
Рецензия Адамовича не обо мне целиком, но это все-таки Адамович, а рец[ензия]
Н. Андреева [–] единственное, что у меня есть о моей второй поэме («Гурилевские
романсы». – B. C.).
Лучшая рецензия на мой первый сб[орни]к стихов [–] стихотв[орение] Моршена:
Было ль то под Изабеллой
Иль в эпоху Круазад?
Нет, случилось это дело
Пару месяцев назад.
Был тогда я славный малый,
Но удел мой был таков,
Что издал я для начала
Книжку собств[енных] стихов.
Думал: ахнет вся Европа
И объявит, что я ву-
Ндеркинд, коль строчки попо-
лам я ловко перерву.
Но стихов не покупают,
Не берут, как ни проси.
Почему-то отвечают:
Danke! Grazie!
Merci!
Лучше этого Моршен ничего не написал.
P. S. Не знаю, смогу ли послать Вам сейчас письма
Г[еоргия] Ив[анова] ко мне (м. б. и смогу); во всяком случае, пошлю позже,
когда получу еще экз[емпляро]в от издателя.
*Т. ч. это возвращать не надо.
Всего хорошего
ВМ»
Насколько мне известно, это «лучшее» стихотворение
Моршен нигде не публиковал.
Но для меня самое удивительное явление – это
переписка Глеба Струве с Владимиром Марковым. У Жоржа Шерона есть 600 (!) писем
Струве к Маркову. (А ныне, я не раз слышала, что без электронной почты
переписка либо страшно усложнена, либо совсем невозможна.)
В июне 90-го года я неожиданно получила от
Владимира Федоровича довольно большую машинопись, озаглавленную
«Чисто-сердечные признания и размышления россиянина, жительствующего (и
доживающего свои дни) за пределами отечества». В написанном от руки письме,
прямо под заглавием, он писал, что этот текст показывал «только двум-трем (да и
то малознакомым – Моршену, напр., нет) <…> Дело в том, что я ее
составил из старых записей на клочках бумаги, когда не знал, что с собой делать
во время бессоницы (от химиотерапии, когда лечился от лимфомы)». Тогда я
впервые узнала, что он был тяжело болен.
В этих сентенциях на 25-ти машинописных станицах,
можно найти некоторые характерные черты мышления незаурядно думающего человека.
Я, конечно, опускаю его резкие суждения о тех или иных собратьях по перу.
«Три гениальные русские неудачи: Хованщина,
Явление Христа народу и набоковский перевод Евгения Онегина. Каждая – неудача
по-своему…
Внутренняя поэтичность. Ее нет у Моршена, у
Ходасевича. У Брюсова (у которого ее мало) ее все же больше, чем у Ходаевича. У
кого ее максимум? У Фета. Можно быть поэтом (даже очень хорошим), не обладая
ею…
Поэзия рождается из поклонения Ей (это знал Robert Graves и, конечно, Блок…
и Данте). Итак, у кого нет Беатриче, тот не поэт. Где это оставляет моих
современников: Моршена, Елагина, Иваска, Чиннова?..
Вера Инбер после ордена настолько обнаглела, что
опубликовала книгу О вдохновении и мастерстве, не имея права говорить ни о том,
ни о другом…
Набоков фыркает на Гёте, а мог бы написать молитву
Гретхен? Гений [– ]это сила и красота, или вместе, или одно в наличии, другое в
потенции – ясно ощущаемой; может даже быть и то и другое в потенции (как в
Повестях Белкина). У Набокова нет человека; ему бы от Горького немного. Но
теперь он уже sacred cow. Поэтому и пора его толкать…
Меня к Хлебникову, к эпиграфам, к побрякушкам
тянет, потому что я внутренне прост… (Иногда Марков давал эпиграфы
одновременно на русском, немецком и английском языках. – B. C.)
Я шел на проигрыш: не писал о Мандельштаме, Блоке,
Белом, – а о Бальмонте…
Три стадии человека: 1) делает, что хочет, 2)
делает, что считает необходимым (долгом etc.), 3) делает, что может…
Время отбирает? Ничего оно не отбирает. В 18 в. до
сих пор все (все!!) знают лишенного поэтического дара Кантемира, но не имеют
понятия, что был гений Петр Буслаев»…
В конце машинописи Марков пишет и о своей поэзии:
«У моей музы никогда не было поклонников. На чем
основывать суждения о своем? Рядом никогда не было человека, на которого, как
подмастерье, я мог бы смотреть снизу вверх. ▒Доволен ли ты им, взыскательный
художник?’ Но я не знаю, доволен или нет. И никогда я не был ▒взыскательным’.
Эммануил Райс, милейший человек и муж обширных
познаний, считал меня гением в критике, но отказывал мне даже в малейшем
поэтическом таланте. Впрочем, он был румын (и поэтому не считал поэтом
Некрасова). О моей первой книге – разнобой суждений. Струве: ▒книга довольно
слабых стихов’; Берберова в рецензии приласкала и нашла у меня влияние
Анненского и Цветаевой (которых я тогда еще не читал); Люша Анстей находила
замечательные места, но считала, что потом начался упадок; Георгий Иванов,
прочтя сборник Гурилевских, назвал его ▒хорошей работой’, комплимент небольшой,
но отменяет Струве. Струве можно было верить, но понимал он не так уж много.
Георгий Иванов, скорее, наоборот.
Однако Стихи – поэтический дебют, не достижение.
Чего-то постиг в Гурилевских. Большего дыхания ценой банальности. ▒Париж’ (куда
включаю на момент Иваска) признал, ▒вторые’ недоумевали. Моршен заметил, что
без рифмы стихи писать легко. Пришлось делать Ад и рай, чтоб доказать ему, что
могу рифмовать (примитивный характер поэмы не до всех дошел). Но не это делает
погоду, а рывок воображения в конце, где я действительно увидел черный свет.
Это было одно из двух-трех мистических переживаний моей жизни (хотя я далеко не
мистик), и устал я от этого ▒рывка’ как чорт».
(Этот отрывок я, с позволения автора, перепечатала
в антологии «Берега».)
Позже Марков сказал мне по телефону, что все его
тело – это подушечка, в которую вкалывают иголки и булавки. Вскоре он замолчал:
ни писем, ни телефонных звонков. И Николай Моршен, очень обрадовавшийся выходу
в 2000 году в России своей поэтической книги «Пуще неволи», позвонил Маркову,
сказал, что высылает ему книгу. Но тот ответил: «Не посылайте, я ее читать не
буду. Мне это уже не интересно». С этого времени началось медленное и
безнадежное угасание.
Вспоминая Владимира Маркова, нельзя хотя бы кратко
не сказать и о eго отношении к нашим «меньшим братьям». Их он самоотверженно и деятельно
любил. Одно из его писем ко мне 93-го года кончается так: «Как звери? (В то
время у меня приютилось пятеро бездомных собачат. – B. C.) У нас в доме 13 кошек и котов и на patio живет еще кот
Васька». В другом письме он описал, как у них очутились эти кошачьи особи.
13 котов в доме, конечно же, не подарок! Пострадал
и дом, и мебель, и очень жаль библиотеку. Но лично я считаю драгоценным
качеством сострадание живому существу, будь то человек или зверь, как бы
странно это качество ни проявлялось. А в данном конкретном случае архив Маркова
все же сохранился. Он находится сейчас в надежных руках, у Жоржа Шерона,
планирующего отдать его в Пушкинский Дом, куда он уже отправил часть архива,
полученного им от недавно скончавшегося в Петербурге племянника Маркова.
Есть у Владимира Федоровича замечательная статья
«О поэтах и зверях» («Опыты», № 5, 1955). В зарубежной литературе, насколько
мне известно, это единственный случай, когда автор так непосредственно касается
этой проблемы. В основном статья Маркова об отношении к зверям Есенина и
Маяковского. Он считает, что «Маяковский понял простую вещь: истинное
сострадание не в констатировании факта, оно в активном вмешательстве; не в ▒уж
он бил ее, бил ее, бил’ (Некрасов), а в ▒остановите это’». И также считает, что
Маяковский верно почувствовал «глубокую аморальность боя быков, который принято
оправдывать с эстетической и даже философской точки зрения (по Хемингуэю)». И
суммирует: «В стихах о животных Есенин выше Маяковского эстетически, но
Маяковский выше Есенина нравственно».
Владимир Марков тихо скончался у себя на дому 1
января сего года в 11 часов вечера по калифорнийскому времени. При нем
находилась сиделка (жена умерла в 2001 году). Его отпевали в лос-анджелесском
православном соборе Божией Матери «Взыскание Погибших». На похоронах было мало
народу (что ж: «Нет уж иных, а те далече».) Чин отпевания совершил настоятель
храма протоиерей Николай Болдырев.
Владимир Федорович Марков был одним из наших
талантливейших современников, не боявшихся думать, писать и жить «иначе».
Мир праху его!
Филадельфия