Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 269, 2012
Лев Бердников
Галстук от Горголи
Умолк рев Норда сиповатый, Закрылся грозный страшный взгляд, |
– эти державинские стихи подвели итог мрачному царствованию императора Павла I, кончина которого была встречена многими без тени сожаления. “Почти все находившиеся при покойном государе чиновники, – вспоминал адмирал Александр Шишков, – обнимались между собой и целовались, словно бы поздравляли друг друга с каким-то торжественным приключением… Конец жизни Павловой, равно как и Петра Третьего, не был никем или весьма немногими оплакиваем.” О покойном монархе говорили как о тиране “с нетерпимостью и жестокостью армейского деспота”. Воспринимался он и как враг мужской элегантности, а его самовластье наиболее ярко проявилось в “жестокой, беспощадной войне со злейшими врагами государства русского – круглыми шляпами, фраками и жилетами”. Император почитал сии атрибуты моды торжеством опасного духа либерализма и якобинства. Александр Тургенев с ужасом вспоминал, как по Высочайшему повелению драгуны “бегали по улицам и… срывали с проходящих круглые шляпы и истребляли их до основания; у фраков отрезывали отложные воротники, жилеты рвали по произволу и по благоусмотрению начальника партии, капрала или унтер-офицера полицейского… И тысячи жителей Петрополя брели в дома их жительства с непокровенными главами и в разодранном одеянии, полунагие”. Зато всем жителям империи, включая отставных, надлежало носить прусской формы мундиры, ботфорты, крагены, шпагу на пояснице, шпоры с колесцами, трость почти в сажень, шляпу с широкими галунами и напудренный парик с длинною косою. И не дай Бог нарушить сии предписания – ослушника подвергали телесному наказанию, он попадал на гауптвахту, а то и ссылался в Сибирь. Современник писал о том времени: “Зашумели шпоры, ботфорты, тесаки, и будто бы по завоевании города ворвались в покои военные люди с великим шумом”.
При известии о воцарении Александра I восторг был всеобщим и искренним. “Знакомые обнимались и целовались на улице, как в первый день Светлого праздника, поздравляя друг друга с новым государем, на котором опочивали все надежды. – свидетельствовал современник. – Во всех семействах провозглашали тосты за его вожделенное здравие; церкви наполнены были молельщиками. Радостные восклицания повсюду встречали и сопровождали его!” “Век новый! / Царь младой, прекрасный…” Все повторяли слова молодого царя: “Я дышу свободно вместе со всей Россией”.
Казалось, наступила новая эра – свободы, кротости и человеколюбия. Дух вольнодумства охватил и окрылил общество, и первым зримым его воплощением оказалось свержение ига павловского дресс-кода с его “ощипанной, кургузой прусской формой”. Литератор Яков де Санглен вспоминал, как уже накануне присяги Александру I “среди залы несколько офицеров изъявляли радость свою, что будут по-старому носить фраки и круглые шляпы”. О том, что запрещенные ранее моды воспринимались именно как символы свободы, свидетельствует немецкий писатель Август Коцебу, оказавшийся в Петербурге через два дня после кончины Павла I: “Я с большим трудом протиснулся через толпу, чтобы взглянуть, что там происходит. Наконец мне это удалось – и что же я увидел? По улице проходила первая круглая шляпа. Она, по-видимому, произвела на толпу более благоприятное впечатление, нежели освобождение всех государственных преступников; все лица сияли радостью, все ликовали”.
Моды уже не насаждались по капризу взбалмошного венценосца, но были желанны для всех, а потому всякое новое веяние подхватывалось и принималось с жадностью. Время выдвигало своих лидеров моды, лансеров (от фр. глагола “lancer” – запускать, вводить, кидать) – тех, чье харизматическое обаяние вызывало неукротимое желание подражать их манерам, одежде, прическе. Лансер обладал особым инстинктом моды. О таких людях с удивительной проницательностью писал Иван Гончаров: “Ни у кого нет такого тонкого чутья в выборе того или иного покроя, тех или иных вещей; он не только первый замечает, но и издали предчувствует появление модной новости, модного обычая, потому что всегда носит в себе потребность моды и новизны. Эта тонкость чутья, этот нежный изощренный вкус во всем, <…> когда другой не поспел или не посмел и подумать подчиниться капризу [моды], и охладеть, когда другие только что покорятся ей”.
Оказавшись в марте 1801 года на знаменитом Невском проспекте, можно было наблюдать, как толпа зевак жадно глазела на двух щеголеватых молодцов, а некоторые, самые дерзкие, подошли вплотную и взяли их в кольцо. Эти молодые люди были приметными лансерами эпохи: Михаил Леонтьевич Магницкий (1778–1855) и Иван Савич Горголи (1773–1862), приковавшие к себе общее внимание. Мнилось, что тогда пробил их звездный час. Кто же они?
После смерти Павла I Михаил Магницкий прибыл в Северную Пальмиру из Парижа, где находился в составе русской дипломатической миссии, и сразу же был признан “первым франтом в петербургском обществе”. Он отчаянно щеголял модным платьем французского покроя a l’incroyable (на манер “невероятных”), узкими панталонами с узорами по бантам, шляпой a la Robinson и сапогами по-гусарски. “Народ бегал на улицах за М. Л. Магницким и любовался его нарядом, – свидетельствовал литератор Фаддей Булгарин. – Он имел вместо трости огромную сучковатую палицу, называвшуюся в Париже droit de l’homme (права человека); шея его была окутана огромным платком, что называлось жабо.” Привлекательная внешность, светские манеры, артистизм Магницкого производили на окружающих, особенно на дам, самое выгодное впечатление. Да что там дамы! Взыскательный и желчный литератор Филипп Вигель вспоминает: “Когда я начал знать его, он был франт, <…> был вежлив, блистателен, отменно приятен и изо всего этого общества мне более всех полюбился”. Революционер в одежде, молодой Михаил Леонтьевич и по взглядам своим был вольнодумцем и либералом. Его называли тогда “кощуном и безбожником первого класса”, одним из тех, “которые вместе с европейским образованием проповедовали и европейскую безнравственность”.
И в самом деле, он был питомцем, причем одним из лучших, Благородного пансиона Московского университета – этой колыбели свободомыслия и западничества, причем на доске почета сего Пансиона имя Магницкого значилось по списку третьим (в то время как знаменитый пиит Василий Жуковский занимал в нем лишь 13-е место!). Занимался он и версификаторством, сочинил несколько недурных од и стихотворных безделок, чем обратил на себя внимание самого Николая Карамзина, который сразу же опубликовал их в альманахе “Аониды”. Начав карьеру на военном поприще, Михаил в 1798 году перешел в Коллегию иностранных дел и стал секретарем русского посольства в эпикурейской Вене, где был прикомандирован к А. В. Суворову; а с 1801 года подвизался на дипломатической службе уже в революционном Париже. Изысканность манер, галантность и вкус Магницкого поражали даже утонченных французов, которые называли его не иначе, как “русский лев”; сам Наполеон Бонапарт напророчил этому русскому блестящее будущее на родине. Михаил вернулся из-за границы обожателем Наполеона и благодаря своему “проекту конституции и запискою о легком способе ввести ее”, тесно сблизился с влиятельным тогда реформатором Михаилом Сперанским, получил важный пост статс-секретаря департамента законов в Государственном совете. Как верно сказал современный историк: “Если бы в это время совершенно прекратилась его деятельность, он унес бы с собой репутацию ревностного поборника широко задуманных преобразований, главным двигателем которых был Сперанский”.
Важно понять психологию Магницкого: почему на заре александровского царствования он вдруг стал лансером. Весь гвоздь в том, что Михаил, как говорили современники, “дорожил единственно благосклонностью предержащих властей”. Он понял, что новая мода – не просто примета нового времени, но и возможность выделиться, а главное – способ обратить на себя внимание начальства. Логику всех его поступков очень точно охарактеризовал тот же Филипп Вигель: “Это один из чудеснейших феноменов нравственного мира. Как младенцы, которые выходят в свет без рук или без ног, так и он родился совсем без стыда и без совести. Он крещен во имя архангела Михаила; но, кажется, вырастая, <…> предпочел покровительство побежденного архистратигом противника. От сего бесплотного получил воплощенный враг рода человеческого сладкоречие, дар убеждения, искусство принимать все виды… В действиях же, в речах Магницкого все носило в себе печать отвержения: как он не веровал добру, как он тешился слабостями, глупостями людей, как он радовался их порокам, как он восхищался их преступлениями! Как он должен был проклинать судьбу свою, избравшую Россию ему отечеством, Россию, <…> столь бесплодную землю для террориста и инквизитора”. Магницкий был лансером по расчету – из сервильных видов он готов был рядиться в любые одежды, даже самые вызывающие и кричащие…
Другим видным отечественным модником той поры был Иван Савич Горголи, служивший образцом рыцаря и франта. Это он ввел в обиход тугие галстуки на свиной щетине (прозванные в его честь “горголиями”), которые носили тогда не только вся лейб-гвардия, но и люди штатские. Современник писал: “Никто так не бился на шпагах, никто так не играл в мячи, никто не одевался с таким вкусом, как он”. Это был человек свободного духа, записной удалец, красавец и силач. Родом грек, он после окончания греческой гимназии в Петербурге поступил в Сухопутный шляхетский Кадетский корпус, из коего был “выпущен с отличием”. Служил в Павловском гренадерском полку, героически сражался в Польше и Голландии, за что в 1800 году был назначен плац-майором в Петербурге. Ненавистник тирании, он принял участие в заговоре против Павла I, хотя и не на первых ролях. Мемуарист Николай Саблуков рассказывает, что Горголи, вознамерившись арестовать царева фаворита графа Ивана Кутайсова, ворвался в дом его полюбовницы, актрисы Генриетты Шевалье. И хотя та “приложила все старания, чтобы показаться особенно обворожительной”, стойкий плац-майор “не отдал дань ее прелестям, так что она отделалась одним страхом”. Для Ивана Савича служение свободе оказалось сильнее женских чар…
Но все в мире скоротечно. И вот “дней Александровых прекрасное начало” получило аракчеевское продолжение, а обожествляемый народом Благословенный царь стал восприниматься уже как “властитель слабый и лукавый”; утратили былую свежесть, медленно выветрились и популярные модные веянья. Подвластные общему закону, менялись и сами лансеры, и вскоре перестали быть таковыми, и лишь историческая память хранит минуту их былой славы. Что же с ними сталось?
Сначала о Магницком. Когда реакционеры в окружении Александра I взяли верх, а “дерзкий” Сперанский был в 1812 году низложен и обвинен в “намерении ниспровергнуть существующий порядок”, государственным преступником был объявлен и Михаил Леонтьевич. Однако, пробыв четыре года под надзором полиции в вологодской ссылке, наш вчерашний либерал и прогрессист не преминул решительно перестроиться. Он стал (а может статься, и принял вид) апологетом обскурантизма и вошел в историю как гонитель и душитель всякой свободной мысли в России. Карьера теперь уже мрачного изувера и мракобеса началась наново и была столь же головокружительной: он получил назначение сперва на должность вице-губернатора в Воронеже, а затем гражданского губернатора в Симбирске. Смекнув, что деятельность Российского Библейского общества весьма поощряема правительством, лютый Магницкий не только принуждал вступать туда всех местных дворян и чиновников, но устроил на главной площади города показательное аутодафе сочинений Вольтера и других “безбожных” философов XVIII века. “Это сожжение, – отмечал литератор Николай Греч, – понравилось государю, и хотя для виду порицали в газетах излишнее усердие губернатора, но на деле увидели в нем сильного поборника и верного друга.”
И вот уже “верный и набожный” Михаил Леонтьевич пошел на повышение – стал членом Главного правления училищ и попечителем Казанского университета. “Что он там делал, – продолжает Греч, – какими негодяями и бездельниками окружил себя, как жестоко, нагло и с насмешками гнал честных и полезных людей, не соглашавшихся быть его клевретами, шпионами и рабами, об этом можно написать несколько томов… Едва ли найдется в летописях инквизиции что-либо подобное!” Озаботившись тем, чтобы искоренить “вредный дух времени”, Магницкий повсюду искал крамолу и предал суду университетского совета передовых профессоров за якобы “преступные внушения вольнодумства”. Он установил тотальный контроль и слежку за студентами и профессорами, которые называл “нравственным надзором”, поощряя доносы и ябеды. Как отмечал историк Михаил Сухомлинов, “религиозность здесь ограничивалась одною только внешностью, за набожною обстановкою скрывались недостойные религии свойства: лицемерие, раболепство, отсутствие убеждений и нравственных начал”. Дело дошло до того, что Магницкий восстал против такой учебной дисциплины, как философия, которая, по его разумению, есть “страшное всепожирающее чудовище”, ибо “наносит святотатственные удары престолу царей, властям и таинству супружеского союза”!
А что же юношеское увлечение Магницкого модными нарядами? О том, как он одевался в разгар своего религиозного кликушества, сведений нет. Известно, впрочем, что от якобинской дубинки с серебряной бляхой он тогда избавился – она перешла к Фаддею Булгарину, о чем тот сообщил не без гордости: “По особенному случаю эта трость-палица досталась мне и хранится у меня”. Любопытна инструкция, утвержденная Магницким, в коей рекомендовано наказать одного проштрафившегося студента Казанского университета. Вместо университетской формы надлежало “надеть на него рубашку, порты, лапти и кафтан мужичьи” – в назидание того, “что за мотовством следует бедность, а за развращением презрение”. И хотя такое наказание оригинальностью не отличалось (еще Петр I после проигранного сражения на Нарве с горя облачился в крестьянское платье, а в XVIII веке в одежду простолюдина часто рядили нерадивых гимназистов), видно, что Михаил Леонтьевич по-прежнему придавал наружности серьезное значение.
Конец Магницкого был бесславным. Помимо некомпетентности профессоров, невежества и дурной нравственности студентов, правительственная комиссия, ревизовавшая Казанский университет, выявила, что сей изувер и ханжа к тому же был еще и не чист на руку – расходовал казенные деньги отнюдь не на богоугодные дела. Николай I, еще до вступления на престол, распорядился выслать Магницкого вон из столицы. “Он барахтался несколько времени, но должен был повиноваться, – сообщал современник. – Вскоре он был уволен от службы, с приказанием жить в Ревеле. Впоследствии жил он в Одессе, где и умер. Все его старания выкарабкаться оттуда были напрасны”…
Теперь о дальнейшей судьбе Горголи. Император Александр I не смог простить Ивану Савичу участия в убийстве отца, потому карьерный его рост был затруднен и наш герой вынужден был пойти служить в полицию. В 1811 году он был назначен обер-полицмейстером Санкт-Петербурга и находился на сем посту десять лет, сохраняя при этом благородные гвардейские замашки, а также беспечность и благодушие. Причем современники единодушно отмечают, что некогда мужественный и грозный вояка преобразился в человека доброго, кроткого и всепрощающего. Известен эпизод, когда молодой Александр Пушкин поссорился в театре с неким чиновником, обругав того самыми “неприличными словами”. Обер-полицмейстер пытался его усовестить, на что поэт запальчиво отвечал: “Я дал бы ему пощечину, но поостерегся, чтобы актеры не приняли это за аплодисмент”. Пушкин понимал, что дерзость по отношению к добросердечному Ивану Савичу останется безнаказанной. Так оно и оказалось. А знаменитый Александр Дюма в романе “Учитель фехтования” (1840) вспоминал о Горголи как об “одном из лучших, благороднейших людей, каких когда-либо знал”, и дал ему такую характеристику: “Грек по происхождению, красавец собою, высокого роста, ловкий, прекрасно сложенный, он… являл собой тип настоящего русского барина”. Все говорили о нем как о градоначальнике мягком и чутком, свидетельством чему стало обращенное к нему стихотворение, заканчивающееся двустишием: “Как не любить по доброй воле / Ивана Савича Горголи”. Говорят, что когда сей опус попался на глаза Горголи, тот, улыбнувшись, добавил: “А то он вам задаст же соли”.
Иван Савич сказал это в шутку, но император Николай I вполне серьезно называл его человеком “строгим и проворным”. Из сего следует, что Горголи знал, как хорошо выглядеть в глазах начальства и для пущей важности напускал на себя грозный вид. Кстати, при Николае I Горголи быстро пошел в гору, стал сенатором и дослужился до высшего чина в российской табели о рангах – действительного тайного советника. Характерно, что в сатирическом ноэле А. С. Пушкина “Сказки” службист Горголи олицетворял собой российское самовластье, ибо от имени государя здесь провозглашалось:
Закон постановлю на место вам Горголи,
И людям я права людей,
По царской милости моей,
Отдам из доброй воли.
И вот что интересно – у некоторых николаевских чиновников Иван Савич вызывал суеверный страх. Так, в 1828 году Горголи ревизовал присутственные места в Пензенской губернии, о чем с содроганием писал местный житель Федор Буслаев: “О нем много шушукались, с соблюдением строжайшей тайны, но в этой тихомолке мне не раз звучало слово ▒Горголи’, – должно быть, имя того таинственного обозревателя. Невольно сближая это слово с античною Горгоною и Медузою, я представлял себе грозного незнакомца безобразным страшилищем с длинными волосами наподобие змеиных хвостов”. Как отмечал литературовед Илья Виницкий, этот мотив Горголи-Горгона созвучен со знаменитой немой сценой из гоголевского “Ревизора”. Страшную Медузу, перед которой каменели мифические герои, этот исследователь связывает с окаменением (оцепенением) при встрече грешника с Угрозом Световостоковым, а также обыгрывает сходство имен самого Гоголя и ревизора Горголи. На самом же деле, параллель красавца Горголи с безобразной Горгоной совершенно безосновательна, кроме того, как свидетельствуют факты, и в Пензе сей “страшный” ревизор вовсе не лютовал, напротив, нашел местное управление в “хорошем положении” и даже, “отобрав у чиновников частную переписку”, не нашел “никаких указаний на противозаконный образ действий губернатора”.
Под старость Иван Савич преобразился в святошу и подкаблучника, совершенно обезличенного в семье женой и тремя перезрелыми девицами-дочерьми. Композитор Михаил Глинка, служивший под началом Горголи и бывавший в его доме, вспоминал, что “к суматошным провинциальным приемам все четыре (жена и три его дочери – Л. Б.) присоединяли страсть говорить весьма громко, так что не только гостей, но и самого генерала заставляли молчать”. Когда же Глинка перестал навещать обитель Ивана Савича, то одна из дочерей, Поликсена, имевшая на него амурные виды, затаила обиду и нажаловалась отцу. Что же наш бывший рыцарь Горголи? Он стал совершенно не по-рыцарски то и дело придираться к Глинке и буквально вынудил его подать прошение об отставке. Современники называли Ивана Савича человеком невежественным, а один литератор громко возмущался: “Подумайте, он спрашивал у меня, какова История Карамзина, которой не случалось ему читать!” Забавно, что при этом в 1848 году Горголи был избран… почетным членом Императорской Российской академии.
Впрочем, галантность и молодцеватость не покидали нашего героя до конца отпущенной ему почти столетней жизни. Писатель Владимир Бурнашев, встретивший его уже в 1850-е годы, живописал: “То был из себя генерал ражий, как лунь белый, приветливый и на словах мягкий и учтивый со всяким. Он был очень прыток и ловок… каждый день брал ледяную ванну и тотчас после ванны, едва одевшись на скорую руку, ранехонько из Большой Морской бежал пешком на Васильевский остров <…> играть в мяч с кадетами, словно парнишка какой-нибудь”. При этом одевался этот бывший лидер моды на скорую руку, франтовство и изысканность наряда уже заботили его мало…
Однако как бы ни сложились судьбы самих лансеров, в историю прочно вошли и эта якобинская трость-палица Магницкого, и галстук Горголи. Они несли в себе нечто большее, чем просто модные аксессуары. В них воплотился, опредметил себя дух времени, “дней Александровых прекрасное начало”. Любопытен и сам этот культурно-исторический феномен – превращение прогрессистов и революционеров (и не только в сфере моды) в завзятых консерваторов и ретроградов. Но память оживляет картину минувшего: старый Петербург, ротозеи, бегущие по улицам за своими кумирами, и тот резвый расфуфыренный франт, что спешно, на ходу, тщится завязать новомодный галстук от Горголи.
Лос Анджелес