1912–1985
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 267, 2012
К 100-ЛЕТИЮ ОЛЬГИ АНСТЕЙ
Валентина Синкевич
Ольга Анстей. 1912–1985
Ольга Николаевна Анстей (урожд. Штейнберг) родилась 1 марта 1912 года в Киеве в семье мирового судьи. Ее мать – Ольга Николаевна (старшая) Орлова была образованной и начитанной женщиной, бывшей бестужевкой. Отец происходил из рода обрусевших немцев. В роду были также русские, украинцы и татары. Последняя линия весьма отразилась на внешности поэтессы: монгольский разрез карих глаз, высокие скулы, смуглый цвет кожи. Еще в раннем возрасте Ольга Николаевна взяла псевдоним Анстей – по имени английского писателя: Thomas Anstey Guthrie, 1856–1934 (в Америке этот псевдоним стал ее фамилией). Анстей окончила киевский Институт иностранных языков, но считала, что общение с матерью, с ее богатым интеллектуальным и духовным миром, привило ей большую, непреходящую любовь к литературе (не только русской). Ольга Николаевна (младшая) обладала феноменальной памятью, изучила три языка: французский, немецкий, английский. Хорошо владела и украинским, на нем иногда писала стихи, которые до сих пор тщетно разыскивают украинские литературоведы. (В письме В. Шаталову Анстей цитирует свое двухстрофное стихотворение на украинском языке. Я опубликовала это письмо во “Встречах” за 2000 год.) Дочь Елагина и Анстей – поэтесса Елена Матвеева – сказала мне, что из иностранных языков мать лучше всего владела французским, но больше всего любила английскую литературу. В послевоенной Германии, в период насильственной репатриации, ее первый муж Иван Елагин (Матвеев), находясь в состоянии депрессии, сжег все свои стихи, но потом Ольга Николаевна по памяти восстановила каждое стихотворение мужа.
Жаль, что за рубежом почти не существует эпистолярного наследия Ольги Анстей. Многие из ее друзей ушли в иной мир, не позаботясь о сохранении своего архива. Другие вообще не имели привычку хранить письма. А Ольга Николаевна была общительной, вела интенсивную переписку с друзьями и коллегами. Письма неизменно подписывала любимым своим именем – Люша. Была одновременно щедра и критична. Умела вдохновлять: самые яркие примеры – Иван Елагин и Лидия Алексеева, по творческому почерку два совершенно различных поэта. Их стихи она любила, хорошо понимала и долгие годы была для них доброжелательным слушателем, читателем и критиком. Прочтя мой ранний очерк в НРС, она написала мне и первой из моих литературных коллег дала ценный совет: “…статья умная, тонкая, как говорится, ‘на очень высоком уровне’. Надо Вам побольше заняться литературной критикой, мадам, из Вас прекрасный будет эссеист”. (В то время я преимущественно писала стихи, но прислушалась к ее словам.)
К счастью, в Москве, бывшая подруга Анстей Белла Казначей более полувека хранила ее письма от 1930 по 1940 год, хотя некоторые из них в свое время могли быть небезопасны и для Казначей. Но обе корреспондентки обладали смелыми характерами. В марте 1995 года московская “Общая газета” дала подборку этих писем. Они важны для знакомства с внутренним и внешним миром молодой поэтессы.
Киев, 1931 год: “…Мне сейчас грустно, т. к. сейчас в Купеческом, в милом моем зале, играют скрипичный концерт Вильома. Мне так хочется музыки, скрипок в особенности…” В 1931 году действительность была далека от концертных скрипок: “У нас с хлебом творится нечто неподобное: привозят к вечеру, давка, обмороки, конная милиция… На первый день праздника я ревела, т. к. целый день бегала на Рейтерскую и обратно, и так хлеба и не достала…” 1932 год: “…с деньгами-ценами-продуктами нечто невообразимое. День стоит 17-18 р. – голодный день… На работе мне просто нехорошо от голода… на маму посмотреть страшно”. В том же году отклик на смерть Грина, любимого писателя Анстей и ее отца: “…Иду я домой поздно, вверх по Нестеровской – она зеленая, пустынная, горбом, и вся шуршит, как сад. Остановилась под фонарем, – под мышкой Грин и том Фета – и ночь июньская – такое все папино любимое. И дышала всем этим… В ‘Известиях’ пишут: ‘в Крыму, после продолжительной и тяжкой болезни’… Умер 8-го, извещают 23-го. Да впрочем, кому до Грина дело. Это же тебе не Демьян Бедный…” Анстей жалуется на варварское разрушение церквей, на уничтожение старины: “Разрушили старый Фролов монастырь и ломают замковую стену, которой древле гордился воевода Адам Кисель”.
Могла ли она писать в то время стихи? Могла. И радовалась творческой поддержке уже известных авторов. А стихи ее понравились Бенедикту (Бену) Лифшицу и Максиму Рыльскому. “Бен, – с восторгом писала она подруге, – сказал, что я законченный, зрелый поэт, уже на уровне Софьи Парнок… что меня ждет известность…” Рыльский стихи похвалил, но нашел их “непечатными”, однако обещал помочь достать переводы. В 1940 году Анстей жалуется той же Белле Казначей: “Ну подумай, Бека, ведь это уж не так часто встречается, чтоб человек знал три европейских языка и с них мог переводить хорошими стихами и на русский, и на украинский, и неужели же меня нельзя использовать на этой работе, к-рая по мне, и где, я знаю, я многое могла бы дать – вместо стучания на этой проклятой машинке”.
Насколько мне известно, Ольга Анстей первой из русских поэтов откликнулась на трагедию Бабьего яра. В моем экземпляре миниатюрного сборничка “Дверь в стене” (1949) под поэмой “Кирилловские яры” (настоящее название Бабьего яра) стоит дата, поставленная рукой автора: “1943, Киев, посл. год”, т. е. последний год пребывания Анстей в Киеве. Поэма состоит из четырех небольших частей. Она не повторена во второй, последней книге поэтессы “На юру” (1976) и не перепечатана в сборнике “Поэтессы Русского Зарубежья” (2001). Я считаю “Кирилловские яры” значительным произведением Анстей, особенно по его содержанию. Привожу отрывок из четвертой, заключительной части:
…Слушайте! Их поставили в строй,
В кучки пожитки сложили на плитах,
Полузадохшихся, полудобитых
Полузаваливали землей…
Видите этих старух в платках,
Старцев, как Авраам величавых,
И вифлеемских младенцев курчавых
У матерей на руках? Я не найду для этого слов:
Видите – вот на дороге посуда,
Продранный талес, обрывки Талмуда,
Клочья размытых дождем паспортов!
Черный – лобный – запекшийся крест!
Страшное место из страшных мест!
На Запад Матвеевы попали в 1943 году. Поселились в Берлине, где во время бомбежки в немецком бомбоубежище у них родилась дочь Лиля. А в 1950 году чета Матвеевых эмигрировала в США и здесь вскоре оформила развод, который они не хотели затевать раньше, чтобы не запутывать и так сложный процесс эмиграции из Германии в США.
Дело в том, что в мюнхенском дипийском лагере Шляйсхайм Ольга Николаевна встретила князя Николая Всеволодовича Кудашева (1903–1979). Это был поэт, воин-белогвардеец, представитель первой волны русской эмиграции, то есть человек из другой России, не советской, а незнакомой, воображаемой, но любимой ею России. Со всем пылом страстной поэтической натуры Анстей влюбилась в Кудашева. Она его идеализировала, то ревновала, упрекала, то радовалась, – и страдала. Князь был женат и не бросил свою семью. А семейная жизнь Матвеевых распалась. Об этом я пишу только потому, что непростой и несчастливый роман Ольги Анстей с Николаем Кудашевым оставил нам ее замечательные стихи в жанре любовной лирики. Поэтесса опубликовала их в своем сборнике “На юру” ( Нью-Йорк, 1976). Эти стихи поражают фейерверком разнообразных настроений женщины, любящей страстной и безнадежной любовью. Каждая строка этого цикла до предела эмоциональна, насыщена самыми разнообразными чувствами – от торжественной романтики: “Ночь глядела на нас из бездонного рва, / Ночь качалась над нами пластами бессонного ладана, / И бледнел ты, услышав, как призрачно-лунное ‘а?’ / Вниз, в колодец ночной, заколдованным камушком падало”, – до отчаянья женщины, вообразившей последние минуты жизни своего возлюбленного, у постели которого будет не она, а “другая”: “Дай не дожить… Дай прежде умереть”. Она тщетно пытается бороться со своим чувством, но: “Сам подумай, легко ли, в силенках ли бедных людских / Это все зачеркнуть, залепить ярлыками казенными, / Если я от случайнейших прикосновений твоих / Расцветала, как Дафна, побегами нежно-зелеными…” Или вот это: “Я примирилась, в сущности, с судьбой, / Я сделалась уступчивой и гибкой. / Перенесла, что не ко мне – к другой / Твое лицо склоняется улыбкой”. Но перенесла ли? В конце концов они расстались. И уже в Нью-Йорке, через 30 лет, Анстей пришла в церковь попрощаться с мертвым Кудашевым. Затем написала стихотворение с горьким названием “Свидание”: “…Хмурый ты в гробу и хворый, / Не узнал меня. / Задвигает осень створы / Золотого дня…”
Благодаря хорошему знанию английского языка, Ольга Николаевна, поселившаяся в Нью-Йорке, сразу же устроилась на работу в Отдел письменного перевода при ООН, где она проработала до выхода на пенсию. В 1951 году Анстей выходит замуж за Бориса Филиппова, которого хорошо знала еще по Мюнхену. Ему она не посвящала стихи, но есть одно стихотворение, обращенное к Филиппову. Кончается оно такими словами: “Любовь пришла напоследок / Такая, чтоб жить. Жить!” Однако жить (с восторженным восклицательным знаком) оказалось не так просто. В быту Борис Андреевич был замечательным, преданным единственным сыном буквально боготворившей его матери. В новой семье господствовала одна хозяйка – свекровь Лидия Андреевна, взявшая на себя и роль строгой бабушки в воспитании талантливой, но своенравной девчушки Лили, привыкшей у матери к более вольному житью.
А Ольга Николаевна, уехавшая из Нью-Йорка к мужу в Вашингтон, потеряла многое: близких друзей, привычную для нее литературную среду и любимый ее второй город – Нью-Йорк (первым навсегда остался Киев). Своеобразную красоту Вашингтона она не оценила, не приняла этот город, хотя и не возненавидела так, как Лос-Анджелес, куда ей позже пришлось на время переехать в роли бабушки. В конце концов, Ольга Николаевна с дочкой сбежала из Вашингтона в свой любимый Нью-Йорк, и супруги стали ездить друг к другу по уик-эндам из города в город – расстояние немалое! Со временем Филиппов встретил более для себя приемлемую подругу жизни.
И вот Ольга Анстей посвятила себя дочери, внучкам, деятельно участвовала в нью-йоркской эмигрантской культурной жизни, не теряла связи с Иваном Елагиным (вторая жена поэта Ирина Даннгейзер приняла в свою семью бывшую жену Елагина). Словом, – жила! – с восклицательным знаком после этого глагола. Но стихи писались довольно редко. Вообще, за всю жизнь Анстей выпустила два поэтических сборника. Первый – “Дверь в стене” – дипийское издание 1949 года, 48 стр., в котором почти все стихи написаны в 30-х годах еще в Киеве. В моем экземпляре под каждым стихотворением стоит дата, написанная Ольгой Николаевной синим карандашом. Второй – “На юру”, 92 стр., – в него вошли и многие стихи из первого сборника. До смерти поэтессы в периодической печати, главным образом в “Новом Журнале”, было опубликовано десятка три новых стихотворений. Почему так мало? На этот вопрос Ольга Анстей отвечает в замечательном стихотворении:
Когда весь дом причесан и умыт,
Осмысленной напитан тишиною,
И стол рабочий тянет, как магнит,
Своею сладостною тишиною,
Когда лампадки верный огонек
На рушнике у образа поставлен,
И дух светло насторожен и строг,
И, как лампадка, бережно заправлен,
И надо эту тишь вбирать,
И карандаш тянуть к себе рывками,
И теплую раскрытую тетрадь
Листать нетерпеливыми руками –
Тогда возьму я ключ, пойду к дверям,
Подальше спрячу душу человека,
И все дары опять отдам
За двухнедельную бумажку чека.
Для Ольги Анстей трудно было превратить свое творчество в “воскресное занятие”. Однако те стихи, которые все же писались, – очень значительны.
Ольга Николаевна была верующим и религиозным человеком. В нью-йоркский Свято-Серафимовский храм она вросла всеми фибрами своей набожной души. Великолепно зная церковную службу, она долгие годы исполняла в этом храме должность псаломщика. И в ее доме у образов всегда горела лампадка. У нее есть много стихов на религиозную тему. Ее религиозность в жизни настоящей помогала не только жить, но долгие годы – бороться с тяжкой болезнью (рак), от которой она, в конце концов, скончалась.
Критики считают Ольгу Анстей акмеисткой. Но нет, мне кажется, она не от петербургского акмеизма. Я нахожу у нее более дремучие корни. Однако если делать сравнения, то у Анстей в ранних стихах иногда слышны цветаевские интонации: “Город! С кожей отрываюсь и рвусь, / И ладони и колени в крови! / Город! Кликни – задохнусь, отзовусь… / Позови, не забывай, позови!” К этому хочется добавить, что “своеструнность” (выражение Гиппиус) Ольги Анстей заключается и в ее богатейшей русской речи, идущей откуда-то из глубин, из нашего далекого прошлого. Ее словарь поистине удивителен, она легко пользуется старыми, редкими словами: на юру, древле, полынок, побратимы, княжич, лада… А ласкательные суффиксы: оконушко, звенушко, церквушка, ниточка, силенки – приближают ее стихи к народному песенному творчеству. И при этом черта, не столь уж часто встречавшаяся у поэтов второй эмиграции: Анстей была эрудированным литератором, прекрасно знавшим не только русскую, но и иностранную, особенно английскую литературу. Это было заметно во многом: ее псевдоним, название сборника “Дверь в стене” по рассказу Герберта Уэллса – “Тhе Dоог in the Wall”. В письме Казначей она пишет, что купила себе шляпку “из поэм Теннисона и Вордсворта”. А дочь рассказала мне, что мать, уже безнадежно больная, с опухолью в мозгу, совсем накануне смерти, с большим трудом, но все же переводила Оскара Уайльда. В воле к творчеству до конца жизни (“Пока не свалят на покой, / Пока рукой к перу тянуся, – / В высокой верности клянуся / И ремеслу, и мастерской”) и в непреходящей жажде знания, так же как и в самом творчестве, заключалось яркое своеобразие этого поэта.
Ольга Николаевна Штейнберг (Анстей) скончалась 30 мая 1985 года в Нью-Йорке.
НА ЮРУ
На-полночь окна мои на высоком юру.
На-полночь где-то мой дом.
Где-то светит
оконушко.
Вот на Никольщину разве – подам за тебя
просфору,
Только и нити связующей! Только и звенышка!
Вылеплен, выплакан прочный бесслезный покой.
Будней бесслезных и прочных плетется улиточка.
Крепко держусь за просфорку озябшей рукой:
Это нас с тобой вяжет последняя ниточка.
* * *
Сам подумай, легко ли, в силенках ли бедных людских
Это все зачеркнуть, залепить ярлыками казенными,
Если я от случайнейших прикосновений твоих
Расцветала, как Дафна, побегами нежно-зелеными.
Если нежность твоя вкруг меня замыкала кольцо –
Я, как плотную ткань, ощущала ее даже издали,
И в ответ распускалось очнувшееся деревцо,
Одеваясь счастливыми робко-зелеными брызгами.
Ночь глядела на нас из бездонного звездного рва,
Ночь качалась над нами пластами бессонного ладана,
И бледнел ты, услышав, как призрачно-лунное “а”
Вниз, в колодец ночной, заколдованным камушком падало.
1948
* * *
Я примирилась, в сущности, с судьбой,
Я сделалась уступчивой и гибкой.
Перенесла, что не ко мне – к другой
Твое лицо склоняется с улыбкой,
Не мне в твой зимний именинный день
Скобленый стол уставить пирогами,
Не рвать с тобою мокрую сирень
И в желтых листьях не шуршать ногами…
Но вот когда подумаю о том,
Что в немощи твоей, твоем закате –
Со шприцем, книжкой, скатанным бинтом
Другая сядет у твоей кровати,
Не звякнув ложечкой, придвинет суп,
Поддерживая голову, напоит,
Предсмертные стихи запишет с губ
И гной с предсмертных пролежней обмоет
И будет, став в ногах, крестясь, смотреть
В помолодевшее лицо – другая…
О, Боже мой, в мольбе изнемогаю:
Дай не дожить… Дай прежде умереть.
РОДНОЙ ЯЗЫК
Он снился мне титаном-кораблем
Под вздутыми седыми парусами,
И – чудилось: пока мы с ним, на нем –
Мы даже, может быть, титаны сами.
На малый час – но счастливы сполна.
Хоть за корму крутую подержаться,
Пока за борт не смоет нас волна…
А он – титан – он будет дальше мчаться.
Иль так еще: он – праздник, званый пир.
И мы званы! И мы вкушаем брашен,
И пьем живую воду из кратир, –
И боги мы, и нам никто не страшен.
Но знаем: ненадолго мы в гостях,
И на глоточек лишний жадно метим,
Сжимаем хлеб преломленный в горстях
И прячем от стола объедки детям.
Для новых бражников нужны места –
И смена яств идет в высокой зале,
И нас, еще не вытерших уста,
Уводят спать. А пир бушует дале.