Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 266, 2012
Надежда Мальцева. Навязчивый мотив. 1990–2001. – М.: “Водолей”. 159 с.
Название поэтического сборника Надежды Мальцевой – “Навязчивый мотив”, как, впрочем, и бόльшая часть помещенных в нем стихотворений, свидетельствуют о важности музыкального начала в ее поэзии. “Молитвословная тишина” и музыка – превыше слов, и для автора нередко становятся светом из бездны, а ее самопризыв – “учись молчать на языке любви” – становится одним из определений творческого кредо. Отдельные стихотворения сборника представляют собой интерпретацию, дополнение и новое проигрывание “старых напевов” – знакомых мелодий, стихов, ставших песнями (“Вальс в три четверти века”, “Старая, старая песня”, “Серенада для Шуберта” и др.). Таборно-городское, русско-еврейское, белогвардейско-современное амальгамно сочетаются на этих страницах, не противоборствуя, а, наоборот, взаимодополняя и усиливая общее звучание. Примечательно, что в книге нет ни одного стихотворения без названия и названия эти ветвисты и многослойны, порой замысловаты и всегда мелодичны. Не случайно отдельные стихи Мальцевой звучат в исполнении известных бардов. Отметим также, что автор “Навязчивого мотива” стала лауреатом премии “Серебряный век” за 2011 год.
Вслушиваясь в музыку этой поэзии, прежде всего обращаешь внимание на тембр и темп – обертона, “характерные обертонные диссонирующие гармонии”, описанные Владимиром Ильиным в эссе “Эстетический и богословско-литургический смысл колокольного звона”: “Различный вес и размер и другие факторы в наборе колоколов дают и различные комбинации обертонов, при сохранении тонов господствующих. Этим обуславливается и единство художественного замысла, проходящее через всю музыку данного набора музыкальных колоколов”. Музыка поэзии Мальцевой именно такова: “ритмо-обертонна” и “ритмо-темброва”. “И оживленная, порой даже как бы плясовая фигура колокольного звона, полная своеобразной, важной торжественности (именно вследствие сочетания оживленно-плясового ритма с мощным гулом) – есть ответ неорганической материи на божественный зов. Это – звучащая софийность материи.” Следует лишь заменить “неорганическую материю” металла, из которого отлит колокол, на органический высокий дар поэта, и слова известного философа и богослова оказываются вполне применимы к поэзии Мальцевой: то же разнообразие композиций, “чистота и бесстрастие” при всем “блеске, оживленности и выразительности”, “чистая духовность и непорочная, глядящая в самое сердце ясность”. Неудивительно, что колокольный звон становится “навязчивым мотивом” книги, ибо собственно сила духовно наполняющего колокольного звона пронизывает эти стихи: это и мотив “небесных колоколен”, и нисходящий на дырявый купол шапито “ликующий звон возвращенного рая”, и “колокольня лип” с “ликующим трезвоном” листвы, и сама жизнеутверждающая идея Божественного начала: “…чтоб обугленный и оплавленный / тельный крестик, посильный мне, / по дорогам нести, как явленный / Божьей милостью в вышине”.
Многочисленные реминисценции и аллюзии в этой книге местами завуалированы, будто ненароком вкраплены в одно богатое и насыщенное полотно. Они предстают перекличками, вечно длящимся разговором на равных – почти на равных, без популярного ныне панибратства. Улавливая авторские парафразы, намеки и ссылки, невольно ощущаешь себя одним из посвященных… В то же время, поэзию Мальцевой нельзя назвать элитарной (скорее, разночинной), настолько естественны ее звучание, течение и дыхание – при всех умышленных ритмических сбоях и фольклорных распевах (“Я крестовое твое дитятко, / чадо милое, колобок, / пошепчит-во мне, что там выйдет-ко / из крещатых моих дорог”), придыхательных анафорах (“…мимо длинной церковной стены, / мимо видящей все Богоматери, / мимо бабок, и пьяниц, и псов, мимо кладбища сонного…”), то смягчающих аллитерациях (“Харон, Харон, кого хороним мы?”), то шероховатых (мазурка – мура, тумбала – тόмбола – боль, перекресток – перекрести, Мэри – море – горе), фонетической, чисто песенной звукописи (“ать! ать! ать!”; “Басан, басан, басана, / тары, бары, растабары”; “Бúда, мáнга, рόмалэ”; “Тумбала, тумбала, тумбалабончик”) и неожиданных рифмах (в дымоходины / от родины / пень-колодины). Это поэзия без изысков, но не без поиска, а совмещение всего, казалось бы, несовместимого не только композиционно обогащает, но и придает каждому тексту и всей книге ценное качество цельности – результат как наития и дара, так и кропотливого, серьезного – по словам автора, многолетнего – труда. Это тот редкий случай, когда стихотворный сборник представляет собой трудноразъемное, единое, законченное произведение.
Написанное в 1993 году стихотворение Мальцевой “Квартет для ветра и корабельных склянок” несколько перекликается с известным стихотворением Бродского “Итака”, датированным тем же годом (правда, тут же вспоминается “Возвращение на Итаку” любимого поэтессой А. Галича). У Бродского описано возвращение на Итаку, отмеченное приветствием одичалого пса, поиском – оставленных двадцать лет назад – своих следов на песке и, наконец, скрытым за морем, покрытым волной горизонтом; у Мальцевой “дом-корабль” держит курс на Итаку, а на корабле – “не герои – пес и человек”… Примечательно, что в целом для обоих поэтов важно не будущее, а сам факт или даже процесс возвращения, уже состоявшегося у Бродского или только обещанного у Мальцевой. Важная роль в ее поэзии вообще отведена самому плаванию – иногда по течению, но чаще, все-таки, против и вопреки, “вверх по реке”. Это – возвращение в золотое вчера, по сути, наверно, никогда и нигде, кроме подсознания, золотым не бывшим (“несбывшееся катится волною / и рвет на клочья алую парчу”), но благодарность за прожитое превалирует в ее стихах: “Но все былое ценишь с каждым днем / гораздо больше – лишь за то, что было”. Как у Бродского, вожделенный причал у героини Мальцевой – не впереди за горизонтом, а, пожалуй, позади, в прошлом, “где тьмы и света – пополам”: “С кем я? С прошлым, тем или этим, / со своим и чужим…”, а в настоящем важно лишь “только с кем разделю я брашно / и кому передам весло”. Будущее же представляется в образах “двуногого зверя”, ловца на затравленного оленя, библейского Каина и “родного”, вполне современного стукача, обывателя, который “брешь в душе заткнет любой дырою, / чтоб пировать и сдохнуть от чумы”, или идущего напролом солдафона-новобранца, готового “в грядущее ехать на печке”. Однако и здесь слышна не обида и обозленность, а, скорее, горечь и христианский призыв к любви, ведь: “…не метать перед свиньями бисер – не надо ума, / а любить их, как должно, увы, не хватает души”.
Вода, как известно, – одна из универсальных метафор времени, перехода, перемен… У Мальцевой – плавание (“Из мира в мир, из моря в море, / из мрака в мрак…”) становится одной из центральных концептуальных метафор Жизни, и здесь главную роль играет не текучесть и не временные ограничения жизни, а тот простой факт, что плывущий лишь стремится к новой Земле – на Итаку, на Цитеру или на “жалкий островок, где держатся друг друга / последние сердца” – и, будучи лишенным суши под ногами, ощущает свою оторванность от корней, точнее, выкорчеванность из благодатной почвы, и посему столь сильна в нем “тоска миров, лишаемых корней”.
Здесь следует отметить интерес поэтессы к теме эмиграции, и не столько к реальной (см. “Вальс в три четверти века” о первой волне эмиграции), сколько к “внутренней эмиграции”, на которую обречена творческая личность: “Везде не дома я…”; “Исход совершился, и нет под ногами земли…”; и далее: “Не первый исход, не конечный, а вечный исход”. Ей близки и понятны цветаевское одиночество “медведя без льдины” (“Мне и время мое – чужбина…”), ее формула “поэты – жиды” (у Мальцевой: “растущие дети <…> не от мира сего”, “избранные звездной проказой”, избравшие “чуму на уровне души”, для которых и жизнь, и смерть – “транзитом”), образы “гетто” и “загорода” (у Мальцевой: “высел”)… А как замечателен перепетый мандельштамовский еврейский музыкант – “поэт, старик и псих”: “А он свистит и кликает, / и хнычет, и вопит, / пиликает, курлыкает, / как распоследний жид”!.. В целом – это беспафосный гимн высокой болезни творчества, помимо прочего, выражающейся в сознательном отступлении от “нормы”, в непреодолимой тяге к отстранению и осознании обреченности на него – да во усугубление сути.
Однако коснувшись темы эмиграции, этого “промежутка, не ставшего ни светом, ни тьмой”, следует сказать о важной миссии русских поэтов – хранителей, оставшихся у алтаря русской культуры, и здесь, несмотря на цветаевско-рильковскую интонацию, проступает чисто ахматовский подтекст: “И это не служба, не подвиг, не сцена, / не промысел – функция жизни самой. / Пусть мы только пена, кипящая пена / у берега, ставшего нашей тюрьмой…”; и еще: “В королевстве чума. Не кори же себя, не круши, / сохрани, что получится. Лютая будет зима”.
Итак, остаться, “чтоб выкупить у темноты микрон”… Сама темнота у Мальцевой зачастую схожа с дантовым лесом или подземельем и нередко связана с образом Харона, перевозящим “через ночь”, а описываемая поэтессой реальность представляется страшной зоной – подобием корабля, пересекающего черные воды Стикса:
В бараках вонь. Кто мечется во сне,
кто молится, кто материт кого-то.
Всего глоток, Харон! – пол-оборота,
и смыты за борт кровь, слюна, харкота,
безумье, крысы, вечный нож в спине…
Темный мир московской подземки, описанный в прекрасном по замыслу и исполнению “Рождественском романсе”, соединяет книжно-библейское с доведенной почти до сюра реальностью:
А как уходят сивку крутые горки,
возле Смоленки спустись в переход подземный –
там, в катакомбах Стабии, есть задворки,
странноприимные ясли судьбы никчемной.
Там ты увидишь чудо – ослятю ведут с Арбата,
пуделя в красных шальварах, почти ягненка…
Вечный полет снежинок внутри квадрата
к старому сердцу прибитому, как иконка.
Именно там ты увидишь матерь с младенцем
в грубых носках, усыпанных пеплом талым,
спящую в мятых юбках под полотенцем,
служащим ей и платком, и одеялом…
Но у Мальцевой “кромешная ночь”, безвыходность “черного квадрата”, бесконечное хождение по аду (“Дорога по жизни ведет напрямки через смерть”) неизменно связаны со Светом, ведь в темноте происходит обострение зрения и каждый робкий просвет – “огарок”, “крохотный лучик”, “огонек лампадки маминой”, “маяк во мраке”, “семечко молнии”, “хрупкое свечение осени” или “щелочка в невидимой стене” – символизируют силу Божьего промысла, “любви в аду”, святого присутствия, становящегося ощутимей и явственней именно на самых темных отрезках жизни, ибо: “Где беда, там и Бог”. Таким образом, мы наблюдаем гармоничный синтез противоположностей, их слияние и взаимопроникаемость – добра и зла, света и тьмы, любви и боли, рая и ада, жизни и смерти: “И смерть войдет в меня и примирит с собой”, ведь “провал в небытие почти неотличим от жизни”. Это качество поэзии Мальцевой, пожалуй, наиболее отчетливо проявляется в стихотворении-романсе “По вечерам за фортепьянами (пропущенные такты)”, произведении очень московского, очень русского характера (к слову, незабываемом в проникновенном исполнении Ларисы Новосельцевой). Его слегка меняющийся рефрен построен на универсальных дихтомиях: черный-белый, вниз-вверх, левый-правый, запад-восток, закат-восход, смерть-жизнь, Тьма-Свет…
Поэтесса, по Г. Иванову, говоря о рае, дышит адом: “Рай не жарче ли ада?”; “Рай, что твой Асклепий, / всегда имеет под рукой змею”; “Дорога наяву и проще, и длинней, / чем предсказал монах и выдумают черти. / Не учит жизнь – кради у вечности коней / и ставь шатры в аду, – учись любить у смерти”. Рай как таковой, сам по себе, без адовой тени, кажется статичным, искусственным, даже скучным (примерно то же ощущение возникает при чтении “Paradiso” Данта). Ослепляющий райский свет напоминает фламандские белила, чья картинная, неестественная безупречность вызывает невольную ассоциацию с больничным карантином, с достигнутым и, увы, несколько стерильным покоем. Мальцевский свет – иного свойства, это, скорее, свет “Чистилища”, и, хоть тоже усилен до возгорания, он не ослепляет, а, напротив, очищает, испытывает, учит и способствует прозрению: “…мои костры, / что связаны навязчивым мотивом / души, поющей Богу, даже если / она отнюдь не молится, а ищет / очередной, как бы случайной спички”. Посему лирическое “я” Мальцевой – это и нарекающая тьму, и огнем испытанная, и поющая Богу… Здесь наблюдается некоторое отталкивание от красоты и нормы в обывательском смысле, от т. н. “роз” (“…и розы, розы, розы, как в раю – / к столу, к обоям, к нижнему белью, / на потолках, на кафеле и тюле, / в алмазных лентах, в сомкнутом строю, / застывшие в почетном карауле”); а вместо роз прорастает дикий шиповник, чертополох или бесплодная смоковница – красивые иной красотой. Подобное сознательное отчуждение – тоже позиция, тоже утверждение собственного места – и в жизни, и в литературе, и позиция эта отчасти проистекает из трагического мироощущения, горького осознания самого себя прежде всего поэтом.
Без исключения все стихотворения этой книги замечательны, поэтому любая попытка качественного отбора для построения гипотетической иерархии оказывается тщетной: высоко поставленная планка Мальцевой не подвержена колебаниям. Но у каждого читателя, вероятно, найдутся на этих страницах “свои” стихи… К таким – вершинным – стихотворениям хочется в первую очередь отнести следующие: “Рождественский романс”, “Навязчивый мотив (фуга о пяти кострах)”, “По вечерам за фортепьянами (пропущенные такты)”, “Воробьиные крошки (molto grave)”, “Старая, старая песня”, “Русская морзянка в сопровождении трех минут молчания”, “Тема для непоставленного голоса”, “Чакона для пророка Валаама”, “Отходная”… Несмотря на различия этих текстов, все они – одного, редкого калибра, и пропеты талантливым, узнаваемым голосом.
Взаимосвязь и равноценность формы и содержания стихотворений Мальцевой, их беспристрастный, порой нещадящий реализм соразмерен высокохудожественности, а музыка – мысли. Эти стихи начисто лишены общих мест, “технически” вынужденных заставок, банальных случайностей или возвышенных пошлостей; целомудрие без ханжества, высокодуховность без набожности, пронзительность без сентиментальности, высота и глубина без восторженности… Поэзия Надежды Мальцевой о нашей “эпохе потерянных душ” – современна и, не побоимся этого эпитета, – вневременна.
Емануил Попдимитров. “С Константином Бальмонтом. (Неизданная книга о русском поэте)”. Публикация, комментарии, перевод и примечания М. Каназирской. – София: Издательство “Фабер”. 2010. 126 с.
Воспоминания болгарского поэта, прозаика и драматурга Емануила Попдимитрова (1885–1943) были написаны спустя пять лет после встречи с Константином Бальмонтом в Болгарии в мае 1929 года и остались незаконченными по причине скоропостижной смерти автора. Настоящей книге предшествовала публикация в журнале “Българский месечник” в 1998 году и в серии “Диаспора. Новые материалы” (отв. ред. О. Коростелев) в 2002 году. Однако в такой полноте книга Попдимитрова предстает впервые. Помимо авторского предисловия, приветственной речи Попдимитрова по случаю выступления Бальмонта в Болгарии, переписки и воспоминаний, книга снабжена обширной вступительной статьей, подробными комментариями и примечаниями Маргариты Каназирской. Собственно, эти дополнительные материалы составляют почти треть настоящего издания. Публикатор не только внесла уточнения в основной текст, но и привела множество малоизвестных фактов, заинтересующих бальмонтоведов, знатоков символистского течения и любителей народной поэзии. Особый интерес представляют автографы писем Бальмонта, копия предисловия Попдимитрова к бальмонтовскому “Золотому снопу болгарской поэзии”, а также фотографии из архива дочери его болгарского “спутника и гида”, С. Попдимитровой.
Вступительная статья М. Каназирской щедро описывает детали общения Бальмонта с такими болгарскими литераторами, как Н. Т. Балабанов, Н. В. Ракитин, С. С. Заимов, К.-А. Д. Дзивгов, сопровождавшими поэта во время трехнедельного визита в Болгарию. Особое место отведено отношениям Бальмонта с Попдимитровым, быстро перешедшими в крепкую дружбу, словно подтвердившими бальмонтовскую мысль о “соучастии душ”. Любопытны творческие характеристики, данные друг другу поэтами. Бальмонт называл Попдимитрова “певцом певучей страны”, а в очерке “Емануил П. Димитров” писал о его стихах следующее: “…я сразу нахожу пригоршню цветистых раковин, в которые дунь – и запоет море, я вдыхал запах свежих цветов, над ними лишь наклонись – и вспомнишь через чужое родное, свое”. Русский поэт также перевел несколько стихотворений Попдимитрова, особо высоко оценив его “Бурю” и “Лауру” (последнее стихотворение – единственный, к сожалению, пример бальмонтовского перевода в этой книге)… А Попдимитров, в свою очередь, в приветственной речи называет Бальмонта “певцом солнца и славянства” и “поэтом красоты”, отмечая изящную артистичность формы и музыкальность его лирики.
Поэтов роднило многое: “сходство поэтических устремлений”, острое “чувство музыкальности”, приверженность идее “внутреннего родства славянского гения” и, главное, глубокий интерес к фольклору. Собственно, Попдимитров стал одним из проводников Бальмонта в богатый мир болгарского народно-песенного творчества, ведь составленное Попдимитровым собрание фольклора легло в основу книги переводов Бальмонта “Золотой сноп болгарской поэзии. Народные песни”, к которой болгарский поэт написал предисловие. “…Именно через него я вошел в эту заветную горницу болгарского народного духа”, – признавал Бальмонт. Сам занимавшийся собирательством фольклора, Попдимитров поддерживал идею издания книги переводов народной поэзии, приняв в ее осуществлении самое активное участие: наряду с несколькими другими литераторами, он снабжал Бальмонта книгами и необходимыми для работы материалами, популяризировал бальмонтовское творчество в Болгарии, участвовал в организации визита поэта в страну, а позже даже ходатайствовал о помощи Бальмонту, бедствовавшему в “грубой, скучной, резкой, чужой” ему Франции.
Искренней любовью к “совсем родной”, “братской” Болгарии пронизаны тексты многих бальмонтовских писем, статей и выступлений того периода. “Хорошо трудиться там, где горит огонь, от него и тепло, и светло, и радостно”, – писал Бальмонт о “кровно близкой” ему Болгарии (к слову, прадед поэта был родом из южных славян). Он находил много общего между Россией и Болгарией, “земледельческой”, “деревенской”, “сельской”, “зеленой” страной: “…ибо все здесь похоже на Россию – и благовест, и пашни, и луга, и язык”. С особой любовью Бальмонт относился к болгарским народным песням, о которых, в частности, писал: “В них мне чувствуется [более] крепкий дух земли, пашни…” Эти песни вызывали у поэта ассоциации не только с Россией в целом, но и с собственным детством и даже с поэтическим творчеством: “Я сильнее в них чувствую свою родную деревню – в лучшем смысле крестьянское. Поэтическая хитрость болгарской песни – Боже мой! – да ведь это мое родное русское поэтическое лукавство”… В общей сложности Бальмонт перевел более ста болгарских народных песен, вошедших в вышеупомянутую книгу переводов “Золотой сноп”, а также составил сборник очерков “Соучастие душ” – о болгарском фольклоре, народных праздниках, поэтах и Славянском обществе в Болгарии, объединявшем приверженцев славянской идеи в Европе.
Приходится сожалеть, что столь щедрая на комментарии и примечания книга не приводит примеров поэтических “перепевов” (определение Бальмонта) с болгарского. Например, было бы небезынтересно прочесть один из любимых поэтом переводов болгарской народной песни “Дели Димо и Джан-Еленка”, неоднократно упоминающейся на страницах книги (к слову, Бальмонт впоследствии нередко шутливо называл свою жену, Елену Константиновну Цветковскую, именем песенного персонажа, “Джан-Еленкой”)… В целом обращает на себя внимание малочисленность цитат и конкретных примеров бальмонтовской лирики и переводов. Встречаются в книге и некоторые стилистические промахи, по-видимому, связанные с трудностями перевода с болгарского.
Воспоминания Попдимитрова о Бальмонте представляют собой лапидарные заметки, описывающие двадцатидневный визит поэта в Болгарию. Пожалуй, самые интересные отрывки этих кратких воспоминаний касаются высказываний Бальмонта о Болгарии, о поэзии в целом и о творчестве отдельных поэтов… Не менее любопытны несколько житейских сценок, описанных на этих страницах (например, почти анекдотичная сцена случайной встречи в софийской пивной с бывшим екатеринославским полицмейстером). Собственно, таких, живых, словно списанных с натуры “картинок” и недостает этим воспоминаниям; и когда автор пишет: “Поэт впустился (так в книге – М. Г.) в рассказы о детстве, о деревне. Рассказывал о своем отце”, – читателю хочется знать, какими воспоминаниями он делился, что именно рассказывал…
Один из разделов книги содержит одностороннюю переписку, точнее, письма и открытки Бальмонта к Попдимитрову: на тридцать шесть посланий русского поэта приходится черновик одного письма его болгарского корреспондента. Однако из приведенных текстов следует, что Попдимитров не только отвечал на письма Бальмонта (хоть, по нездоровью, зачастую с задержкой), но и присылал заказываемые поэтом книги, выписывал для него периодические издания, снабжал необходимой информацией и материалами, поддерживал и по возможности способствовал публикациям. Содержание писем Бальмонта в целом сводится к работе над переводами и высказыванию мнения по поводу прочитанного, но также освещает материально-бытовой аспект его пребывания во Франции и касается как общих болгарских знакомых, так и политэкономической ситуации в Болгарии.
В одноименной книге приветственной речи “С Константином Бальмонтом” Емануил Попдимитров пишет о важности “освобождающего начала” бальмонтовской лирики, указавшей болгарским поэтам путь не только к “возрожденному славянству”, но и к западным течениям, экзотической ноте и, конечно же, символизму. Нередко, говоря о Бальмонте, он называл его – с прописной – “Учителем”. Говоря о масштабе влияния одного из ведущих русских символистов на болгарскую поэзию начала прошлого столетия, Попдимитров пишет о целой плеяде символистов: “Через него нашли себя молодые поэты Н. Лилиев, Л. Стоянов, Т. Траянов, Х. Ясенов, Д. Дебелянов, И. Грозев, Д. Подвырзачов, М. Кремен, Н. Райнов, И. Карановский, К. Константинов и многие другие, составлявшие ядро нашей поэзии с 1905 по 1915 г.” Возможно, логичным продолжением настоящей публикации может стать литературоведческий анализ “десятилетнего периода самого интенсивного влияния” Константина Бальмонта на болгарскую поэзию.
Виктор Василенко. Миф. Стихотворения. Сост. Б. Н. Романов. – М.: Кругъ. 2011. 240 с.
Имя поэта и искусствоведа Виктора Михайловича Василенко (1905–1991), известного, главным образом, работами по истории народного искусства, знакомо лишь узкому кругу любителей стихов. Его первая поэтическая публикация состоялась в шестидесятые годы, а первый сборник вышел в свет лишь в начале восьмидесятых. Называвший себя “скромным поэтом, далеким от главных, магистральных дорог”, Василенко сознательно избрал участь маргинала, не стремясь к публикациям в советских изданиях, ориентировавшихся на чуждый ему соцреализм, и, тем самым, сохраняя собственную творческую свободу. “Миф”, пятая книга стихотворений, подготовленная к печати незадолго до смерти поэта, но вышедшая только двадцать лет спустя, по словам составителя Б. Н. Романова – друга и публикатора наследия Василенко, – представляет собой дань памяти поэту и ученому.
Несмотря на сознательную обособленность от “будней советской недели”, жизнь поэта была насыщена творческими встречами и общением: в молодости он встречался с В. Брюсовым и М. Волошиным, а позднее близко дружил с Д. Андреевым, по делу которого в 1947 году был арестован и осужден на двадцатипятилетний срок. В лагере Василенко тесно общался с Н. Пуниным, Л. Карсавиным, С. Спасским, С. Галкиным и другими, а после освобождения в 1956 году дружил с М. Петровых, встречался с А. Ахматовой… Об этих встречах, во многом послуживших своеобразными уроками – творческими и не только, – Василенко пишет в кратком послесловии к настоящему сборнику. Автор отмечает увлеченность Андреева темой исторических судеб России и его стремление к красоте, говорит о важности присутствия Божественного начала в подлинном искусстве для Пунина и Карсавина, восхищается строгой ясностью стихов и человеческой муже-ственностью Спасского, упоминает требовательность Петровых к работе над поэтической формой и мелодикой звучания. Василенко был более чем требователен к своим стихам, о чем свидетельствуют даже сухие цифры: под некоторыми стихотворениями проставлены даты десяти-пятнадцатилетнего периода работы над ними, а между датой первой и последней версии заключительного стихотворения “Мифа” уместились тридцать четыре года.
Безусловно, не только знаменательные встречи, но и серьезное увлечение русской и зарубежной классической поэзией, профессиональный интерес к фольклору и сама судьба Василенко нашли отражение в его поэзии, которой присуща классичная строгость формы (“Я архаичен, и слова / стары, но ведь стара природа…”), музыкальная ритмичность и богатая описательная, визуальная образность. Ему даются как пейзажные миниатюры, так и объемные, насыщенные диалогом и действием стихотворения. Обращает на себя внимание виртуозное владение формой: есть в книге сонеты, белые стихи, стилизации, переводы из Эредиа, Мицкевича, По и других поэтов.
Говоря о тематике поэзии Василенко, следует упомянуть народные легенды и сказки (разделы “Узор”, “Олегово гнездо” и, частично, “Сонеты”), древнюю мифологию (раздел “Миф”) и, конечно же, природу, чье живое, лишенное статичности присутствие ощутимо почти в каждом его стихотворении. С природой у поэта зачастую связаны понятия рая, счастья и даже дома. В пейзажных зарисовках Василенко четко прослеживаются два центральных образа: образ человека-наблюдателя, поэта-художника (стихотворения “Этюд”, “Вечер в степи”, “Рисунок тушью” и др.) и образ дерева, встречающийся в этих стихах с заметной частотой: “До веток не коснусь рукой, / и так довольно беспокойства! / Они как мир, где непокой – / его условие и свойство”; или: “В ветвях – всмотрись – в стекле воды, / забыв про смуты и тревоги, / таятся маленькие боги, / и развлекают их дрозды”. Здесь четко проступает обобщенная идея живой и животворящей природы.
В то же время, в стихотворениях лагерного периода природа Заполярья, “края печали” и изгнания, предстает отталкивающей и холодной, краски художника скудны, мазки лаконичны, а рисуемая картина исполнена нещадящего драматизма. Северный пейзаж наполнен то негреющим светом белых ночей, то чернотой пустынной и глухой ночи. Река времени, доселе плавно текущая, оказывается неживой, крепко окованной льдом и с болью теряющей тепло. Небо здесь жестоко, закаты тяжелы, кругом – “и болотная стынь, и болотная жуть”, и “зловещие рвы”, которые, как собственные могилы, роют заключенные. А воспеваемое поэтом дерево, олицетворяющее для него жизнь, предстает то в образе царапающей стену барака изможденной ели с поврежденным стволом, то в образе мертвой березы, преграждающей никуда не ведущую дорогу. Стихотворения этого периода в определенной мере становятся оплакиванием природы и человеческой судьбы: “Чернеет мох в расщелинах, меж ям. / Кустарники к нагой земле прижаты, / и ни один не встанет, строг и прям, / смотреть в отпламеневшие закаты” (из стихотворения “Реквием”).
“Чужое время ныне, не мое…” – это, схожее с мандельштамовским, ощущение непринадлежности своему веку, у Василенко нередко перетекает в тему бездомности: “Стою и думаю, что я не дома, / что по горам склоняюсь я чужим”; “И только я, еще бездомный, смотрю в погаснувшую ширь…”; “У меня давно пристанища нет”… От заброшенности и неприветливости так называемого “дома” сквозит вынужденной отчужденностью живущего в нем человека, наблюдающего за текущей мимо жизнью. Сквозь многие строки Василенко проступает не сладковатая декадентская тоска, а искренняя, глубокая печаль отшельника: “А дом стоит забытый, / и около пустырь, / забор стоит разбитый, / старинный сад и ширь. / И дом взирает слепо / на сумерки ветвей, / на сумрачное небо, / на травы у дверей. / И на реку, что мимо, / едва-едва струясь, / течет неотвратимо, течет не торопясь”. Подобное ощущение внедомности и вневременности, точнее, собственной непринадлежности стране и эпохе, приводит к горькой мысли об утраченной, почти иллюзорной, словно несостоявшейся жизни: “Была ль звезда? – твержу я наугад, / звезда – былая жизнь? Она витает / в тумане звездном, ищет невпопад / пристанища и, нет, не обретает!”; “Зачем я вернулся сюда, / к забытому старому дому – / в умолкнувшие года? / К потерянному былому?”; “Это было давно, было в те времена, / о которых и знать невозможно”; “…и все, что прожито, – забывшаяся небыль”… Но этот горький – на краю отчаяния – настрой души помогает не только объективно смотреть на мир, но и сформулировать кредо, если не всей жизни, то, по крайней мере, творчества: “Записывать и ветра вздохи, / и даже голоса беды / из той затерянной эпохи / и с той затерянной звезды”… Потому и не противоречиво, а органично вплетается в общее полотно нота благодарности: “За все, за все благодарю. / За древний камень с позолотой, / за огнецветные высоты, / откуда вниз легко смотрю”… Лишь воистину сильный духом может сказать так после стольких лет каторжного труда, голода и лишений.
Однажды Ахматова сказала поэту: “Вас спасла муза, она приходила к вам в ледяные пустыни Заполярья”. Есть у Виктора Василенко строки и о спасительнице-музе: “Муза / приходила даже в пургу / и клала на лоб / теплые руки”… Примечательно, что, касаясь лагерной темы (раздел “Жестокий круг”), поэт нередко переходит на стихопрозу, признавая “безыскусственность” и “беспомощность” стихов: “Возможна лишь та речь, / которой я говорю сейчас, / только она!” Тем не менее эти строки остаются стихами, в которых, как учила М. Петровых, нет ни одного лишнего слова. Многие из них трудно читать, собственно, ввиду их веризма, намеренной “безыскусственности”, неприкрытости явленной в них правды о пережитом. Беспощадный трагизм этих стихотворений не нуждается в наших комментариях, а лишь во вдумчивом прочтении открытым сопереживанию сердцем, словами автора: “Они не дадут счастья читающему. / Но он должен знать, знать!” Напоследок хочется целиком привести одно из них, написанное в лагере Абези в 1953 году.
Я вычерпываю ложкой
тюремную баланду.
Я ем жадно,
прикрывая миску
всей грудью,
низко опустив голову, –
и так делают все.
Рука моя опирается
на выщербленный,
изъеденный рубцами
тюремный стол.
Мы едим жадно.
В эти минуты
в столовой молчание.
Нет разговоров.
Все ушли в еду.
И когда ложка
погружается в остывающую баланду,
где плавают редкие хлопья
подмороженного картофеля,
тонкие листья капусты, –
в эти минуты,
если бы кто-нибудь сказал,
что нас поведут
расстреливать,
и тут мы
не оглянулись бы
на говорившего.
Марина Гарбер, Люксембург
Русский мiръ. Пространство и время русской культуры. Альманах № 5. – СПб.: “Русская культура”. 2011. 284 с., илл.
Начиная с 2008 года в России начало выходить в свет новое периодическое издание – альманах “Русский мiръ”. К настоящему времени вышло шесть номеров этого альманаха (по одному в 2008 и 2009 годах и по два в последующие 2 года).
Главный редактор альманаха Д. А. Ивашинцов отметил: “Наш альманах является частью цивилизационного проекта ▒Русский мiр’, предложенного Международной ассоциацией ▒Русская культура’ в 2002 году на конференции ▒Русский мiр – проблемы и перспективы’. Этот проект предполагает построение этнокультурной общности ▒Русский мiр’, онтологическим ядром которой станут традиции православия, русский язык и русская культура, а структурную связность (соборность) обеспечат современные информационные технологии”. Альманах представляет свои страницы авторам, пишущим на русском языке, в любых жанрах, исследующих различные стороны русской культуры и ее связи с другими культурами. Ведущими рубриками альманаха стали “Берег искусства”, “Званый гость”, “Повествовательная проза”, “Русский некрополь”, “Народная письменность”, “Острова словесности” и “Философский пароход”. Однако в пятом номере альманаха это деление не соблюдается строго – появляются новые и отсутствуют некоторые из основных разделов. Так, например, интересные мемуары морского офицера Бориса Бьеркелунда, публиковавшиеся в пяти номерах альманаха, в первых двух проходят в рубрике “Времена и даты”, а в трех последующих – в рубрике “Струг истории”. Такое перемещение непонятно; разделы издания ведь для того и задумываются, чтобы тот или иной материал обрел свой культурный контекст.
Размеры журнальной рецензии не позволяют нам остановиться на всех публикациях пятого номера, а их разноплановость не дает возможность объединить их, поэтому остановимся на тех, которые с нашей точки зрения представляют наибольший интерес.
Пятый номер альманаха открывается очерком доктора искусствоведения Анны Корниловой “Уроки вольности благой”, посвященной 200-летию со дня рождения Григория Григорьевича Гагарина. Пожалуй, никто лучше, чем автор этого очерка, не мог бы осветить творчество Г. Г. Гагарина. Очерк Анны Корниловой – это своеобразный талантливый дайджест ее известных книг: “Григорий Гагарин. От романтизма к русско-византийскому стилю” (2001), “Гагарин” (2004) и ее докторской диссертации. Потомок древнего княжеского рода, ученик Карла Брюллова, европейски образованный художник, иллюстратор и друг А. С. Пушкина, иллюстратор произведений М. Ю. Лермонтова, Гагарин проявил себя не только в живописи и графике, но и в архитектуре, а также в росписи храмов. Очерк иллюстрирован портретами Гагарина и цветными вкладками его картин. Приводятся также краткие сведения о правнуке Г. Г. Гагарина Андрее Петровиче, безвременно ушедшем из жизни в период подготовки этой публикации.
Следующие две статьи посвящены музыке. Первая из них, “De Profundis – значит ▒из глубины’”, представляет собой интервью доктора искусствоведения, известного музыкального критика Ларисы Данько с талантливым певцом, получившим мировое признание, и музыковедом Владимиром Миллером, обладателем редкого баса-профундо. Из этого исключительно информативного интервью читатель узнает много нового не только о творчестве Владимира Миллера, но и о возрождении церковной музыки в современной России. Для автора этих строк, а, может быть, не только для него, откровением стало, что известный исполнитель русских песен за пределами России Иван Ребров, обладатель баса-профундо, был немец чистой воды и его настоящее имя Ганс Риппер. Кто бы в это мог поверить, когда видел этого талантливого исполнителя русских песен выходящим на сцену в собольей шубе и шапке, да с бутылкой водки в руке.
Вторая статья этой рубрики – музыковеда Иосифа Райскина “Валерий Гаврилин как зеркало культурной революции” – знакомит читателей альманаха с творчеством истинного мэтра современной российской музыки.
В пятом номере альманаха публикуется завершающая часть воспоминаний русского морского офицера Бориса Бьеркелунда, охватывающих период 1918–1919 годов. Перед нами предстает жизнь бывшей блестящей столицы Российской империи после большевистского переворота: город практически вымирал. Как пишет Бьеркелунд, из двух с половиной миллионов жителей к началу 1919 года в городе осталось всего шестьсот тысяч. Трудовая повинность, обыски, расстрелы всех тех, кого причисляли к буржуазии, голод и лишения – все эти “прелести” нового строя красочно описаны в мемуарах. Их автор, финский швед по происхождению, репатриировался затем на родину в Финляндию. Однако после окончания Второй мировой войны был выдан Советскому Союзу и 10 лет провел в ГУЛаге. Бьеркелунд, вернувшись после отсидки в Финляндию, намеревался продолжить свои воспоминания и рассказать о Кронштадтском восстании 1921 года и ряде других событий, но болезнь и преждевременная смерть не позволили осуществить замысел. Надо также отметить очень интересные пространные комментарии к этим воспоминаниям их публикатора С. Манькова.
Рубрика “Далекое – близкое” в этом номере альманаха представлена материалами Русского Зарубежья. Среди них самым интересным мы считаем “Город-Мусс” Сергея Голлербаха. Это эссе – логическое продолжение книги художника “Свет прямой и отраженный. Воспоминания, проза, статьи”, которая вышла в свет в 2003 году, и ряда мемуарных эссе, которые постоянно публикуются в “Новом Журнале”. Новые воспоминания живописец, график, художественный критик и эссеист Голлербах посвятил происхождению своей семьи, раннему детству и юности, которые он провел в Царском Селе под Петербургом. Редко кто из нетитулованных граждан бывшей Российской империи, а затем Советского Союза, мог проследить своих предков далее деда, – Сергей Голлербах сумел отыскать корни своей семьи в России с 40-х годов ХVIII века, когда его прадед, бывший солдат армии Наполеона, решил из Баварии переселиться в Россию. Эссе прекрасно иллюстрировано фотографиями и рисунками из богатого художественного архива автора.
В этой же рубрике представлена статья многолетнего редактора журнала “Кадетская перекличка” Игоря Андрушкевича, в которой подводятся итоги 38-летнего существования этого издания, завершившегося на 80-м номере в 2009 году. Журнал издавался с 1971 года Объединением русских кадет за рубежом. Здесь же, в альманахе, помещена редакционная статья из последнего номера журнала “Kоренные противоречия западной цивилизации”.
Интересна и последняя статья этой рубрики английского историка Нила Кунта о православной Англии. В качестве гостя номера в пятый выпуск альманаха приглашен философ и теоретик искусства из Франции Филипп Серс. Он изложил свое представление об искусстве в интервью с заместителем главного редактора Татьяной Ковальковой и в статье “В поисках абсолютного образа”. Гостем рубрики “Философский пароход” стал кинорежиссер Константин Лопушанский. В беседе с двумя философами, Д. Орловым и Т. Горичевой, он рассказал о своих взглядах на призвание художника в современном мире.
Как и во всех предыдущих выпусках, в альманахе представлена проза и поэзия, очерк Елены Травиной о “русской” Финляндии и другие материалы. Общее впечатление об альманахе весьма положительное: серьезные, добротные статьи, интервью, эссе, проза и поэзия. Привлекает внимание и полиграфия альманаха, удачной находкой издателей мы считаем своеобразное приложение к книге – диск “Из жизни Достоевских”. Следует пожелать издательскому коллективу альманаха удержать высокий интеллектуальный, познавательный, художественный и оформительский уровень “Русского мiра”. А в перспективе следовало бы привлечь к участию в альманахе больше представителей самой многочисленной русскоязычной диаспоры – из США.
Илья Куксин
Иерусалимский библиофил. Альманах. Вып. 4. Cост., гл. ред. Л. Юниверг. – Иерусалим. 2011. 560 с., илл.
С момента появления предыдущего, третьего, выпуска “Иерусалимского библиофила”, прошло пять лет; он давно уже стал раритетом среди любителей книги. Уверен, такая же приятная и почетная судьба ожидает и это издание, как всегда, с любовью и тщанием подготовленное редакцией во главе с многолетним председателем Иерусалимского клуба библиофилов, директором издательства “Филобиблон”, книговедом Леонидом Юнивергом.
Хочется сразу отметить характерную особенность альманаха: издательство “Филобиблон” сделало произведение книжного искусства, где все – обложка, макет, расположение материала, изобразительный ряд, бумага палевого цвета – подчинено цели создания единого внутреннего пространства книги, ее особого аромата, ее художественного образа.
Обложка (на сей раз темно-бордовая), на которой изображен иерусалимский лев, несущий стопку книг (художник – Ителла Мастбаум), традиционна для издания. Внутренние стороны обложки покрыты, словно водяными знаками, изображениями уменьшенных фрагментов иллюстраций к различным статьям альманаха. Изящно закомпанованные и подцвеченные в тон обложки гравюры, экслибрисы и титульные листы старинных книг сразу вводят в графический мир нового альманаха. На его содержание настраивает и авантитул, где впервые публикуется “Ода библиотеке” Константина Кикоина, исполненная в классическом стиле. А на фронтисписе нас встречает репродукция красочной обложки монографии Аялы Гордон, посвященной иллюстрации в еврейской детской книге первой четверти ХХ в. (Иерусалим, 2005). На ней изображен трогательный козленок, заглядывающий в старинный фолиант. И тут же, в скобках, дается отсылка к статье известного иерусалимского искусствоведа д-ра Э. З. Ганкиной “История художественной книги для детей и ее изучение” – самой объемной (43 страницы) и фактологически насыщенной статье альманаха, которую по праву можно назвать минимонографией.
Едва ли не каждая статья альманаха (насчитывающего свыше 550 страниц!) заслуживает отдельного разговора, но, вынужденный ограничиться размерами рецензии, хочу обратить внимание читателей лишь на некоторые из них. Так, в статье Ольги Фроловой “Судьба одного издания (о еврейской Библии XVII века из фондов Российской национальной библиотеки)” рассказывается о “путешествии во времени” Библии на иврите, выпущенной в 1630 году первым в Голландии евреем-типографом Менаше Бен-Исраэлем, который был к тому же известным теологом и философом. Интересна судьба книги, которую можно проследить благодаря экслибрисам и владельческим записям. Так, первым владельцем Библии оказался епископ Олаф Лаурелиус. После его смерти вся его библиотека попала в руки какого-то невежественного аптекаря, использовавшего ценные издания в качестве оберточной бумаги. Библия была продана Йохану Буреусу, заведующему Королевской библиотекой Швеции, а затем перешла к зятю библиотекаря, Аксехъелму. Интересно, что Буреус и его зять возглавили набиравшее силу общеевропейское движение того времени за сохранение и описание памятников старины. Сам же Буреус был полиглотом, писал стихи, увлекался всевозможными науками и даже каббалистикой. А в конце жизни распродал все свое имущество, поскольку не сомневался в близком наступлении конца света… Затем следы книги теряются, и она снова возникает уже в конце XVIII века в собрании графа Сухтелена – голландца, известного библиофила, собравшего прекрасную библиотеку и сделавшего блестящую карьеру в России в качестве военного инженера. И, наконец, после его смерти, Библия оседает в крупнейшей библиотеке Петербурга… Какие типичные и в то же время яркие судьбы истинных книжников, отраженные, как в зеркале, в судьбе уникальной книги!
В свою очередь, статья Марка Шейнбаума “Львовские книжники” вводит читателей в книжный мир Львова первой половины прошлого века, где большинство букинистов были евреями, да и магазины их размещались на одной и той же улице Стефана Батория. Красочно описывается книжный быт, взаимоотношения между продавцами и клиентами, сама атмосфера этих магазинов, пропахшая книгами, освещаемая газовыми лампами, одухотворенная седовласыми и почтенными старцами, исчезнувшими навсегда в черной яме Катастрофы… А подобранные к месту иллюстрации, словно на машине времени, переносят нас в ту, навсегда ушедшую эпоху.
Безусловно, одним из лучших материалов альманаха является очерк Баруха Йонина, посвященный жизни и разносторонней деятельности Залмана Шокена – крупного бизнесмена и выдающегося деятеля раннего сионизма, подлинной страстью которого было просветительство и библиофильство. Статья “Залман Шокен и его еврейский книжный мир” подробно рассказывает о многосторонней деятельности этого незаурядного человека, создавшего в первой трети прошлого века в Германии процветающую торговую империю и одержимого идеей пропаганды и сохранения национального книжного наследия народа. Помимо осуществления грандиозного проекта издания на немецком языке Библии в переводах выдающихся еврейских философов Мартина Бубера и Франца Розенцвейга, издательство Шокена печатало на иврите и по-немецки лучшие произведения еврейской и мировой художественной литературы, научные, философские и исторические работы, даже книжки для детей. И, как справедливо отмечает автор статьи, “все книги были оформлены с тонким вкусом и отличались высочайшим типографским качеством”.
Барух Йонин описывает и состав уникальной библиотеки Шокена, которая с 1936 г. и по сей день располагается в Иерусалиме, в здании на улице Бальфур, специально построенном для нее известным архитектором и другом Шокена Эрихом Мендельсоном. Библиотека хранит поистине бесценные сокровища. Но жемчужиной коллекции знаменитого библиофила, несомненно, являлся так называемый “Танах Шокена” XIII века, представляющий собой шедевр рукописного и живописного средневекового искусства. Особую известность приобрел знаменитый фронтиспис этой книги, на котором размещено 46 красочных миниатюр, изображающих сцены на сюжеты из Торы.
Среди выдающихся печатных книг коллекции Шокена первое место по праву принадлежит первому полному изданию Вавилонского талмуда, напечатанному в Венеции знаменитым типографом Даниэлем Бомбергом в 1520–23 гг. Это издание послужило образцом для всех последующих изданий Талмуда. Автор статьи делает обширное отступление, посвященное деятельности Бомберга – этой выдающейся личности эпохи Ренессанса. И снова, как и во многих статьях альманаха, судьба человека оказывается неотделимой от судьбы его книг. А замечательный по красоте еврейский шрифт, созданный Бомбергом, служил печатникам верой и правдой еще многие столетия. И недаром в издательстве Шокена его применяли для отдельных, эксклюзивных изданий на иврите.
Следует отметить важную особенность альманаха – перекличку и развитие тем в рамках не только одного издания, но и серии альманахов в целом. На это указывают ссылки и примечания к статьям, сама повторяющаяся от выпуска к выпуску структура альманаха. И все же, наряду с традиционными рубриками – “Книга: история и современность”, “Библиотеки и библиофилы”, “Искусство книги”, “Экслибрис”, “Библиография” и “Библиохроника” – уже во второй раз появляется новый раздел альманаха – “Русское книжное дело в Израиле”. Его цель – изучить и сохранить для потомков столь яркое и характерное именно для Израиля явление, достигшее своего апогея в последние 20 лет с приездом из бывшего СССР свыше полумиллиона эмигрантов. Этой теме посвящены мемуарный очерк М. Клайнбарта “Взлет и падение издательства ▒Лексикон’”, эссе М. Генкиной “Дизайн Андрея Резницкого” и журналистские зарисовки П. Люкимсона о букинистических магазинах Израиля “Путешествие по ▒Острову книжных сокровищ’”.
В разделе “Библиотеки и библиофилы” выделяется статья Александра Громова “▒Евгений Онегин’ из Нью-Йорка”. Известный знаток и собиратель книжной “Пушкинианы”, Громов знакомит читателей не только с самим оригинальным библиофильским изданием 1943 года, но и с эксклюзивным американским издательством Limited Editions Club, созданном в 1929 г. и выпустившем до наших дней свыше 600 изданий мировой классической литературы с иллюстрациями лучших современных художников, в том числе П. Пикассо, А. Матисса и Р. Кента. Пушкинскую тему в альманахе удачно дополняет обзорная статья Ярослава Костюка “Поэма А. С. Пушкина ▒Гавриилиада’: издания, переводы, иллюстрации”, в которой автором выявлены не только российские, французские, немецкие и чешские издания, но и две израильские книги 1962 и 2006 гг.
В четвертом выпуске неизменная тема альманаха – память, “мемориам” – не выделена в отдельный раздел и, тем не менее, о ней следует сказать особо, поскольку в альманахе напечатано несколько статей, посвященных памяти известных библиофилов. Среди них выделяется подборка очерков и воспоминаний, посвященных памяти бывшего москвича, замечательного книжника Бориса Розенфельда (1932–2008), страстного библиофила, прекрасного человека, настоящего русского интеллигента, создавшего в Сан-Франциско Клуб библиофилов, который смог стать центром русской культуры, спасительным якорем для эмигрантов старшего поколения, волей судеб оказавшихся в США. В память о нем Клуб теперь носит его имя.
Следует упомянуть и обстоятельную статью Леонида Юниверга в разделе “Книга-событие”, посвященную выходу в свет в 2009 г. альбома-каталога “Рандеву: русские художники во французском книгоиздании первой половины ХХ века” (авт.-сост. М. Сеславинский). Юниверг с восторгом истинного библиофила описывает это уникальное подарочное издание, выполненное с размахом и вкусом, в котором представлены работы 33 русских художников-эмигрантов, работавших по заказу крупнейших французских издательств над художественно иллюстрированными изданиями. Обстоятельна и информативна статья автора-составителя, проливающая свет на некоторые ранее неизвестные страницы деятельности художников первой русской эмиграции в Париже. Так, с французскими издателями сотрудничали от 130 до 150 русских художников. “Немногим удалось получить серьезные книжные заказы, но тем, кто сумел завоевать симпатии издателей и читателей (особенно библиофилов), довелось быть востребованными на протяжении долгого времени”, – отмечает автор рецензии. Этот список возглавляют Иван Лебедев (80 книг), Федор Рожанковский (76) и Марк Шагал (50). Интересно, что из старой гвардии “Мира искусства” лишь Иван Билибин оказался достаточно востребован – он проиллюстрировал 15 книг. Нельзя сказать, что и ведущие русские писатели эмиграции не были востребованы французскими издателями. Так, с 1920 по 1940 год Д. Мережковский опубликовал на французском языке 25 книг, М. Алданов – 11, Ив. Бунин – 10, Куприн – 9. Переводились и издавались произведения М. Осоргина, Б. Зайцева, Н. Тэффи, А. Аверченко и ряда других русских писателей-эмигрантов.
Об иллюстрациях альманаха надо сказать особо – они многочисленны, но не избыточны и выполняют важную роль. Подобранные со вкусом и знанием дела, они служат связующими звеньями между книгой и жизнью, погружают читателей в атмосферу той или иной эпохи, делают явной неразрывную связь судеб книг и судеб людей. Хотелось бы привлечь внимание и к другим материалам альманаха, но не следует отнимать у читателей радости личного знакомства с этим незаурядным изданием.
Александр Любинский
Варшавский В. Незамеченное поколение. – М.: “Русский путь”. 2010. 544 с.
“Мы несколько месяцев жили ▒под знаком’ или ▒в эпоху Варшавского’”, – так писал знаменитый историк русской литературы Глеб Струве после того, как в 1956 году в нью-йоркском Издательстве имени Чехова увидела свет книга Владимира Сергеевича Варшавского “Незамеченное поколение”. Появление этого труда было равносильно разорвавшейся общественной бомбе. Варшавский задал прямые и честные вопросы своим соратникам по изгнанию. “Это первое и до сих пор единственное исследование об идейных и духовных движениях среди ▒эмигрантских сыновей’, родившихся в России, но почти еще детьми очутившихся в изгнании”, – писал он в издательство, представляя свой труд.
Владимир Варшавский принадлежал к неистребимой плеяде российских правдоискателей, тех, кто всегда во всем хотел “дойти до самой сути”. Сын присяжного поверенного и драматической актрисы, он покинул Россию на одном из последних пароходов из Севастополя в 1920 году. Ему было всего 14 лет. Успев застать Гражданскую, Варшавский навсегда сохранил ненависть к насилию. Он окончил Русский юридический факультет в Праге, но затем на долгие годы его новой родиной стала Франция. Впоследствии, уже после Второй мировой, военный министр правительства де Голля наградил его, русского героя, Военным крестом с серебряной звездой за мужество во время боев с гитлеровцами. Перед этим, попав в плен, Владимир Сергеевич несколько лет провел в нацистском концлагере, где уцелел каким-то чудом.
Его отцу повезло меньше. С радостью встретив победу 1945 года, он, старый юрист, был арестован МГБ вместе со многими другими русскими эмигрантами. Впоследствии до Варшавского доходили слухи о том, что кто-то встречал отца в лагере в Караганде, но ничего точно он так и не узнал. Тот просто исчез в необозримой пропасти ГУЛага.
Сам Варшавский в 1951 из Франции перебрался в США. Именно здесь он создает книгу о своем времени, о тех, кого знал по Парижу, о своих друзьях и недругах. “Незамеченное поколение” – огромная панорама духовной жизни русского Парижа, многочисленных кружков и литературных направлений эмиграции. Варшавский показывает и евразийцев, и тех, кого сначала привлекла идея фашизма, но потом привело в ужас его воплощение. Пишет о своих друзьях – о Борисе Вильде, замученном в концлагере, о героях Сопротивления матери Марии и Ариадне Скрябиной, дочери великого русского композитора; пишет о поисках новых путей, об осмыслении случившегося, о бесконечных спорах в парижских кафе и на страницах газет и журналов, о “царстве Монпарнасского королевича”, гениального поэта Бориса Поплавского, нелепо погибшего от наркотиков…
Варшавский яростно отрицал любую возможность сотрудничества с тиранами. Он был очень точен в формулировках и оценках: “Пусть нам теперь не говорят, что сталинизм с его приправами нужно принимать ▒ради государства’. Не таюсь: государственником я был и таковым остался, но только не на русский манер. Кровавая каша 1917 года меня не прельщает ничуть”.
Последние годы жизни Варшавский работал в Мюнхене на радио “Свобода”, затем поселился в швейцарском местечке Ферней-Вольтер, где его жена Татьяна Георгиевна получила место переводчицы в международной организации. Даже уйдя на пенсию, он очень много писал, готовил новую редакцию “Незамеченного поколения” и другую книгу – “Родословную большевизма”, навеянную, судя по всему, его любимым Бердяевым. Но завершить ничего не успел.
И вот сегодня Татьяна Георгиевна Варшавская передала в Дом Русского Зарубежья имени Александра Солженицына архив мужа, среди материалов которого и была бесценная рукопись нового варианта книги. К печати в московском издательстве “Русский путь” ее подготовили известные российские исследователи Зарубежья Мария Васильева и Олег Коростелев. В книгу включена полемика, которая разразилась после выхода книги в свет в 1956 году; гневные статьи Кусковой, Слонима, Аронсона, Яновского, появившиеся, в основном, на страницах газеты “Новое русское слово”, а также письма, сохранившиеся в архиве Варшавского. Среди них выделяется блистательное послание Вадима Андреева: “Наше поколение оказалось как бы вырезанным из истории – и русской, и иностранной. Мечтатели и чернорабочие на заводах, бездельники и шоферы такси, монпарнасские ▒сидельцы’ и наборщики, всю ночь напролет проводившие в типографиях, – всех нас объединяло лишь одно: верность русской культуре, русскому языку – наша русскость, никому, кроме нас, не нужная. Перед нами стоял соблазн денационализации – в конце концов, легко было включиться в жизнь страны, нас приютившей, и кое-кто соблазнился: чуть не треть получивших за последние двадцать лет Гонкуровскую премию – писатели русского происхождения. Казалось бы, нам легко было перестать быть ▒незамеченным поколением’, а вот мы предпочли остаться русскими, писать по-русски, даже весь мир любить впустую – по-русски. В большинстве своем мы устояли перед соблазном денационализации”… Мы устояли – так хочется сказать после этой удивительной книги.
Виктор Леонидов
Юлия Горячева. Новая Россия – соотечественники Зарубежья: Единое культурное пространство. – М.: “Этносфера”, 2012
Появление этой книги следует считать событием в процессе правильной, беспристрастной исторической оценки двух величайших трагедий, постигнувших Россию в XX веке. Одной из них стала последовавшая за Октябрьской революцией Гражданская война. Она расколола Россию на два лагеря: белый и красный. Несколько миллионов русских людей покинуло родину и нашло политическое убежище в других станах. Там большинство из них, не теряя надежду вернуться в свободную Россию и не дождавшись этого, и закончило свой беженский путь… “Белые рыцари” – нередко называли за рубежом участников Белого движения. “Белобандитами” заклеймила их тогдашняя советская власть.
По прошествии двадцати с небольшим лет новая катастрофа постигла русский народ: Вторая мировая войны. Захват немцами больших территорий Советского Союза, пленение сотен тысяч бойцов и насильственный вывоз населения на принудительные работы в Германию были результатом этой войны. Все военнопленные, а также те, кто не по своей воле оказался в стане врага, были объявлены советской властью “изменниками родины”. По мере отступления немецкой армии сотни тысяч людей, боясь репрессий, вынуждены были двинуться на Запад. Освобожденные западными союзниками на территории Западной Европы, они получили название “перемещенных лиц”, ди-пи в английском сокращении этих слов. Сами они считали себя второй волной российской эмиграции. Тяжелый “железный занавес” отделял их, как и эмигрантов первой волны, от родины. К счастью, времена меняются, клейма отпадают, исчезает и деление на “мы” и “они”.
Юлия Горячева, автор рецензируемой книги, назвала свою книгу “Новая Россия”. Почему? Совершенно ясно, что в России люди до сих пор еще плохо осведомлены о жизни и деятельности русских эмигрантов. Еще более значителен подзаголовок книги: “Единое культурное пространство”. В какой-то степени русская эмиграция обеих волн, о которых идет речь, имеет свои пространственные “климатические зоны”… Жизнь в Югославии, Польше, Франции, в Соединенных Штатах создавала разные условия и возможности, придавая творчеству русских эмигрантов некоторый местный оттенок. Но, взятое вместе, это творчество составило единое культурное пространство Зарубежной России.
А теперь о самой книге. Она прекрасно издана, со множеством великолепных цветных репродукций и с редкими фотографиями. Посвященная русской эмиграции, она включила и большую главу “Французский Иван Калита” – о человеке, никогда эмигрантом не бывшем: это известный французский профессор-славист Ренэ Герра. Он с юношеских лет был знаком с русскими эмигрантами, полюбил русский язык и культуру и еще с молодых лет стал собирать картины, рисунки и книги русских эмигрантских художников и писателей, живших во Франции. Он делал это в те времена, когда русская эмиграция считалась “обломками Империи” и ее творчеству не уделяли внимания. Обладая безупречным чутьем коллекционера и исторической прозорливостью, профессор Герра знал, что наследие русской эмиграции будет в конце концов оценено. Сейчас у него в частном музее находится одна из ценнейших в мире коллекций русского искусства. Много редких фотографий и иллюстраций в книге взято из этой коллекции.
Книга состоит из ряда глав, названия которых я приведу целиком, – они дадут читателю представление о феномене единого культурного пространства. После предисловия, которое написано Виктором Москвиным, директором Дома Русского Зарубежья им. Солженицына в Москве, следуют 18 глав: “Легион чести”; “Русское дело за рубежом: Становление единого образовательного пространства”; “Новые вехи русского пути”; “Иван Савин. Поэт Белой Мечты”; “Генерал Беляев – почетный гражданин Парагвая”; “Николай Фешин. Художник двух континентов”; “Небо и Небеса авиаконструктора Игоря Сикорского”; “Владимир Зворыкин – отец телевидения”; “Русские Герои Французского Сопротивления”; “Фонд Александры Толстой”; “Тревога. Родина. Судьба” (о художниках-абстракционистах – Викторе и Михаиле Лазухиных); “Подданная государства Поэзия” (о поэтессе Валентине Синкевич); “Елена Золотницкая: ▒Творчество – дело личное’”; “Человек Года из Сиэтла” (о исполнительнице русских народных песен Юлиане Светличной); “Французский Иван Калита” (о Ренэ Герра); “Русская Калифорния”; “Святой Афон”. Книга заканчивается статьей философа Ивана Ильина “О русской идее”.
Нельзя не обратить внимание на то, что в некоторых строках книги заметен легкий налет романтизма. Думаю, что для Юлии Горячевой и для других представителей молодого поколения россиян судьбы эмигрантов овеяны романтикой. Так, пожалуй, и должно быть, когда с любовью смотришь назад в прошлое. Много места в книге отведено жизни русских эмигрантов в Югославии. Для многих из них Россия закончила свое существование с Октябрьской революцией, но они сохранили идеи и образы жизни в царской России. В книге помещены замечательные четкие групповые фотографии педагогов и учащихся Русско-сербской гимназии в Белграде и белградской Русской начальной школы. В Югославии существовали русские кадетские корпуса и Институт благородных девиц. “Югославская Россия” была одной из “климатических зон” нашего Зарубежья, отличавшаяся от русской эмиграции во Франции, Чехословакии или Америке. Как всякое общество, русская эмиграция не была однородной. Людей разделяли взгляды на прошлое, оценка настоящего и прогнозы на будущее. Но всех объединяла озабоченность судьбой России, их родины, их отечества. Со временем отодвигались на задний план бытовые детали и оставалось главное: желание сохранить в себе и в своих детях то, что академик Лихачев называл “духовной оседлостью” в жизни на чужбине.
В главе “Русские Герои Французского Сопротивления” мы узнаем о русских людях, активно боровшихся с нацистскими оккупантами во Франции и о гибели многих из них. Так погибла молодая красивая женщина – Вера (Вики) Оболенская, казненная на гильотине за участие во французском Резистансе. Ее биограф и родственница радиожурналист Людмила Оболенская-Флам, возглавляет в Америке Комитет “Книги для России”, который собирает и пересылает вышедшие за рубежом книги, журналы и архивные материалы. Этой деятельностью Комитет помогает установлению единого образовательного пространства, о котором говорит книга “Новая Россия”. Много интересных исторических фактов содержат главы о русском экспедиционном корпусе во Франции во время Первой мировой войны и о генерале Беляеве, сделавшем так много для южноамериканской страны Парагвай. В главе “Русская Калифорния” автор повествует о знаменитой крепости Форт Росс, в этом году празднуется ее двухсотлетний юбилей. Так же познавательны и интересны главы о двух гениальных изобретателях – авиаконструкторе Игоре Сикорском и “отце американского телевидения” Владимире Зворыкине. Есть глава о поэтессе второй волны эмиграции Валентине Синкевич, авторе ряда поэтических сборников и книг эссеистики. Она также постоянный автор “Нового Журнала”.
“Творчество – дело личное”, – справедливо говорит на страницах книги художница Елена Золотницкая, прошедшая, как и почти все русские художники-эмигранты, нелегкий путь “нахождения себя” на незнакомой почве. Вопреки существовавшему в свое время мнению, что художник творчески увядает, оторвавшись от родной почвы, художники-эмигранты плодотворно работали и продолжают работать в Зарубежье, часто не теряя духовной связи с Россией.
Я не буду касаться всех глав книги, но скажу несколько слов о русском искусстве в Америке, так как в России меня часто спрашивали, какое влияние оно оказало на американское искусство. Ответ мой таков: в русском искусстве нет какого-нибудь “метода Станиславского”, который, как мы знаем, повлиял на сценическое мастерство американских актеров театра и кино. Русские художники-эмигранты не внедряли свой “стиль”, но будучи преподавателями во многих художественных школах, они давали своим студентам нечто более важное: поиск художественной правды, не рассчитанный на материальный успех и на известность. Русское правдоискательство – вот в чем заключается их вклад в культуру Соединенных Штатов.
Книга Юлии Горячевой заканчивается главой “Святой Афон” и статьей Ивана Ильина “О русской идее”. Скажу о них несколько слов. Мы узнаем, что в 2016 году Афон готовится отметить тысячелетие прибытия русских монахов на Святую гору и основание там монастыря. Как бы ни относился человек к религии в целом, и к Православию в частности, роль Православия в истории России велика и неоспорима. Его исторический путь был сложен и нелегок. Православная Церковь подвергалась гонениям, испытывала искушения, но именно к ней обращался русский народ в тяжелые для него времена. Вспомним, что в самый разгар войны с гитлеровской Германией были открыты тысячи церквей, прекратились гонения на духовенство и много оставшихся в живых репрессированных духовных лиц, вернулось из ссылок. Громадное значение имела Православная Церковь и в жизни русских эмигрантов. Это ведущая роль и до сих сохраняется за Церковью, служащей противовесом излишествам свободы и терниям эмиграции.
А вот слова Ивана Ильина: “Русская идея есть идея сердца. Идея созерцающего сердца. Сердца, созерцающего свободно и предметно; и передающего свое видение воле для действия…” Иван Ильин продолжает спор, возникший еще во времена петровских реформ и продолжившийся западниками, славянофилами и евразийцами. Вопрос “кто мы и куда нам идти?” – актуален и по сей день. “Мы Западу не ученики и не учителя” –заметил философ.
В заключение позволю себе высказать свою мысль о русском языке. Многие люди в России удивляются тому, что мы, эмигранты, не только не забыли наш родной язык, но хорошо говорим на нем. Одной из заслуг Русского Зарубежья следует считать сохранение классического русского языка, данного ему классиками отечественной литературы и не засоренного “канцеляритом” и блатным жаргоном. Я лично знаю людей, родившихся на Западе, но владеющих русским лучше многих жителей нашей родины. Часто не только дети, но и внуки не забывают язык дедов. Безусловно, язык есть живое существо, он меняется, вбирая в себя новые слова и понятия, созданные научно-техническим прогрессом и новыми бытовыми условиями жизни. Все же русские люди, как на родине, так и в Зарубежье, должны стараться сохранить “сердцевину” родного языка – его благозвучность и богатство смысловых оттенков. “Новая Россия” дает повод к размышлениям о будущем нашей русской культуры.
Сергей Голлербах
Francis Wcislo. Tales of Imperial Russia: The Life and Times of Sergei Whitte, 1849–1915. – New York: Oxford University Press. 2011, 314 p.
Среди государственных деятелей Российской империи конца XIX – начала ХХ веков имя графа Сергея Юльевича Витте, несомненно, занимает ведущее место. Его жизнь и деятельность проходила в эпоху модернизации России на рубеже двух столетий и бурных политических событий того времени. Многогранность личности С. Ю. Витте ясно видна из краткого перечисления его должностей в верхних эшелонах власти: первый премьер-министр Российской империи, а до того министр финансов, которому страна обязана превращением рубля в стабильную конвертируемую валюту. А еще ранее – министр путей сообщения, при котором в стране началось бурное железнодорожное строительство. Именно C. Ю. Витте стал инициатором того, что Россия получила Транссибирскую магистраль – самую длинную железную дорогу мира. Назначенный полномочным представителем России после Русско-японской войны, Витте сумел заключить выгодный для страны мирный договор, несмотря на проигрыш в основных сражениях. Именно он был инициатором царского Манифеста 17 октября 1905 года, который впервые в российской истории ввел парламентское представительство. Нельзя не упомянуть имя Витте в проведении реформ в области предпринимательства и рабочего законодательства. Его мемуары, начиная с 20-х годов прошлого столетия, неоднократно издавались в России и за ее пределами. Несмотря на то, что мемуары Витте широко использовались как источник фактических сведений по истории России, исследователи критиковали их за субъективность и не совсем точное описание событий и лиц того времени. Однако многогранность личности и деятельность С. Ю. Витте уже давно привлекала к себе внимание российских и зарубежных исследователей.
За написание портрета этого выдающегося государственного деятеля и реформатора взялся американский историк-русист, профессор Френсис Вчисло (Vanderbilt University). Это не первая его книга по российской истории. В 1990 году в Принстоне вышла в свет капитальная монография Вчисло Reforming Rural Russia: State, Local Society and National Politics. 1855–1914. Ныне не одно исследование этого периода не обходится без использования его материалов.
Автор книги много времени и внимания посвятил источникам для своего нового исследования. Прежде всего он проработал мемуары Витте и его труды в различных областях деятельности и практически все, что писали в России и за рубежом его современники и историки. Затем Вчисло обратился к обширному архиву Витте, который оказалcя после его смерти в разных странах, в том числе в России и США. Еще в 1960-х годах прошлого века советские исследователи Б. В. Ананьич и З. Ш. Ганелин в работе “Опыт критики мемуаров С. Ю. Витте” изложили историю публикации его известных мемуаров. Впервые воспоминания частично вышли в США в начале 1920-х годов, затем в Берлине в эмигрантском издательстве “Слово” под редакцией И. В. Гессена (как утверждает Вчисло, друга семьи Витте) один за другим вышли три тома мемуаров. Вскоре они были переизданы в СССР с предисловием и комментариями советского историка Покровского. (Интересны в этом издании комментарии Гессена и небольшое предисловие вдовы Витте.) Затем трехтомник мемуаров С. Ю. Витте несколько раз переиздавался в СССР и современной России.
Как известно, после отставки в апреле 1906 года Витте много времени жил в Германии, Франции и Бельгии. Там он и надиктовывал свои мемуары. Последний российский император Николай II знал, что Витте пишет мемуары и очень желал ознакомиться с ними. После кончины Витте все его бумаги были опечатаны, в его особняк явились генерал-адъютант императора и представитель полиции. Они тщательно просмотрели архив Витте, однако мемуаров не нашли. Через своего представителя Николай II обратился к вдове Витте с просьбой ознакомить его с мемуарами, но она отказала. Нелегально российские агенты во Франции в отсутствии хозяев проникли в дом Витте, но и они никаких документов не нашли. Как впоследствии оказалось, вдова хранила рукопись в банке. Как документы Витте – основа его мемуаров – попали в США и оказались в известном Бахметевском архиве, неизвестно. Именно Френсис Вчисло передал российским историкам копии документов Витте, которые включали 17 томов под названием “Воспоминания (рассказы и стенографические записи) графа Сергея Юльевича Витте” (1911–1912) и “Записки графа Витте” (1907–1912). В рассматриваемой книге Вчисло многочисленные ссылки на эти материалы обозначены индексом SZ для “Воспоминаний” и ZGV – для “Записок”. Все эти материалы были переданы в Санкт-Петербургский институт истории РАН. Здесь была создана редакционная коллегия, в которую вошли уже упомянутые российские историки Ананьич, Ганелин и Вчисло. Именно они подготовили к изданию трехтомник “Из архива С. Ю. Витте. Воспоминания”, который вышел в свет в 2003 году в Санкт-Петербурге.
Однако Вчисло не ограничился этим. Он много времени проработал в различных архивах России, где находились материалы о жизни и деятельности С. Ю. Витте. Книга в результате получилась исключительно информативной и насыщенной такими деталями, о которых раньше никто не писал. Следует согласиться с мнением Френсиса Вчисло, который рассматривает свою книгу как полноценное исследование истории Российской империи конца XIX – начала XX веков на фоне биографии одного из выдающихся государственных деятелей того времени, графа Сергея Юльевича Витте. Вчисло оценивает Витте как фигуру европейского масштаба, подобную Бисмарку в Германии.
Книга состоит из введения, пяти глав, заключения, примечаний к каждой главе, библиографии, а также авторского и предметного указателей. Особенно хочется остановиться на примечаниях. Они занимают 47 страниц и во многих случаях основаны на вышеназванных SZ / ZGV и материалах, которые Вчисло разыскал в российских исторических архивах. Очень интересна и библиография, занимающая 19 страниц книги. Вчисло широко использовал в своей книге, кроме материалов Витте, практически все, что написали о нем российские и зарубежные исследователи. Он прослеживает жизнь своего героя с детства до кончины.
Сергей Витте был советником двух последних императоров Российской империи. Но если Александр III прислушивался к рекомендациям своего советника, которого ценил за прямоту и откровенность, то Николай II, как утверждает Вчисло, не понимая того, что страна нуждается в реформах, не проникся и реформаторской деятельностью Витте. Между императором и его советником возникло и личное неприятие, императрица же Александра Федоровна просто возненавидела Витте. Этот конфликт подогревался придворными кругами и консервативной элитой Империи, для которых Витте был чужим по духу. Его даже стали считать республиканцем и революционером. Вчисло полностью опровергает эту сложившуюся “репутацию” и пишет, что Витте, на самом деле, был идеологом Империи, убежденным монархистом, верным слугой правящих императоров. Витте глубоко верил в имперское величие России, считал самодержавие наиболее адекватной формой правления. Чем-чем, а демократом он не был никогда. Служение самодержавию, Империи, царю были не только собственными глубокими убеждениями Витте, но и традицией его семьи. Однако Витте ясно видел, что если не провести необходимых реформ, то монархия может погибнуть. Эти взгляды американского историка корреспондируют с тем, что отметила и вдова С. Ю. Витте в кратком предисловии к первому берлинскому изданию мемуаров: “Мой муж неоднократно говорил своим близким: ▒Я не либерал и не консерватор, я просто культурный человек. Я не могу сослать человека в Сибирь за то, что он мыслит не так, как мыслю я, и я не могу лишать его гражданских прав только потому, что он молится Богу не в том храме, в котором молюсь я’”. Далее Матильда Витте пишет: “При дворе его обвиняли в республиканизме, в республиканских кругах ему приписывали желание урезать права народа в пользу монарха. Землевладельцы его упрекали в стремлении разорить их в пользу крестьян, а радикальные партии – в стремлении обмануть крестьян в пользу помещиков…” Николай II недолюбливал Витте, но не мог без него обойтись. Так, сместив министра финансов и отлучив его от двора, император не нашел лучшего кандидата для переговоров с Японией в США. Витте провел их со свойственным ему блеском. На переговорах он держался, как представитель великой державы, а не как проигравшая сторона. Витте сам признавал, что сумел добиться результатов, которых никто не ожидал. За что Николай II возвел Витте в графское Российской империи достоинство. Правда, поскольку за мир пришлось отдать Японии половину Сахалина, Витте попутно заработал шутливое прозвище “граф полусахалинский”.
Несмотря на то, что Витте стал инициатором царского Манифеста 17 октября 1905 года, который сбил революционную волну в стране, его отправили в отставку. Вчисло считает, что причиной этой отставки послужила все-таки идеологическая, да и психологическая, несовместимость Николая II и Витте. Последний все еще надеялся, что его снова призовут на службу, но надежды не оправдались. На должность премьер-министра был назначен другой выдающийся реформатор России – П. А. Столыпин.
Витте находился в сложных отношениях со Столыпиным. Он считал, что Столыпин просто украл ряд его идей по реформации страны. Это касалось, в частности, знаменитой земельной реформы, да и ряда других, которые были начаты при Витте. Вчисло в своей книге полагает, что частично это обвинение справедливо. Весьма натянутыми были и личные отношения двух министров. Об этом, в частности, свидетельствует отрывок из воспоминаний дочери Столыпина Марии Бок: “Пришел к моему отцу граф Витте и, страшно взволнованный, начал рассказывать о том, что до него дошли слухи, глубоко его возмутившие, а именно, что в Одессе улицу его имени хотят переименовать. Он стал просить моего отца сейчас же дать распоряжение Одесскому городскому голове Пеликану о приостановлении подобного неприличного действия. Папа ответил, что это дело городского самоуправления и что его взглядам противно вмешиваться в подобные дела. К удивлению моего отца, Витте все настойчивее стал просто умолять исполнить его просьбу, и когда папа вторично повторил, что это против его принципа, Витте вдруг опустился на колени, повторяя еще и еще свою просьбу. Когда и тут мой отец не изменил своего ответа, Витте поднялся, быстро, не прощаясь, пошел к двери и, не доходя до последней, повернулся и, злобно взглянув на моего отца, сказал, что этого он никогда не простит”.
Рассматривая в целом книгу Френсиса Вчисло, хотелось бы отметить, что она является серьезным исследованием жизни и деятельности выдающегося реформатора России, каким был С. Ю. Витте, а также такого весьма сложного периода истории страны, как конец XIX – начало XX веков. Заслугой автора книги является и то, что он ввел в научный оборот много новых материалов о Витте; на их основе вышел ряд книг в России и за ее пределами. Так, Институт экономики РАН подготовил и издал пятитомник “С. Ю. Витте. Собрание сочинений и документов”, а совсем недавно, в ноябре 2011 года, Московскому институту экономики, менеджмента и права присвоено имя С. Ю. Витте – ныне он называется Московский Университет имени С. Ю. Витте.
Илья Куксин
Война / Krieg: 1941–1945. Произведения русских и немецких писателей. Сост. Ю. Архипов и В. Кочетов. – Москва: “ПРОЗАИК”. – 2012. 684 с.
Эта книга – о войне. Причем война увидена глазами противников – русских и немцев, потому и название у сборника двуязычно зеркальное: Война / Krieg. Нужно было пройти 67 годам с момента окончания последней мировой войны, чтобы эта встреча могла состояться, чтобы противники представили друг другу свои “впечатления” от отгремевшей вселенской катастрофы – в форме рассказов и повестей. Совпадают ли их голоса? Что они увидели, глядя с противоположных позиций? Есть ли в этом увиденном что-то похожее? Эти вопросы интересовали меня и как читательницу, и как критика. Вглядимся же в тексты.
Но прежде нужно дать несколько пояснений. Составители сборника включили в него по семь писателей с той и с другой стороны. Авторы – фронтовики, но военное поколение уходит, из живых участников сборника остались только трое: Юрий Бондарев, Даниил Гранин и Зигфрид Ленц. Кроме них, в книге представлены Константин Воробьев, Вячеслав Кондратьев, Виктор Некрасов, Василь Быков, Григорий Бакланов, а также Герберт Айзенрайх, Герт Ледиг, Герд Гайзер, Франц Фюман, Генрих Белль, Вольфганг Борхерт.
В Советском Союзе тема Великой Отечественной войны была сакрализована. Эта тема могла бы и в литературе стать напыщенной и ходульной. Но не стала. И причину я вижу в писателях. Из тех, чьи произведения не включены в сборник, назову Василия Гроссмана, Виктора Астафьева, Алеся Адамовича, Елену Ржевскую, Светлану Алексиевич. Не забудем и плеяду талантливых поэтов военного поколения – Павла Когана, Давида Самойлова, Юрия Левитанского, Юлию Друнину, Булата Окуджаву… их много, и всех перечислить невозможно. Совместными усилиями этих талантливых, мужественных и честных людей “военная тема” зазвучала сурово и правдиво.
Должна похвалить составителей. Они выбрали хорошие тексты. Отмечу также высокое качество переводов. У Константина Воробьева (повесть “Крик”) и у Вячеслава Кондратьева (рассказ “Овсянниковский овраг”) русские, как говорится, “входят в соприкосновение” с немцами. Действие происходит на передовой в самом начале войны. В “Крике” даже обозначено место действия – Ржев. Обе вещи кончаются катастрофой. Лейтенанта Воронова из “Крика” ранят, он попадает в плен и проблематично, сумеет ли выжить. А до того лейтенант видит, как взлетает на воздух, крестьянский домишко – угораздило же деревеньке оказаться на передовой – домишко, где жила его нечаянная и первая любовь Маринка, носящая по случайности ту же фамилию, что и он. В рассказе “Овсянниковский овраг” молодой командир взвода добровольно присоединяется к “безнадежной” разведке, чтобы уйти от назойливого вопроса: правильно ли он сделал, отдав тело убитого им немца его брату для захоронения. Надо знать еще, что рассказ начинается с фразы “Рябикова не захоронили” и что ночью герою снится сон, в котором он поворачивает убитого, заглядывает ему в лицо… и видит друга детства Мишку Бауэра, соученика по немецкой школе на 1-й Мещанской. Имеет ли солдат право на жалость? Можно ли отдать для захоронения тело “врага”, если свои остались незахороненными? Как совместить свои личные чувства и такое внеличностное явление как война? Ответов в общем-то нет. Муки совести мучат и солдата Вермахта из рассказа “Звери с их естественной жестокостью” Герьберта Айзенрайха. Голодные немцы шарят по крестьянским избам в русской деревне, и в одной избе древняя старуха тайно кормит неприятельского солдата пшенной кашей, после чего он ей клянется, что никому об этом не скажет. Но клятву не сдерживает: избу наводняют его голодные товарищи, в тайнике они находят спрятанную пшенку, и вместе со своим “наводчиком” весело ужинают на глазах у старухи и женщины с грудным ребенком. “Наводчику” не по себе, уже давно он чувствует, что в этой стране происходит что-то роковое, и здесь “не в Сталине дело – в Толстом”. А когда ночью старуха, приблизившись к нему – впавшему от страха в полуобморок – перекрестила его, он окончательно понял, что “побежден до конца… жизни”.
Античная тема возникает в рассказе Франца Фюмана “Эдип-царь”. Не сегодня возник вопрос: как могла такая высокоразвитая нация, как немцы, с их богатейшей культурой, глубокой философией, замечательным искусством, породить уродливое и плоское течение как национал-социализм. И мало того, что породить, – принять его, встать под его знамена? Действие рассказа Франца Фюмана развивается на территории Греции в последний год войны. Герой капитан Н., знаток классической филологии, хочет поставить здесь, на родине Софокла, трагедию “Эдип-царь”. Для постановки великолепные возможности – тут и живая Греция, и большое число образованных начитанных военных, готовых сыграть в пьесе. На протяжении довольно большого рассказа потенциальные исполнители ролей и сам режиссер думают о главном конфликте пьесы: почему Эдип, по неведению нарушивший запреты – убивший отца и женившийся на матери – наказал себя ослеплением? Ведь никто не принуждал его к этому. Рассуждения и споры об Эдипе происходят на фоне будней войны: пожилого крестьянина-грека и его дочь, заподозренных в диверсии, вздергивают на виселице. В конце рассказа капитан Н., кончает с собой, выстрелив себе в оба глаза. Ход рассуждений привел его к следующему выводу: “ныне же занялась заря новой эпохи человеческого права: она близится из балканских ущелий, из перелесков французских маки, с пологих польских равнин и с громом катится из российских далей, чтобы положить конец старому времени, когда люди еще недалеко ушли от зверья…”.
В известном романе Генриха Белля “Где ты был, Адам?” действуют люди разных профессий, в том числе и интеллигенция. Один из цепочки персонажей – большой любитель хорового пения – держит во вверенном ему лагере еврейский хор, так как представители именно этой “неполноценной” расы больше других способны к музыке. Еврейка Илона, исполняющая католический псалом, приводит изувера в ярость. В ней, этой еврейской женщине, он обнаруживвает “красоту, и величие, и расовое совершенство” – черты, отсутствущие в нем самом. “Дрожащей рукой он поднял пистолет… и, не глядя на женщину, выстрелил в упор… – Расстрелять! – заорал он. – К черту! Всех до единого! И хор тоже. К чертям его из барака!” Какой труд души должен предшествовать появлению этой сцены под пером писателя! Можно только восхититься мужеством Белля, Нобелевского лауреата, не щадящего национальных чувств во имя избавления соотечественников от проказы нацизма.
В рассказах русских авторов щемяще звучит тема юности, тянущейся к любви и радости, но получившей взамен военную разруху, окопы, смерть. В “Крике” оба юных Вороновых, он и она, нашедшие друг друга в момент краткого затишья на передовой и мечтающие, чтобы у них все было “как в мирное время”, устраивают “свадьбу”. В избе с выбитыми стеклами усаживаются за стол, невеста, в мороз, надевает белое ситцевое платье, жених выкладывает на стол банку консервов… но перехитрить судьбу не удается, и заканчивается все совсем не по-сказочному, а так, как и бывает на линии фронта… Этот же мотив невозможности любви и счастья там, где царит война, встречаем у Бондарева (рассказ “Незабываемое”). Ординарца Володю, получившего тяжелое ранение, должны увезти в тыловой госпиталь. Его фронтовая любовь, медсестра Лена, остается на передовой. Неожиданное немецкое наступление застает трех офицеров дивизиона из повести Бакланова (“Мертвые сраму не имут”) за стаканом горячего чая, в предвкушении вкусного ужина, в компании молодой женщины-военврача. И опять читатель вместе с героями испытывает горечь от того, что даже короткая фронтовая радость оказывается невозможной. Дивизион срочно поднят по тревоге. “И тогда военврач совсем по-бабьи, по-сестрински притянула к себе Ушакова – он был ниже ее ростом: – Дай я тебя поцелую! Она крепко поцеловала его при всех. За все, чего не было у них и уже не будет”.
У немецких авторов также присутствует тема “фронтовой любви”. В романе Белля она решается и в бытовом ключе, и в романтическом. В словацкой деревне дочка хозяйки Мария и остановившийся на постой немецкий фельдфебель живут как муж и жена, она переселяется в его комнату, готовит ему, они по-семейному ссорятся. Бывший крестьянин, немец обещает хозяйке жениться на ее дочери после войны. Но неспроста после ухода части Мария безутешно рыдает – не видать ей больше ее немецкого мужа! Разыграна одна из “обыкновенных историй”. И в этом же романе главный его герой, по имени Файнхальс, встречает на своем закончившемся гибелью пути “от фронта к дому” венгерскую еврейку Илону, работающую в библиотеке при городской гимназии. Вся история этой любви окутана романтической дымкой – герой “вычислил” Илону по фотографиям разных гимназических выпусков, висящим в вестибюле гимназии. Но назначенное влюбленными свидание не состоится, в гетто облава – и Илоне суждено погибнуть от выстрелов садиста, любителя хорового пения. Обе линии – бытовая и романтическая – смыкаются в рассказе Вольфганга Борхерта “В мае, в мае куковала кукушка”. Молоденький немецкий солдат-оккупант майской кукушечьей ночью стоит под окном женщины, которая не хочет его впускать, но пускает, так как он обещает хлеб для ее детей. Однако любовных ласк в этой истории не будет – паренек засыпает на постели от усталости.
Есть в рассказах и детская тема. И опять на удивление похоже изображают ребенка русские и немцы. Колька, брат Маринки, которому все вокруг любопытно, несмотря на взрывы и хаос из рассказа Константина Воробьева, босой “сын солдата”, влюбленно глядящий на замполита, вырезающего ему ножичком деревянную птицу из повести Григория Бакланова, быковский четырехлетний Гришуня с деревянной лошадкой и маленький немецкий мальчуган из романа Белля, играющий на полу с грузовиком в городишке, увешанном белыми флагами капитуляции, – везде дети остаются детьми. Тема перечеркнутого войной детства, с такой силой воплощенная Владимиром Богомоловым в его “Иване” (по рассказу Андрей Тарковский сделал фильм “Иваново детство”), поднимается разве что в повести Бакланова, где оккупант-постоялец изуверски “учит” белорусского мальчонку “хорошим манерам”.
В произведениях русских писателей показана “неготовность” армии к войне: солдаты на передовой в первый год войны воюют без смены, наступают без прикрытия, голодают, не имеют амуниции. Есть в рассказах и “особисты”, прислушивающиеся к разговорам. “Недреманое око” следит за бойцами даже на линии фронта. В повести “Крик” Маринка сторожит сарай, набитый солдатскими валенками, которые “начальство” по известным ему, начальству, причинам не разрешает раздать солдатам перед боем. Горькая метафора цены человеческой жизни… Так что, хотя немцам чудился в России “Толстой”, ощутим был в ней и “Сталин”.
Тексты немецких авторов тоже содержат некоторые специфические детали. Так например, в них можно прочесть, что немцы на оккупированных территориях платят населению за постой и провизию, что солдаты и офицеры Рейха на фронте много пьют – куда там фронтовые русские сто граммов! Что-то общее нашла я и в двух вещах, посвященных теме долга, неотвратимости наказания, – “закону войны”. Говорю о повести Василя Быкова “В тумане” и рассказе “Конец войны” Зигфрида Ленца. И у белорусского писателя, и у немецкого этот неумолимый “закон” оборачивается абсурдом. Посланный партизанами убить “предателя”, своего старого знакомца Сущеню, Буров не выполняет задания – его настигает немецкая пуля, и Сущеня тащит его на себе по обстреливаемой пуще. Не будучи предателем, Сущеня кончает с собой, так как доказать свою невиновность перед партизанами не может. В сильнейшем рассказе Зигфрида Ленца дело происходит на море, в момент частичной капитуляции Германии, подписанной фон Фриденбургом 4 мая 1945 года. Команда немецкого тральщика, узнав о капитуляции, отказывается выполнять приказания капитана, фанатично исполняющего опасное для моряков предписание командования следовать в Курляндию. Чтобы предотвратить бунт на корабле, штурман смещает капитана, своего закадычного друга, – судно движется в ближайший порт. И в этом порту по законам военного времени трибунал приговаривает штурмана и матроса, “зачинщика бунта”, к высшей мере. В канун окончания войны такой приговор кажется бесчеловечно жестоким. Герои попадают в железную ловушку тупой неумолимости “закона военного времени”.
Одно произведение сборника – “Наш комбат” Даниила Гранина – в компаративистскую схему никак не укладывается. Сравнить его просто не с чем, ибо нет у представленных в книге немецких писателей произведения о нашем времени. Гранин же рисует человека, живущего сегодня, в юности бывшего бравым комбатом; прошедшая война стала для него смыслом существования. Он собирает группу уцелевших однополчан, воевавших на Ленинградском фронте, чтобы вместе с ними проверить свою догадку: у немцев, разбитых его батальоном, не было дотов. Даже сейчас бывший комбат корит себя за смерть нескольких бойцов, полегших по его вине. Герой Гранина, внешне неказистый человек, с авоськой в руке, – один из немногих сегодняшних “потомков” тех русских офицеров, что признавали “нелегкие законы чести, безгласный суд, которым они сами судили себя, приговаривая себя…”. Недаром комбат напоминает рассказчику Барклая де Толли.
Замечательный этот сборник заканчивается рассказом Вольфганга Борхарта “Ради”. Так звали немецкого солдата, погибшего на русской земле. Он является во сне своему боевому товарищу и жалуется, что в России для него все “чужое” – и лес, и камни, и снег. И даже земля на чужой сторонке, кажется ему, пахнет противно. Однако в конце рассказа выясняется, что земля все-таки пахнет хорошо. Земля везде одинакова, и запах у нее хороший, – единственное, что может его испортить, это война. Думаю, что все авторы сборника согласились бы с таким утверждением.
Ирина Чайковская