Мемуарный очерк
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 264, 2011
Валентина Синкевич
От Остра до Филадельфии
Остер, расположенный на берегу Десны, живописной реки, впадающей в Днепр, был в годы моего детства районным городом Черниговской области. Более восьмидесяти лет тому назад – 29 сентября 1926 года – я родилась в Киеве, но своей родиной до сих пор считаю Остер. Здесь жили и умерли мои родители – Алексей Николаевич и Вера Петровна, урожд. Матковская. И здесь во время войны погибла моя единственная сестра Ирина: она была смертельно ранена осколком снаряда при освобождении Остра от немцев. Из Остра, не имевшего тогда даже автобусного сообщения с соседними городами и селами, я попала на Запад.
В Остер, опасаясь репрессий, “сослали” себя родители, потом-ственные киевляне (и дворяне тоже); их социальное происхождение по тем временам было убийственным: мать – дочь генерала царской армии, отец – сын священника. Притом – много родственников за границей, включая знаменитого авиаконструктора Игоря Ивановича Сикорского. Моя бабушка с отцовской стороны была родной сестрой отца Игоря Ивановича. Забегая вперед, скажу, что для меня мой знаменитый далекий родственник так и остался далеким. Я с ним не встретилась, так как понимала, что ему, занятому и очень знаменитому человеку, встреча с какой-то бедной родственницей была ни к чему. Зато я подружилась и довольно часто встречалась с его дочерью от первого брака – Татьяной Игоревной (в замужестве фон Йорк). Наше с ней родство двойное: первая жена Сикорского Ольга Федоровна была моей двоюродной сестрой. Она не последовала за своим мужем в эмиграцию, лишь отправила с его сестрой их дочь Таню.
Мой отец был человеком глубоко верующим: он ежедневно молился, и я замечала, как он, проходя мимо закрытых церквей, всегда снимал шляпу и незаметно осенял себя крестным знамением. Еще до революции он закончил Киевский университет (юридический факультет), но свою профессию юриста считал преступной в советское время, поэтому переквалифицировался: преподавал мате-матику в двух остерских десятилетках. Ему “посчастливилось” умереть своей смертью до начала войны. А мать работала на местной метеорологической станции, зарабатывая гроши, которых ощутимо не хватало на содержание двух дочерей – Ирины и меня. Материально мы всегда жили хуже коренных остерских жителей, так как в революцию родители потеряли все свое имущество. Особенно это коснулось матери, выросшей в богатой семье профессиональных военных.
Я хорошо помню свой маленький тихий Остер, с домиками под соломенной крышей, стоявшими за дощатыми заборами, и за ними обычный для тех мест “садок вышневый коло хаты”, упомянутый в стихах Шевченко. Городок в украинской провинции был действитель-но тихим. Сейчас там есть уже автобусное сообщение с Киевом, а в мое далекое время появление на улице грузовика в туче пыли воспринималось нами, детьми, как событие дня. И вместе с тем, людей и здесь арестовывали за шпионаж в пользу какого-нибудь иностранного государства, о котором местные жители имели весьма смутное представление. От этого ужаса тогда никто не был защищен.
Отец и мать жили под вечным страхом ареста. Мы, дети, рано осознали этот страх, да родители многое от нас и не скрывали. Они серьезно занялись нашим воспитанием: своевременно дали в руки хорошие книги, сумев привить нам непреходящую любовь к чтению. За это я благодарна их памяти по сей день. Мне кажется, что в те далекие зимние вечера при свете довольно тусклой лампы началось мое самообразование, длящееся по сей день. (Формальное образова-ние прервала война.) К шестнадцати годам я была уже хорошо знакома не только с отечественными классиками, но и с классиками мировой литературы. Родители так же крепко привили нам любовь к музыке: сестра хорошо играла на рояле, а я пела, мечтая даже стать певицей, правда, не имея на то достаточных природных данных. Воспитали они в нас любовь и чувство сострадания к “меньшим братьям” – четвероногим, которых я до сих пор опекаю, где бы ни жила и кто бы из их рода-племени ни прибился к моему порогу.
Мы, дети, любили природу, ею справедливо гордился Остер, привлекая летом сонмы дачников, в основном, киевлян. Десну, так же как и Днепр, мог бы воспеть сам Гоголь. Притом в городке находи-лись два великолепных парка, бывших некогда имениями местных богатых помещиков. Летом ходили мы в лес собирать грибы, купа-лись не только в Десне, но и в небольшой речушке Остерка, вода которой, якобы, была целебной. Я останавливаюсь на всем этом так подробно, потому что здесь зародилось то зерно, из которого затем произросло скромное мое творчество, позже ставшее образом жизни. Поэзию я полюбила с детства, вслух и про себя наизусть читала множество стихов и сама стала сочинять их с десятилетнего возраста.
Во время войны и Остер не избежал трагической участи: после взятия Киева 19 сентября 1941 года немцы захватили Остер. Как это произошло? В моем случае, очень просто. Шли бои, соседи и мы с матерью прятались в земляном погребе, где хранились зимой овощи. Он находился во дворе, шагах в пятнадцати-двадцати от нашего дома. Вдруг люк погреба распахнулся и в ослепительном дневном свете мы увидели воспаленные лица немецких солдат с винтовками наперевес. Окрик “Коmm, коmm heraus!” запомнился на всю жизнь. Ясно, что немцы искали советских солдат. Но тогда ничего не было ясно. Мы, женщины и дети, вылезли из погреба, одна старушка держала в дрожащих руках икону, а я мысленно прощалась с жизнью, будучи уверена, что нас тут же расстреляют. Тогда же бросилась в глаза устрашающая немецкая военная форма, чем-то напоминавшая облик тевтонских рыцарей из предвоенного фильма “Александр Невский”. Немецкие солдаты махнули рукой в нашу сторону и побежали дальше.
А для нас затем наступила страшная, холодная и голодная первая (в моем случае и последняя) зима под немецкой оккупацией. Сразу же после начала войны исчезли соль и спички. Без соли можно обой-тись, американские диетологи называют соль и сахар “белой смертью”. Да и дитя природы робинзонов Пятница так и не научился есть пищу с солью. Но ведь не обойтись без спичек, когда нужно растопить печку дровами, – другого топлива в Остре отродясь не видали. А дрова были сырыми. А зима стояла из ряда вон лютая. И голодная тоже: оккупанты конфисковали всю живность: кур, свиней и прочее, чем кормились спокон веков остерские жители. Иногда при этом они выдавали бумажки, удостоверявшие изъятие живности в пользу немецкого вермахта. Но бумажками сыт не будешь. Мы жили, как пещерные жители, поддерживая в очаге огонь и прося у соседей “живого” уголька, если потухал свой последний.
Весной стало полегче: воспетые в старинном романсе “белой акации гроздья душистые” и менее романтичная молоденькая крапива, да еще ягоды шелковицы, жадно нами поглощаемые, должно быть, питали нас какими-то витаминами; мы, конечно, понятия не имели, что эта снедь в Америке не считается съедобной.
Дальше началась вербовка на работы в Германию. Сначала доб-ровольная запись, не давшая оккупантам нужных результатов. После этого начался насильственный вывоз рабочей силы: вылавливали физически здоровых людей на улицах и на базарах, рассылали по домам повестки. В нашей семье из двух сестер одна должна была отправляться в Германию. Осенью сорок второго года мне исполнялось шестнадцать лет, а Ирине было восемнадцать. Я, на вид худосочный и болезненный подросток, от сущих пустяков – с распухшими гландами и высокой температурой, ни одному нормальному человеку не могла показаться хоть какой-нибудь стоящей рабочей силой. Но как ни странно, тще-душная внешность сыграла решающую роль в моей судьбе. Матери посоветовали отправить меня, так как в Чернигове “новобранцев” ждет немецкая медицинская комиссия, отбрасывающая непригодных к физическому труду. Я непременно попаду в эту категорию.
Уже из Америки, через год после смерти Сталина, я написала домой и узнала, что мать умерла за год до того, узнала я и о трагичес-кой смерти сестры. А моя судьба сложилась следующим образом. В августе сорок второго года мы, будущие “остарбайтеры”, шли пешком до Чернигова, нашего ближайшего железнодорожного пункта. Смутно помню это пешее путешествие с ночевкой (или ночевками?) в местных селах. Жалкие наши пожитки тащила не менее жалкая лошаденка. В Чернигове ни о какой медицинской комиссии никто не имел понятия. Всех просто обсыпали дезинфекционным порошком, погрузили в товарные вагоны. Следующая остановка была в Готтенхафене, быв-шей польской Гдыне. Здесь нас погнали в баню, дезинфицировали одежду, остригали наголо, если находили вшей, и снова обсыпали тем же зловонным порошком. Затем повезли в данцигский “арбайтсамт”. Там бесплатную рабочую силу разбирали фермеры. Сначала поразобрали здоровых деревенских девчат (собственно говоря, весь наш “набор” был девичий, парни воевали). Под конец нас осталось двое: я и еще одна девушка-коротышка, тоже ни при каком воображении не похожая на приличную работницу. Мы с ней пытались просить, чтобы нас взяли куда-нибудь вместе. Но никто нашего школьного остерского немецкого не понимал, да никто и не старался понять. (Все это мы с ней вспомнили, когда я побывала в Остре уже во время Перестройки.)
Дальше для меня началась жизнь “остарбайтерин”. Сначала фермерское поле, но здесь быстро заметили, что полевой работник из меня, хоть бей, хоть убивай, – никудышный, и отправили в лагерь, откуда забирали на поденную работу по уборке бюргерских квартир. Тогда я увидела огромную разницу между немецким бытом и нашим советским: по сравнению с немецким наш был нищенским. Еда была скудной, а работа, что и говорить, изнуряла и физически, и морально: выбивание ковров (пылесосов мне не приходилось видеть в то время и в немецких квартирах), мойка полов и окон, бесконечное натирание до блеска медных дверных ручек и прочее. Однако никаким физиче-ским насилиям я не подвергалась. Правда, не встретила и другого: простого человеческого сочувствия ко мне, девчонке, из-за войны попавшей в рабыни. Нам выдали знаки “Ост” – бело-голубые тряпич-ные квадраты с буквами посередине, нашивавшиеся на одежду. Без такого знака остовцам запрещалось выходить на улицу.
Что сказать об остовских лагерях? Они, конечно же, не были худшими из серии этих преступных заведений, расплодившихся в боль-шом количестве на территории Третьего рейха. Мы были работниками-рабами, но все же не смертниками, как насельники концентрационных лагерей, да и большинства лагерей для русских военнопленных. В остальном же лагерь есть лагерь. Иван Елагин, умевший находить мет-кие образы для своего времени, написал о луне, чертящей на голом полу “тоску двухэтажных кроватей”. Действительно, атмосферу всех лагерей можно назвать “тоской двухэтажных кроватей”. Ее, эту тоску, хорошо также изобразил в серии лагерных рисунков дипийских дней бывший харьковчанин художник Юрий Бобрицкий (1917–1998). Он позже эмигрировал в США и здесь стал художником-декоратором нью-йоркского оперного театра Метрополитен.
К концу войны я однажды на улицах Данцига встретила чету послереволюционных русских эмигрантов – Конрада Витальевича и Зинаиду Васильевну Монастырских. Эти бывшие киевляне сыграли большую роль в моей судьбе: во время наступления советских войск они бежали и взяли меня с собой. Таким образом, сняв знак “Ост”, я из “остарбайтерин” превратилась в беженку. Говорить по-русски во время нашего бегства Монастырские мне запретили, и я весь наш путь, как рыба, молчала, дабы не вызвать подозрение в том, что я никакая ни немецкая беженка, а самый настоящий “унтерменш”. К счастью, тогда немцы уже не были сверхбдительны, им было не до того.
И вот мы очутились в Киле. Этот порт беспощадно бомбили аме-риканцы и англичане, оттуда мы еле унесли ноги. Наконец, очутились во Фленсбурге, небольшом городе на датской границе. Думаю, что Монастырские выбрали этот город не случайно: если бы он попал в советские руки, можно было бежать в Данию. А там – что Бог даст. Но Фленсбург, к счастью, очутился в британской зоне Германии. Здесь мы поселились в беженском лагере, ставшем затем лагерем дипийским. Здесь же я вышла замуж за бывшего харьковчанина, анатома и худож-ника-акварелиста Михаила Ильича Качуровского.
Во Фленсбурге мы пережили страшное время насильственной репатриации. Люди спасались, приобретая фальшивые документы и выдумывая фантастические биографии, пытаясь доказать, что они не русские и не восточные украинцы, а какие-нибудь балтийцы, сербы или венгры. Многим эти псевдобиографии спасли жизнь.
Опекали нас две организации: UNRRA (United Nations Refugees Relief Association) и IRO (International Refugees Organization) – на дипийском языке – Ирочка. Комендантом фленсбургского лагеря был какой-то проходимец из Армии Спасения – на остроумном дипий-ском – Соловейшен Армия (они часто пели). Он бессовестно обкра-дывал своих подопечных. Нам полагалось какое-то количество ко-фейных зерен, которые тогда являлись ходкой валютой: денег ни у кого не было ни пфеннига. А у немецкого населения, уставшего за войну пить свой эрзац, на кофейные зерна можно было выменять что угодно: одежду, посуду и чуть ли не золото. Так вот, предприимчивый “спасатель душ” выдавал нам мутную водицу, а за драгоценные зерна получал радиоприемники, фотоаппараты и прочее. На этих махина-циях он потом все-таки попался, и лагерь закрыли, а нас расселили по другим лагерям. Мы с мужем попали в русский дипийский лагерь Фишбек, находившийся под Гамбургом.
Фишбек весьма походил на до отказа перенаселенную комму-нальную квартиру. В барачные комнаты с двухэтажными кроватями обычно вселяли две-три семьи, отгороженные друг от друга солдат-скими одеялами. Дипийцы шутили: к Ивановым (или Петровым) сту-чите в третье одеяло налево от двери. Нервы были перенапряжены, ссоры возникали по всякому пустяку и без оного. Развелось много старост бараков и каких-то “коридорных”, не дававших никому покоя. Во всякое время дня и ночи вдруг раздавался голос с зычным оканьем: “хОспода, не будем кОлхозниками, пОдметем и вымОем кОридор”. Затем начиналась торговля – чья очередь подметать и вымывать. Летели жалобы и доносы в “Кремль” (более просторный барак, где помеща-лась лагерная администрация). Но при всем этом бытовом хаосе, в лагере ротаторным способом выходила газетка – кажется, “Фишбек-ские новости”, где серийно печатались воспоминания Шаляпина “Маска и душа” и где у меня появилась первая в жизни подборка стихов, к счастью, не сохранившаяся. Шли почти ежедневные бого-служения и давались частые концерты – иногда с весьма хорошими местными и приезжими певцами и музыкантами.
Мы с мужем попали в Фишбек глубокой зимой. Приехали, а помещения нет. Нас попытались вселить к многодетному сапожнику. Но тут мы наткнулись на его героическое сопротивление. Профессия главы семейства хорошо запомнилась, так как он все время орал: “Вы – художник, а я – сапожник, и нам – не пара!” А его супруга клятвенно обещала каждое утро вытряхивать пепел из печки прямо на мою голову. Пришлось просидеть в “кремлевской канцелярии” два дня, покуда нам отгородили кусочек коридора, в котором мы прожили почти год. А затем был лагерь со звериным названием Цоо камп, расположенный почти в центре Гамбурга, лежавшего тогда в руинах.
В отличие от Фишбека, в этом лагере царили тишина и покой. Здесь жили преимущественно балтийцы и только горстка русских. Здесь у меня в 1948 году родилась дочь Анна. В Цоо кампе я впервые встретилась с семьей Марченко: отец – будущий известный прозаик Николай Нароков, и его сын – будущий известный поэт Николай Моршен. И здесь я впервые от Юрия Павловича Иваска услышала имя Марины Цветаевой. То есть и в Цоо кампе, как и в Фишбеке, русская интеллигенция жила “не хлебом единым”. Отсюда в мае 1950 года мы (муж, дочь и я) эмигрировали в США. Океан переплывали на военном транспортном суденышке “Генерал Балу” (Gеnerаl Ваlоu).
Плыли мы вместе с Иваном Елагиным, Ольгой Анстей и их малолетней дочуркой Лилей. Мне до сих пор кажется, что всех ди-пийцев перетащил через океан на своем усталом горбу “Генерал Балу”. Лично я знаю несколько семейств, плывших на этом суденышке, среди них – мой долголетний друг Сергей Голлербах и его, ныне покойная, матушка – Людмила Алексеевна.
* * *
Начало моей американской жизни с некоторой долей чувства юмора можно назвать трагикомичным. Дело в том, что наши американские спонсоры оказались членами очень строгой религиозной общины, называющейся Братской церковью. У них почти все на свете считалось грехом. В их быту строго запрещались радио, телевизор, светская литература, кино, театр, вино, сигареты, косметика… Квартиру и первую работу нам обязаны были найти спонсоры. Услышав отрицательный ответ на вопрос: “Курите-пьете?”, – они поселили нас в доме пастора Братской церкви, нахо-дившейся в маленьком городке Маршалтаун в штате Айова. Работу нам дали в больнице при старческом доме ветеранов какой-то давней американской войны. Я стала санитаркой, а муж – санитаром. Я работала от семи утра до трех пополудни, муж приводил дочку, мы приходили с ней домой, а он возвращался к двенадцати ночи. Наша шестидневная работа, приносящая каждому из нас по 125 долларов в месяц, была довольно депрессивной, так как в больницу ветераны старческого дома почти всегда шли только помирать.
В доме пастора мы занимали одну комнату, в которой не всегда можно было надежно укрыться. Частенько я приходила домой без задних ног, мечтая поиграть с дочкой и отдохнуть физически и душевно, но в дверь стучал пастор Скеггс, приглашая на братское собрание: он и его паства частенько собирались по вечерам в разных окрестных поселках, беседуя или просто коллективно молясь. Отказываться ехать было не совсем удобно.
На собраниях нас с дочкой ставили перед честным народом, и пастор Скеггс начинал вдохновенно говорить. Даже без знания анг-лийского было понятно, что говорил он о нас, бездомных людях, нашедших приют в благословенной Америке. Все правильно. Но под конец пастор неизменно просил и меня сказать несколько слов, которых тогда в моем английском словаре не было и в помине. Позже я приспособилась и читала “Отче наш”, как-то объяснив, что эта русская молитва подходит к данному моменту.
А городок в Айове – без единой русскоязычной души, с одной Мэйн стрит и одним кинотеатром – других культурных центров не было, казался нам безъязыким, очень тоскливым. Наверное, первый американский нобелевский лауреат по литературе Синклер Льюис в своем романе “Главная улица” многие страницы списывал с айовского Маршалтауна, либо с какого-нибудь такого же городка.
В кино мы ходили редко и украдкой, боясь, чтобы дочка не про-болталась про этот проступок пасторским детишкам. Уже однажды я битый час выслушивала гневную пасторскую проповедь о развращении малолетних родителями (в кино мы взяли дочурку, куда же было ее деть?). Через год мы сбежали из Айовы в Пенсильванию и зажили более обычной жизнью. Здесь я долго занималась физическим трудом. Однако после запуска советского спутника русский язык стал невероятно популярным, и мне, как носителю этого языка, удалось устроиться в библиотеку Пенсильванского университета, где я проработала почти тридцать лет библиографом.
Как складывалась моя творческая судьба? Писать стихи в остар-байтерских условиях было, конечно, невозможно. Затем – дипийские лагеря, семья и выезд из Европы. Серьезно я вернулась к поэзии уже в Америке. Да, путь к творчеству был не из легких, как и многое в моей жизни. Семья, работа (10 лет – физическая), незнакомый язык, развод, воспитание дочери – все это не оставляло много времени для творческой работы. И все же мне удавалось хоть немного писать стихи, знакомиться с эмигрантской литературой – такой для меня новой и интересной. И также удалось более близко познакомиться с американскими писателями – подумать только: на их языке и в их стране! По старой привычке, я запоем читала по ночам, расплачиваясь за это в служебные часы: в середине дня стихийно клонило ко сну.
Миниатюрный сборник “Огни” я решилась выпустить только в 1973 году. К тому времени завершала свой земной путь первая эмиг-рация, вторая крепко утвердилась – все имена давно были известны, а третья только появлялась на зарубежном горизонте. Помню, я написала письмо старому редактору “Нового русского слова” Марку Ефимовичу Вейнбауму, прося напечатать в газете одно мое стихотворение, дабы имя неизвестного автора хотя бы единожды появилось в печати до выхода “Огней”. И вот наконец пришел долгожданный номер газеты. Коротенькое стихотворение набрали петитом и поместили эту миниатюру в самом низу газетной страницы. В тексте у меня была не в меру пышная строка: “Сползают кровинки вниз по белому мрамору статуи”. А напечатали: “сползают коровинки вниз…”. Горю моему не было предела. По наивности мне мерещилось, что полмира читает стихотворение и хохочет над моими “коровинками”. А тут еще друзья подшучивали: “Что это у тебя по мрамору ползают коровы?”
Но так или иначе, первая книжечка вышла из печати и на нее неожиданно благосклонно откликнулись парижские знаменитости – Ирина Одоевцева и Юрий Терапиано. Потом я стала писать рецензии и очерки на литературные темы для “Нового русского слова”; затем, увлекшись чтением американских классиков на английском, стала посещать их родные места. Так родилась серия очерков, написанная под свежим впечатлением моих литературных поездок. Мне посчаст-ливилось познакомиться и с многими зарубежными прозаиками и поэтами; эти встречи, почти всегда переходящие в дружбу, запечатлены в моих воспоминаниях о замечательных людях, сумевших сохранить волю к творчеству и непреходящую любовь к родной литературе. Их светлую память я чту по сей день.
Конец семидесятых и начало восьмидесятых было временем расцвета моей литературной деятельности. Я много выступала по радио и на вечерах, читала свои стихи в оригинале и в переводе, также писала рецензии для американской газеты Тhе Рhiladelphiа 1nquirer. Сравнительно регулярно выходили из печати сборники моих стихов. В 1992 году к пятидесятилетию второй эмиграции мы с моим долголетним другом Владимиром Шаталовым издали стихи поэтов этой волны – “Берега”.
А в 1977 году произошло большое событие: ко мне обратились поэты Ираида Легкая и Иван Буркин с предложением войти в члены редакционной коллегии поэтического альманаха-ежегодника. Буркин назвал его “Перекрестки”. Решили обойтись без редактора. В колле-гию вошли поэты: Ираида Легкая, Иван Буркин и я; художники: Сергей Голлербах, автор обложки “Перекрестков”, Владимир Шаталов и историк и политический деятель Борис Пушкарев.
Вначале все шло прекрасно. Альманах печатался в Калифорнии, а распространяли его на восточном побережье Легкая и я. Адрес издательства указывали мой. Но с четвертого номера в нашем коллек-тивном руководстве появились разногласия. О переименовании “Пере-крестков” во “Встречи” писалось довольно часто, поэтому кратко ска-жу, что с 1983 года я стала редактором поэтического ежегодника “Встречи”, благополучно просуществовавшего до 2007 года. Автором новой обложки был Владимир Шаталов. Всего, считая “Перекрестки”, вышел 31 номер. Авторы и члены редакционной коллегии “Встреч” жили во многих странах мира: США, Израиль, Германия, Франция, Россия и страны СНГ, Япония, Финляндия, Люксембург… Это, когда-то уникальное, издание, увы, пришлось закрыть из-за непомерного повышения почтовых расходов: все бандероли за рубеж нужно нынче посылать воздушной почтой. А “Встречи” не имели спонсоров. При-том, я сознаю, что насущной необходимости в существовании поэтического и художественного ежегодника в Зарубежье в данный момент нет. Здесь сейчас появилось много подобных изданий, плюс Интернет. К слову, говорю: его я считаю порождением другой, не моей эпохи, и с ним до сих пор не дружу.
Сейчас я, можно сказать, отдыхаю, то есть – не служу. Но, как и прежде, пишу очерки, рецензии и, как всегда, интенсивно по ночам читаю. Также стала преподавать русскую литературу на английском в местной школе для взрослых. А недавно большой радостью для меня было издание во Владивостоке книги моих литературных воспоми-наний: “Мои встречи. Русская литература Америки” (“Рубеж”, 2010).
Я живу в Америке с 1950 года и с 1960-го – в Филадельфии, считая ее, как и Остер, своим городом. Так сложилась судьба.
Закончу этот автобиографический очерк своими строками, искренне написанными много лет тому назад:
Я прошлое окутываю теплой пеленою.
И вспоминаю благодарно и светло
о том, что было на земле со мною,
о том, что быть иного не могло.
Филадельфия
* * *
Ее стихи понимаешь по-настоящему, когда слышишь в авторском чтении. Валентина Синкевич читает просто, без декламации, но сквозь сдержанность прорываются эмоции, строки с непривычным ритмическим рисунком наплывают волнами и не отпускают.
Ее очерки тоже узнаваемы – по интонации. Она, интонация, просто-душна и обстоятельна, все факты и цитаты выверены, никаких “выдумок” и отсебятины. Если Валентина Синкевич пишет о дорогих ей людях – а таковыми были, например, все поэты второй волны эмиграции, – то ее интонация становится сердечной и очень личной. В текст входят интересные запоминающиеся детали и эпизоды, но никогда в нем не будет ничего шокирующего, темнящего и искажающего память ушедшего или еще живущего собрата. Правда, живых собратьев осталось совсем немного, среди последних – Сергей Львович Голлербах, дружбу с которым Валентина Синкевич пронесла через все долгие годы эмиграции.
Ее близкий друг, ныне покойный художник Владимир Шаталов, в России, как и в Америке, пока мало известен. Знаю его по двум удивительным работам – портрету Валентины Синкевич, написанному с большой любовью и поэтичностью, и портрету Гоголя. Эта картина даже в репродукции кажется мне гениальной, так точно найден в ней характер персонажа: Гоголь здесь похож на встревоженную опечаленную птицу. Картину эту видел умирающий Иван Елагин и написал о ней восторженные стихи, посвятив их другу-художнику.
Обо всем этом, как и о многом другом, Валентина Синкевич рассказала в недавно вышедшей книге “Мои встречи: русская литература Америки”. Чита-телям этой книги, кроме всего прочего, приоткроется сложный жизненный путь самой Валентины Синкевич, девчонкой отправленной на подневольные работы в Германию, затем прошедшей через дипийские лагеря и волею случая в 1950 году осевшей в Филадельфии. Полюбив Америку, страну, давшую ей приют, работу, друзей, Валентина Синкевич душою все же, как кажется, осталась в России. Русская литература, русский язык – ее дело, ее призвание, ее родина.
Недаром, сама еще не написав ни строчки, в голодную и холодную пору своей юности собирала она тоненькие сборники дипийских поэтов, напечатанные на папиросной бумаге, плохо сброшюрованные, а затем, не раздумывая, взяла их с собой на пароход, плывущий в Америку. Теперь эти сохраненные ею сборнички – библиографическая редкость, которой нет цены.
Поэт, она помогала другим поэтам найти читателя, напечатать стихи: в течение 30 лет издавала поэтический альманах “Встречи”, о котором весело и точно написал Лев Лосев в своем стихотворном приветствии: “Валентина, ваши ‘Встречи’ – наш единственный приют”.
Пожелаем Валентине Синкевич продолжения ее неустанной работы в “Новом Журнале”, чьим авторитетнейшим автором, членом редколлегии и корпорации она является, и в филадельфийском Свободном университете, где она рассказывает американцам всех возрастов и занятий о русской литературе, а также пожелаем ей здоровья и воли для преодоления жизненных ухабов. Вы очень нужны нам, Валентина Алексеевна! Вы нужны не только людям, но и вашим многочисленным домашним питомцам, которых спасаете и согреваете своим щедрым сердцем. Поздравляем!!!
Ирина Чайковская