Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 260, 2010
БИБЛИОГРАФИЯ
Людмила Флам. Вики. Княгиня Вера Оболенская. Москва: Русский путь, 2010.
Эту тоненькую книжечку с прелестной женской головкой на обложке я старательно отодвигала в сторону. Мне прислала ее автор – Людмила Оболенская-Флам, и прочитать ее было нужно, но… Подступиться было страшно, ибо я знала о судьбе и этой женщины с обложки, и этой головки. Женщина, активная участница французского Сопротивления, попадет в немецкую тюрьму. И в этой тюрьме в предместье Берлина – буквально накануне Освобождения – ей отрубят голову. Да, да, отрубят голову. Был такой средневековый вид казни у изуверствующих фашистов. Можно было бы предположить, что княгиня Вера Оболенская “удостоилась” сей нетривиальной казни в силу своего княжеского титула – все же головы рубили особам королевских кровей: красавице и умнице Марии Стюарт, пленительной капризнице Марии-Антуанетте, – но такое предположение легко опровергнуть. В школьные годы я читала о татарском поэте Мусе Джалиле, попавшем в немецкий плен и, примерно в те же дни, что и Вера Оболенская, обезглавленном в берлинской тюрьме Моабит. Возможно, “пролетарий” и “аристократка” в тюрьме были соседями – в Моабите Вера Оболенская тоже побывала. Но казнили Вики – так друзья называли молодую очаровательную русскую – не в Моабите, а в другом фашистском узилище – Плетцензее.
Людмила Оболенская-Флам взялась распутывать эту судьбу по нескольким причинам. И первая, как кажется, в том, что имя “Вики”, Веры Оболенской, по сию пору ничего не говорит русскому уху ни в России, ни в Зарубежье. Между тем, жизнь этой женщины была героической, и нужно было поведать о ней миру. Вторая же причина – на поверхности: муж писательницы1 принадлежал к роду Оболенских и был племянником Николая Александровича, мужа героини книги. Собственно, отправляясь во Францию для сборов материалов о Вики, Людмила Оболенская-Флам одновременно ехала навестить своих французских родственников – Оболенских, а также их оставшихся в живых старинных друзей и знакомых, чудом уцелевших после тюрем, концлагерей, бомбежки “союзников”, голода и страха военных лет.
Впрочем, война во Франции протекала своеобразно и недаром осталась в истории как “странная”. Через восемь месяцев отсутствия фронтовых “событий”, практически без сопротивления, Франция оказалась завоеванной фашистами и поделена на две части – оккупированную немцами (в эту зону входил Париж), – и номинально самостоятельную, с центром в Виши, возглавляемую генералом Петеном, чья политика, по общему признанию, была предательской и профашистской.
Казалось бы, страна потерпела быстрое и позорное поражение, враг оккупировал столицу, начал устанавливать “новый порядок”, ловить “левых”, уничтожать и вывозить в концентрационные лагеря евреев, отправлять французскую молодежь на работы в Германию../ Что противопоставили всему этому французы, нация, дорожащая свободой, с давними революционными традициями?! А ничего. Или почти ничего. Говоря о тогдашних настроениях французов, Людмила Оболенская-Флам пишет, что лишь небольшое число французских граждан решилось активно противостоять случившемуся. “Через год после поражения, возможно, насчитывалось около тысячи сопротивленцев, – цитирует она американского историка Блейка Эрлика, – все ставшие в сороковом году на путь сопротивления действовали вопреки (курсив мой, – И. Ч.) преобладавшему тогда во Франции общественному мнению”.
И вот, в числе этих немногих оказалась молодая русская женщина, родившаяся в Москве, ребенком увезенная родителями из революционной России во Францию и вышедшая там замуж за Николая Александровича Оболенского, представителя сразу двух древних фамилий – русской и грузинской. Князья Оболенские вели свой род от Рюрика, материнские же корни уходили в мингрельский род князей Дадиани.
Почему Вики, а затем и ее муж, отважились на сопротивление фашистам, на подпольную работу, грозившую тюрьмой, концлагерем, пытками и, в конечном счете, гибелью? Были ли ими услышаны и подхвачены слова генерала де Голля, обратившегося из Лондона к соотечественникам с призывом продолжать борьбу ? Мне кажется, – и здесь я солидарна с Людмилой Оболенской-Флам, – что такие решения зреют изнутри… Как бы то ни было, Вики “без колебаний” присоединилась к одной из первых подпольных групп, созданных на территории Франции еще тогда, когда сам термин “Резистанс”-Сопротивление не был введен в употребление.2
Молодая женщина стала “генеральным секретарем” Гражданской и Военной Организации, – так называлось вначале крошечное, а затем наиболее разветвленное и многочисленное из обьединений, сражавшихся с фашизмом на территории оккупированной Франции. Собирали разведданные, которые затем переправлялись в Лондон; заготавливали оружие; вербовали сторонников; распространяли правдивую информацию с фронтов; писали и расклеивали листовки. И Вики – генеральный секретарь – направляла эту работу: благодаря исключительной памяти, она знала наизусть всех агентов и все адреса, вела документацию и картотеку, снимала помещения для подпольных встреч… Если бы не предательство, погубившее в короткий срок всю организацию, кто бы мог заподозрить очаровательную княгиню в “подрывной деятельности”?
И в самом деле, в начале войны ей 29 лет (погибнет она в возрасте Христа – в 33 года), за плечами работа манекенщицы, столь обычная среди молодых русских эмигранток и столь им идущая; затем секретарши… Кстати сказать, обе сестры Николая Оболенского также работали парижскими манекенщицами в 20-30-е годы. Манекенщица – такая же распространенная профессия среди русских женщин-эмигранток, как “водитель такси” среди мужчин.
Дочери “европеинок нежных”, изысканнных и избалованных дам предреволюционных лет, воспетых Мандельштамом, Георгием Ивановым, Михаилом Кузминым, молодые эти особы, как и их вечно юные мамы, могли не только с шиком носить модные шляпки (в одной из таких шляпок Вики изображена на предвоенной фотографии), кружить головы французам, а также своим соотечественникам, но и спасать и вести за собой своих избранников, когда придет час.
Свекровь Вики, княгиня Саломея Николаевна Оболенская-Дадиани, или княгиня Мингрельская, как раз и принадлежала к тому волшебному дореволюционному поколению, слыла красавицей в декадентском, забывшемся в карнавальном угаре Петербурге. Читая о ней у Людмилы Оболенской-Флам, я поневоле вспомнила еще одну Саломею, – Саломею Николаевну Андроникову-Гальперн, прославленную знакомством с Ахматовой и Цветаевой, воспроизведенную на портретах Кузьмы Петрова-Водкина и Василия Шухаева, прозванную Мандельштамом “Соломинкой”, ставшую своеобразным символом изысканной утонченности и эстетизма Серебряного века.
Судя по всему, Вики относилась именно к этой породе женщин, веселых и озорных, модниц и плясуний, взимавших дань сердцами и головами. Но саломеи и коломбины тринадцатого года были разметаны адским вихрем революции, а их дочери, оказавшиеся на чужбине, попали под колесо чудовищной войны. Эстетика вступала в противоречие с реалиями жизни. Не знаю, где сделана последняя фотография Вики, помещенная в книге, – в тюрьме?, но на ней она совсем не похожа на нарядную, в украшениях, эффектную и уверенную в себе княгиню Веру Оболенскую с обложки. На последней фотографии Вики причесана небрежно и одета просто, она смотрит прямо на нас огромными грустными глазами. И я бы сказала, что здесь она похожа на святую.
Людмила Оболенская-Флам написала книгу не только о Вере Оболенской – она рассказала о создателях и членах Гражданской и Военной организации, о друзьях Вики, о судьбе ее ближайшей подруги Софки, выдержавшей садистские пытки гестапо и чудом выжившей; о муже Николае Оболенском, прошедшем через Бухеньвальд и после всех испытаний и мученической смерти жены решившем принять монашество. Князь Николай Александрович Оболенский под конец жизни стал архимандритом.
Писательница коснулась судеб французских соратников Вики и Николая, особенно интересен сюжет о блестящем офицере французской армии, после демобилизации примкнувшем к организации, Ролане Фаржоне. Ставший в конце войны командиром батальона “маки” и промаршировавший вместе с ним под Триумфальной аркой на параде Освобождения, который принимал в Париже генерал де Голль, он, однако, был заподозрен в предательстве и после войны вызван на суд. Фаржон (до сих пор вина его не доказана!) на суд не явился – предпочел утопиться. Его сын, случайно узнав из старых газет о “деле отца”, также наложил на себя руки…
Известно, что в послевоенной Франции коллаборационисты преследовались: женщин, заподозренных в связях с фашистами, обривали наголо, “предателей”, настоящих или мнимых, расстреливали порой без суда и следствия. Что в этой связи можно сказать о русской эмиграции? Людмила Оболенская-Флам приводит в своей книге любопытную статистику, обнародованную совсем недавно3. В европейском движении Сопротивления участвовало примерно от 300 до 400 русских эмигрантов, в войсках антигитлеровской коалиции – около 5 тысяч. Сравните с другими цифрами: на стороне Германии и ее союзников сражалось от 20 до 25 тысяч эмигрантов из России.
Наряду с Матерью Марией и отцом Дмитрием Клепининым, Зинаидой Шаховской и Ариадной Скрябиной, оставшимися в истории как те, кто выбрал для себя путь героического противостояния фашизму, во Франции жили тысячи русских, считавших, что из двух зол – фашизма и коммунизма – фашизм лучше. Известны “профашистские” высказывания Мережковского; тень “коллаборантства” лежала на Берберовой; Георгий Иванов надеялся, что немцы, заняв Москву, а затем и всю Россию, очистят ее от диктатуры Сталина. И если еще совсем недавно в советской идеологизированной истории европейское Сопротивление рассматривалось исключительно как коммуни-стическое, а цифры о русских “коллаборантах” прятались в секретных архивах, то сегодняшние историки стремятся видеть проблемы во всей их сложности и многослойности, пересматривая устоявшиеся идеологические штампы, дабы не “фальсифицировать историю”. Людмила Оболенская-Флам как раз и подает пример такого “нелинейного” рассказа об истории Второй мировой.
На фоне весьма информативной исторической части книги сам рассказ о Вики кажется чересчур фактографичным и слегка суховатым. С другой стороны, автор писала не роман, а документальное повествование, и стоит ли поэтому ждать от текста “психологических открытий”, “лепки характеров”, “живописных описаний”? До художественных ли изысков, когда дело идет о тюрьме, ручных кандалах, казни на гильотине…
В книге, однако, есть несколько поистине “романтических деталей”, и, хотя автор их не педалирует, они так и просятся в “роман”. Подруга Вики, Мария Сергеевна Станиславская, рассказывала писательнице за чашкой крепкого парижского кофе, что Вики, как она слышала, на самом деле была “внебрачный ребенок одного высокопоставленного и чуть ли не приближенного к трону лица…”. Еще один собеседник-корреспондент Людмилы Оболенской-Флам писал ей, что Вики разительно отличалась от своей матери и внешностью, и характером (муж и отец покинул семью, переселившись в Америку). Мне кажется, что версия эта требует дальнейшего прояснения, и самый ход “расследования” может быть очень интересен для читателей уже нового издания книги.
Вторая деталь касается семьи мужа Вики. Автор пишет о видах семьи Оболенских на богатое наследство – десять ящиков мингрельских сокровищ, хранившихся в подземелье Госбанка Франции. В 1921 году эти сокровища были вывезены грузинскими меньшевиками из зугдидского дворца князей Дадиани; законной их наследницей была мать Николая Александровича, Саломея Николаевна Оболенская-Дадиани. Поведав о хранящихся в банке сокровищах, автор прерывает свой рассказ и возвращается к нему лишь в авторском послесловии, из которого мы узнаем, что “ящики” так и не попали к наследнице. После окончания войны генерал де Голль привез их в подарок Сталину. Через много лет после этого, в 1976 году, побывав в командировке в Тбилиси, Людмила Оболенская-Флам узнала, что часть “мингрельских сокровищ” сохранена и находится в тбилисском музее (интересно бы знать – в каком? Этнографическом? Историческом? Художественном?). Неплохая новелла?
Не берусь советовать автору, но, мне кажется, что композиция книги только бы выиграла, если бы эта “новелла” полностью была бы помещена внутрь повествования о героине. А все же интересно, почему французские власти не вернули вывезенные ценности их законным владельцам, к тому же, находящимся здесь же, под боком, во Франции…
Последние дни Вики, предшествующие казни, автор восстанавливает четко и немногословно. Из книги Цвейга о Марии Стюарт помню, что приговоренная к казни шотландская королева долго выбирала подходящий для эшафота наряд и остановилась на красном платье; Мария-Антуанетта надела в день своей казни белое платье. У Вики не было возможности выбирать, на ней была тюремная одежда, скорей всего, ей обрили голову и в наручниках поместили в камеру смертников. А потом… В книге есть фотография гильотины. Людмила Флам сообщает нам имя палача – Вилли Реттегр. “За каждую отрубленную голову ему причиталось 60 марок премиальных, а его сподручным – по восемь папирос”.
Так завершилась эта жизнь, и будем благодарны Людмиле Оболенской-Флам, без сантиментов, в достойной и строгой манере, рассказавшей нам о той, чья судьба не может не поразить человеческое сердце.
Ирина Чайковская
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Книга посвящена покойным мужу и сыну автора.
2. К чести для наших сограждан можно сказать, что термин “Резистанс” был введен русскими эмигрантами, учеными-этнографами Борисом Вильде и Анатолием Левицким, с декабря 1940 года выпускавшими в Париже подпольную газету под этим названием. 23 февраля 1942 года оба были расстреляны фашистами (См. рецензируемую книгу, стр. 37, 49).
3. Автор ссылается на материал историка К. М. Александрова в сборнике “Против Сталина”, С-Петербург, 2003.
4. В письме к Иванову-Разумнику от 26 мая 1942 года Г. И. пишет: “К тому времени, даст Бог, возьмут Москву, а м. б. и много подальше…”
Владимир Хазан. Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Опыт идентификации человека, который делал историю. В двух томах: Том 1: Россия – первая эмиграция (1879–1919) 487 с. Том 2; В Палестине (1919–1942). 490 с. Москва: “Мосты Культуры”, Иерусалим: “Гешарим”, 2008.
Герой этой двухтомной монографии Петр (Пинхас) Рутенберг – инженер, видный деятель партии социалистов-революционеров (эсеров), активный участник двух российских революций – 1905 и февральской 1917 года; впоследствии один из участников сионистского движения в Палестине, организатор Еврейского легиона в годы Первой мировой войны и Американского Еврейского Конгресса. Будучи успешным бизнесменом, сумевшим в 20-е годы прошлого века добиться от британских властей концессии на электрофикацию подмандатной им Палестины, Рутенберг там построил первые электростанции, создал и возглавил существующую и поныне в Израиле Электрическую Компанию. П. Рутенберг ушел из жизни почти 70 лет назад, но до сих пор выходят книги и статьи о нем, полные мифов и неточностей.
Автор рассматриваемой монографии, израильский ученый Владимир Хазан в предисловии к двухтомнику пишет: “…все жизнеописания Рутенберга страдают хронической однобокостью – информационной, а нередко и концептуальной. В зависимости от того, кто берется за рассказ о нем – российский или израильский автор, та или иная сторона его ▒двойственной’ личности и деятельности – революционера-террориста или, наоборот, еврейского политического и общественного деятеля, инженера-электрификатора и пр. – начинает выпирать подобно флюсу. Зачастую здесь сказывается элементарное незнание противоположными сторонами языка друг друга… ” (Т.1, с.18)
Поэтому книга В. Хазана, по сути дела, первая попытка ликвидировать однобокость освещения этой весьма оригинальной и многогранной личности. Рассматривая книгу в целом, следует отметить, что в значительной степени эта попытка удалась. Автор монографии сумел использовать богатейший архив Рутенберга и его дневник, отыскать громадное количество литературных источников. Список цитируемой литературы составляет 47 страниц. Особенно ценны, по нашему мнению, комментарии к различным главам книги. В ряде случаев обьем их превышает текст соответствующей главы. Так, например, примечания об Осипе Исидоровиче Дымове, литераторе и драматурге, представляет собой самостоятельнуя статью. Очень интересны и приложения, в которых приводятся документы департамента полиции России и отдельные оригинальные статьи Рутенберга, впервые переведенные на русский язык. Становится очевидным, что многие мифы из жизни и деятельности Рутенберга превратились в штампы, которые переходили из источника в источник. Документально доказывается, что не был Рутенберг ни членом боевой организации эсеровской партии, не убивал он лично священника Гапона, с которым вместе организовал шествие рабочих к Зимнему дворцу в Кровавое воскресенье января 1905 года. Не был он знаком и с Муссолини в период жизни в Италии, после разгрома революции. Он участвовал, но не руководил обороной Зимнего дворца в Петрограде во время большевистского переворота в октябре 1917 года. Рутенберг был арестован большевиками вместе с членами Временного правительства. После полугодового заключения в Петропавловской крепости, а затем знаменитой тюрьме “Кресты”, был выпущен. Освободили его из-под ареста по ходатайству Максима Горького. Член большевистского правительства Коллонтай, как утверждается в ряде советских источников, никакого участия в этом не принимала
Обилие используемого материала не позволило В. Хазану уложиться в одном томе своей монографии. Но даже два тома не смогли осветить ряд интересных аспектов многогранной деятельности Рутенберга. Сам автор надеется дополнить свое исследование в отдельных статьях. Хазан пишет, что еще при жизни Рутенберга в Палестине в 1939 году, журналистом Я. Яари-Полескиным была опубликована его биография; затем в 1990 вышел двухтомник израильского историка Э. Шалтиэли. Обе эти книги написаны на иврите – языке довольно редком за пределами страны. Если к книге Полескина В. Хазан относился критически, то данные Шалтиэля он использовал весьма широко. Однако считает, что в обеих книгах недостаточно освещен допалестинский период жизни Рутенберга, в особенности – российский. Да и сам Хазан немного грешит в этом отношении. Не говоря уже об отдельных неточностях, как например, то, что учился Рутенберг якобы в ремесленном училище, а, в действительности, он окончил реальное училище в Ромнах. Это давало ему право поступления в высшие учебные заведения. Его однокашниками в училище были такие известные люди, как академик А. Ф. Иоффе, основатель советской школы физики. В училище Рутенберг дружил с С. П. Тимошенко, членом-корреспондентом Российской академии наук, который оставил интересные воспоминания. Тимошенко также пришлось эмигрировать, и он встречался с Рутенбергом в Палестине. В рассматриваемой книге освещаются личные и деловые отношения с Максимом Горьким, на вилле которого в Италии некоторое время жил Рутенберг. Этому посвящена третья глава первого тома книги. К сожалению, В. Хазан только упоминает о существовании ряда интересных документов переписки Горького с Рутенбергом, которые сохранились в архиве М. Горького в Москве. Отдельная глава второго тома книги посвящена Владимиру Львовичу Бурцеву, известному “охотнику за провокаторами”, историку и издателю. Хазан полностью поместил в ней малоизвестный материал Бурцева “Русские большевики добрались до Палестины” о проникновении агентов советских спецслуб в этот бурный регион и их провокационной деятельности. (Т. 2 , с. 662-672). Весьма интересна переписка с Савинковым, Вейцманом и рядом видных представителей первой волны российской эмиграции в Европе и Америке. Переписке с четой Фондаминских посвящена специальная глава. (Ранее этот материал был опубликован в 250-й книжке “Нового Журнала”. Как нам кажется, журнальный вариант представлен полнее, чем в книге).
Также несколько спорным является начало подзаголовка названия книги “От террориста к сионисту”. Как показано в книге, П. Рутенберг не ушел и от терроризма, и к сионистам полностью не прибился. Он не принимал участия ни в одном террористическом акте. Организацию убийства Гапона трудно назвать актом террора. Однако Рутенберг теоретически был сторонником использования террора как метода политической борьбы. В книге приводятся данные о переговорах Рутенберга с представителем Великобритании – писателем, разведчиком и дипломатом Робертом Брюсом Локкартом, в которых он предлагал для уменьшения или даже искоренения арабо-еврейского противостояния физически уничтожать руководителей арабских экстремистов в Палестине.
Что касается классического сионизма, то, как справедливо отметил автор книги, его герой “в сионистских рядах представлял явление особенное, ▒пограничное’, разделяющее взгляды ▒настоящих’ сионистов лишь в той мере, в какой они смыкались с идеями всемирной революции и столь же всемирного освобождения евреев, да и всех прочих ▒малых народов’”. Рутенберг так и не смог найти общего языка с сионистскими руководителями малочисленной тогда еврейской общины в Палестине. Особенно сильные трения возникли при осуществлении проекта электрификации региона, которым руководил Рутенберг. Вдребезги разругавшись с сионистким руководством, Рутенберг в 1922 году уезжает в Америку. Как только он узнает о Февральской революции в России, он немедленно едет в Петроград и начинает активно работать во Временном правительстве.
В книге В. Хазана приводится весьма интересная глава о трехмесячном пребывании Рутенберга в Одессе и тесном сотрудничестве с французскими властями и Добровольческой армии в этот период. После этого Рутенберг навсегда переезжает в Палестину. Он многократно посещал Париж и другие центры российской эмиграции.
Рассматривая двухтомник Владимира Хазана, необходимо отметить, что это первое на русском языке документально-фактографическое исследование жизни и деятельности такой противоречивой и яркой личности, как Петр Моисеевич Рутенберг, в целом, удалось. Написано оно живо и читается с интересом, несмотря на серьезный характер рассматриваемых проблем. Как уже указывалось выше, допалестинский период все же изложен не совсем полно. Вероятно, это связано с тем, что автор книги не имел возможности использовать ныне открытые для исследоватей материалы российских архивов.
Большая часть активной дятельности П. Рутенберга протекала за пределами России. Но он считал ее своей родиной, и как трогательно звучат его воспоминания о ней, приводимые в книге. Вот что писал Рутенберг в 1915 году: “Я люблю Россию, землю, где я родился. Люблю как за те малые радости, так и за те многочисленные страдания, что испытал в ней. За все то, что она дала мне, за все, за все, что вдохнула в меня. Я связан с ней всеми фибрами моей души. Она моя, и никто не способен вырвать из моего сердца это чувство…” Или его запись в дневнике 16 декабря 1935 года: “В России сейчас снег. Я помню до сих пор российские звездные ночи. Хорошо и уютно было смотреть на падающий снег и думать всю ночь напролет. Было тихо. А снег падал над всей Россией, которую ▒Царь небесный исходил, благославляя’” – последняя цитата из стихотворения Тютчева “Эти бедные селенья”, которую использовали многие эмигранты в своей тоске по родине.
Илья Куксин
Георгий Садхин. Цикорий звезд – М.: Водолей, 2009, 142 с.
“Цикорий звезд” – первая сольная книга филадельфийца Георгия Садхина. До ее появления вышел сборник “4”, написанный в соавторстве с тремя другими поэтами; состоялось множество публикаций в периодике, альманахах и антологиях по обе стороны рубежа. Перед читателем – стихи не начинающего, а сложившегося поэта, чье отсроченное соло свидетельствует лишь об ответственности, с которой автор относится к собственным стихам. Согласимся, в наш бумажно-виртуальный век, когда рукописи не только горят, но и тонут в бездонных недрах интернета, не хватает собственно такого, бережно-уважительного отношения к Слову. Но это не единственная черта, положительно отличающая автора от многих его современников.
Его поэзию хочется назвать “красивой” и “высокой” – именно эти, “старомодные” эпитеты, которых в наше время, к сожалению, принято избегать, а не трактовать как похвалу, наиболее точно характеризуют лирику Садхина. “Если поэзия минувшего десятилетия полагала высшим умением и достоинством – искусство снижения, то сегодня начинается медленная игра на повышение стиля и лирического накала”, – справедливо заметил тонкий и зоркий критик И. Шайтанов (“Ansatz”, “Вопросы литературы”, 2008, № 5). Действительно, в искусстве (и речь – не только о литературе, но и о живописи, музыке, театре), “свободолюбивых” девяностых, когда вседоступность вскоре была подменена вседозволенностью, под вопросом оказались такие понятия, как целесообразность красоты, наличие каких-либо академических основ, мастерство, хороший вкус, наконец. И необходима определенная доля смелости, чтобы в наш, сторонящийcя красоты век писать вот так: “Мне танцевали девочки в саду, / как будто чай китайский подавали, / и вышивали золотом звезду – / мою звезду на неба покрывале”; “Волны касаться высоким веслом / и слышать: со мной умри! / И черпать качающимся бортом / ярких звезд фонари”; “Мы там будем жить, где есть лес. / Пусть сосны кивают с небес. / Обернуты в карты, платаны / напомнят далекие страны”; “Ты прости мою грусть, отпусти / в знойный август, в Сент-Августин, / где так просто решает спор / острой шпагой конкистадор”… Здесь чувствуется тоска по высокому, по нездешнему, по сказочному, по кузминско-гумилевской экзотике, одним словом, – по красоте. Это – опасная территория, и передвигаться по ней следует, как по минному полю, медленно и осторожно, ибо нет-нет, да оступишься. Но шаг поэта, как у искусного минера, верен и тверд, ведь даже его откровенные “красивости” почти всегда оправданы – то аллитерацией “брильянтового града” с “бильярдной”, то контекстом “душистых ночей” с “восточными сказками”… И если по Боратынскому поэзия есть “врачевание духа”, то по Садхину поэзия и творчество – это “врачевание пейзажа в оконной раме”, ибо, как положено испокон веков художнику, он у камней растирает “до горения краски”, или создает вот такую декабрьскую зарисовку, отчасти выражающую личное творческое кредо автора: “По заснеженным тропам уходят года. / И не страшно с древесным стволом породниться. / Красотою остывшей природы утешит меня доброта, / Согревая надеждой: весною она возродится”. Во многих его строках явно проступает не высокопарность, а именно – противовесом заземленности – оправданная возвышенность, непоколебимая тяга вверх. Не случайно у поэта столько строк о небе: “…вечернее небо. Где низ, а где верх? / Оно серебрится, как окна Нью-Йорка, / когда разделенный на всех фейерверк / восторгом объемлет тебя, как ребенка”; или: “…у глади морской воспеваю всходящее солнце, / которое будят дельфины, причесывая плавниками”; ведь: “Без оглядки на небо уже не спастись”…
Следует отметить, что при всей устремленности вверх, Садхин не оторван от жизни земной, повседневной, и очень метко подмечает малейшие детали – окружения, быта, пейзажа… Иногда его зарисовки богаты и подробны, отчего возникает смутное ощущение статичной картинности (к примеру, в стихотворениях “Еще златокудрое утро брело сквозь речную осоку…” или “Нас плакучие ивы от глаз укрывали…”), а иногда они настолько визуально-подвижны, что, несмотря на отсутствие фабулы, достигают определенного эффекта кинематографичности (как, например, в стихотворениях “Помни, пронизанный кровною нитью…” и “Я гость в этом доме, где редкие смены…”). Темы многих его стихотворений тоже тесно связаны с жизнью ненаднебесной, невымышленной: это и Америка, и родные Сумы, и, безусловно, прошлое – то проступающее через призму памяти, то приходящее во сне, то настигающее по возвращении – гостем – в родные места, но и тогда воспринимаемое с легким оттенком отстраненности, временной отдаленности – словно наяву снящееся.
Ближе к концу книги помещено около десятка стихотворений, основанных на литературных аллюзиях, центонах и реминисценциях. Вот отрывок из одного из них: “Идет без проволочек / и тает ночь, пока / уложены под копчик / подушек облака. / […] / Не спи, не спи, работай, / не прерывай труда. / Заколка с позолотой – / рифмуй – порнозвезда”… Безусловно, контраст контекстов дает свои плоды, как, например, в прекрасном стихотворении “Бессонница. Гудзон. Тугая кобура…”; но в приведенном выше примере и в нескольких других стихотворениях это, увы, не “память искусства”, о которой писал Бахтин: слишком много здесь иронии (без предворяющего оправдательно-смягчающего “само-”), против которой, как от опасной болезни, в свое время предостерегал Блок, а до него – Некрасов: “Я не люблю иронии твоей. / Оставь ее отжившим и нежившим…”; это ирония, с которой похлопывают собеседника по плечу, немного по-панибратски, как бы забывшись, – забыв, что “собеседник” все-таки классик. Такое сознательное снижение стиля ведет к снижению личной планки, когда пытаешься попасть в ногу с толпой, т. е. писать “как все”.
Однако, к радости читателя, чаще поэт все же идет по непроторенной колее – на сознательный риск. Сказав в начале этого отклика об ответственности, мы не отталкиваемся от обратного, далее говоря о риске и поиске, о толике дерзости, наконец, – понятиях, вовсе не исключающих ответственное отношение к поэзии и являющихся необходимыми составными естественного стремления к свободе и неожиданным открытиям, к творческому обновлению. Известен такой период в восточной живописи, когда художник, выработав свой стиль, сознательно отходил от него, слегка переборов самого себя, изменив устоявшуюся манеру, переиначив собственное “письмо”; собственно, тогда он и становился наиболее интересен. Выработав свой почерк, Садхин умеет освободиться от себя, зазвучать чуть иначе, неожиданней. Этот принцип обновления служит одним из механизмов творческого развития и роста. И в “Цикории звезд” немало таких стихотворений, в которых легко узнаваемый голос поэта без надрыва и надлома берет новые ноты, а глаз находит неожиданные оттенки и полутона. Например, с какой новизной – не только для автора, а вообще, – раскрыта тема отцовства и страха отца за ребенка в прозаичной, казалось бы, картине сохнущего на балконе белья (“Проснусь от зажженного света…”)… А в стихотворении “Британской музы небылицы…” поэтическая возвышенность умышленно перечеркнута заключительным “бытовым” штрихом, словно цветная картинка – черной полосой; и веет от этого неожиданного жеста прежде всего широтой спектра, будто взгляд, подобно лучу, преломился, пройдя сквозь жизнеувеличительную линзу… Или же – стихотворение “Пионы сажал, чтобы ты улыбалась…”, насквозь пронизанное архаикой-буколикой-экзотикой, вплоть до контрастирующего с основным текстом финала, где неожиданно, и в то же время к месту, ложатся в строку атрибуты хорошо знакомого быта: солома, рубаха, ромашки… В чудесном стихотворении “С тобою очертить наедине…” необычно раскрыта вечная тема любви-разлуки; любовь предстает замкнутым кругом, островом для двоих, но окружность рвется, и после всех храняще-ограждающих “очертить”/“обвить”/ “обвести” вдруг – выдохом: “оставить, как отлив теряет лодку”… Садхину одинаково хорошо дается игровой элемент и гамма аллитераций в стихотворении “Под мостом висячим мы с Вячей скачем…”; а так же энергичные и одновременно льющиеся, раскрепощенные ритмы, как, например, в словно пропетом на одном дыхании стихотворении “И осенней порою предстанет нагой…”. Собственнно, такие стихотворения, написанные в слегка непривычной для поэта (точнее, для его читателя) манере, радуют особо.
Повторимся, “Цикорий звезд” – первая книга Георгия Садхина, но книга во всех отношениях зрелая, верно выдержанная и тонко продуманная (в том числе, композиционно). Не случайно в послесловии к ней Е. Витковский называет автора “мастером”… И уже ждет следующего сборника нетерпеливый читатель, открытый радости узнавания и познавания одновременно…
Марина Гарбер, Люксембург
Виктор Каган. Превращение слова, М.: Водолей Publishers, 2009.
Любителю русской поэзии при чтении этой книги Виктора Кагана придется испытать то же, что испытывает зимний пешеход на утоптанной ледяной дорожке. Можно поскользнуться и ушибиться; но лучше с самого начала, чуть разбежавшись, заскользить в нужном направлении, приняв авторскую манеру построения стихотворного текста. Дело того стоит: перед нами поэт искренний, глубоко и тонко чувствующий, по-настоящему мудрый. Его тема – охват пережитого в преддверии смерти, примирение с нею в отсветах добра, сострадания и неизбежной вины перед любимыми людьми. В разработке этой темы он достигает подлинных высот и, возможно, не имеет себе равных.
Автор этих строк падал, ушибался, вставал, продолжал путь и чувствует себя, в итоге, с лихвой вознагражденным. Поэт сам осознает: размахиваем словами, оказавшимися под рукой. А то и высказывается об этом с пронзительной точностью: “слова неловки, словно дети в шубах.” Может быть, эта “неловкость” и в самом деле несущественна, поскольку мы чувствуем, что сотворение стиха защищает сочинителя от страдания – настоящего, не выдуманного. “Строкой стиха плеснешь на боль ожога” – так он воспринимает побуждение к творчеству и в другом (ушедшем от нас) поэте. Правда, “под рукой” здесь нередко оказываются политические шаблоны: “щемящей и наивной верой в чудо”; “душа жила светло и строго” и т. п., а также явное злоупотребление “заимствованиями” известных символов и аллегорий.
Идем, однако, дальше и обмираем: в пыточном чекистском доме на Неве истязают деда; внук вспоминает это и рисует леденящую душу картину: “дед красной струйкой в Неву утекает.” Неспроста в другом стихотворении поэт смотрит на Неву – “и возносятся лица, что слизала вода.” Он обращается к реке: “И ты меня прости, всплеснув мостами, молча отпусти.” Господа, у кого еще Нева всплескивала руками-мостами? И не важнее ли это, чем велеречивости вроде “Дрожит в душе мерцание свечи / в печальный такт мерцанью звездопада? Или Птицы клюют с руки, / выклевывая столетий шипящие угольки”.
Читая книгу, отдаешь себе отчет: двести с лишним стихотворений написаны всего за три года; их содержание чрезвычайно разнообразно; их исполнение свидетельствует о потребности автора пользоваться и струнными, и щипковыми, и духовыми, и ударными… Поэт определенно одержим творчеством. Он не “пишет стихи”: они текут сквозь него изо дня в день. В таком состоянии нелегко одернуть себя. “Бааль Шем-Тов говорил… что когда к Богу его возносится дух, он позволяет своим устам произносить вслух все что угодно, сомнений и выбора без, потому что в такие моменты любые слова с Небес.” Вникнешь в стихи В. Кагана и понимаешь: он в экстазе, как и перелагаемый им (в рифму) основатель хасидизма.
Человек разносторонне и щедро одаренный, на редкость эрудированный и работоспособный, Виктор Каган сделал судьбоносный шаг в своей жизни: вот уже лет десять он проживает в США. И отнюдь не “потерялся” в новой обстановке. Но та область его души, где доминирует жажда поэтического настроя и одухотворенного слова, эта область по-прежнему – и все более настоятельно – требует реализации. Примечательно, что для осознания себя поэтом он почти всегда оборачивается лицом к России, вглядываясь в нее и в самого себя, столь долго в ней пребывавшего. Даже находясь на Ямайке, он припоминает Робертино Лоретти и свой давний страх: так и помру у генсека в кармане. Весь лад его “музыкальных орудий” определен русской культурной, в частности, поэтической традицией. Собственно, Америкой от его стихов не веет: как поэт он ее, похоже, “не открыл”.
Вырваться из России Каган не хочет, да и не может: хотя бы потому, что на нем висит давний долг перед собой – состояться в качестве русского поэта. И не имеет значения, где он оказался – в Америке, в Австралии, в Израиле или в Германии. При этом он остается русским евреем. Русское и еврейское в нем гармонично соединяются. Он произносит “Новый год” и тут же “Шана това”, как если бы это было общим праздником: с совпадением и по дате, и по духовному наполнению. Но это не от “невнимательности”, от всматривания в лицо смерти. От убеждения, что она уравнивает нас всех и отменяет наши видимые противоречия. Ангелы не имеют национальности. В такой наивности, в констатации, казалось бы, самоочевидного есть мудрость, мимо которой не проскочишь. Вот откуда проистекают мощные строки о знаменитом рабби Нахмане из Брацлава: “Его голос тонкой тишины / разлетался по миру, оставаясь неслышным / для рядом стоящих, / его танец оставался невидимым / для держащих его за руку”.
Перед нами оказывается живой и многослойный человек: нервный, самолюбивый, способный к самоотверженности, но и к самоиронии, к ненависти и сарказму, но также к всепониманию. А особое место в этом сборнике стихов занимают превосходные верлибры. В этом жанре трудно спрятаться за литературные реминисценции и за певучесть версификации: вещь живет мыслью и дыханием. Когда текст вот-вот сорвется в прозу, должна возникнуть своего рода воздушная подушка для продолжения полета – свидетельство подлинной поэзии.
Виктор Каган оказывается на терзающей границе бытия и небытия; только подобный внутренний опыт может продиктовать строки “Мы говорим, но слова минуют наши гортани, / не задувая свечи и не мечась в тумане.” В таком состоянии душе естественно искать Бога, пытаться расслышать Его ответ. Для него не дерзость, а насущная необходимость писать стихи “на полях” псалмов Давида. Откройте Псалтирь и еще раз вникните в то, что написано В. Каганом “на полях”. Это не подражание и не переложение псалмов в рифму. Не претензия на толкование или перетолкование. Это живой отклик мыслящего человека в нашем циничном времени, зачастую далеко отклоняющийся от давидова текста, в то же время не противореча ему. На глазах ткется незаемная философия бытия. Философия самостояния, а не примыкания к чему бы то ни было: “Но я лишь Бог – не кукловод. / “Я не даю – благословляю … / Благословляю на судьбу – в тебе самом твое спасенье.” Философия сострадания, а не высокомерия и равнодушия. Философия мужества, а не отчаянья. Холодок по спине от слов: “А когда я сойду к тебе на остановке конечной, собой тишину наполнит беспечный сверчок запечный.”
Так что, читая эту книгу стихов, вы угождаете в воронку духа, где необходимо думать самому, находить и терять направление мысли (правота никому не гарантирована), чесать в затылке, спорить или соглашаться с автором, прикидывать на себя то, что он понял о себе. Очевидно, что слово Виктора Кагана требует своего читателя, чтоб стать частью его внутреннего мира.
Анатолий Добрович, Израиль
Елена Дрыжакова. По живым следам Достоевского. Факты и размышления. СПб.: “Дмитрий Буланин”, 2008. 515 стр.
Новой книге Елены Дрыжаковой – ученого, известного как в России, так и в Америке многочисленными работами о русской литературе, безусловно, предстоит стать примечательным явлением в кругу современных исследований творчества Ф. М. Достоевского.
Своеобразие замысла и суть самого названия рецензируемой книги обозначены на странице “От автора”. Центральные слова в ней: “живые факты”, “размышления”, “следы”. Нам предстоит читать книгу, в которой собраны знания – сведения, не потерявшие своей злободневности; именно они глубоко осмысляются в качестве наследия гениального автора. “Я иду по СЛЕДАМ прошлого, чтобы помочь людям понимать настоящее”, – пишет Дрыжакова. В этих словах заявка на подчеркнуто самостоятельную позицию, прежде всего, в выборе жанра (не литературоведческая монография и не беллетризированное повествование о жизни художника). Автор книги абсолютно подготовлена к поискам “живых следов” и сугубо индивидуальной их интерпретации; ее внутренняя свобода базируется на весомом литературоведческом опыте, включая комментаторскую и текстологическую работу над многими изданиями Достоевского.
Для понимания особого замысла работы Дрыжаковой очень существенно и “Приложение” – “На переломе 1950-х. Наши замечательные учителя А. С. Долинин и Ю. Г. Оксман”. Автор причисляет себя к известной долининской “биографической школе” в литературоведении. Главный принцип, “дух” ее – в стремлении обращаться “к реально пережитому, к реально окружавшему писателя, к тому, о чем мы наверняка знаем из писем и других свидетельств…” (478) Дрыжакова полагает, что именно этот принцип “переживет все экстрамодные феерические приемы в науке о литературе” (полемика запланирована в рецензируемом труде).
Книга состоит из пяти объемных разделов, названия которых, достаточно четко ориентируют читателя: “Начало пути”, “В бурные шестидесятые”, “Преступление и наказание”, “Четыре встречи с Герценом”, “Литературные типы в творческой фантазии Достоевского” (речь идет об Иване Петровиче Белкине, Сильвио, Арбенине и, наконец, Гамлете). Но поскольку содержание каждого раздела столь насыщено фактическим материалом, острой социальной проблематикой рассматриваемой эпохи, психологическим анализом человеческой натуры как таковой, возникает естественная потребность обозначить в предлагаемом отзыве, пусть и крайне схематично, богатство (глубину и остроту) предпринятого исследования. (Концентрация на первом его разделе объяснима моим личным интересом к конкретному периоду литературы XIX века).
Книга открывается блестящей работой “Вышел ли Достоевский из гоголевской ▒Шинели’?”. Ответ на этот вопрос, как известно, породил бурную дискуссию, и Дрыжакова вносит убедительные аргументы в долговременный спор. В центре внимания – соотношение пушкинских и гоголевских начал, как они выявились в прямых оценках Достоевского и в поэтике его повести “Бедные люди”. Только Пушкин (воплощение “гуманной стихии”), по мнению Достоевского, “сказал настоящее ▒новое слово’ в русской литературе”. Гоголь “как создатель сатирической литературной школы (отрицательного направления) был для него с другой стороны, – заключает автор книги, – и по этой причине Достоевский не мог считать себя вышедшим из гоголевской ▒Шинели’”. Мотив непонимания критикой смелых поисков молодого автора находит продолжение в работе о “Двойнике” – “Феномен Голядкина: откуда и куда”. Сложная эволюция замысла второй повести Достоевского, чей драматический неуспех воистину его потряс, проанализирована последовательно и четко. На вопрос “Откуда?” развернутый ответ: поначалу Достоевский “делает шаги в сторону Гоголя”, затем обозначается гофмановский импульc… “Куда” же приходит писатель? – к собственному варианту живописания “человека с амбицией”, в итоге рождается особый тип личности с раздвоенным сознанием, позднее названный “подпольным человеком”.
“Начало пути” трагически обрывается арестом. В главе “Из мечтателей – в заговорщики” компактно и увлекательно изложена история петрашевцев и участие в кружке героя книги. Повествование устремлено к ответу на вопрос: были ли у Достоевского в 1849 году какие-либо конкретные политические идеалы? Ответ – отрицательный, чем и стимулируются последующие размышления Дрыжаковой о податливости радикально настроенных юношей на совершение странных и опасных поступков. Достоевский “хорошо знал, как незаметно в ореоле романтики молодое существо, вопреки своей духовной природе может стать заговорщиком, ▒нечаевцем’ и принять участие в насилии, ▒если бы так обернулось дело’”. Переклички прошлого с настоящим питают эмоциональный, публицистический пафос исследования, дополнительно заинтересовывая читателя.
Подобный пафос не раз прорывается и во втором разделе книги – “В бурные шестидесятые”, где повествуется о студенческих волнениях 1861 года, о Базарове и других нигилистах… Естественно обращение к герою “Бесов”. В главе “Петруша Верховенский: социалист или мошенник?” автор книги (не избегая полемики, но и не погружаясь в нее) выстраивает цепь собственных убедительных доводов, вновь соотнеся опыт века XIX с прошлым веком и… современностью: “Достоевский в ▒Бесах’ не только трагикомически представил преступные и вместе с тем жалкие фигуры террористов того времени, но и очень точно сформулировал идеологию обмана, на которой это все замешено… заведомо обманывая людей, Петруша Верховенский надеется построить свой новый мир”.
Значимость биографических фактов, которые ведут к пониманию и духовного мира самого писателя, и оставленного им наследия, отчетливо проступает в анализе контактов Достоевского с писателями-современниками (главы: “Две встречи с Чернышевским в 1862 году”, “Гончаров и Достоевский”). Особое впечатление остается от выдающейся фигуры А. И. Герцена, изучению судьбы и творчества которого Елена Дрыжакова посвятила много лет. О ее монографии “Герцен на Западе” (1999) мне посчастливилось писать в “Новом Журнале”. В рецензируемой книге Герцену отдан целый раздел – “Четыре встречи с Герценом”, обнимающие двадцатилетие (с 1846 до 1868 года). Естественно, что на этот раз центр внимания – Достоевский, но материал о Герцене столь существенен, что вызывает интерес сам по себе.
Раздел о “Преступлении и наказании” – самый объемный (это своего рода “книга в книге”). Исследуются основополагающие аспекты великого романа в развернутых главах: “Трансформация замысла”, “Сегментация времени”, “Физиология города”, “Идеологические и нравственные проблемы”, “Лабиринт Раскольникова”. Я убеждена, что у специалистов по Достоевскому книга Дрыжаковой (именно в этой ее части) вызовет особый интерес и, возможно, желание поспорить с автором. Но я себя не причисляю к достоевсковедам, меня как скрупулезного читателя труда коллеги по литературоведческому цеху тронула более всего последняя глава – о мучительной духовной драме героя романа. По мнению Дрыжаковой, в многострадальный лабиринт Раскольникова загнали два вопроса: “добро или зло совершает человек, решившийся пролить кровь одних людей во имя блага других и имеет ли право человек считать свои действия на пользу человечества абсолютной истиной”. (Так вновь заявляет о себе всевременность давних пророчеств Достоевского!). Размышляя о финале романа, автор высказывает суждение, вряд ли совпадающее с ныне популярными мнениями, но мне глубоко близкое: “в окончательном тексте романа нет никакого религиозно-христианского возрождения Раскольникова”. Оно “за пределами романа”.
В завершении отзыва – упрек издателям: точнее, неизвестному автору оформления книги: суть мрачного коллажа на обложке так мне и не открылась, да и не только мне…
Елена
КраснощековаRussian Century: A Hundred Years of Russian Lives. Еdited by George Pahomov, Nickolas Lupinin. Lanham: University Press of America, 2008, 329 p.
“Русский век” – учебное пособие, представляющее собой сборник избранных отрывков из рассказов частных людей об укладе повседневной жизни в разные времена XIX–XX столетий. Составители хрестоматии Георгий Пахомов и Николас Лупинин – многоопытные университетские преподаватели, читающие курсы по истории и культуре России. Они хорошо помнят, что в XX веке основной упор делался на изучении “советологии”, т. е. советской идеологии, проникающей во все сферы жизни. Но исследование всех этих сфер сводилось к минимуму и ютилось где-то на периферии изучения культурной истории России/СССР. Что же касается сферы быта, “повседневной, частной жизни”, ее просто не замечали и обходили молчанием. Исключение делалось только для людей репрессированных на разных стадиях советского режима. Их судьбы изучали так, что в итоге возник хорошо разработанный раздел исследования советской истории – “жертвология” (неологизм принадлежит составителям хрестоматии – Ж. Д.).
Георгий Пахомов и Николас Лупинин решили восполнить пробел предыдущих лет. Для тома “Русский век” они отобрали частные письма, дневниковые записи и мемуары людей самого разного экономического, социального и культурного происхождения и положения. Георгий Пахомов и Николас Лупинин стремились представить воспоминания не великих, а “обычных” людей. Осуществить такую задачу непросто уже потому, что публикуют свои воспоминания, как правило люди известные (писатели, общественные и политические деятели и т. п.). “Обычные” мемуаристы хранят свои рукописные записи в семейных архивах.
В хрестоматии “Русский век”, особенно в первых двух разделах, в самом деле, преобладают отрывки из воспоминаний людей очень активных, так, например, воспоминания В. М. Чернова, одного из основателей партии эсэров и ее основного идеолога, или О. И. Пантюхова, основателя скаутского движения в России, а позднее также и национальной организации русских скаутов в США; а также А. В. Тыркова-Вильямс – журналиста, писателя, члена центрального комитета конституционно-демократической партии в 1906 г. и т. п. Но составителям удалось найти письма, дневниковые записи и воспоминания и просто частных людей. Это и солдатские письма 1917 г. Николая Филатова, и воспоминания крестьянина-толстовца Василия Янова, и блокадные записи ленинградской учительницы Елены Кочиной, и “Два года в Сибири”, описанные студентом-медиком Владимиром Азбелем. Но каким бы мемуаристам ни принадлежали отобранные тексты, объединяет их то, что речь в них всегда идет о времени и о себе.
Русское столетие (имперское, советское) кончилось в 1991 г. с распадом Советского Союза. Зная арифметику, можно было бы, отсчитав сто лет назад, сказать, что началось оно в 1891 г. Но, пролистывая страницы первой части хрестоматии, видишь, что самые ранние воспоминания самого зрелого автора этой части – Софьи Ковалевской – относятся к 1856 г., временам еще крепостного права. Так что “русский век” оказался на 35 лет дольше столетия.
Составители поделили “русский век” на четыре хронологических периода и, соответственно, четыре раздела: первый – Россия до 1914 г., где речь идет о жизни, канувшей в небытие; второй – Россия в 1914–1929 гг., это период нестабильности и дезорганизации в стране; третий – Россия в 1930–1953 гг. – время неколебимого порядка и террора; и, наконец, четвертый – 1954–1991 гг. – когда события века приближаются к кульминации и распаду.
Предваряет каждый раздел беглый обзор исторических событий, в контексте которых строилась и (или) рушилась частная жизнь людей. Внутри каждого раздела помещено от семи до десяти отрывков из мемуаров, писем или дневниковых записей разных авторов. Почти все отрывки переведены на английский язык самими составителями хрестоматии или их университетскими коллегами; два – взяты из воспоминаний, изначально изданных по-английски с сохранением всех курьезов (вроде “танец желудка”). О каждом авторе также дается краткая справка. Среди авторов дневников и мемуаров девять женщин: Софья Ковалевская, Ариадна (Александра) Тыркова-Вильямс, Вера Волконская, Татьяна Фесенко, Нила Магидова, Елена Кочина, Н. Яневич, К. Вадот, Мария Шапиро. Воспоминания большинства из них – одни из самых эмоциональных и тяжелых в хрестоматии.
Хрестоматийные тексты в большинстве своем взяты, говоря языком старомодным, из “самиздата” и “тамиздата”. Четыре самиздатских отрывка выбраны из исторического сборника “Память”, выходившего в машинописи в 1970-е гг. в Москве, а чуть позднее изданные в США и Франции. Все остальные отрывки – “тамиздатские”. Одни (общим числом – девять) взяты из книг, выпущенных небольшими (и уже несуществующими) издательствами в Таллинне (до Второй мировой войны), Париже, Сан-Франциско, Нью-Йорке (1946–1981 гг.) на русском или английском языке. Еще четыре – из книг, опубликованных в 1952–1954 гг. Издательством имени Чехова; три – из книг, изданных YMCA Press в Париже. Это Филатов “Солдатские письма 1917 года”, 1981; Сергей Мамонтов “Походы и кони”, 1981 и Волков-Муромцев “Юность от Вязьмы до Феодосии”, 1983. Один отрывок взят из выходившего в Германии журнала “Грани”. Но больше всего отрывков (общим числом – семь) взято из публикаций “Нового Журнала” в 1973–1985 гг.
Составители использовали также издания советские (Константин Паустовский “Повесть о Жизни”, М. 1962; Валентин Катаев “Святой колодец”, М. 1979). Обратили они внимание и на первые постсоветские публикации (Сергей Дурылин “В своем углу”, М.: “Московский рабочий”, 1991; Леонид Шебаршин “Август” в ж. “Дружба народов” 1992, № 5-6). Жаль, что поиск подходящих источников в современной российской печати на этом остановился.
В постсоветской России так же, как и на Западе, пробудился живой интерес к повседневной жизни. Тема повседневности прочно утвердилась в исследовательской практике российских специалистов по истории своей страны. Многие издательства публикуют отечественные и переводные работы о “быте” разных групп населения в различные времена. Например, издательство “Новое литературное обозрение” выпускает серию “Культура повседневности”, а издательство “Молодая гвардия” – серию “Живая история: повседневная жизнь человечества”, в которой выходят книги, написанные отечественными и зарубежными учеными и писателями.
Попутно в России идет активное восстановление памяти “бывших”, как царских – мещан, дворян, купцов, офицеров и солдат, так и советских – военнопленных, узников фашистских концлагерей и ГУЛага, остербайтеров. Многие воспоминания собраны в рамках проектов “устная история”, другие опубликованы в толстых журналах или выпущены отдельными книгами. Выдержки из них могли бы во многом обогатить и “осовременить” хрестоматию “Русский век”.
Задержавшись примерно на год с рецензией на хрестоматию “Русский век”, следует сказать, что она за это время приобрела успех у многих, кто занимается историей России конца XIX– начала XX вв, а такжерусской культурой, гендерным анализом или искусством перевода.
Жанна Долгополова
Новые книги издательства “Русский Путь”
Путь Солженицына в контексте Большого времени. Сборник памяти. 1918–2008. – М.: Русский Путь, 2009. – 480.
Эта книга заинтересует каждого, кого хоть немного увлекает личность и судьба одного из величайших людей России нашего времени – Александра Солженицына. “Я думаю, что Александр Исаевич обладал адекватной способностью выбирать тактические шаги – как и всякий умный человек, чей ум к тому же дисциплинирован математикой… Я могла бы немало привести примеров, когда Александр Исаевич принимал тактически невыгодные решения, ясно понимая это – и все-таки их принимал. Это было потому, что все важное в его жизни было подчинено не тактике, а стратегии. Вот стратег он, мне кажется, был действительно великий. И если свести все к одной фразе, то, я бы сказала, его стратегия была – ▒одно слово правды весь мир перетянет’”.
Так говорила Наталья Дмитриевна Солженицына, открывая круглый стол “ХХ век в творчестве А. И. Солженицына”. Форум этот состоялся во время проведения ХХI Московской международной книжной выставки-ярмарки 4 сентября 2008 г. Со дня ухода Александра Солженицына прошло еще слишком мало времени, и участники круглого стола словно торопились еще и еще раз высказать свою благодарность этому поразительному человеку, ставшему одним из главных символов России. “За месяц, что прошел после кончины Александра Исаевича, начинаешь понимать, что начался не календарный, настоящий ХХI век и в истории литературы, и в истории культуры, а, как выяснилось теперь, и в мировой истории”, – сказал участник круглого стола, историк театра и педагог Борис Любимов.
“Я узнал о смерти Александра Исаевича находясь под Москвой, на берегу большого озера… Для меня это действительно была полная неожиданность. Вот я вышел как раз на берег этого большого озера, стал мысли пытаться собирать… Мы говорим сегодня: бодался теленок с дубом. Солженицын боролся, выступал против… Но как бы ни была сильна в Александре Исаевиче энергия отрицания, в нем сильнее была энергия утверждения”, – говорил прозаик Алексей Варламов, автор прекрасных литературных биографий, вышедших в серии “Жизнь замечательных людей”. “Я думаю, что все мировоззрение Солженицына, вся жизнь Солженицына была вольной или невольной, гласной или негласной, но полемикой с жизнеотрицающим началом русской мысли”, – продолжал он.
Выступавшие на заседании, которое вела известный специалист по творчеству Солженицына Людмила Сараскина – священнослужители, литературные критики, публицисты, – стремились, порой сбивчиво, не только осмыслить все значение судьбы и наследия великого писателя, но и наметить какие-то дальнейшие шаги по сохранению этого наследия.
Через три месяца, 4 декабря, в московском Большом Манеже открылась выставка “Александр Солженицын и его время в фотографиях”. На следующий день, в сверкающем отреставрированном Пашковом Доме началась Международная научная конференция “Путь А. И. Солженицына в контексте Большого Времени”. Время открытия, естественно, было выбрано не случайно. Через несколько дней Александру Исаевичу должно было исполниться 90 лет.
В конференции приняло участие множество исследователей творчества писателя, журналистов, философов и педагогов, а также деятелей культуры, историков, филологов из Москвы, Воронежа, Санкт-Петербурга, Дубны, Саратова, Новосибирска; приехали и гости из США, Великобритании, Франции, Румынии, Японии, Индии. Форум этот еще раз явил всемирный масштаб фигуры писателя, а также огромное значение его наследия для культуры российских регионов. Как известно, Александр Исаевич яростно боролся за спасение духовной жизни провинции, за сохранение музеев, архивов, библиотек и создание мало-мальски приемлемых условий жизни для работников культуры – тех, кто еще продолжает, несмотря ни на что, нести свет просвещения.
“Ваш журнал радует уже тем, что он издается всего лишь районными силами, а такой разнообразный, чуткий одновременно и к родной старине, родному краю, и к повседневной сегодняшней жизни”. Эти слова Александра Исаевича, присланные в редакцию журнала “Щелыково”, привел в своем выступлении наш знаменитый историк и краевед Сигурд Оттович Шмидт. И, надо сказать, выступления исследователей из российских регионов по своей глубине и остроте порой превосходили доклады их столичных коллег.
Как и на круглом столе, выступления на конференции носили как сугубо научный характер, посвященные самым различным сторонам подхода к наследию Александра Исаевича, так и личные впечатления от встреч с самим автором или от работы над его произведениями. Участники обсуждали архитектонику его романов, методы работы и особенности стиля писателя, роль его литературного наследия в мировой культуре. Говорили о том, что значит проза писателя для исчезающего сегодня русского языка, как хранил он в своем творчестве великие традиции прошлого. Замечательный актер Евгений Миронов, сыгравший главную роль в телефильме “В круге первом”, так вспоминает о своей встрече с писателем. “Я спросил тогда у него: “Александр Исаевич, что мне делать? У меня очень сложный период в жизни. Вот как быть до конца верным самому себе, не сбиться в пути, не уйти куда-то в сторону?” Он даже рассердился на меня: “Да Вы что? Ваше сердце и душа помогут…”
Спустя ровно год после ухода Александра Исаевича на кладбище Донского монастыря у его могилы собрались родные,друзья, политики и почитатели таланта писателя. Состоялась литургия, после которой все собрались в Доме Русского Зарубежья на Таганке.
“Наш Дом теперь носит имя Александра Солженицына, и это неслучайно, поскольку он и Наталья Дмитриевна сыграли в этом деле ключевую роль, поддержав идею Дома еще в Вермонте, а, вернувшись в Россию, Александр Исаевич приложил немало усилий для того, чтобы этот проект состоялся”, – сказал, открывая встречу, директор Дома В. А. Москвин.
Так зародился выросший впоследствии в пятисотстраничный том “Путь Солженицына в контексте Большого времени: Сборник памяти: 1918–2008”. Это свод серьезных размышлений о его значении в судьбе нашей страны, а значит, и судьбе каждого из нас. Получился настоящий сборник, где стенографически зафиксировано каждое слово, прозвучавшее и на круглом столе, и на открытии конференции, и во время встречи в первую годовщину ухода писателя. Естественно, представлены и тексты всех докладов, прозвучавших на форуме или присланных в его адрес.
Это удивительная книга, соединившая в себе научные изыскания и благодарность, которую так спешили высказать Александру Исаевичу представители российской интеллигенции.
Коровин Константин. “То было давно… там в России…” Воспоминания, рассказы, письма в 2-х книгах. – Кн. 1. Мемуары “Моя жизнь.” Рассказы (1929–1935).– М.: Русский Путь, 2010, 752 стр; Кн. 2. – Рассказы (1936–1939): Шаляпин: Встречи и совместная жизнь: Из неопубликованного: Письма. – 848 стр.
“Хорошо вечером в деревне. Мы идем с охоты. Оттепель, дорога мокрая, лужи. Пахнет лесом, талым снегом. Далеко в лесу кричит филин. На зеленом небе блестит Венера. В душу входит тайная отрада несказанных чувств, даров природы. А теперь скоро смерть. И одно я хотел бы, хотел бы пробудиться на мгновение и увидеть весну, только дивную весну печальной Родины моей…” Не правда ли, изумительные слова! Но это не Бунин, не Куприн, не блистательный русский прозаик Борис Зайцев, не Иван Шмелев, хотя каждый из них подарили свою любовь и дружбу автору этих строк. Великому мастеру, гениальному импрессионисту, ставшему одним из главных символов русского искусства ХХ века.
“Ранней весною в Москве, когда на крышах тает снег и сохнут мостовые, когда солнце весело освещает лица и желтые тулупы торговцев на Грибном рынке, когда синие тени ложатся на мостовую от возов с бочками, от крестьянских лохматых лошаденок, приехавших из деревни со всякой снедью, грибами, капустой, курами, яйцами, рыбой – любил я смотреть на рынке пеструю толпу простых деревенских людей. И всегда мне хотелось весной поехать к ним, в деревню, где голубая даль, где распустилась верба, куда прилетели жаворонки. Как хорошо, как вольно там. Уж мчат ручьи, весело и вольно шумя, блестящие воды. Далекие утренние зори полны зачарованной радости. Яркой красою разливаются зори над далекими лесами, перед восходом святого солнца…”
Да, он умел передать все очарование природы не только на холсте, но и в прозе. Гениальный русский художник, Константин Алексеевич Коровин.
В признании его фантастического таланта никогда не было сомнений. Особенно в России, где он стал главным художником Императорских театров и где его творчество знаменовало новый этап мировой сценографии. В эмиграции, куда мастер выехал в 1922 году, почти одновременно с высланными на “философском пароходе”, талант Константина Алексеевича был также общепризнан. Знаменитый критик, бывший создатель питерского журнала “Аполлон” Сергей Маковский писал, к примеру, что Коровин остался “…неувядаемым цветением того русского импрессионизма, который сблизил в конце ХIХ века наше искусство с французской школой”. А один из законодателей вкусов художественного Парижа Луи Воксель буквально захлебывался от восторга, рецензируя коровинскую выставку “Впечатления Парижа”, открывшуюся в галерее Кольбер: “Коровин – один из прекрасных русских художников… Его искусство – сама жизнь, движение, свет… Наши посеребренные, бирюзовые, аметистовые небеса, это наше легкое небо, как бы вымытое после дождей, и атмосфера простонародных предместий, загруженность мостовых и тротуаров, заторы, шум, феерия вечеров Парижа – то, что есть наше существование и наша мука, – все это Коровин глубоко почувствовал, наблюдал любознательным глазом и зарегистрировал с точностью, не потерявшись в деталях”.
И, тем не менее, к тридцатым годам положение художника в Париже было очень сложным. Те, кто бывал у него на квартире, изумлялись нищете, в которой жил прославленный мастер. Отсутствие заказов, тяжелая обстановка в семье (сын художника был инвалидом) отразились и на здоровье самого Коровина – сдавало сердце. Однако сдаваться было не в правилах этого потомка ямщиков-старообрядцев. И в парижских русских газетах и журналах стали появляться коровинские очерки и зарисовки, в основном, в “Возрождении” и “Иллюстрированной России”.
Это были настоящие шедевры. Как их называл Шаляпин, “жемчужины” прозы. Словно на холсте мастер воспроизводил яркие, сочные образы, вспоминал тех, с кем его сводила судьба, делал зарисовки из своего детства, конечно, виды России, по которой он с каждым днем все больше и больше тосковал. Причем Коровин, которому было уже за семьдесят, абсолютно не стеснялся учиться писательскому ремеслу. Он приходил в редакцию ежедневной русской газеты “Возрождение”, показывал принесенное, внимательно выслушивал замечания и сразу садился все исправлять. Подобно своему ближайшему другу Шаляпину, который с ходу мог спеть сложнейшие партии. Великий певец вообще занимал особое место как в жизни художника, так и в его творчестве. В 1939 в Париже даже вышла книга Коровина, посвященная памяти любимого товарища “Встречи и совместная жизнь”. Впрочем, самому мастеру оставалось жить недолго. 11 сентября 1939 года, в дни начала мировой бойни, его не стало.
Долгое время с публикациями литературного наследия Константина Алексеевича не везло. Его воспоминания пролежали 35 лет, пока не начали появляться на страницах нью-йоркской газеты “Новое русское слово”. Однако в отличие от других русских изгнанников, проза Коровина дошла до русских читателей еще в глубоко советские времена.
Произошло это благодаря великому Илье Самойловичу Зильберштейну, а также ныне, к сожалению, почти забытому искусствоведу Владимиру Алексеевичу Самкову. В 1971 году они умудрились выпустить большой сборник “Константин Коровин вспоминает”. Но, естественно, в те годы о полной публикации текстов Коровина, выпущенных им за границей, где были соответствующие высказывания о революции и большевиках, и речи быть не могло. Сегодня московское издательство “Русский Путь” выпустило два огромных тома “Константин Коровин: То было давно… там, в России”. Туда вошли воспоминания “Моя жизнь”, многочисленные рассказы и очерки, более десяти лет выходившие в Париже, а также книга о Шаляпине. Впервые опубликованы рукопись повести “Охота…”, “Рыбная ловля…”, “Коля Курлов”, а также письма Коровина к коллекционеру и агенту по продаже картин Ивану Крайтору и одному из первых авиаторов России, меценату Станиславу Дорожинскому, жившему во Франции. Он занимался живописью, издавал книги и помогал Коровину. Эти письма ныне хранятся в Отделе рукописей Третьяковской галереи.
Даже среди всего необозримого половодья уникальных изданий, выходящих сегодня в России, эти два тома Константина Коровина – событие безусловное. Сотни страниц в большинстве своем неизвестной у нас прекрасной русской прозы, написанной одним из величайших мастеров российской культуры за всю ее историю.
Перед читателями проходит огромная панорама пейзажей России, быта и нравов старой Москвы, портреты тех, кто золотом вписан в скрижали русской истории – Чехова, Врубеля, Саввы Мамонтова, Бунина, конечно, Шаляпина.
“И здесь, в изгнании, вдали от Родины, которую Константин Алексеевич так трогательно и нежно любит, в нем открылся другой его талант – талант русского писателя, который сразу же выдвинул гордость нашей живописи в первые ряды русской литературы… Из Коровина выработался русский беллетрист, дарование которого в наши безрадостные дни сразу же засияло ярким блеском самобытности, неподдельного юмора и новизны тех литературных образов, которые он нам дал. Новизны, потому что Константин Алексеевич нашел такие краски в изображении русского человека и русской действительности, которые до сих пор нам не были знакомы”. Так писал в 1936 году, к 75-летнему юбилею Коровина, известный писатель Зарубежья В. Немирович-Данченко. И, наверное, с этим трудно не согласиться.
Книга эта была рождена многолетним трудом историка искусств и литературы Татьяны Ермолаевой, еще в 70-е годы начавшей собирать материалы о великом художнике в библиотеке Калифорнийского Университета. Вместе с ней огромную работу по составлению комментариев провела Тамара Есина.
“Летят воспоминания к брегам бесценной Родины моей… И, как калейдоскоп, сменяются картины ушедших далеко забытых дней”, – писал Коровин. И мы снова можем наслаждаться его фантастическим талантом – талантом художника прозы.
Виктор Леонидов