Повесть
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 260, 2010
Александра Свиридова
Дичь
Следует учиться спрашивать себя о себе самом.
Сократ
Стояло время штормов – “сезон дождей”, – как называли это аборигены. Шторма зарождались далеко в океане, а упругие сочные дожди добегали до острова Манхэттен. Наспех забрызгивали стены домов, а случалось, надолго повисали плотной водяной шторой, занавешивая остров от океана.
Седая рослая Васса тянула шею у открытого окна, подслеповато вглядывалась в заоконный мрак, трогала губами влажный соленый ветер и пыталась угадать, когда распогодится на сей раз. Ей было слышно в ночи, как огромным зверем неподалеку, урча, ворочался океан. Рваный штормовой ветер с хулиганским свистом несся с берегов Гудзона к верхнему Манхэттену. Океан втискивался в каменное ущелье, в устье реки, напирал против течения, задирая подол пресной волне. Та пенилась белыми гребешками и что есть силы выталкивала назад солоноватую неродную волну.
Тонкое деревце на углу 176-й и Авеню Рай то покорно склоняло ветки под порывами ветра, то вскидывало в трагической позе античного отчаяния. Небо обрушилось на остров сразу, без вводных предложений капель, – стройным рядом дождевых струй. Старый пятиэтажный дом светлого кирпича скрылся под водой, словно Атлантида. Без малого сотню лет он крепко стоял на вершине горы и служил маяком кораблям на реке, и вот – сгинул. Огромный мост имени Вашингтона, натянутый тетивой меж серо-зеленых заплесневелых скал, исчез, заштрихованный сеткой ливня, истаял в заоконном пейзаже. Васса слушала барабанную дробь капель по подоконнику. Вскоре контур моста проявился, словно штриховки коснулся ластик. Сильный порыв ветра взошел на гору, подхватил мусор с асфальта и с размаху швырнул его в зажатое между домами небо. Захлопали, пролетая, целлофановые пакеты, сырые простыни “Нью-Йорк Таймс”, покатились со звоном алюминиевые банки “колы”. Белый пес с черными пятнами вокруг блестящих глаз, похожими на карнавальную маску, прижался к ногам Вассы и мелко задрожал.
– Ничего страшного, это дождь, – наставительно сказала она ему и, словно в подтвержение своих слов, открыла окно пошире. Шум ливня ворвался в комнату, пес шарахнулся, забился под старый письменный стол, заваленный бумагой.
– Хорошо-хорошо, закрою, – усмехнулась Васса и опустила стекло.
Пес с опаской выглянул из-под стола, а она потушила свет, раздвинула шторы, вставила дождь в раму окна и залюбовалась.
Небольшая квартира была заставлена грунтованными холстами. Скелет этюдника в углу прикрывало льняное полотенце. Васса потянулась к карандашу, неуверенно повертела его и отложила: величие потопа было не передать. Нашарила на столе спички, зажгла свечу, уткнулась в корешки книг плотно набитого книжного шкафа. Извлекла фолиант в потертом переплете. Открыла, коротко глянула и поставила на место.
– И назвал Бог свет днем, а тьму назвал ночью, – сказала она псу и задула свечу. Легла, и распухшее – “на погоду” – колено коротко хрустнуло в темноте. Пес приподнял черно-белое ухо, прислушался и запрыгнул на кровать. Васса обняла его, прижала колено к жаркой собачьей спине, снова взглянула на дождь в окне, прикрыла глаза и перебрала про себя слова: ▒Вначале сотворил Бог небо и землю. Земля была пуста и хаотична, и тьма над бездною…’ Надо посмотреть, на какой день Бог сотворил Собаку”.
Утром сияло солнце. Васса спросонок глянула в окно. Мост серебряным шитьем по блестящему шелку был натянут в оконной раме.
“Завтра же куплю фотоаппарат и начну снимать его, – пообещала себе Васса. – В дождь, в снег, днем, ночью”…
Пес проворно спрыгнул с кровати, подобрал с полу мячик, завилял хвостом, завертелся у нее под ногами, мешая пройти в ванную. Она отодвинула его, плеснула себе в лицо пригоршню воды, наспех утерлась, не открывая глаз. Натянула свитер поверх пижамы, щелкнула наощупь замком ошейника, беря пса на поводок. Звякнула ключами, и пес нетерпеливо тявкнул, бросив мячик.
– Ждать! – осадила пса Васса и прищурилась в поисках очков. – Идем уже, идем!..
Пригладила стриженые волосы, набросила вышедшую из моды куртку и вышла. Пол лифта дрогнул под ногой, и кабина, урча, поползла вниз.
Солнце отражалось в окнах домов, и Васса жмурилась от солнечных зайчиков. Улица была выметена ветром так, словно прилежная хозяйка щеткой прошлась по тротуару. Даже Гудзон после дождя казался чище. Пес растерянно принюхивался: ливень смыл все следы, и ему пришлось первым расписаться на чистом асфальте. Он привычно потянул Вассу за угол, туда, где прятался за домом старый парк на вершине горы. За углом открылась ограда парка, за оградой – скала. Пес ощерился, встал на задние лапы, шерсть на холке поднялась дыбом: в небольшой пещере в скале прятался взъерошенный черный бездомный. Он тявкнул, завидев пса, и пес ответил заливистым лаем. Бездомный залаял громче, вскочил и принялся приматом трясти ограду. Васса натянула поводок, оттаскивая пса. Так – на задних лапах – проволокла его мимо лающего бездомного. В пещере неожиданно зазвонил телефон. Васса не поверила, обернулась. Бездомный подмигнул ей, прижимая телефонную трубку к уху. Пес задрал лапу и пометил ржавый велосипед, прикованный цепью к ограде парка.
– Доброе утро, Бэсси, – приветствовала Вассу по-русски смуглая пожилая дама с огромным, похожим на мамонта, рыжим псом.
– Доброе, – мрачно откликнулась Васса.
– Да что вы на него реагируете? – кивнула дама на пещеру с бездомным.
– “Ай вонт хим дэд”, как говорит хозяйка Сафи, – сказала Васса по слогам.
– Ну что вы, – укоризненно покачала головой дама. – Все должны жить…
– Вовсе не все, – отрезала Васса.
– А я думала, что это пес-расист.
– Он интернационалист, – с сарказмом ответила Васса. – Готов загрызть обкуренную тварь любого цвета! Да, мальчик? – она потрепала пса по холке. – Не знаете, что его так возбуждает в этом отребье?
– Адреналин, – не задумываясь, ответила дама с мамонтом. – Мы же для них собаки, а адреналин – провокация на агрессию… Собака чует в нем вызов и принимает его.
“Чтоб я уже все это видела по телевизору!” – брезгливо обернулась на пещеру Васса и вспомнила, как страстно произносил эту фразу в середине семидесятых в Москве ее однокурсник Джелуль – худенький французско-алжирский мальчик. Он страдал от холода и отсутствия привычной еды. Однажды попросил папу прислать бананов в заснеженную Москву. Васса пошла с ним на почту и увидела, как на его глазах почтовые служащие в штатском вскрыли посылку и принялись медленно нарезать бананы тонкими кружочками.
– Мы обязаны досмотреть, нет ли внутри секретных вложений, – пояснил один. – Теперь – берите.
– Теперь… Можете их взять себе, – на хорошем русском звонко выпалил Джелуль, изведенный обидой и запахом бананов.
Он вышел на улицу, поднял воротник тощего демисезонного пальтеца, спустился по обледеневшим ступенькам и взмолился в мерзлое небо чуть повыше облупленной двери почтамта: – Чтоб я уже все это видел по телевизору!..
Вскоре уехал, получив диплом, а она повторяла его фразу лет двадцать – до своего отъезда.
Желать видеть по телевизору Нью-Йорк было опасно: ненароком могло сбыться, а терять вместе с бездомным Америку, Манхэттен, пеструю Таймс-сквер, которые она по телевизору уже смотрела, не хотелось.
“Кабысдох” – потверже пожелала бездомному Васса и с тоской спросила себя: “А где же милость к падшим?” Увы – только “Кабы-сдох” открывалось у нее на той глубине, где, согласно мифу о русской душе, должна была покоиться милость.
Васса с отвращением оглядела склон горы, сбегавший к Гудзону, загаженный картонными коробками, обломками мебели, матрасами и шалашами проституток и наркоманов. “Кабысдохли” – проникновенно пожелала она им всем и едва успела собрать лицо в любезную улыбку в ответ на “Хай, Бэсси!” встречного собачника. Собаки обнюхались, повиляли хвостами и разошлись, довольные встречей.
Впереди Вассы вдоль по улице Рай двигалась полоумная старуха и расставляла на влажном газоне белые бумажные тарелки. Сыпала в каждую пригоршню сухой еды из мешка – для кошек – и не видела, как ветер переворачивал тарелки за ее спиной, оставляя цветной корм пестрой россыпью на влажной земле. Сытые крысы выносились из нор, сноровисто подбирали кошачий корм и уносились обратно. Пес натягивал поводок, пытаясь ухватить корм ли, крысу ли, – неизвестно, и Васса коротко покрикивала “Ноу!”, размеренным шагом двигаясь ко входу в парк.
В утреннем парке было чисто и пусто.
Влажная трава отливала всеми оттенками зеленого – от сине-изумрудного до желто-салатного – и, опоенная ливнем, торчала щеткой, как шерсть на спине у ее пса, чуявшего издали недруга-питбуля. Старые толстые платаны, тополя и клены хороводом обступали лужайку в центре парка, по которой ветер гонял непонятные большие шары зелени, похожие на степную колючку “перекати-поле”.
Васса поправила очки в тонкой оправе, присмотрелась, но не поняла происхождения шаров. Шар подкатился ближе, и пес, как безумный, рванулся, натянув поводок до задыхания, с разбегу запрыгнул вовнутрь шара, как пассажир – в вагон отходящего поезда.
– Что это такое? – спросила Васса сухощавого китайца, чей пес тоже бросился в зеленый шар.
– Верхушки деревьев, – пояснил тот. – Ночью обломало ветром.
Всем телом пес ввинчивался в сочную гущу шара, словно пытался протереть боками каждый листочек досуха. Отпрыгивал, задирал лапу, метил шар изнутри и снаружи. Пружинистыми прыжками несся к следующему и там повторял ритуал: отирался о листву поверженной кроны, словно пытаясь окраситься в зеленый, отступал и снова задирал лапу… Он последовательно переходил от одного шара к другому, а Васса терпеливо ждала, когда он закончит обход, с наслаждением подставляя заспанную щеку мягкому касанию влажного ветра. Он казался знакомым, но кроме давних объятий на взморье ничто не приходило на память. Сравнение выходило неточным: в объятьях присутствовало тело, а ветер обнимал бесплотно. Васса стерла в памяти тело… Свое, чужое… Ощущение стало ближе: дыхание, губы… Возник лошонок, на тонких подрагивающих ногах. Она кормила его с ладони в каком-то поле.
Пес тявкнул, возвращая ее в реальность, и она потянула его прочь из парка.
Васса разулась в прихожей, прошла в комнату, открыла окно, и свет нового дня ослепил зеркало на стене. Мост над Гудзоном блестел, словно только что сделанный.
“Надо немедленно купить камеру”, – напомнила она себе.
Она любила картинку моста, так как мост – это было первое, что они с сыном увидели, когда прилетели в Нью-Йорк десяток лет назад. Прямиком из аэропорта они поехали к ее старой любимой подруге Ривке. Старой и потому, что ей стукнуло девяносто, и потому, что Васса знала ее четверть века. Ривка выкатала коляску с сыном в первую зиму его жизни, чем сберегла ей грудь, а ему – молоко.
“Ваш Йоселе очень необычный мальчик, – всякий раз говорила Ривка, возвращаясь с прогулки. – Он может подолгу смотреть на какую-то заснеженную веточку. И так внимательно, что я боюсь тронуть коляску – жду, когда он досмотрит. Что он там видит – понятия не имею. Я пробовала смотреть вместе с ним. Ничего особенного: веточка как веточка, а он – смотрит. Очень необычный мальчик.”
Йосику исполнился год, когда Ривка, сидевшая много лет в отказе, получила разрешение на выезд. Десять лет спустя они трогательно встретились – Ривка и Йосик, – и весь вечер сидели, взявшись за руки. А когда сумерки опустились на остров и мост вспыхнул сотней елочных лампочек, Васса вывела сына на улицу.
– Смотри, – сказала она. – Я привезла тебя, чтобы ты эту красоту увидел своими глазами.
Йосик присмотрелся. К мосту, к веренице машин, и ответил:
– Хорошо, я тебе его куплю, если он тебе так нравится.
– Я не для того показываю… – растерялась Васса.
– Но ты ж говоришь, что тебе нравится? – перебил сын. – Ты мне всегда покупала то, что нравится…
– Не всегда, – обняла его Васса. – Ты канючил “Купи троллейбус!” года в три…
– И как ты выкрутилась?
– Спросила, куда мы его поставим, если у нас маленькая квартира.
– А я?
– Сказал: “Он будет стоять во дворе, возле нашего подъезда”.
– Правильно, – одобрил самого себя десятилетний Иосиф.
– А я сказала: считай, что он твой и уже стоит во дворе. И показала тебе троллейбусы подле депо.
– И я согласился? – не поверил Иосиф.
– Ты вышел из троллейбуса и печально сказал: “Во дворе-то – во дворе, но далековато от подъезда”…
– А мост этот быстро окупится: посчитай, сколько проходит машин в минуту.
– Математик… – горестно покачала головой Васса. – Я хотела, чтоб ты красотой любовался.
Васса покрошила кусок курицы псу в тарелку и занялась приготовлением кофе. В дверь позвонили. Пес залился лаем, она втолкнула его в комнату и после этого выглянула в коридор. Огромный черный детина с металической решеткой в руках стоял перед ней.
– Хеллоу! Вы заказывали гардз-решетки.
– Эти тюремные? Ноу.
– У вас ребенок, мэ-эм! Чтоб не выпал…
– Ребенок вырос, сэр, спасибо, – она попыталась закрыть дверь.
– Распишитесь, что вы отказались, – подал он ей бумагу. – Имя – печатными буквами. Как могут женщину звать Бэзил? Или можно ин Раша?
Васса молча расписалась, закрыла дверь, глянула на часы и торопливо сбросив одежду, забралась под душ.
Подставила лицо под струю воды.
…Мерзкий голос напористой воспитательницы детского сада пробился сквозь звон струй.
– Не могут девочку звать Вася! Ты же девочка, да? – выпытывала она.
– Девочка…
– Ну, так как же тебя зовут, девочка?..
Родители втолковывали воспитателям, учителям, что есть такое женское имя – Васса. Ничто не помогало: ни Василиса Прекрасная, ни авторитет Максима Горького – имя вызывало недоумение.
– Васька! – окликали мальчишки, дразня, высовывали языки, а она недоумевала. Когда уж она спросила “Почему я Вася?” – она не помнила. Бабушка принялась объяснять, что живут они в Таврии, на Украине, где нынче кругом украинцы, а до войны жили еще евреи. У евреев были большие дружные семьи, а у украинцев – поменьше, и у евреев – все было, а у украинцев тоже было, но им казалось, что у евреев – больше. И когда немцы пришли, украинцы побежали и убили и самого еврея, и детей его, а скотину себе забрали…
Вася ждала, когда будет про нее, а бабушка уходила все дальше – за убитыми и убийцами. Но вернулась. Погладила Васю по золотым волосам и сказала, что украинцы те живы, а потому… Лучше, чтоб была она Вася. Они могут помнить, что была в их семье Бася – бабушка, которую они расстреляли и собственноручно спихнули в яму за городом.
– А почему нельзя Бася? – жалобно попросила Вася. – Войны уже нет…
– Война прошла, а соседи остались. Убьют, – ласково сказала бабушка.
С этого “Вася-девочка” и “убьют” началась жизнь.
И сколько она ни пыталась выбрать, какое имя себе оставить, столько застывала у развилки двух дорог: по одной можно было бежать русской Вассой хоть за горизонт, а по другой – бочком, крадучись и озираясь, пройти по колдобинам Басей. Недобитой хохлами и фрицами, выбравшейся со дна вонючей балки за городом…
И если Васей можно было бежать на все четыре стороны, то Басей, потыкавшись, можно было только вернуться к Яме, когда закончился расстрел, хохлы перепились, утоптав трупы ногами, а фрицы – уехали, присыпав тела белой в ночи хлорной известью. И ходить там вдоль балочки, искать свое платье, покуда хлорка глаза не выест, и плакать не от страха и жалости к себе, а только от хлорки…
К первому классу добавился вопрос о фамилии.
Мама объяснила, что если спросят в школе – всегда надо отвечать то, что в “метрике”. Дурацкое слово, которое к метру не имело отношения. Коричневая бумажка с надписью “Свидетельство о рождении”, которую мама и бабушка всегда называли “метрика”, когда обвиняли друг друга, что “это ты ее куда-то сунула, нет, – ты!..” В метрике стояло папино “Сизова”. Но Вася понимала, что если б не война, не хохлы и не балка с хлоркой, была бы она Штейн. И жила бы в красивом каменном доме, где теперь Дворец культуры профсоюзов, а не в коммуналке. В графе “национальность” стояло “русская”, а если бы фрицы не пришли и хохлы не выгнали бы Басю из Дворца культуры, то было бы “еврейка”…
– И за одно это – лагерь и смерть? – недоверчиво переспрашивала повзрослевшая Вася.
– Лагерь и смерть не синонимы, – назидательно поднимала вверх палец бабушка. – Например, всех евреев Таврии убили без лагеря. Немцы дали команду согнать, румыны согнали в амбар… Всех… или не всех… От румын можно было откупиться… За кило сахара могли отпустить… А когда румыны уснули, хохлы амбар и сожгли. А мы с твоей мамой – выжили. В лагере, в немецком… Но не повторяй это при маме…
– Почему?
– Она меня убьет…
– За что?! – у Васи глаза вылезали на лоб.
– За то, что я тебе сказала.
Витязем на распутье – без коня и камня – застывала Вася.
В какую сторону ни пойди – всюду было “убьют”. Фрицы, мама, соседи – неважно. Важно, что жизни не было.
В Америке “Васса” перевели как “Бэзил”. Она удивилась, но возражать не стала: страшное имя “Бася” догнало ее, но здесь за это не убивали.
Васса приняла душ, подсушила волосы. Стоя перед зеркалом, небрежно вбила крем в морщины под глазами и старательно умастила снадобьем больное колено. Запеленала его и застыла в задумчивости перед шкафом: прикладывала к колену штанины джинсов и видела, что нога не пролезет. Нашла, наконец, широкие брюки и втиснула больную ногу. В черных брюках и сером длинном свитере Васса выглядела стройной и подтянутой. Пес обходил ее со всех сторон, камнем ложился под ноги.
– Ждать, – сказала она псу, перебрала побрякушки в вазочке на подзеркальнике, выбрала широкое кольцо с крупными иероглифами, прочла нараспев: “Ом-мани-пэмэ-хум”, – и поправила кольцо на пальце.
Фраза откликнулась в памяти долгим пением.
Между нею и зеркалом возник призрачный ряд бритоголовых тибетских монахов, одинаково запеленатых в свекольные тряпочки.
– Ом-мани-пэмэ-хум, – тянули они. – Ом-мани…
Они стояли в маленьком Бэтэри-парке на самом краешке острова Манхэттен – там, где Гудзон впадает в океан, откуда открывается вид на Эллис айленд с величественной “Леди Либерти”, и вдохновенно выводили свою молитву. Парк был заставлен лотками с пестрыми тряпочками и украшениями из Тибета. “День Тибета” – парусил на ветру транспарант. Праздношатающиеся ньюйоркцы ходили по кругу, недоуменно перебирая незнакомые вещи, а тибетцы – через переводчиков – терпеливо отвечали на вопросы, что это, да для чего…
Васса шла с сыном-подростком и не очень уверенно поясняла ему, что есть что. И вот уже сын вертел в руках медный узорчатый колокольчик. Васса взяла круглую палочку с прилавка и неуверенно показала, как надо палочкой вести по краю юбочки колокола. Сын обрадованно повторил ее жест, извлекая негромкий, но интенсивный звук нарастающего гула. Народ оборачивался. Ньюйоркцы с недоумением, тибетцы – с почтением. Звук нарастал, кто-то зажимал уши…
Иосиф остановился, звук оборвался, и переводчик тибетцев захлопал в ладоши. Смущенно потупившись, Иосиф поставил колокольчик на место. Тибетец написал на бумажке другую цену – вдвое меньше – протянул ему, быстро сказал что-то переводчику.
– Он ваш, – так перевел тот.
И достал коробочку, куда бережно уложил колокольчик. Иосиф растерянно поглядывал то на тибетца, то на Вассу – готова ли она платить? Васса кивнула.
Тибетец достал колокольчик, опустил юбочкой вниз, ухватил за самый хвостик ручки, выполненной в форме луковки и, стукнув легонько палочкой по нижнему краю, извлек совершенно другой звук – резкий, отрывистый, словно вскрик. Быстро проговорил что-то, и переводчик обратился к Иосифу.
– Лама просил передать вам, что этот звук не менее важен, чем Звук Жизни, который вы извлекли. Вы могли забыть… Но этот Звук – Прерывания Нити, – и он склонил голову в полупоклоне.
– Какой? – не понял Иосиф.
– Когда душа, покинув тело, не может оторваться от него по причине привязанности… Следует помочь ей…
Переводчик обернулся к тибетцу, тот кивнул и снова, легонько стукнув палочкой по колокольчику, извлек короткий звук лезвия: – Дзинь…
– Так мы отсекаем нить, отпуская душу, – пояснил переводчик.
Тибетец согласно кивнул, бережно завернул колокол в тряпочку, закрыл коробочку и с полупоклоном подал Иосифу. Васса заплатила, а сын недоуменно разглядывал коробочку.
– А откуда ты знаешь?.. – начал сын.
– Была однажды в дацане… – уклончиво ответила Васса.
– Что это?
– Храм такой буддистский на Байкале…
– А что ты там делала?
– Рисовала, как всегда…
– А я где был? – попытался припомнить Иосиф.
– На облаке плавал, – усмехнулась Васса и ткнула пальцем в небо. – Свесив ножки. Смотрел, как я тебя у Будды выпрашивала…
– Да ну тебя, – смущенно отмахнулся сын и пошел к другому тенту.
Там за небольшим столом группа монахов выкладывала мандалу.
– Стой и смотри, – быстро сказала Васса сыну, подтолкнув его вплотную к столу. – Ты такое не видел и неизвестно когда увидишь…
На большом листе ватмана был вычерчен круг, разделенный на четыре части. Монахи, бормоча молитву, сыпали и выдували из бумажных кульков тонкие струйки цветного песка, повторяя контур рисунка и наращивая слой за слоем, цвет за цветом.
– Что это? – шепотом спросил сын.
– Называется мандала, но на самом деле – молитва. Из слов и песка.
– А ты куда? – насупился сын, видя, что она не собиралась оставаться у стола с мандалой.
– Я пробегусь, – неопределенно повела она рукой. – И приду.
Монахи в центре парка запели чуть громче, повторяя “Ом мани”. Она задержалась у столика, где в плетеной корзине горкой лежали тусклые металлические украшения. Васса склонилась и принялась перебирать серьги и кольца без особого интереса к их внешнему виду: она подбрасывала вещицу на ладони, словно на вес. Но явно не вес интересовал ее.
Монах у стола посмотрел на ее жест, подошел к ней с переводчиком, что-то тихо сказал ему, и тот перевел: “Это очень старые вещи…”
– Спасибо, я вижу, – чуть поклонилась она монаху. – А откуда они?
– Тех мест уже нет, – монах помедлил. – Из монастырей, разрушенных китайскими военными.
Она подбросила на ладони разомкнутое кольцо с иероглифами.
– Тут есть различия между мужским и женским?
– Небольшое: женские – чуть поуже, но текст один и тот же…
– А что здесь написано?
– Ом-мани-пэмэ-хум… – протяжно пропел монашек.
– Как это переводится?
Монашек даже не сразу поверил, что она не знает такой простой вещи.
– Красота – в цветке, – ответил он, а брови все еще поднимались в вопросе.
– И все? – настал ее черед удивляться.
– Уже – в цветке! – восторженнее сказал он, приглашая ее проникнуться пониманием величия текста. – Вот цветок, – сжал он кулак. – Еще только бутон… – он немного развернулся к переводчику, чтобы тому было удобнее поспевать за ним. – Он еще не раскрылся, но красота – вся! – уже заключена внутри цветка! Все дерево, все растение – все, целиком и сразу, – заточено внутри этого бутона… – он стиснул кулак. – А цветку только предстоит раскрыться, – он медленно разжал кулак, развел лепестками пальцы. – …Распуститься.
Он разгладил пальцы-лепестки пальцами другой руки.
– …Напоить мир своим ароматом, облететь по осени…
И он выразительным жестом “оборвал” пальцы-лепестки…
– …И семенем, оставшимся на месте цветка, упасть в землю, чтобы дать взойти по весне новому ростку, из которого поднимется дерево, на котором будут эти же цветы…
Монашек закончил и закрылся, как цветок.
Васса ошеломленно смотрела на него.
– Дай мне пошире кольцо, чтоб на этот палец, – Васа протянула ему свою большую руку художника. Монах охотно бросился помогать ей, подавая широкие кольца. Она примеряла одно за другим, прислушиваясь к своим ощущениям. Монах терпеливо ждал. Наконец, у нее все сошлось.
– Какой стороной следует носить текст? – поинтересовалась она, и он с радостью показал, где верх, где низ букв.
– Спасибо, – она повертела перед собой растопыренную ладонь, изучая, как смотрится кольцо. – Но оно мужское?
– Да, – кивнул монах. – Но у нас в Тибете это мужское-женское не так важно, как у вас тут…
– Почему? – склонила голову набок Васса.
– Душа в своем странствии в полях материи, должна и может воплотиться и в одном теле, и в другом, – развел он руки. – Тебе оно нравится? Значит, – твое, – он сложил ладони ракушкой и улыбнулся, кланяясь ей.
– А что-нибудь женское есть на мою руку? – упорствовала Васса.
– Да пожалуйста! Сколько угодно, – нырнул он на дно плетеной корзины. – Смотри – похоже, из того же монастыря…
На ладони у монаха лежало второе кольцо, увеличенное ровно настолько, чтобы служить браслетом. Он помог ей надеть браслет, развернув текст на запястье буквами в нужную сторону, и снова нараспев прочитал: – Ом-мани-пэмэ-хум…
– Ом-мани… – неуверенно повторила Васса.
Он кивнул. Они улыбнулись друг другу, как заговорщики, и переводчик промолчал. Васса заплатила, и зеркально повторила жест монаха: прижала ладони рыбкой к груди, прощаясь.
Сын у стола с мандалой увлеченно следил за тем, как разрасталась песочная картинка. Мандала переливалась всеми цветами радуги и завораживала красотой.
– Смотри! – шепотом сказал он, подзывая ее поближе.
– А как вы все это будете закреплять?! – выкрикнул американец из толпы соглядатаев.
– Никак, – откликнулся переводчик.
– А как же оно держаться будет?
– Никак, – повторил переводчик.
– Так оно ж рассыплется! – недоуменно сказал американец.
– Конечно, – радостно кивнул переводчик, полагая, что прозорливец проник в таинство происходящего.
– А зачем же тогда они это делают? – растерялся вопрошающий.
– Чтобы рассыпать.
Наступила гнетущая тишина. Человек двадцать праздных американцев стояли плотным кругом вокруг небольшого стола с мандалой.
– Дурь какая-то, – растерянно сказал один. – Если б у меня были такие руки!.. Ты им скажи, пусть идут узоры на тортах делать – миллионерами станут!
– Да они не для денег это делают, – не выдержала и рассмеялась Васса.
– Я тоже не понимаю! – дернул ее сын за рукав.
Она кивком пригласила его отойти от стола. Отвела к кустам, где никого не было, и тихо сказала: – Это молитва… Такой опыт сотворения мира. Никто не знает, как Бог сотворил мир, но это вполне могло быть так. Мы что знаем наверняка? Что есть круглые орбиты планет и четыре стороны света. Потому вполне можно нарисовать кружок и вписать в него крест… И сотворить такой понарошковый мир из песка…
– А если подует ветер? – с напряжением в голосе спросил сын.
– Именно так и будет, – кивнула Васса. – Подует ветер и… нас не станет…
– Да ну тебя! – махнул он на нее рукой и вернулся к столу.
Васса положила руки ему на плечи, словно он собирался бежать, а она – удерживать, и встретилась взглядом с одним из творцов мандалы. Невысокого роста, обугленный под нездешним солнцем крепыш без возраста, он явно был лидером. Бритый, как все монахи, в бордовом одеянии. Несуетливый, он перебирал песчинки и выписывал самые тонкие штрихи, просыпая песок из конуса своего кулечка. Виртуозно ставил последние точки: на крыше домиков по четырем сторонам света, по центру мандалы, и от каждого его цветового пятна весь пестрый круг сотворенного на столе мира начинал играть и переливаться свежим бликом.
Васса обошла стол по кругу, зашла с тыла и поманила переводчика.
– Эти художники – монахи?
– Ламы, – кивнул переводчик.
– Скажи во-он тому, что я прошу его благословить меня…
– На что? – строго уточнил переводчик. – Должно быть какое-то благое дело.
– На жизнь, – беспечно пожала она плечом. – Чем не дело?
– В Тибете благословляют не так, как у вас: если ты выше по рождению, то он не может тебя благословить…
– Ты ему покажи меня, а уж он сам определит, кто там выше, ладно? – улыбнулась Васса, подбадривая переводчика. – Я тоже художник, – добавила она.
Тот оглядел ее – рослую, немолодую, уверенную в себе женщину, прошел к столу с мандалой, пошептал на ухо ламе, и тот покосился на нее. Васса встретилась с ламой взглядом. Маслины его глаз блеснули. Лама кивнул. Она улыбнулась. Переводчик вернулся.
– Придется подождать здесь, – указал он на перевернутый пластмассовый ящик. – Я должен все приготовить…
Он оглядел пятачок под тентом. Прибрал небрежно сваленную одежду, бутылки с водой, остатки еды. Придал пятачку опрятный вид и подал знак ламе. Тот закончил укладывать уголок мандалы, высыпал песок, отер руки и отошел от стола. Склонился к горке одежды, порылся в кармане цветастой куртки, извлек маленькую книжицу, полистал замахрившиеся по краям странички… Глянул в текст, на Вассу, снова в текст. Окинул ее вглядом портняжки, словно примерял текст к ней. Размер не совпадал. Он закрыл книжку, сел на пластмассовый стульчик, склонил лицо в ладони – и ушел.
Васса видела перед собой крепкую склоненную фигуру, но ясно ощущала, что внутри этого клубочка никого нет. Стало тихо, долетали только крики чаек от пирса. Голоса людей отошли, растворились, и стал различим даже плеск волны. Переводчик постелил на пыльную траву пеструю тряпочку.
– Вам придется стать тут на колени, – напряженно сказал он.
Васса кивнула и опустилась на колени.
– Ты что делаешь?! – испуганно бросился к ней сын.
– Попросила монаха благословить меня.
– На тебя люди смотрят!
– Что мне за дело до них? Я их никогда не увижу, – отмахнулась Васса.
Сын потупился и стыдливо отошел от нее.
Лама тем временем вернулся в тело. Открыл глаза, и Васса увидела, что на нее смотрит большой человек. Крепкий, как скала. Он медленно поднялся с маленького складного стула, встал над ней, и она почувствовала себя мышью под горой. Забытое чувство защищенности медленно заполнило ее благостью.
– Ближе, – скомандовал переводчик.
Она чуть подвинулась к ламе; он каменно стоял, расставив ноги.
Боковым зрением успела увидеть, как подле них останавливались люди, но в следующий момент закрыла глаза, не очень понимая, по чьей воле – его или своей.
Возникло тихое гортанное пение на неизвестном ей языке. Звуки падали крупными каплями теплого дождя на ее пересохшую макушку, пропитывая ее, как дождь – землю. Мелодия нарастала, словно гуд тибетского колокольчика, поднималась над макушкой и таяла где-то в небе. Макушку пригревало светлое тепло.
Пение стихло так же неожиданно, как началось. Вернулись крики чаек, а следом – человеческие голоса. Коснулся ли лама ее макушки рукой или ей показалось, было не узнать.
– Можно вставать, – сказал переводчик.
Васса медленно поднялась и посмотрела на ламу. Васса видела ламу так ясно, словно кто-то навел резкость. Словно глаза оттаяли от мороза, которым были схвачены изнутри.
Лама ждал. Васса окинула взглядом зеленый Бэтэри парк, пестрый тент, траву, снова вернулась к ламе. Не сговариваясь, они одинаково сложили ладони ракушкой и поклонились друг другу. Васса благодарно улыбнулась: у нее возникло ощущение, что ничто не поздно, что она – прощена, не известно за что.
– Я могу заплатить? – спросила она, и лама терпеливо дождался перевода.
– Мы за это денег не берем, но и делаем это не всем, – улыбнулся лама.
Размеренным шагом он вернулся к столу, мандале, песку, снова взял в руки кулечек и принялся достраивать и без того прекрасный мир.
– Лама просил вам сказать, что он прочитал над вами самую древнюю молитву, – добавил переводчик. – Ее читают очень редко, потому что ее сила не имеет обратного хода. Он убрал большую черную тучу, которая висела над вами очень низко… Живите спокойно. Теперь с вами ничего не случится.
Васса кивнула и посмотрела на ламу, на сына.
Они одинаково склонялись к столу с мандалой, едва не касаясь друг друга.
– Ну как? – напряженно спросил сын, когда она подошла.
– Здорово! – блаженно потянула спину Васса. – Но странно: он сказал, что какая-то черная туча стояла у меня над головой, а я ее совсем не чувствовала…
– И где она теперь? – еще более напрягся сын.
– Он отвел ее… куда-то, – неопределенно повела рукой в воздухе Васса и покосилась на черный квадрат тени, который медленно подползал к ней по земле. – Что это? – брезгливо, словно из лужи, вышла она из квадрата.
– Тень от Близнецов, – кивнул сын на Волд-Трейд-центр.
– Аж сюда достает? – не поверила Васса.
– Ну конечно, мама, – они же огромные, – снисходительно улыбнулся сын.
Лама, не отрываясь от мандалы, поднял глаза на ее голос.
“Это – мой”, – указала она глазами на сына. “Вижу”, – кивнул тот.
Тени вытягивались все длинней. Солнце опускалось в Гудзон, лотошники неспешно собирали товар. К столу с мандалой подошел старший, что-то сказал, и монахи дружно добавили звук в бормотание. Взлетело проникновенное “Ом-мани-пэмэ-хум”, и на глазах немногих оставшихся четыре монаха встали по четырем углам ватмана, на котором была мандала, и, на известном им слове, дружно оторвали углы бумаги от поверхности стола.
– О-а-х! – вырвался общий вскрик сожаления у зрителей.
Цветной песок сбежал от краев ватмана к середине и уничтожил искусно выложенный тончайший узор.
– О-у-м! – откликнулись эхом монахи. Медленно, торжественно, держа ватман с бесформенной горсткой разноцветного песка, пошли к воде.
Народ расступался перед ними.
Монахи дошли до воды. Продолжая петь, медленно высыпали горку цветного песка в воду. Ветер сносил песок, и длинной струйкой он ложился поверх волны, окрашивая ее во все цвета радуги.
Лицо Иосифа исказила гримаса боли.
– Зачем они?.. – воскликнул он, и Васса увидела, что он готов сигануть в воду – спасать тонущий цветной песок.
– Они намолили песок, пока трогали его… Как намагнитили. А теперь благословили этим песком воду – и реку, и океан. Каждая песчинка – кусочек молитвы. Так что не горюй – ничто не пропало. Ну и еще, конечно, они показали американцам, как разрушается мир: р-раз – и все…
– Ом-мани-пэмэ-хум…
Васса повернула барабанчик кольца на пальце и оперлась о поручень эскалатора метро. Черный полуголый нищий тянул к ней руку с бумажным стаканчиком, выпрашивая подаяния.
– Сорри, – брезгливо обогнула его Васса и не подала ни гроша.
“В Техасе уже убили бы, – говорил ее поклонник-американец. – Любого, кто посмел бы требовать у меня на улице денег.”
“В Нью-Йорке нищий убьет, если посчитает, что ты подал мало”, – предостерегала его Васса.
Поезд тронулся, и тут же из соседнего вагона перешла к ним вереница баптистов. Первым выступал чистый, подтянутый агитатор, который зычно кричал, что второе пришествие Христа состоится вот-вот – не исключено, что на следующей станции, а потому все должны раскаяться в грехах и немедленно пожертвовать. Следом за ним тенью ступал оборванец в коросте и в каждую паузу страстной проповеди с тихим яростным упорством вставлял:
– Христос – родом из Пуэрто-Рико!..
Васса прикрыла глаза. Из-под ресниц смотрела, как инстинктивно поджимали ноги, стараясь не касаться друг друга, индусы-пакистанцы, евреи-арабы, и как они же стали жаться друг к другу, когда в Гарлеме ввалилась стайка черных подростков в одинаково приспущенных – по тюремной моде – штанах. “Зверинец”, – привычно отметила она.
Васса вышла из-под земли в центре Манхэттена.
Посмотрела на часы, прислонилась к стене – принялась разглядывать прохожих. Наткнулась на тощего неопрятного араба – торговца жареным арахисом, и что-то в нем ей не понравилось. Перевела глаза на разносчика газет, прилепившегося на другой стороне улицы, и его вид тоже вызвал досаду. Принялась быстрее листать лица прохожих, но раздражение только росло. Васса глубоко вздохнула и попробовала определить, что раздражает. Торговец арахисом стоял, гордо выпятив грудь. Был таким немытым, что трудно было представить, как можно брать еду из его рук. “Интересно, кем он себя ощущает? Шах иранский – падишах аравийский?”
Разносчик газет в грязном фартуке, как у мясников, так бодро орал и размахивал газетой, словно это он забил гол, что вынесли сегодня на первую полосу. “Непостижимо, – подивилась Васса. – Про Аустерлиц не слыхали, а все – наполеоны”.
На середине перекрестка добавился румяный коротышка-регулировщик. Он надсадно, по-хозяйски свистел и покрикивал на водителей, словно давал им право не повернуть, а жить.
– Привет, Бася, – выросла перед Вассой ухоженная молодая женщина со скатанным рулоном бумаг под мышкой и красивой папкой в руке. – Вы давно?
– Нет, Женечка, – несколько растерянно сказала Васса. – Минут пять как…
– Посидим? Тут есть кафешка…
– Спасибо, но меня тошнит от этих… – Васса не смогла подобрать слово.
– Правда? А я их не вижу. Вам надо чаще выходить на улицу. Держите, – Женя подала папку. – Тут некоторые эскизы в двух экземплярах.
– Спасибо, – буркнула Васса и кивнула в сторону регулировщика. – Сейчас починят светофор, и он снова будет тем же ничтожеством!..
Она с тоской отвернулась, но с другой стороны улицы народ повалил на зеленый свет.
– Неужели папочку даже не откроете? – прищурилась Женя.
– Не здесь, – уклонилась Васса. – Ну посмотрите на них! Эта малолетка, которая изображает взрослую… Эта старуха, которая вырядилась в тинэйджера, этот пидор, который виляет бедрами, как барышня!
– Все как всегда, – обвела взглядом перекресток Женя. – Я хотела, чтоб вы глянули там в двух местах цветопередачу…
Тут из-за угла на мотоцикле выкатила бабища, затянутая в кожу, в бутсах и шлеме, мотоцикл с ревом фыркнул выхлопной трубой.
– Не могу! – простонала Васса. – Ну посмотрите же!.. А эти няньки? Я бы собаку им не доверила!
Васса с отвращением кивнула на цветных нянек, что вели белых детей. Те и другие одинаково уныло что-то жевали.
– Как родители не пожалели ребеночка отдать? Я в свое время работу бросила – так хотела, чтобы у меня был мой ребенок. Если уж берешься сотворить нечто по образу своему и подобию, то надо идти до конца, – с внутренней убежденностью сказала Васса.
– Что есть конец в подобном деле? – иронично усмехнулась Женя.
– Известно что: посмотреть и увидеть, что это хорошо, – несколько удивилась вопросу Васса.
– Ну и как? Удалось?..
– Мне нравится. Во всяком случае, я чиста перед Богом: сделала, что могла. До полугода не давала его на руки никому…
– Даже отцу? – недоверчиво прищурилась Женя.
– Да я беременная развелась, – махнула рукой Васса.
– Ничего себе. Гулял?..
– Хуже: вступил в партию. Скрыл, а на семейном обеде тетка спросила: “Ты уплатил взносы?” Дома полночи кричал: “Что изменилось?.. Посмотри, у меня те же глаза, руки…” Потом схватил бритву, влез на подоконник, сказал, что вскроет вены и спрыгнет, если я уйду…
Васса неожиданно ясно увидела свою московскую квартиру, услышала собственный голос, которым ровно повторяла, словно диктор вокзала – о прибытии поезда: “Это дублированное самоубийство, ты должен понимать…”
Худенький, длинноволосый, в очечках – под Леннона, муж-мальчик стоял на подоконнике с опасной бритвой в руке. Васса сидела на стуле посреди комнаты.
– Ты или бритву брось, или с подоконника слезь. У нас второй этаж, ты только ноги переломаешь. Оно тебе надо? Тебе же не это надо, правда? Тебе я нужна, а я вот она – сижу, а ты стоишь, как дурак, в окне… Хочешь, чтоб соседи милицию вызвали? Те, что пишут, что наши окна – самые грязные на Песчаной?
Муж спрыгнул, упал перед ней на колени, заплакал, обхватив ее руками. Она медленно, осторожно вынула из его руки бритву, положила под стул, и наступила сверху. Он прижался к ее груди и… отшатнулся.
– У тебя сердце стучит совершенно ровно! – закричал он, в ужасе заглядывая ей в лицо. – Я чуть не умер, а ты?!
– Какие страсти! – удивилась Женя. – И вы ушли?
– Конечно, но не сразу, – усмехнулась Васса. – Смотрите – ни одного человека, который был бы собой, – окинула она еще раз перекресток.
– Что ж вам не так?
– Неестественность, – помедлив, ответила Васса. – Думаю, беда в том, что я живу с собакой, а собака ничего не изображает.
– А вы сами-то? – неожиданно поддела ее Женя. – Ничего не изображаете?
– Мой актерский талант брошен на то, чтобы скрыть боль: колено ломит так, что не знаю, как спущусь в метро, – честно ответила Васса.
– А если не скрывать, то что – будете кричать от боли? – прищурилась Женя.
– Не думаю, – задумчиво сказала Васса. – Ладно, пойду.
Они обнялись, и Васса, прихрамывая, пошла по лестнице вниз в метро.
“Кричать от боли?”
Васса вспомнила, как в десятом классе ей удаляли аппендикс и анестезия кончилась раньше, чем наложили швы. “Я потерплю” – неуверенно сказала она, и врач кивнул.
С самого начала операции она смотрела в зеркальный отражатель на потолке и, лопаясь от любопытства, следила, как простыня, которой ее накрыли, набухала кровью по краю дыры, внутри которой ее разрезали. Надрез она не почувствовала – только холодок скальпеля, а потом – собственную горячую кровь, которая потекла по бедру. А когда хирург Ортон Вячеславович, которого фельдшерица-мама звала любовно “Тоша”, запустил руку в открытую полость живота, подхватил пережатый с двух сторон зажимами крошечный аппендикс, вынул и поднес ей к носу посмотреть эту гадость, – она потрясенно выпалила: “Я все чувствую!”
– Ну конечно, ты же живая, – ответил Тоша из-под марлевой маски. – Главное – ты боли не чувствуешь, так?
– Так, – потрясенно подтвердила она, осознав, что действительно не чувствует боли, а вот прохладу его пальцев внутри живота – да.
Новое ощущение настолько подивило ее, что она вспоминала этот холодок годы спустя, когда от самого Тоши на глади Днепра остался клочок легкого, а остальное смололи винты корабля на подводных крыльях, на огромной скорости врезавшегося в тумане в его рыбацкую лодчонку.
Поезд метро прогрохотал вдоль перрона и замер перед ней.
Васса села в уголке, вытянула поудобнее ноги и прикрыла глаза. Вспомнила, что ойкнуть от боли – было. Скулила даже, пока ехала в такси среди ночи к дантисту, но кричать – не кричала. Васса постаралась вспомнить зубную боль всю целиком, но вместо боли возникла пышная блондинка. Копна волос отбрасывала шар тени на потолок. Она направила свет на Васину руку, прижатую к щеке, на кольцо с бриллиантами, потом – на карточку.
– Студентка? Иногородняя? – спросила она, дирижируя круглым зеркальцем на стальной лапке: – Я за него тебе сделаю прописку и комнату в коммуналке, – звякнула она зеркальцем о кольцо.
– Не-ет, – превозмогая боль, помотала головой Вася. – Это единственное, что осталось от бабушки…
– На Садовом кольце у Трех вокзалов, – невозмутимо продолжила дантист.
– Их ограбили в революцию, – проскулила Васса. – Она кольца обычно клала в коробочки в ящик туалетного столика, а это – уронила, и оно закатилось.
Врач укоризненно качнула белой копной, залитой лаком.
– Рот открывай, – устало сказала она и неохотно перевела пучок света с бриллиантов на зуб. Повозилась с ним и перевела свет прямо в лицо: – Запомни, у тебя смещен болевой порог. Там надкостница расплавилась. Другой бы уже не стену лез, а ты терпишь. Это опасно, – строго сказала она.
– Терпеть? – не поверила Васса.
– Ну конечно. Нам боль дана, чтоб сигналить, что где-то беда. А ты… по запаху жареного мяса узнаешь, что у тебя жопа сгорела.
“Роды!” – припомнила Васса еще один случай боли.
Вот где действительно стоял крик! Но не ее. Кричали другие. Некрасиво, капризно, требовательно. К ним бросались на помощь усталые няньки, медсестры. Васса брезгливо косила глазом в сторону орущих, опасаясь, что и с ней такое может произойти, но когда всерьез потянуло внизу живота, она только поманила рукой дежурного врача и с неподдельной угрозой тихо сказала: “Если вы работаете только с теми, кто орет, то я сейчас так крикну, что у вас тут стены порушатся”.
– Не надо, – быстро положила ей палец на губы врач. Откинула простыню, развела Вассе коленки и тихо скомандовала: – Быстро встали и пошли. Но осторожно…
Узкий сумрачный коридор в полтора шага отделял предродовую от залитой светом родилки.
– Чуть быстрей можно? У вас там уже голова видна, – поторопила врач.
Васса умела терпеть боль и не впускать в нее посторонних. Кто научил ее терпеть, Васса не имела понятия. Почему, умирая от боли, следовало изображать, что тебе не больно, – тоже. “Наверное, потому, что не девять баллов”, – вспомнила она деда подруги – старого капитана, который, умирая, рисовал график боли по девятибальной шкале штормов.
– Сегодня ночью был приступ, – говорил он. – Тяжело, но стерпел: баллов семь…
“Не родилась же я такой. Не может быть, чтобы я не плакала от боли!” – поднялся внутри протест.
И открылась бездна.
В белой пуховой шапочке с пушистыми шариками на конце белых тесемок стояла она маленьким истуканом в тяжелом зимнем пальто на вате у ограды детского сада. А папа, расставив трофейную треногу фотоаппарата, снимал ее на фоне заснеженного дерева. На прощание. Она не знала этого наверняка, но все, что происходило, ей не нравилось: ни то, что нянечка подняла ее среди дневного сна, одела, вывела, поставила в снег и велела не шевелиться. Ни то, что папа, невесть откуда взявшийся в детском саду, укрепил штатив, и жалобно просил улыбнуться.
Вася хмурила брови и не улыбалась. Было больно неизвестно где. Так и осталась она на стареньком фото собранным, настороженным хомяком. И не напрасно. Папа вечером поцеловал: “Ложись, Васяня, завтра рано в садик”.
Вася поверила ему, легла, а утром увидела, что папиного пальто нет на вешалке, и сморщила нос. Потому что покалывало в носу, в горле, в глазах. Не так, чтобы больно, но как песок попал или мыло… И слезы потекли, и она ждала, когда песок вымоется из глаз. Но он не вымывался. И все, что от папы осталось в квартире, она видела через слой воды: бинокль на полке, страшный ремень на гвозде, которым папа пугал, а мама – била, – все было мокрым в ее глазах.
Вася стала бояться спать: мало ли что еще случится, пока она спит?
– Поспи, – уговаривала мама, покачивая кроватку.
Такая красивая, что на нее было больно смотреть, как на солнце. Она нетерпеливо переминалась с ноги на ногу, норовя поскорее улизнуть из дома, посматривала на новенькие часы “Заря” и любовалась их блеском.
Бабушка стояла в дверях, загораживая маме дорогу. Мама нервничала, но возвращалась к детской кроватке, где за белой веревочной сеткой пойманной рыбкой сидела на матрасике Вася.
– Закрывай глазки, поспишь немножечко, а я тебя подожду, – быстро-быстро лживо-ласково лепетала она. – Ты отдохнешь, и мы вместе пойдем гулять.
Так же звучал голос Лисы в Кукольном театре, когда та уговаривала Колобка сесть ей на носок и еще раз пропеть песенку о том, как он от всех ушел.
“Съест”, – обреченно знала Вася, но все же скулила: “А ты не уйдешь?”
– Нет, моя ясочка! – вдохновенно врала мама. – Видишь, глазки совсем слипаются? Поспи, и мы вместе… Ну, закрывай, закрывай глазки…
Уже и без “ясочки” хотелось спать, а тут еще эта “ясочка”…
Вася терла кулаком глаза, ресницы спутывались, и мама через них уже не так слепила.
А дальше – не открывая глаз, Вася рыдала среди ночи, рвала сетку кроватки и билась лбом бабушке в колени: “Где моя мама? Зачем она меня обманула?!”
– Скоро придет, – повторяла бабушка ровным ласковым голосом. – Вот ты сейчас глазки закроешь – и время быстрей пробежит. Откроешь, а мама уже тут.
“Значит, не всегда я могла терпеть боль”, – отметила Васса, и старый тяжелый занавес запрета на слово “боль” медленно раздвинулся.
Открылся старый южный город с низкими домами, жаркое лето, сладковатый запах цветущей акации и каштанов, жужжание шмелей, горячий серый булыжник горбатой Говардовской, сбегавшей к Днепру, бой барабана, нестройное шарканье десятков сандалий: пестрая колонна пионерского лагеря сходила к реке. Родители семенили рядом по тротуару.
Маленькая веснушчатая Вася видела, как бабушке трудно поспевать за ними, и норовила выйти из строя, но ее подталкивали сзади, и улизнуть из этой шеренги можно было, только упав на землю. Потом земля кончилась, кончилась улица, началась вода. Она хлюпала под дощатым причалом, проглядывала в щели меж досок, и белый красивый двухпалубный катер глухо бил бортом в хлипкий причал. Духовой оркестр ухал что-то похожее на первомайский и похоронный марш одновременно, кто-то на палубе неумело дудел в горн, по трапу, наклонив до полу, втаскивали на борт красное знамя пионерской дружины с желтыми кистями.
Вася поднялась следом. Быстро пробежала к носу катера, которым он утыкался в причал, чтобы быть ближе к бабушке. А та на причале стояла у самого борта и негромко, чтобы не кричать, как все вокруг, повторяла: “Васяня, береги панамку! Не снимай, чтобы не напекло, а то будет солнечный удар, помнишь? Когда тошнит и голова болит. Береги! Иначе лето пропало…”
Катер вздрогнул, в животе у него заурчало, горячая железная палуба мелко задрожала под тонкой подметкой сандаликов. Вася в великой печали увидела, как медленно отчалил причал, бабушкино коричневое платье в желтый цветочек, которое она сшила себе на швейной машинке, и нащупала панамку как единственное доказательство того, что у нее кто-то есть.
Город уменьшился, стал зеленым шаром на горе, и заболело где-то в животе по самой середине. Так, что Вася втянула живот до спины, чтоб он уже прилип и ничего не болело. Катер качало и ее тошнило, хоть она не снимала панамки.
В воскресенье ко всем детям приехали, а к ней – никто.
Мама, как всегда, обманула, а бабушка… Вася понимала, что она старенькая, и ехать ей тяжело, а папа вообще женился, но было так обидно и больно, что слезы сбивались комками в горле. Их надо было глотать, чтоб не лезли из глаз. Было страшно, что если откроешь рот, то вытошнит круглыми сбившимися в кисельный комок слезами.
Вася держала руками живот, словно он мог отвалиться, и ей поверили, разрешили остаться, когда все дети с родителями ушли на речку. Она осталась одна в палате, одна во всем лагере, одна на всем белом свете, и это выдержать не было сил…
Вася слонялась между кроватями, где на круглых никелированных спинках были намотаны цветные ленты – девочки так сушили их, чтоб ленты были глажеными. Смотрела на них, потом потрогала, а потом сняла. Одну, другую… И принялась связывать их – одну с другой – разного цвета, разной ширины… Затягивала узлы зубами, и слезы лезли из глаз – мешали видеть узел. И когда ленты кончились во всей палате, Вася вытащила последние из своих косичек. Косы расплелись, щекотно потекли по спине, как слезы. Вася сделала петлю, просунула в нее голову, встала на подоконник в окне второго этажа и привязала пеструю веревку к ветке, что тянулась к окну. Оглянулась на дверь, сняла петлю, спрыгнула, побежала, заткнула дверь на швабру. Вернулась, снова надела петлю. Снова сняла, спрыгнула – вынула швабру. Забралась на подоконник, зажмурилась – и прыгнула, словно в воду. Чтоб не чувствовать уже ничего – ни обиды, ни боли…
Слезы высохли, дыхание в горле остановилось: ни сглотнуть, ни закричать она не могла – узелок на веревке мешал петле затянуться. Вася повисла шишкой на елке, ровным столбиком, боясь шелохнуться, и слушала, как потрескивают узелки на лентах, затягиваясь покрепче. Неожиданно хлопнул выстрелом сухой щелчок – ветка сломалась, и Вася рухнула на колючий гравий, на мусор. Замерзшими среди лета пальцами принялась стаскивать с себя петлю, сдирая кожу на шее…
“Скорей-скорей, пока никто не вернулся с речки”…
И только одна мысль ужасом стучала в виски: что она скажет про ленты? “Собака, скажу… Собака пришла, а я хотела ей поводок…”
Дома зимой она нашла веревку покрепче, и облупленную трубу в маленькой ванной комнате. Бабушка была в госпитале на дежурстве, мамы, как всегда, не было. Откуда она взялась, чтобы вынуть ее из петли, неизвестно, только на рассвете “скорая” отвезла Васю в больницу.
– Ты почему это делаешь? – спросила тихо врачиха.
Вася молчала, подрагивая от холода. Косила взглядом в сторону мамы.
– Вы идите, – посмотрела на маму врач. – Мы сами тут…
Мама встала с диванчика, потянулась обнять Васю, но та оттолкнула ее.
– Зачем ты это делаешь? – повернула вопрос другой стороной врачиха.
– Чтоб больно не было, – пожала плечом Вася, недоумевая, что не ясно.
– Можешь показать, где?
– Везде, – Вася ощупала себя руками. – Когда врут…
В это время мама прошла под окном. Вася увидела ее через стекло, и вода из горла поднялась, встала в глазах такой толщей, что через нее вообще ничего нельзя было разглядеть. Что-то в тумане грохнулось, врач крикнула, кто-то вбежал, ей что-то вкололи, покатили на скрипучих колесиках, и она поняла, что это она упала.
Все закачалось, поплыло, стало медленным и неинтересным, как одноцветный потолок над головой. И мама, и ее вечное “Сейчас приду”, и Олег из седьмого “А”, что крикнул на переменке: “Приходи завтра во Дворец – я танцую с лучшей девочкой нашего ансамбля!”
“А я?” – пыталась спросить Вася, но не могла: горла не было.
Рот был залеплен резиновой, как галоша, воронкой, в которую по трубке с шипением шел воздух.
Вася провалилась, а когда открыла глаза, трубку убрали.
Она встала, выглянула в коридор.
Там слонялись вдоль крашеных серо-голубых стен медленные с пустыми глазами дети. А самая хорошая девочка Марийка вообще не ходила. Она лежала в Васиной палате в углу с черными кругами вокруг зеленых, как крыжовник, глаз и тихо повторяла верный рецепт.
– Если болит голова, надо найти, где похороны, прийти к выносу тела, постелить на пороге платок. Большой, шерстяной… Чтоб каждый, кто идет за гробом, на платок наступил. Потом взять его, отряхнуть, но не стирать… Голову повязать и носить, не снимая. А мне не помогло, бо не успело: сняли его с меня, – грустно заканчивала она.
Вася бродила по коридору, заглядывала в палаты, – искала кого-нибудь, чтоб поиграть в шашки, что были рассыпаны по полу в игровой. Нашла худенького бледного мальчика. И увидела, что он мухлюет, тихонько локтем продвигая черную шашку в дамки.
– Она стояла тут, – двинула она шашку на прежнюю клетку.
– Нет, – глядя в упор белесыми глазами, бесстыдно соврал мальчик.
– Как ты можешь?! – возмутилась Вася окрепшим голосом и без слез.
Потянула шашку на прежнее место, но он оторвал ее руку, схватил шашку, сунул в рот и… проглотил.
Вася в ужасе бросилась бежать. В манипуляционной, где делали уколы, медсестра что-то вязала.
– Скорее, идите! Он там… – крикнула она.
– Кто? – вяло поинтересовалась та.
– Мальчик!.. Проглотил шашку…
– Опять?! – в усталой ярости вскинула брови медсестра и пошла в игровую.
Вася виновато, боком, вдоль стены двинулась в свою палату.
– …Надо найти, где похороны у кого, – повторяла Марийка.
Остальные дети тихонько пели, раскачиваясь в своих кроватях, кто – за решеткой, кто нет. Играть было не с кем. Вася заткнула уши и потрясенно додумала: “Умереть, но отстаивать свое вранье!” Она была уверена, что проглотив шашку, мальчик непременно умрет, и почувствовала себя виноватой. Побежала назад в коридор, в кабинет, куда увели мальчика. Толкнула дверь… За ней было черно, только красный фонарь мерцал в глубине.
– Сука, – услышала она голос врача в темноте. – Сука поганая.
Вася на цыпочках пошла на голос. Мальчик-врун просвечивался перед ней на большой картинке рентгена. Внутри у него все шевелилось и билось в клетке из белых ребер, и неподвижно стоял только скелет.
– Хеллоу! – тряхнул Вассу за плечо обходчик вагонов. – Ар ю о-кей?
Васса в недоумении уставилась на черного обходчика.
Он наклонился пониже и повторил ей в лицо по-английски и по-испански:
– Приехали, Двести Седьмая Стрит! Конечная, Мэээм!
Васса кивнула, послушно встала, вышла на пустую платформу на окраине Манхэттена и прислонилась к столбу.
“Ничего себе – проехала остановку!..” – потрясенно отметила она.
Такого с ней не случалось. Васса ощупала колено. Поискала, в чем отразиться, и не нашла.
“Как же им удалось меня примирить с тем, что все врут?” – задумалась Васса – и споткнулась о пустое гулкое “все”. Ей дела не было до “всех”.
Папа? Он что-то писал в свое оправдание. Приезжал, с младшим братом знакомил. Его даже было жалко. Мама? Она тоже уехала – учиться в другой город. А бабушка… Бабушка, которая никогда не врала! Сказала вечером обычное: “Ложись, тебе рано вставать”, а сама потом разбудила среди ночи: “Не пугайся, я умираю…”
Поезд гуднул, отпугивая редкий народ на платформе, и притормозил.
Васса вошла в вагон, огляделась, но садиться не рискнула – прислонилась к вагонной двери и смотрела, как стены темного загаженного тоннеля норовили расплющить вагон, раздавить в лепешку, но поезд успевал ловко увернуться, выскользнуть и вырваться из мрака к освещенному перрону.
“Не сотворял Бог боль, – подвела итог Васса. – Откуда ж она? Сотворил человека, поселил в раю, велел яблок не рвать, а тот сорвал, да еще соврал… Бог их выгнал и сказал, что рожать будешь в боли… Ага, значит, все-таки боль сотворил Бог. Странно.”
Вася помнила, как однажды спросила бабушку: “Как заставить людей не врать?”
– Никак, – не задумываясь, ответила бабушка, продолжая вязать носок на длинных колючих спицах. – Можно убить, но заставить не врать нельзя. Не занимайся ты другими людьми.
Была ночь. И глубокой ночью Вася записала при свече в альбоме для рисования: “Единственный человек, которого я могу заставить не врать, – это я”.
И для начала решила додумывать до конца любую мысль, чтобы узнать, как она выглядит – ее правда.
В школе в это время проходили Горького и на дом задали сочинение “В жизни всегда есть место подвигу” – по мотивам сказок старухи Изергиль. Вася честно написала все, что думала. Сдала тетрадь – и недоуменно выслушала приказ: стоя перед классом прочитать вслух текст в присутствии комсорга школы. В коричневой школьной форме с подшитым бабушкой белым кружевным воротничком, стояла Вася у доски и читала вслух, написанное в тишине при свече.
– Сказка о горящем сердце Данко. Я помню, как мне в руки попала эта тонкая книжка. На обложке – полуголые люди в лохмотьях, обросшие и явно “древние”, куда-то шли. Впереди толпы шел полуобнаженный красивый юноша. В его высоко поднятой руке было зажато сердце, и от него расходились яркие лучи. За спиной людей чернел густой дремучий лес. Гордый Данко вырвал свое сердце, чтоб осветить дорогу. Сказка красивая, но – сказка. Я верю, что были когда-то древние люди и был смелый Данко. Вернее, заставляю себя верить, что есть люди, которые способны вынуть свое сердце из груди, чтобы отдать другим, но я не верю в подвиги в наше время. Верю, что во время войны люди совершали подвиги. Но что им оставалось делать? Зою Космодемьянскую все равно бы повесили, так уж лучше умереть красиво и кричать: “Бейте их, палите, жгите!” Меня спрашивают: “А ты смогла бы так?” Дурацкий вопрос в мирное время. Не знаю, все зависит от обстоятельств. Возьмем Александра Матросова, грудью закрывшего вражеский дзот. Он – Герой Советского Союза, посмертно. Я признаю его поступок подвигом в том случае, если он сделал это сознательно. А вдруг это нарушение психики? Целина. Там ребята бросили уютные квартиры и добровольно поехали жить в палатках. Я верю, что они горели, спасая пшеницу от пожара. Но эту пшеницу они вырастили своими руками и дать ей погибнуть – жалко. А вот один маленький мальчик спас Англию: увидел, что в плотине дырочка, из которой течет вода. Он заткнул эту дырочку пальцем и стал звать на помощь. Герой? Подвиг? Смешно… Молодогвардейцы – это подвиг. Летчики Талалихин, Ибаррури. Космонавты – тоже подвиг. Но, – Вася подняла глаза на класс. – Хотеть быть героем – это хотеть, чтоб была война, чтоб меня пытали, а я молчала. Я войны не хочу и молчать не буду. Кстати, на случай войны и подполья… Меня не зовите: я все ваши тайны выдам. Я боюсь боли, во-первых, а во-вторых, нет ни одной идеи, за которую я пойду на костер…
– Читай до конца! – сквозь зубы процедила учительница.
Вася кивнула и дочитала:
– Я согласна со старухой Изергиль, что в жизни всегда есть место подвигу. Но для себя сегодня я такого места в собственной жизни не нашла. Старуха Изергиль говорит, что люди, которые так считают, или не понимают жизни, или трусы, или лентяи. Я понимаю жизнь в меру своего развития и хочу оставить после себя в жизни тень. Трусом я себя не считаю. Следовательно, я оставляю себе самое безобидное, самое легкое: я лентяйка.
Класс молчал.
– Предателей надо гнать из комсомола, – выкрикнула учительница.
– Причем тут предатели? – пожала плечами Вася. – Галилей никого не предал…
– Причем тут Галилей? – стукнула от досады кулаком учительница.
– Он боялся боли, – пояснила Вася. – Ему только показали пыточные инструменты, как он быстро сказал “Не вертится”.
Седая Васса, прихрамывая, поднялась по ступеням метро.
Огляделась в узкой улочке Сохо и неспешно побрела мимо галерей, с пестрядью маленьких и больших картинок в высоких окнах. У двери, подле которой высилась огромная бронзовая статуя Кибелы с двенадцатью сосками на груди, как у кормящей суки, Васса остановилась. Отразилась в витрине, взъерошила волосы, словно они растрепались от бега, – и толкнула дверь.
– Хай, Бэсс, – крикнула из-за стойки крашеная галерейщица. – Заставляешь себя ждать, – постучала она по циферблату на руке.
– Прости, Джинни, – кротко сказала Васса. – Я не в ту сторону уехала.
– Бывает, хотя ты, вроде, не пьешь?..
Васса положила папку с бумагами на стойку, развязала тесемки.
На цветных копиях картин всюду был ее пес. Свернувшись калачиком, лежал он на первой картинке и был похож на крупное белое яйцо. В каждой следующей он обнаруживал новую часть тела: лапа за лапой, он словно вылупливался из яйца…
– Собака из яйца? Забавно, – перекатила сигарету из одного угла рта в другой Джинни. – И что, по-твоему, я должна делать с этим… – похлопала она по пачке картинок, – …мусором?
– Ап ту ю. Твое дело, – ровным голосом сказала Васса. – Я в любом случае признательна тебе, что ты спровоцировала меня на этот цикл.
– Ага, – иронично воскликнула Джинни. – Как человека попросила тебя поддержать проект, а ты?!
– А что я? – удивилась Васса. – Я принесла.
– Мне грант на что дали?! “Художник рисует Библию-ю-ю!” – протянула Джинни.
– А чем это тебе не Библия? Или твоим педофилам только голый младенец в яслях подходит? Ты бы ее открыла, там одной первой главы на три жизни хватит: сотворение мира! Там Бог сотворил собаку…
– Какой Бог у тебя сотворил собаку? – прищурилась Джинни. – Он сотворил небо и землю!..
– И все на земле, – повела в воздухе рукой Васса. – Я не нашла еще, где про собаку конкретно, но в день шестой он сказал: да произведет земля душу живую, скотов и гадов, и зверей земных. И в самом конце – человека, чтоб владычествовал над скотом. Тебя, меня, твоих художников, галерею…
– Донт-фак-май-брейн, – выпалила Джинни. – Галерею сотворила я.
– О-кей, главное, что нет ничего не от Бога, – примиряюще закончила Васса.
– А дьяволу ты ничего не оставляешь? – с иронией протянула Джинни.
– Он тоже от Бога, – возразила Васса.
– Ты это брось! – погрозила Джинни и, нащупав на груди образок на цепочке, быстро приложила его к губам. – Ладно, оставь, – припечатала она пятерней рисунки к столу. – Я покажу, а там посмотрим…
– Я тебе еще и эти оставлю, – Васса достала несколько рисунков, где тот же пес был вписан в интерьеры Рубенса, Ван-Эйка и других старых мастеров.
– Концепт классный, но пес уж больно убогий, – поморщилась Джинни. – На какой помойке ты его нашла?
– В приюте в Гарлеме. А помойка – что? – пожала плечом Васса. – Вся земля – одна большая помойка. Была пуста и хаотична, и… “Тьма над бездною…” – пропела Васса библейскую строку.
– Прекрати! – погрозила Джинни и перекрестилась.
– …Но Божий дух витал над помойкою! – весело закончила Васса. – А это все твоим кураторам годится, да? – обвела она рукой стены галереи, не скрывая презрения.
На полотнах разного формата курчой вились круги и кружочки всех цветов и размеров. Васса присмотрелась к фамилии автора в уголке.
– “Нарцисс”, – прочла она название картины. – Автопортрет, значит. Боже милостивый, если ты все это видишь, что же ты не стреляешь? – пробормотала она по-русски.
– Зба-зи-бо, – выпалила в ответ Джинни.
– Ты уверена, что кружочки висят не вверх ногами? – усмехнулась Васса.
– Шейм он ю! – пристыдила ее Джинни. Подошла к картине и принялась водить по кружочкам пальцем, словно по карте мира, в поисках границ континентов. – Наша Душа, странствующая сквозь материальный мир, – это точка священного – Атман, прикрытая нарядным футляром Будхи. Эти двое составляют монаду и углубляются в поля Манаса – Высшего разума. На протяжении путешествия эти трое создают союз, который и есть индивидуальность, – Джинни описала пальцем третью окружность, в которую были вписаны две других. – Она отражается во внешнем мире, как в зеркале и, как Нарцисс, оказывается зачарованной собственным отражением – Персоной, – забывая, кто она на самом деле…
Васса, откинув голову назад, смотрела на карниз потолка – поверх картин.
– Понятно: нарисуй кружок, ничего внутри, это буду я, а потом сотри, – нараспев прочитала она стихи.
– Транслейт, плиз! – раздраженно потребовала Джинни.
– Кто она на самом деле, – эхом повторила по-английски Васса. – Все эти атман-будхи к Библии отношения не имеют, чтоб ты знала. Это буддизм, а они – атеисты…
– Как это?! – недоверчиво, но с легким ужасом спросила Джинни. – Будда – не Бог?
– Нет, дарлинг. Обыкновенный мужик. Молодой, красивый, богатый. Принц. Не хотел быть старым и больным и стал думать, как этого избежать…
– Ты меня дуришь! – взвизгнула Джинни.
– …и додумался. Будда в переводе означает “знание”, а персону звали Сидхартха.
– Я тоже не хочу быть старой, и тоже думаю, и черт знает сколько отдала за этот факин-ботокс, а толку? – она повернулась слегка припухшей щекой к Вассе. – Ты откуда все это взяла про Будду и знание? – неожиданно строго спросила Джинни.
– Лама тибетский объяснил однажды, – Васса поднесла Джинни под нос кольцо с иероглифами, как доказательство того, что встречалась с ламой.
– Но ты ж сама сказала, что нет ничего не от Бога!..
– Грант тебе дали не на Бо-ога, дарлинг, а на Библию, – подняла кверху палец Васса. – Художник рисует Биб-ли-ю!
– Что ж мне – собаку твою им вешать? – глаз Джинни в растерянности метался от кружочков на полотне к собаке и обратно.
– Ап-ту-ю, – развела Васса руками.
В вагоне метро Васса раскрыла блестящий каталог.
“Атман – всемирный Дух, Будхи – носитель Атмы, Мировая Душа, – принялась она читать сноски. – Манас – ментальные способности, которые делают человека разумным и моральным существом. Высшее Эго”. Дверь между вагонами хлопнула: вошел знакомый грязный коротышка.
– Христос – родом из Пуэрто-Рико, – устало выкрикнул он.
“Высшее Эго, прости, Господи”, – покачала головой Васса, глядя на него.
Неожиданно поманила оборванца, как своего пса. Достала кошелек и высыпала ему в ладонь всю мелочь.
– Я помолюсь за тебя, – пообещал тот.
Солнце еще стояло над Гудзоном, окрашивая воду в розовый цвет, а окна кирпичной пятиэтажки на вершине горы Верхнего Манхэттена уже раскладывали пасьянс: кое-где горел свет. Васса вынула пестрый ворох бумаги из почтового ящика, переполовинила его, оставив пачку блестящих журналов на подоконнике в коридоре. Открыла дверь, и пес, повизгивая, бросился ей навстречу, танцуя на задних лапах.
– Ты мой дорогой, – потрепала она его.
Пес подпрыгнул повыше, лизнул ее и унесся в глубину квартиры, откуда вернулся с теннисным мячиком в зубах.
– Гуд бой, гуд бол, – отняла и подбросила мяч Васса. – Велик Господь, сотворивший мяч… Гулять? – и она сняла с крюка в прихожей поводок.
Пес волоком вытащил ее из подъезда.
Они привычно свернули за угол. Грязный бездомный все так же сидел в пещере и говорил по телефону. Пьяная проститутка, покачиваясь, зазывала водителя, тормозившего на повороте. Наркоманы набивали сигары отравой на выступе бетонного забора парка. Под ногой хрустнул одноразовый шприц. Пес ступал по целлофановым пакетикам из-под наркоты, которыми был усыпан газон, и то и дело задирал лапу. Васса, прихрамывая, шла следом за ним по дорожке парка. Пыталась вспомнить, как приспособилась жить с болью, почему не удавилась, не прыгнула с высоты или не нырнула на какую-нибудь глубину.
“Ныряла!.. Но там оказалась мель Кинбурнской косы.”
Как приноровилась не только терпеть боль, но еще и изображать, что не больно, – стерлось в памяти.
“Наверное, когда соврала сама… – допустила она. – Потому и пошла рожать в боли, как обещано.”
А уж когда сын родился, следовало жить. Ложь – не ложь, боль – не боль, а живи: долгий день от утра до вечера, а потом еще целую ночь – до утра. Только когда ему исполнилось одиннадцать, желание не быть снова одолело ее.
…Она складывала подарки для Москвы.
Оставалась последняя пара дней в Нью-Йорке.
– Ты можешь ехать, – тихо сказал сын. – А я долго думал, как буду убегать от тебя в аэропорту Кеннеди, а сейчас понял, что никак: я туда вообще не поеду.
– И куда ты пойдешь один в чужом городе? – дыхание оборвалось. – Без языка?
– Не знаю, – пожал он плечом. – В полицию. Должны же у них тут быть детские дома…
Она осталась с ним. Без денег, без документов, без крыши над головой, чувствовала, что сходит с ума. И словно сомнамбула, вышла в ночи на любимый мост.
“Его усыновят”, – твердила она про себя. Смотрела вниз и выбирала, что понадежнее: прыгать в воду на середине реки или на асфальт скоростного шоссе на берегу. Вода не вызывала доверия: инстинкт мог вытолкнуть на поверхность. Васса выбрала асфальт: чтобы и грохнуться, и чтоб машина – для верности – сверху по ней прошла. Неловко было только перед водителем…
“Дублированное самоубийство”, – отметила она, вспомнив мужа.
А там уж всмотрелась пристальнее в шоссе, и картинка оказалась совсем знакомой. Добавился пронзительный кошачий крик, а следом возникла кошка, которая истошно вопила в ночном небе. Она висела в лукошке над дорогой, подвешенная на проводах.
Васса с годовалым Иосифом на руках выскочила тогда на улицу.
Заметалась, сунула сына соседке и, роняя комнатные тапки с ног, побежала на крышу своей девятиэтажки. Нашла провод, что тянулся с крыши к фонарному столбу на улице, поискала, чем-бы его порвать, перерубить, не увидела ничего подходящего, потянулась рукой…
Кошка орала, причиняя нестерпимую боль.
Неожиданно она различила еще один звук: к кошачьему крику примешался плач голодного сына: соседка вышла с ним на крыльцо в поисках Вассы.
Провод был явно электрическим.
“Кошку я спасу, а кто накормит моего ребенка?” – стукнуло в висок.
Она подивилась, что не мысль “он останется сиротой” остановила ее, а грудь, полная молока.
Ненавидя себя, Васса спустилась вниз.
Покормила сына, уложила и снова вышла. Кошки в небе не было: ее спустили вниз мужики, закинув аркан на провод и оборвав его со стороны столба. Свет погас по всей улице, и мужики, матерясь, топтались подле провода в ожидании аварийки и курили.
– Так ты и умрешь, – горестно покачала головой соседка. – Спасая какую-нибудь паршивую кошку. Сейчас тебя спас твой ребенок, а не будет его – труба. И, знаешь, первая реакция на известие о твоей смерти, будет смех.
– Почему? – порывисто обернулась к ней Васса.
– Настолько это будет нелепо. Никто вообще не поверит поначалу… Потом, конечно, поплачем, но только потом. Поверь, я за четверть века в реанимации разного насмотрелась, и знаю, что каждый живет, как хочет, но умирает так, как живет…
– Хай! Какой породы ваша собака? – окликнул Вассу по-английски прохожий с собакой.
– Понятия не имею, – пожала плечом Васса. – Это не моя.
– А-а! Вы ее выгуливаете? Сколько стоит ваш час? – ему явно хотелось поболтать.
– Я за это денег не беру, но и делаю это не всем, – усмехнулась Васса.
Как она сошла с моста, Васса забыла. Помнила, что от боли сводило скулы.
– Что с этим делать? – сцепив пальцы в замок, спросила знакомого доктора.
– Радоваться, – не задумываясь, ответил тот. – Больно – значит, вы живы.
– Ну, это как раз поправимо, – усмехнулась Васса.
– А-а… – протянул доктор. – Ну, если вы допускаете такую мысль, то оттого и боль: идея деструкции болезненна сама по себе. Разверните мысль в конструктивное русло, попросите помощи… – врач ткнул пальцем в потолок.
– …и обрящете, – с легкой иронией закончила фразу Васса.
– Представьте себе, – подтвердил доктор. – А если попробуете избавиться от боли таким путем, – родитесь ровно через десять минут.
– Но свиньей? – глумливо уточнила Вася.
– Хуже: человеком, но уровнем – ниже. В еще более худшем положении, чем теперь. И боль будет умножена в десятикратном размере.
– За что же это? – возмутилась Васса.
– За то, что хотите сбежать, предать сына…
Утром Васса сидела перед юристом. Подглядывая в словарь, рассказывала:
– Меня пригласили в Америку на выставку. Я приехала с сыном. Он выбрал остаться.
– Национальность? – спросил юрист, услышав имя “Иосиф”.
– Русская, – сказала Васса. – Но не вполне…
И Йосик впервые слушал историю своего имени.
Как была до войны большая еврейская семья, прабабка Бася, имя которой побоялись дать Вассе и перекорежили в угоду полицаям-соседям. А у прабабки Баси был муж Иосиф. И она дала его имя сыну.
– Потому что это единственная сказка со счастливым концом на всю Библию. А по национальности у нас каша, – сказала Васса, и юрист не понял последнего слова.
Он предложил ввести пару фиктивных деталей в case, чтобы полегче было получить статус беженца.
– Сорри, не могу врать, – виновато сказала Вася. – Давно решила не делать этого, и теперь уже поздно начинать.
– Ваш адрес? – спросил юрист.
– Нет у нас адреса.
– Где вы живете?
– Нигде. Ночуем у друзей… То у одних, то у других…
– Так нельзя, – укоризненно покачал головой юрист.
– Почему? – удивилась Васса. – Очень даже можно: Бог не живет нигде, но пребывает во всем…
– Хай, Дуда! – приветствовала собаку дама с болонкой.
– Хай, – вяло откликнулась Васса. – Как поживаете?
– Спасибо, нормально. А как ваш сын? Он заберет собаку?
– Конечно… Первая любовь!..
– Да мы все представить себе не можем, как он там – без собаки. Передавайте ему привет.
Васса видела перед собой большие блестящие глаза сына.
Студент-первокурсник, взмокший и возбужденный, он прибежал с занятий.
– Пошли к Ривке. Сейчас меня будут показывать по телевизору! У нас в колледже был митинг, меня снимали…
Столетняя Ривка хлопала в ладоши от удовольствия при виде Йосика. Они уселись рядком и уставились в экран, взявшись за руки. На экране была зеленая лужайка перед колледжем. Диктор говорил о том, что Штат решил поднять цены на образование, а студенты вышли на митинг протеста.
Диктора неожиданно прервали. На экране появилась заставка “Подари жизнь”. За ней – тесная комната, три женщины – черная, белая и шоколадная – с черно-белыми щенками в руках.
– Добрый вечер, – стесняясь камеры, сказала одна. – Мы – работники приюта для животных. Нам сегодня позвонил человек. Он всю жизнь разводил собак… И сейчас, когда ему перевалило за семьдесят…
– Нет, – перебила ее другая. – Сегодня, когда у него в один день ощенились три суки и каждая принесла по восемь щенков, – он позвонил…
– И попросил, – подала решительно голос третья. – …приехать и забрать их. Они перед вами. Если вы не заберете их…
– …их усыпят, – выговорила главное диктор. – Таковы правила санитарных условий приютов для бездомных животных. Для них нет места.
– Как?! – в ужасе воскликнул Йосик и всхлипнул.
А на экране снова был митинг, и он – лидер студенческого сопротивления – страстно обращался к властям с просьбой пощадить малоимущих.
– Бася, что случилось? – прокричала глухая Ривка. – Почему ребенок плачет?
– Старик сдал собак в приют, а ему жалко! – ответила Васса.
– Сколько старику? – заинтересованно осведомилась Ривка.
– Семьдесят!
– Мальчишка! – небрежно махнула рукой Ривка. – А что за горе с собакой?..
– Чем реветь, – сказала Васса. – Езжай и забирай…
– А можно?.. Мамочка! – вскочил и обнял ее Йосик.
На следующий день он сидел с бутылкой молока и поил щенка.
Щенок, зажмурившись, блаженно урчал и причмокивал. Йосик убрал бутылочку и щенок полизал его.
– Он меня целует!
– Конечно. А ты смотри и запоминай, как выглядит безусловная любовь…
– Это что?
– Ну, даже я тебе ставила условие: будешь слушаться – получишь мороженое, а ему все равно – слушаешься ты его или нет. Он будет тебя любить любого: послушного, непослушного. Будет всегда бежать тебе навстречу, вилять хвостом и целовать…
– Дюдя! – Йосик склонился к щенку и поцеловал его.
– Почему “Дюдя”?
– Откуда я знаю? – пожал Йосик плечом. – Я Ривке понес – показал, и она окрестила его “Дюдя”… И я подумал – пусть будет…
– Она и тебя Дюдя называла, когда ты был маленьким…
– Она и сейчас так говорит. Все любимое у нее – “Дюдя”. Она и тебя Дюдя называет…
– Надо церковь найти, где за животных молятся. У него теперь есть имя – можешь свечку поставить за здравие. В Москве такая была – Флора и Лавра.
– Но у тебя же собаки не было, – вскинул бровь Йосик.
– Я сама туда ходила. Как-то решила, что если эти двуногие твари – люди, то я – не человек. Пьяненький дьячок всегда крестил мне ладонь: “Рисуй себе с Богом”.
– Хай, давно вас не видел! – приветливо взмахнул рукой рослый парень.
– Привет, Стивен, – улыбнулась Васса. – Как ты?
– Нормально. Нашел работу. Бонни, поздоровайся с Дудой! – позвал Стивен черную лохматую собачонку с голубыми глазами, которая носилась без поводка подле него.
– Ты доволен? – ослабила поводок своего пса Васса.
– Главное, что не с восьми, и рядом с домом.
– Да, это всегда приятно, – Васса наступила на пластмассовый стаканчик в траве. – Уроды, все загадили! Разбогатеть бы, чтоб приватизировать этот парк: забором обнести и ключик давать своим, как этот… на Двадцатых…
– Граммерси, – помрачнев, подсказал Стивен. – Ишь, как вы, эмигранты, быстро перенимаете капиталистические замашки: чтобы все частное – и пляж, и парк! А бедным людям куда идти?
– Я не уверена, что это капитализм, – усмехнулась Васса. – Потому что в идеале я бы еще по углам поставила автоматчиков на вышках: чтоб следили, чтоб никто не сорил, а это уже – наш социалистический концлагерь.
Стивен с опаской отошел от нее подальше и оттуда свистнул: “Бонни! Домой!”
Васса вышла из лифта, сняла башмаки, оставила их в коридоре на коврике. Расстегнула ошейник, пес влетел в квартиру и вприпрыжку понесся за мячиком. Она повесила поводок в прихожей, вошла в комнату. Оглядела ее, как чужую. Пошла к книжной полке, протянула руку к знакомой книге, но зазвонил телефон.
“Надо уточнить, когда Господь сотворил собаку”, – наказала она себе и сняла трубку.
– Как вы? – спросил сын. – Как Дюденька?
– В порядке. Сегодня с утра пораньше обоссал все верхушки деревьев в парке…
– Как это ему удалось? – напряженно уточнил сын.
– Гроза была, ветер их пообламывал, – пояснила она.
– А-а… – протянул сын.
– Ты думал, что старушка рехнулась? – с досадой спросила она.
– Ну, сама послушай, что ты говоришь…
– Не подумала, извини. Скажи мне, почему ему так важно было пометить верхушку? Амбиции?
– Да нет, мама! Скажи спасибо, что он еще в них не вывалялся!
– Он что-то такое делал… Обтирался о них…
– Вот-вот! – обрадованно сказал сын. – Он – охотник, а охотничья собака инстинктивно, завидев дичь, должна вываляться в ее дерьме, чтобы приглушить свой запах. В парке полно белок, он за ними гоняется, они убегают, а эти ветки пахнут белками…
– А валяться зачем? – не поняла она.
– Когда он вываляется в их запахе, он думает, что он уже не собака, а белка… Тогда он может подкрасться к ним поближе и белка подпустит его.
– Ты хочешь мне сказать, что даже собака – не собака? – напряженно спросила Васса.
– Что значит “даже”? – не понял сын. – Он – охотничья собака, мама. Поэтому он каждую минуту кто-то другой! Это ты видишь, что он – собака, а он, как только начинает идти крадучись, уже кто-то другой: если он крадется за белкой – он белка, за кошкой – кошка.
– Какой ужас! – вырвался у нее вскрик неподдельного отчаяния. – Никто не хочет быть собой!
– Что значит “не хочет”? И что значит “собой”? Он – охотник и для него способность перевоплощаться и есть быть собой.
– Я просто убита. Все что-то изображают, врут…
– А ты не врешь? – слегка подтрунивая, спросил сын.
– Нет. Правду, только правду, ничего, кроме правды, но – не всю правду, – в тон ему иронично ответила она.
– Так в чем проблема?
– Да никакой проблемы. Выезжала в центр и просто в ужасе от людей. Подумала, что это из-за собаки такое обостренное восприятие фальши, потому что появился полюс истинности – Дюдя, а он, оказывается, тоже прикидывается.
– Мам, как ты меня учила: чтоб большего горя у нас не было!
– Послушай, а когда ты надевал футболочку с лэйблой “ФИЛА”, как у всех в классе…
– А ты кричала, что я – конформист…
– Да. А ты обижался, хотя это не ругательство.
– А что?
– Особенности личности. Конформизм – это окрашиваться в цвет стаи от страха…
– Да, я боялся! Эмигрант – я старался смешаться с толпой, – звонко прервал ее сын. – Потому что я хотел и хочу… быть живым, как тот мальчик…
– Какой?
– Ну тот, у Андрэ-Жака…
…Андрэ-Жак, мягкий плюшевый увалень под шестьдесят, улыбался и в четыре руки с женой накрывал на стол. Погасил свет, и Лихи зажгла свечи.
Нью-Йорк за окном сиял огнями, словно новогодняя елка.
– У всех налито? – Лихи наполнила бокал Вассы. – Тогда – со свиданием, а Андрэ – с возвращением! – она подняла бокал и потянулась к мужу.
– А где он был? – спросил Йосик.
– В экспедиции в Руанде, – с мягкой улыбкой ответил Андрэ-Жак, открывая бутылку красного вина. – Там два племени выясняют отношения. Одни загнали других на высокогорное плато из камня… вулканического происхождения… Там нельзя пробуриться к воде… И пока я добился согласия всех сторон, чтобы пустили врачей, уже никого не осталось. Почти… Я вышел из вертолета с бутылками, а никто водой не интересовался, и первый день мы только перетаскивали трупы…
Андрэ-Жак поставил бутылку. Повертел в руках пробку. Лихи забрала пробку у него из рук и дала ему сигарету. Он повертел ее с тем же недоумением.
За столом установилась неловкая тишина.
– Но потом мы нашли несколько человек и спустили их вниз, – нашел следующую фразу Андрэ-Жак. – И был мальчик… Меня отговаривали, но я взял его. И уже в вертолете посмотрел на аппаратуре – да! – он был немного жив.
Йосик в ужасе слушал, невольно склоняясь к дочери хозяев.
– И как-то мне удалось его вернуть, – сказал Андрэ-Жак. – Мы долетели до госпиталя, я посидел с ним несколько дней, а когда улетал, спросил: кем ты хочешь быть, когда вырастешь? И он сказал: “Я хочу быть живым”.
Андрэ-Жак задохнулся и кадык дернулся в расстегнутом вороте рубахи.
– Мам, ты где? – озабоченно спросила трубка.
– Здесь. Я просто убита. Я так радовалась, что хоть собака остается собой, а тебя послушать, так все еще страшней: это охота. А если не охотишься, ты тогда кто? – задумчиво спросила она.
– Добыча, наверное, – сказал Иосиф. – Дичь.
– Класс! Если это единственный вариант, при котором можно быть собой, – я согласна…
– Но тогда сожрут тебя… – растерялся сын.
– Не сразу, – парировала Васса. – Сначала они должны будут прикинуться мною, так?.. Даже интересно, как это будет выглядеть…
– Совсем не интересно, – угрюмо сказал сын. – И вообще, what is your definition of “собой”? – сорвался он на английский.
– Человеком, наверное…
– Мы уже человеки…
– Да мы только выглядим, как человеки, а сами – скот скотом. Недоноски. Надо каждое утро вставать и донашивать себя, как у Рильке: “Каждый восполниться должен сам, дорастая, как месяц ущербный до полнолунья”. Иначе единственным различием будет дактилоскопия: у нас – палец, у них – лапа.
– И тебе не стыдно мне это говорить? – неожиданно резко оборвал ее сын.
– А что такого? – недоуменно спросила она, но в трубке были гудки. – Вот из ё дефинишен оф “собой”? – передразнила она сына и положила трубку. Пес лег перед ней, выпрастав передние лапы вперед и смотрел так, словно молился. – Вижу, что ты умираешь с голоду, – проворчала Васса и прошла в кухню. Открыла банку с собачьей едой. Пес встал на задние лапы, потянулся к банке. Васса осадила его, переложила еду в миску.
– Дактилоскопия… – медленно повторила она…
– Дактилоскопия – это потом, – сдавленно говорил Иосиф.
Он сидел, уткнувшись ей в плечо в темной комнате, освещенной голубоватым светом экрана телевизора. На экране без звука горел разрушенный Волд-Трейд-центр. Черный дым пожарища стоял столбом, а Иосиф плакал и говорил, говорил сквозь слезы.
– Сначала я старался выпытать у них хоть имя, хоть фамилию… Доктор шел первым и определял, кто живой, а я – следом… Они лежали, у некоторых даже были открыты глаза. Я спрашивал: “Как вас зовут?” – и видел, что они понимают меня, но их собственное имя уже не имело для них никакого значения! Они умирали у меня на глазах и не называли имен, понимаешь?! Один только заплакал, когда я сказал: “У вас, наверное, есть внуки. Они захотят узнать, что с вами…” На детей вообще не реагировали! А потом я ушел к тем, другим…
– Почему?
– Потому что никто не хотел это делать…
– Почему пошел? – мертвыми губами спрашивала Васса.
– Ты всегда говорила: позвони, скажи, что живой… И я подумал, что есть другие мамы, которые не знают, где их дети… Вспомнил еще Утесова: “Напрасно старушка ждет сына домой…” Меня обрядили в такой чехол, перчатки… Дали тележки… На одной – шайка с водой, на другой – бумаги. Тележки такие, как по телевизору, когда полиция увозит… Они были в одежде, засыпанные пылью… Надо было руку обмыть, вытереть. На тележке была подушечка с краской… И чистую руку надо было приложить к краске и снять отпечатки… Потом оторвать от этого листочка, на котором отпечатки, полоску с номером и надеть этот номерок на руку… Или на ногу… тем, у кого нет руки… Потом подходили такие здоровые качки, которые укладывали человека в мешок, застегивали и ставили пломбу. С тем же номером, что у меня на бумажке… И их номер, который они вписывают в бумажку… Тогда получается, что человек номер 576 в мешке номер 90… Дальше отпечатки уходят в компьютер, и можно установить имя…
– Ты был там один?..
– Да. А к вечеру пришел дедушка в рясе с бородой. Крест на груди… Он крестил каждого мертвого человека…
– Как? – изумилась Васса.
– Ну, так: говорил, что крещается раб Божий номер такой-то… И читал тот номер, что я надевал на руку… А потом читал поминальную молитву, где просил Господа принять душу раба за номером Эр пятьсот шестьдесят семь, например…
– Католик?
– Не знаю! Я вообще не понимаю, какого Бога он о чем просил! Где он вообще, этот Бог?! Там было столько детей!..
– Откуда?! – в ужасе спрашивала Васса.
– Не знаю! Детский сад был на первом этаже, наверное… Они были такие малюсенькие на этих огромных тележках!.. Кто-то уже снял с них ботиночки… Мне нужно было опустить в шайку ножку… Там все в этой страшной пыли… Потом положить, вытереть и тогда снять отпечаток пятки…
– Почему пятки?!
– Потому что у маленьких детей снимают отпечаток пятки. Пальцы – только у взрослых… Самое ужасное то, что у них были лица – их можно было опознать, но некому! Такие лица!.. А сзади – ничего. Их отбросило волной… Они же маленькие, легкие, летели… Их стукнуло об пол или об стену. Потому лицо осталось, а головы сзади – нет…
– Хочешь – уедем? – прижала его к себе Васса. – Сейчас же! Ближайшим автобусом. В Канаду, в Мексику, куда угодно!
– Нет, – отодвинулся от нее Иосиф. Встал, отошел от Вассы подальше так, словно она могла увезти его силой. – Ты, если хочешь, уезжай, а я… Если этому городу суждено погибнуть, я погибну вместе с ним. Где колокольчик?
– Какой? – не поняла Васса.
– Тот, из Тибета…
Васса кивнула на книжную полку. Иосиф достал колокольчик, тихонько провел по краю палочкой, а потом что есть силы ударил, выбивая то резкое “дзинь”, которое отрезало нить. Раз, другой… И заплакал.
– Если он все знал, что же он?! – прокричал Иосиф из слез. – Тоже мне – лама называется!..
Пес поскреб лапой ее колено.
– Что тебе? – отвела руки от лица Васса. – Воды?
Пес кашлянул в ответ. Она прошла в кухню, сменила воду в его миске. Подошла к телефону и решительно набрала номер.
– Сынок, прости, но мне не нравится вопрос про “дефинишен”. Боюсь, что после Волд-Трейд-центра ты неправильно усвоил, что “я” – это дактилоскопия, – твердо сказала Васса.
– Но у тебя же наверняка есть свое определение. Что это, по-твоему, быть “собой”?
– Лужа на полу, если лечь в наполненную до краев ванну…
– Это – по объему. А еще?
– Еще – мои картинки. То, что ты делаешь лучше многих, – то ты и есть.
– Ты себя определяешь через продукт. Художникам это свойственно…
– Психология должна что-то знать про это.
– Психология – не наука, – отмахнулся сын.
– Почему это? – обиделась Васса.
– Потому что познать предмет можно, только поднявшись над ним, а человек не может подняться над собой. Она фиксирует вехи: то человечеству познать себя велит дельфийский оракул, то вся сила – в яйцах, по Фрейду. Что еще откроют – зависит от открывателей…
– Но многие ощущают, что они нечто большее, чем обычное “я”. “Ощущают бессмертное”, как назвал это один поэт…
– Поэт – это не “многие”…– возразил сын.
– Я почему с Никитой прожила столько лет? – продолжала Васса. – Потому что на вопрос, что такое его иммунология, он ответил: это наука о Я и НЕ-Я.
– Он где сейчас?
– В Париже. Его наука позволяла мне быть собой на клеточном уровне, понимаешь?! Именно так задумал Бог: чтоб мы были разные.
– В этом месте ты совала мне под нос яблоко и огурец и орала, что никто никому не равен никогда. Я запомнил. Хочешь, я позвоню Никите?..
– Да зачем он мне? Мне нужно, чтобы ты услышал. Если альтернатива: умереть, но собой, или жить, но другим, то… Это ли не смерть – стать другим? Вообще, моя “дефинишен” состоит в том, что собой нельзя стать… Можно только вспомнить, кем ты уже был.
– Когда? – не понял сын.
– Вот с этим не очень ясно. Когда-то. В том “где-то”, где ты был до того, как появился в этом сейчас. Тогда откроется, что ты не доделал. За этим ты снова и пришел…
– Странно, – протянул сын.
– В семнадцать я написала в первой трудовой книжке в графе “профессия” свое имя и фамилию. Начальница была в бешенстве. “А почему нет, если я хочу быть только собой?” – спросила я. “Это кем?” – орала она. Я, наверное, тогда и решила бежать с Украины.
– И, заметь, успешно это сделала, – рассмеялся Иосиф.
– Ладно, беги и ты… Смотри под ноги.
К ночи Васса снова вывела пса на прогулку.
Пес натянул поводок на подступах к пещере, намереваясь первым облаять двуногую тварь, которая воняла мочой, пивом и марихуаной, но бездомный тихо сидел в пещере и смотрел на луну. Пес фыркнул и молча миновал его. Ветер гулял по улице Рай. Грозовая туча надвигалась на остров со стороны океана. Васса брезгливо лавировала между кучами собачьего дерьма, прислушиваясь к гоготу проституток.
“Господи, если они тебе так нужны – имей их, но огради меня от этих уродов”, – привычно взмолилась она.
Пес высмотрел под деревом белку и, крадучись, пошел к ней. Васса всматривалась в пса, пытаясь разглядеть, что меняется в его осанке, когда он, по собственному представлению, уже не пес.
“Увы, для этого нужно быть белкой”, – с насмешкой осадила она себя. – “Или Богом”, – кротко предложил второй вариант тихий Голос. “Может, это и есть – собой?” – запнулась Васса.
Холод юркнул змейкой между лопаток, и она подивилась бездне страха, которая разверзлась при мысли, что человек – Бог. Хотя бы отчасти.
“Что ж так пугает? – растерянно огляделась она. – Богом… это значит смотреть на этот парк, бездомного, на собаку, на этих белок и крыс, и знать, что ты сам все это со-творил? Смотреть на этих ублюдков и ждать, когда они придут к тебе? Да лучше удавиться! – привычно закончила она и осеклась. – Нет, Бог удавиться не может. Он – единственный – должен все это дерьмо принять, полюбить, простить… Господи, бедненький ты мой!” – взвыла она от сострадания к Богу, который из библейского чудища, требовавшего себе в жертву чужого…
– Да не чужого, а своего!..
…сына, сам стал ей сыном.
“Бедненький!” – заметалась она на стриженой лужайке.
Короткая молния чиркнула в небе спичкой.
Пес испуганно прижался к ноге. Васса бросилась бежать прочь из парка. Бездомный в пещере привстал, чтоб посмотреть, не гонится ли кто за ней, но на улице Рай было пусто. Кроны деревьев с шелестом гнулись к земле под порывами штормового ветра. Небо лопнуло и с треском разорвалось, словно брезентовый купол шапито. Щетка дождя вбежала в улицу.
Мокрая, оставляя следы на желтом паркете, пронеслась Васса к книжной полке, вытащила Библию.
– Сотворил человека… По образу и подобию, – бормотала она, чтобы не забыть, что ищет.
Перелистала, не нашла то, что хотела, и с досадой захлопнула книгу. Бросилась к окну. Открыла его в стену дождя, и пес выбежал прочь из комнаты. Васса подставила ладони под дождь и слушала капли. Гудзон, как дорога, вел к океану, и казалось, что стальная пластина реки удержит, если ступить на нее.
“Нет уж, Господи, оставайся собой, а я – собой. Ты – со своим сыном, а я – со своим… – едва не прокричала она в окно и неожиданно закончила: – Так, наверное, и родился Сатана, из этого нет уж, Господи”.
Васса взъерошила волосы обеими руками, словно расправляя мозги под тонкой скорлупкой черепа. Прошла в кухню, достала из холодильника яблоко, подбросила на ладони, положила на тумбу в изголовье. Потушила верхний свет, зажгла настольную лампу. Повертела яблоко так, чтобы тень от него разрослась…
“И не стала есть от него…” – усмехнулась она.
Погасила лампу, зажгла свечу. Тень от яблока стала темнее, гуще. Взяла карандаш и принялась набрасывать ровными штрихами круги. Она писала круги и вписывала один в другой – меньший кружочек в больший. Расчерчивала их параллелями и меридианами и получала то глобус, то футбольный мяч, то глобус, беременный футбольным мячом. Снова вернулась к яблоку. На новом листе по самой середине выписала кружок: глобус яблока и тень от него. Старательно вписала в сердцевину яблока зернышко. И оно тоже отбросило свою тень, в нарушение всех законов.
Пес не сводил с нее глаз: шорох карандаша беспокоил его.
Васса отложила карандаш, снова полистала Библию.
– И был потоп, – прочла она вслух. – И стер всякое существо, что на поверхности земли…
Васса взяла ластик и принялась старательно стирать яблоко. Стерла, подула на листок и нечаянно задула свечу. Уставилась в ночное окно. Дождь шелестел, словно клянчил, чтоб его впустили. Васса легла, вытянулась, и больное колено хрустнуло в темноте. Нащупала яблоко в изголовье на тумбочке, надкусила. Пес поднял ухо, прислушался. Что-то звякнуло, громыхнуло на улице, и он вскочил, встал на задние лапы у окна, поставил передние на подоконник и посмотрел в окно.
Земля за окном была пуста и хаотична, и тьма стояла над бездною.
Его Бог хрустел яблоком, и до того, как Он сотворит свет, гору с парком и траву для прогулки, было еще жить и жить.
Нью-Йорк, май 2008