Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 258, 2010
Леонид Левинзон
Рассказы
ХАПУН
Боже ты мой! Чего только не расскажут! Откуда старины не выкопают! Каких страхов не нанесут!.. Н. Гоголь. Вечера на хуторе… |
Зачем – Хапун? Что – Хапун? Эка невидаль – Хапун! Посмотрите, швырнул в свет какой-то недоучка! Будто мало народу всякого звания и сброду вымарало пальцы в чернилах! Дернула же охота и великовозрастного больничного неучтивого клерка тащиться вслед за другими! Нет, право, печатной бумаги развелось столько, что не придумаешь скоро, что бы такое завернуть в нее. И все-таки, мои любезные читатели, может, и не осмелился бы я, недостойный, взяться за перо, но история эта, во-первых, чистая правда, что могут подтвердить многие почтенные люди, например, дядя Костя, целыми днями грузно сидящий на лавочке и замечающий своими маленькими острыми глазами все вокруг, а во-вторых… Что “во-вторых”? Честно говоря, больно уж невтерпеж в себе держать. Ведь как говаривала одна достойная женщина: “Если я кому-нибудь что-нибудь не расскажу, то просто лопну”…
Итак, стояла осень. Но что значит – “стояла”? Еще важно ложились лопухи возле дороги, и подсолнух гнулся под солнцем, полный черных созревших семечек, и простодушные ромашки любопытно выглядывали в траве, на пустырях рос лиловый иван-чай, и загоревшие за лето мальчишки бесстрашно ныряли со старого моста на “кто лучше”, а потом ловили упрямых щипающихся раков; так же жглась крапива, и коровы медленно мычали свое вечное “му-у-у” и звякали колокольчиками, а за ними ходил с хворостиной какой-нибудь парубок с непослушными русыми волосами и с независимым видом вертел соломинку в зубах. Но уже все чаще дул холодный ветер, от которого рябило траву, и появились первые, еще робкие, желтые листочки в роскошном зеленом убранстве деревьев, и белые тягучие облака затягивали небо, хотя солнце, рассердясь, расталкивало их и посылало волны тепла, в котором купались стрекозы, а занятые спешащие пчелы, басовито гудя, деловито сновали от цветка к цветку.
Так вот, сидел дядя Костя на скамеечке, низко вкопанной в землю и, опершись широкой мягкой спиной на старательно вырезанное, но уже потемневшее от времени “Оля + Вася = любовь”, разговаривал с тетей Настей, быстрой, ловкой, вышедшей на минутку от шумного выводка своих детей и готовой ежеминутно вскочить и ринуться обратно на помощь и спасение.
– Вот, Настюха, – говорил дядя Костя, блаженно вытянув больные ноги в валенках, – а знаешь ли ты, что ось-ось у наших сусидив-еврэев Судный день?
– Кто ж цего не знае, – отвечала Настюха и кидала беспокойный взгляд на дверь подъезда, – кажись, завтра.
Тут надо отметить, что скамеечка, на которой и проходил этот очень заурядный на самом деле разговор, стояла во дворе трехэтажного кирпичного дома прямо напротив магазина “Свитанок”, а кто ж в Коростыне не знает “Свитанок”? Сам двор был заполнен детьми, уже не одно поколение которых неспешно вытягивалось под ласковым солнышком и придирчивым взглядом дяди Кости.
– Да, так вот, – продолжал дядя Костя, – а знаешь ли ты, что в кажный Судный день черт тырит одного еврэя и швыряет в болото?
– Ой, – испугалась Настя, перекрестилась и закрыла рот платочком. – В яке ж? – полюбопытствовала, на мгновение забыв о детях.
– В Полежаевское, недалече, там еще, помнишь, трактор утоп.
Настя в сомнении покачала головой:
– Як же вин туды их довозыть?
– По витрю, прямо по витрю. Черти ведь летучие. В прошлом году Фомич… ты Фомича знаешь? Едет на своей подводе по Лесе Украинке, глядит: черт еврэя несэ.
– И як же вин выглядае? – не утерпела Настя.
– Кто, еврэй?
– Ни, черт! Скажишь тоже! – хихикнула.
– Ну как, с рогами, хвостом, юркий. Фомич як гаркнет: “Стой! Отпусти!”. Черт испугался, да еврэя и выронил.
– Вин живый залишился?
– Кто, черт?
– Еврэй!
– Жив. Отряхнулся и побиг. Черт ведь низко летел, ну метра два от земли. Они вообще невысоко летають.
– А куды побиг?
– А я звыдки знаю? И Фомич не знает. Ему даже спасибо не молвили. Он потом от обиды неделю пил.
– Бидолага, – вздохнула Настя и поднялась, – колы вин у нашему будинку жив…
– Кто, черт?
– Тьфу на тобя! Еврэй, конечно. Я б його спытала. А по правде, – уперлась руками в бока и подозрительно посмотрела, – твоему Фомычу вериты… Балаболка вин. И пьяныця, якых пошукаты.
– Да я сам видал, – возмутился дядя Костя, – хватает и тащит! Истинный крест, тащит! Вот давай завтра вместе подывимся?
– Триба дуже, – фыркнула Настя, – будто в мэнэ своих дил мало, – и убежала в дом.
Дядя Костя только сожалеючи вслед посмотрел. И тут же переключился на другого, чернявого и небольшого роста, как раз из народа, представителей которого бросают в Полежаевское болото.
– Драстуйтэ, Яша!
Но серьезный Яша с чубом был не расположен к разговорам и, видимо, не подозревал о возможной своей участи – а ведь, кто знает, крикнет ли такой легко обижающийся дядя Костя в ответственный момент. Яша вообще не верил в предрассудки, был человек военный, нездешний, приехавший с женой в свой законный отпуск к ее старикам. Еле кивнув, – мол, заметил, он прошел дальше, твердо ступая босыми ногами. Надо тут сказать, что Яша по Коростыню ходил босиком принципиально, а на уговоры жены, что люди засмеют, внимания не обращал. Вот и сейчас, сказав весомо:
– Тоже мне, Коростень, я в Саратове учился! – он вышел наружу и, миновав дядю Костю, направился на рекогносцировку к кинотеатру “Жовтень”.
– Шоб тебя черти взяли! – пожелал ему все знающий дядя Костя. – Ишь, мисто наше ему не нравится.
Но Яша, конечно, не услышал. Почти строевым шагом он быстро удалялся, напевая про себя одесскую блатную песенку:
– Мне каждая собака здесь знакома, когда по Дерибасовской идешь…
На самом деле Яша в Одессе никогда не бывал, но песенка ему очень нравилась. Заливисто свистнув, он спугнул бродячего пса и свернул, чтоб было ближе, через парк, где плакучие ивы грустно опустили плакучие ветви долу, скрывая от нескромных взглядов занятые скамейки. Яша только грустно вздохнул – сам он женился еще в училище и сейчас сыну было шесть лет. В прошлом году он его чуть не потерял в лесу, – задумался, а когда обернулся, было поздно. Пришлось поднимать роту – пропажа нашлась быстро, но жена устроила такое… В общем, рано женился. На Красноармейскую Яша пролез через дырку в заборе и разочарованно вздохнул: во весь фасад кинотеатра колыхалась от ветра ткань гигантской рекламы нового фильма “Наш дорогой Никита Сергеевич”. Чуть ниже виднелась гордая надпись: “Принимаются только коллективные заявки”.
А тем временем из подъезда вышел еще персонаж: низенький старичок с живыми голубыми глазами. Одной рукой он тянул за собой упирающегося внука:
– Не хочу, деда… – плаксиво тянул внук.
В другой руке в крепко завязанной сверху кошелке смирно сидела курица.
– К рэзнику, Моисей Абрамович, – проявляя осведомленность, утвердительно поинтересовался дядя Костя.
– Да. Вот неслух!
Внук вырвался, набрал скорость и исчез за углом.
– Вы завтра поосторожнее, – предупредил дядя Костя.
– Почему? – забеспокоился старичок. – Ожидается что-то? Костантин Иванович, вы скажите, вы что-то знаете?
– Погода погана, ураган, – нашелся дядя Костя.
– Ураган? – пробормотал старичок. Вздохнул и пошел со своей курицей.
Внук настороженно поглядывал за ним со стороны детской площадки, укрывшись по всем правилам военного искусства “зеленых” – недавно созданной организации. Они даже побили одного мальчика за то, что сломал ветку. Но дед исчез с поля зрения, и внук облегченно поднялся. Он никак не понимал, почему курицу надо покупать не в магазине, а на базаре, держать в ванной, чтоб она там ходила и кричала, а потом нести ее на край города к этому противному резнику в клеенчатом блестящем фартуке. Хотя именно на базар ходить было интересно; один раз он даже видел там цыган – большой бородач шел в толпе цветасто одетых женщин, молча и важно указывал толстым пальцем на ряд – немедленно начинался визг, крик, потом становилась видна ошарашенная крестьянка, бессмысленно переводящая взгляд с мелочи в руке на остатки своего товара. Дед тоже смешно покупал. Курицу долго ощупывал, а потом зачем-то дул ей в хвост. Для сметаны подставлял поросшую редкими волосиками тыльную часть руки, и продавщица ложкой роняла на нее тягучие крупные капли. Дедуля пробовал, причмокивал и начинал дознание с хитрым блеском в глазах:
– Вершковая или сепараторная?
И часто, не дождавшись ответа, уличал:
– Сепараторная!
– Зато из якого молока! – отбивалась крестьянка.
Много было ягод – подарок лета. Ягоды зачерпывались из лотка гранеными стаканчиками с верхом, верх – это натруженная жесткая ладонь, бережно придерживающая невместившееся в стакан. Для дочки с зятем дед покупал побольше, и потом на кухне, в эмалированном тазу, лопалось пузырьками приготавливаемое варенье, летала, угрожающе гудя, пробившаяся сквозь занавески пчела, садилась на край эмали, и бабушка отгоняла ее полотенцем.
– Что же ты, Борисик, – крикнул дядя Костя вернувшемуся мальчику, – деда забижаешь?
– Я не обижаю.
– А кто это, интересно, только зараз ему сказал “хочу на танцы”, и потом утик?
Мальчик терпеливо рассматривал свои сандалии.
– Смотри, черт заберет!
– Чертей не бывает, – проглатывая букву “р”, сказал мальчик.
– Ишь, який разумник! – возмутился дядя Костя. – Ну добрэ, иди…
Ближе к ночи опустел двор и задул ветер, заметался по Красноармейской; цеплял пригоршнями песок из песочницы и рассыпал вокруг, застучался в окна, зашелестел ослабевшими листьями, качая податливые гибкие ветви деревьев, пел на разные голоса, задувал в подъезд, натыкаясь на припрятанный Сашкин, тети Насти сына, велосипед, а сверху уже бежали тучи – над “Свитанком” да над базаром, над рекой с мостом да над Домом офицеров, где обычно играет музыка, а сегодня тихо, – что-то мешало, что-то не получалось, что-то было невмоготу. Прорезал небо всполох молнии, прогремел гром, но не было дождя. Еще молния, еще гром – и опять осечка, только метут воздух, как в забвении, длинными ветвями плакучие ивы, обнажая в своей заполошности спрятанные скамейки, хотят заплакать – и тоже не могут. А во дворе возникла и мается узкоплечая черная фигура – не сосед, не дворник, не милиционер. Встает на цыпочки, заглядывает в окна, что-то высматривает, что-то подсчитывает, загибает пальцы, шепчет, плюется, чешется.
– Свят, свят, свят, – видя такое томление природы, крестится старый бобыль дядя Костя. Закрывает плотно окно.
Идет к телефону и проверяет номер участкового, написанный ручкой на обоях, – в такую ночь все возможно.
По соседству мальчик Боря крепко спит. Он сегодня хорошо напугался: под вечер они всей компанией сели в кружок у старой липы и рассказывали страшные истории.
– В черном-черном доме за черной-черной дверью есть черная-черная комната. В черной-черной комнате есть черный-пречерный шкаф. В черном-пречерном шкафу живет черная-пречерная рука… – Тут рассказчик драматически сделал паузу и неожиданно заголосил: – Хвать тебя за волосы!..
Бабушка тоже спит, а дедушка на кухне крутит настройку старенького радио, ловит “Голос Израиля”. Обычно у него ничего не выходит, но иногда сквозь многочисленные помехи пробиваются позывные печальной и такой знакомой мелодии. Дед припадает ухом к динамику, скрывающемуся за аккуратно вырезанными в пластике дырочками, прикрывает глаза и вслушивается. Открывается дверь – дети из гостей пришли. Оп-па! – вешалку уронили! В тишине с трудом сдерживаемый женский смех и вторящая ему густая басистость.
– Тише, тише!
Замолчали – и вдруг возглас:
– Нинка, а я в зеркале не отражаюсь!
– Как это?
– Да нет, показалось. Тьфу, глупость какая.
– А ты пей больше…
Утро. Неизменный дядя Костя на скамейке. Рядом тетя Настя.
– А дощу, глянь, як и нэ було.
– Так тож воробьиная ночь, – объяснил всезнающий дядя Костя, – она завсегда сухая.
– А вот вчора… – Настя запнулась.
– Да-да…
– А нащо чорт их крадэ?
– Длинная история, – дядя Костя уселся поудобнее. – Ходылы они по пустыне…
– А навищо?
Дядя Костя озадаченно почесал голову:
– А як же? Воду шукали! Без воды как выжить? И был у них начальник Моисей.
– Гляди-ка, – Настя фыркнула, – имьячко у точности як у сусида.
– Да. Так вот, ходылы, ходылы – и потерялись. Разбрелись кто куды. Моисей придумал звернуться до черта. Мол, спаси, а я тебе обещаю даваты одного еврэя каждый год. Черт согласился, затрубил в большой рог, еврэи и зыбралися.
Настя, наморщив лоб, задумалась, и вдруг безапелляционно выпалила:
– Набрехал вин усэ!
Дядя Костя поперхнулся:
– Кто, Моисей?
– Ни, черт!
– Як это?
– Ну… Подывыся сам: еврэи и у нас в Коростыне живуть, и в Новограде, и в Житомире, куды нэ кинь – по всим углам. Ни зибрав вин их, а раз так, и вымогаты ничого. Кажи, еврэи те сами знають, що черт их можэ украсты?
– Конечно, – не подвел дядя Костя, – есть у них така примета: если в зеркале не отразився, все, чекай!
Настя осуждающе покачала головой, поднялась:
– Пойду-ка я, старшенькый со школы явится, млынчики просив.
И ахнула:
– Постий, постий, а християн вин не чапае?
– Не-а, – протянул дядя Костя, – живи спокойно.
Тут порыв ветра неожиданно сыпанул пылью, запорошил глаза.
– Ах, ах! – застонал дядя Костя.
Кряхтя, встал: небо быстро заполнялось угрожающего вида тучами. Еще порыв ветра, еще, какой-то злой присвист, и вокруг потемнело. Тетя Настя, охнув, бросилась в школу. Дядя Костя, торопясь, взобрался на порожек и перед тем, как скрыться в подъезде, оглянулся: ветра больше нет, кругом безлюдность, тишина, только где-то на самой границе слышимости раздается чей-то тоненький прерывающийся смех.
– Чур меня, чур меня! – перекрестился. – Хапун наступаеть!
Опять родился ветер. Тронул листья, пробежался вихорьками по потрескавшемуся асфальту, закручивая оброненное людьми – сигаретные упаковки, горелые спички, взлетел и ухнул вместо мяча в волейбольное кольцо.
– Баба, а баба? – Борисик сидит за обеденным столом и держит в руке хлеб с маслом. – А ты почему не ешь?
– Мне нельзя.
– Ты больная?
Бабушка улыбнулась:
– Нет. Понимаешь, сегодня у нас, у евреев, важный день. Так я и дед постимся.
– Почему тогда мама и папа едят?
Бабушка в затруднении пожевала губами:
– Им еще рано.
– А почему этот день важный?
– Время…
– Мама, хватит, – Нина вошла, поморщилась, – что ты ребенку голову дуришь! Ух! – повернулась к окну. – Какие тучи! Точно: дождь будет.
В ответ на слова без малейшей задержки закапали первые капли, чаще, чаще, и полился мерный сильный дождь. Пахнув холодом и свежестью, дождь занесло и бросило в открытое окно, сбило газ на плите, намочило бабушкин халат.
– Окно! Окно!
Ворвался с улицы намокший Яша, схватил полотенце, снял рубашку, запрыгал по комнате, растираясь. Остановился напротив зеркала чуб расчесать и замер: в глубине зеркала родилось движение. Еще неясное, оно приближалось к поверхности. Яша вгляделся: темная точка быстро увеличивалась в размерах, и от нее распространялась рябь. Ближе, ближе, зеркальная гладь заволновалась и лопнула, оттуда внезапно вынырнула рука, поросшая черными волосами. Яша отпрянул, пятерня, промахнувшись, вцепилась в полотенце, вслед за рукой вывалился из зеркала узкоплечий, обдал смрадным дыханием и, с неожиданной силой схватив Яшу поперек голого торса, поволок к окну.
– Нинка! – крикнул Яша и, взмахнув руками, уронил торшер.
Вбежала жена:
– Ой, родненький!
Храбро вцепилась в Яшину ногу.
– Мама, папа!
Захватчик тянул с упорством танка, но ему противостояли не один, а четыре человека, плюс Борисик раздражал своим плачем. Тут Яша извернулся и ткнул противнику пальцем в глаз – обиженный вопль потряс квартиру. Хватка разжалась, все кубарем повалились с ног. Захватчик встряхнулся и вдруг превратился в крепкого лысого дядьку с вислыми усами. На поясе у него болталась кривая сабля.
– Я тебя породил… – загремел дядька и попытался вытащить саблю.
– Врешь! – азартно выкрикнул Яша и ударил противника по челюсти. – Знай комвзвода девяносто шестого пехотного!
Черты дядьки смазались.
– Мать твою! – перед Яшей стоял жирный, ненавидимый всеми в части, политрук Голопупенко.
– Лейтенант, – пискляво сказал Голопупенко, – почему одеты не по уставу? Я вас научу Родину любить! – его рука начала удлиняться, удлиняться, тянуться к Яшиному горлу. Но, напротив ожидания, Яша не испугался.
– Наконец-то, – радостно сказал и двинулся вперед, – ох и давно я мечтал тебе рожу расквасить.
Голопупенко отпрянул и, на мгновение потеряв очертания, трансформировался в другого лысого, почему-то сжимающего в руке ботинок и до ужаса напоминающего… напоминающего…
– Было бы ошибкой думать, что дальнейший подъем сельского хозяйства, – произнес лысый скучным голосом, – пойдет самотеком. Все ли вы коммунисты? – строго осведомился.
И без промедления запустил ботинком в полуголого оторопевшего комзвода. Попал.
– Ах ты, сука! – взбесился Яша, – да я тебя, да я тебе…
– Барух, Ата Адонай… – задыхаясь, начал дед.
Обманщика закрутило волчком.
– Элогейну а-олам…
И крикнул что есть силы:
– Избавь нас, детей твоих, от нечисти!
Пришелец взвыл, окутался дымом и, тяжело подпрыгнув и невообразимо вытянувшись, вылетел через форточку. Увидя по пути испуганную физиономию дяди Кости в окне, он со всего маху заехал ему в стекло появившейся в руке палкой и, забористо ругаясь, исчез.
– Что это за мерзость! – в оглушающей тишине, прерываемой всхлипываниями Борисика, передернувшись, крикнул Яша. – Мне объяснит кто-нибудь?!
– Хапун, – коротко сказала бабушка. – Ворует. Не наше поверье, а вот прицепился, как и любой другой навет.
– Он не вернется? – дрогнувшим голосом спросила Нина. – Ну все, маленький, не плачь, все…
– Нет, – дед с трудом встал. – Там, где дают отпор, он не появляется.
– Но я… причем тут я? – тихо спросил Яша.
…А через два дня качаются в окне бескрайние славянские леса, поля, а с ними качается и, позванивая ложечкой, опасно едет к краю столика чай. Жена задумалась, чему-то улыбается, ребенок заснул, от соседа – запах перегара. Яша перебирает струны:
– Возьму шинель, и вещмешок, и каску, в защитную окрашенные краску, ударю шаг по улочкам горбатым, как славно быть солдатом, солдатом…
Итак, стояла осень… Остались в прошлом старый мост, магазин “Свитанок”, кинотеатр “Жовтень” – там уже новые фильмы. Сломалась и безжалостно выброшена скамейка с заветными словами про любовь, другие люди живут в доме, другие дети играют во дворе. Но все так же бежит речка Случ, возвращаются вечерами, неспешно заполняя дорогу, коровы с пастбища, метут воздух плакучие ивы, целуются пары, задувает ветер, и каждое утро кто-то сверху, высоко-высоко в небе, аккуратной кисточкой рисует облака и солнце.
Иерусалим, 2004
ПОЛЕТ
1
Раннее утро. Территории. Забор из колючей проволоки окружает фабрику. Тихо-тихо. Утренний араб в ослепительно белом едет на зевающем осле. Усы торчат враждебно. Сбоку, около забора, как умная хитрая собака, притаилась будка. Вся железная, в шрамах от решеток.
А около будки летает
в огромной, желтой кепке
голый, маленький охранник.
И глаз не сводит с автомата,
мирно лежащего на стуле.
Но пора. Хватит медитировать. Охранник снижается и ныряет, захватив автомат, в будку.
Через несколько минут он на своих маленьких ногах выходит: одетый в униформу и бесстрашный.
Скоро приедут люди. А пока он внезапно громко заявляет в пространство:
– Никакой интеллигентности здесь нет. По-вежливому не понимают. Вот вчера как дал одному таксисту – еле тот ноги унес. А если совсем надоест, если совсем достанут, возьму автомат и уйду в горы – пусть ищут.
Голос раздался, затих, – и опять тишина. Дорога рядом пустая. Араб уехал, усы свои увез.
У входа на фабрику стоят вечные, неживые цветы. Красные, желтые, каких-то немыслимых окрасок, со стеблями, словно перекрученными чьими-то сумасшедшими пальцами. Я так скажу: меня сводят с ума в этой стране не цветы, а небо. Ну буквально до стона: ни единого облака над сухой, пыльной землей. Будто так и должно быть.
В семь двадцать фабрика закрыта, и в плотном, устоявшемся воздухе зияют пространства, в которые еще немного – и втиснутся тела работающих. Железные двери отгораживают полутьму, и в ней мигает красным, бегущим временем счетчик с узким ртом, отмечающий присутствие. А в проеме дверей – необходимый компонент, ее величество мезуза, намертво привинчена, чтоб охранять бизнес.
А тем временем на дороге появляются машины из близкого града Иерусалима. Охранник стоит смирно. Охранник стоит с автоматом. Охранник выполняет свой долг и открывает ворота перед входящими людьми.
Шум. Говор. Начинают машинки стучать. За столом две женщины и один мужчина в белых халатах. Складывают в коробки бутылочки с цветной жидкостью. Мужчина – черный. Жарко, и он вытирает черный, крупный пот своей черной ладонью.
– Браха, – говорит мужчина, – а ты знаешь, есть такой писатель Шекспир. Ты знаешь Шекспира?
Браха, маленькая, остроносенькая, – складной ножик в шляпе, надвинутой на самые глаза, – пожимает плечами.
– Ну, конечно, ты знаешь, все мы знаем, – медленно-бархатисто отвечает вместо нее другая, крупная, толстая, с припухлым ртом Сильвия, – он из Англии, правда, Набио?
– Да, правда, – Набио очень важен, – так вот, Браха, – он почему-то обращается только к ней, – одно время жил в России человек, звали его Пушкин. Ты знаешь? Пушкин?
Браха сосредоточенно думает снизу.
– Ну, знаю, – наконец, отвечает, – это тот, который детей усыновил?
– Нет, Браха, это тоже писатель, великий писатель, как Шекспир, и он, кстати, родом из Эфиопии.
– А ты что, и в России был?
– Конечно. Россия, я вам скажу, – великая страна, очень большая. Там пакет молока, такой треугольный, стоил всего семнадцать копеек. А это очень мало – семнадцать копеек.
– Тихо! Авраам идет… – говорит Сильвия, и трое склоняются над коробками. Стук машинок становится резче, сильнее и постепенно заглушает все другие звуки. У-у-у… завертелось время, спрессовало ритм.
…Полдень, оплывающий как свеча. Остановка на обед. В улегшейся на отдых, уткнувшей морду в решетки, будке, доедая суп, философствует охранник:
– Я всю жизнь следую законам буддизма. Спрашивает ученик у учителя что-то глобальное, а тот отвечает: “Иди сначала подмети в комнате”… Вот так и я – сконцентрирован до последнего гормона.
Сидящий напротив при этих словах вздыхает и вкусно пьет солнечно-коричневый чай, ложка потонула в стакане…
– Да нет, ты не думай! – Охранник отставляет суп и с силой продолжает: – Я не только философскую литературу читаю, я и художественную тоже, смотри: 12 томов Толстого – прочитал, 3 тома Достоевского – прочитал, а вот Чехова, – цокает сожалеюще языком, – эх, Чехова только один том.
Поздним вечером завод за колючей проволокой – пустой. Толстая луна в небе бродит: то над Тель-Авивом выглянет, то над Иерусалимом. Но скоро надоело ей, толстой, бродить, и пошла она в море купаться, волны поднимать.
В небольшой комнате кровать посередине. Под крепким телом бородатого мужчины стонет небольшая светлокожая девушка. Наконец тот отваливается и расслабленно вздыхает. Девушка прижимается и мурлыкает:
– Ах, ты мой сильный, Авраамчик, чудо мое…
Мужчина улыбается, одной рукой обнимает девушку, а другой медленными круговыми движениями гладит себе бороду.
– Авраамчик, а я слышала, Баруха увольняют, какое свинство! Десять лет проработал, в прошлом году признали лучшим по профессии, и вот… на тебе.
– Раньше были как одна семья, куда все делось? – Авраам темнеет лицом. – Без Бога живем, без Бога! Тель-Авив сплошной! Я поговорю с Коби, может, можно будет что-то исправить…
– Осторожнее, милый, они этого не терпят…
– Я им не Барух!
– Это точно, – девушка приподнимается на локте и, белея телом, накрывает мужчину, – еще какой не Барух…
– Подожди-подожди, мне же идти надо, – Авраам смотрит на часы, освобождается и, устроившись на краю кровати, начинает деловито одеваться.
– Я тебя так жду каждый раз, – грустно говорит девушка, – на работе даже иногда посмотреть не могу… И вот, так быстро все происходит.
– Ну что я могу поделать, у меня самого душа разорвана, – Авраам, будто у него подкашиваются ноги, садится. Но, посидев немного, встает:
– Мне надо идти.
Девушка его провожает и, стараясь не шуметь, прикрывает дверь…
– Света?
– Да, мама?
– Сколько так будет продолжаться?
– Мама, мы договорились…
– Дочка, милая, но ты же губишь себя, губишь! Три года. Я больше не вынесу!
– Мама!
– Ну что “мама”? У него же четверо детей! Откуда он, из Марокко? Этот тип просто сделал тебя своей второй женой! Второй женой… Как ты не понимаешь, у них так принято! – Плачет. – Где это видано, приходит как к себе домой, ключ дала…
– Я люблю его! Люблю, люблю! – Девушка кричит. – Мы же договорились, еще одно слово – и я уйду! Ты меня никогда не увидишь, поняла?!
– Молчу. Господи, когда это кончится, молчу…
2
На фабрике бабочка летает. Вся коричневая, изумрудные глаза и большие легкие крылья. Откуда она взялась? – Летает. То над временными рабочими, то над постоянными, то над начальниками, то над подчиненными. Как споткнувшись, Авраам остановился, задрал голову. Набио, Сильвия, строгий буддист-охранник – все.
– Авраамчик, какая прелесть! – шепчет рядом в восторге Света.
Но тут опомнился-выскочил директор с секретаршами и закричал сердито. Вслед за ним закричали-заторопились Авраам и другие ответственные, и время закрутилось вновь.
Вот только Боря-уборщик как стоял, так и остался стоять со своей шваброй, в оцепенении от нахлынувших чувств.
– Что я тут делаю? – сказал он себе со стоном. – Я – участник кубинских сражений?! Я – почетный инженер-изобретатель! Я… Да, я… – и пошел, обдаваемый дымом горящего полдня.
Перед окончанием работы общее собрание в столовой – увольняют Баруха и при всех дают ему подарок. От имени месткома выступает Меир:
– До свидания, друг, – говорит Меир.
На двери шевельнулась мезуза.
Барух, пожилой худенький человек в кипе, срывающимся голосом благодарит:
– Спасибо.
На следующий день, утром, он выходит на свое обычное место, где его должна забирать перевозка, и извиняюще передает ключи:
– Забыл, – шепчет.
На плече у него сидит бабочка.
3
– Знаешь, Авраам, – говорит Света, – у нас, когда еще был жив папа, жил попугай и была кошка. И попугай наш научился мяукать, сначала слабо так, а потом, чем дальше, тем больше. А когда мы как-то забыли закрыть дверцу, попугай вышел и превратился в кошку. Знаешь, иногда потом он вспоминал, что был птицей, и пытался взлететь, но уже ничего не получалось.
– Что ты мне сказки рассказываешь, – злится Авраам, – этого же не может быть!
– Конечно, – грустно соглашается Света, – конечно, не может быть.
Авраам тушит сигарету, поворачивается к ней и деловито наваливается сверху.
В соседней комнате из угла в угол безостановочно ходит мать.
Два тела привычно двигаются и привычно распадаются, и сквозь прорехи тишины становится слышно: тик-так, тик-так… Включается телевизор:
– Народ, давший миру откровение, – помирать собираешься, рожь сей – великий народ…
Выключается. И опять тишина… Тик-так, тик-так… Время торопится назад – зовет ночь. На улице луна гоняется за автомобилями, ничего знать не хочет, за ней лунный мальчик сверху следит, волосы-дожди расчесывает. Автомобили фырчат сердито.
Через некоторое время прикорнувший было Авраам внезапно вскрикивает и ошарашенно обводит глазами комнату.
– Что с тобой?
– Мне привиделось.
– Что?
– Да чушь какая-то! Идиот на перекрестке. Я помню его лицо – он смеялся…
– Это ты очень устал сегодня, перенервничал. Тебе, милый, отдохнуть надо. Ты очень чувствительный, принимаешь все заботы фабрики как свои…
– Да, конечно. Конечно, ты права. Надо отпуск взять, надо с семьей, с младшеньким куда-то поехать. Ну, извини-извини… – Улыбается. Целует. Уходит.
Кровать с простынями, как с флагами, столик около и цветы на нем. Желтые. Взгляд Светы скользит-скользит. Она поднимается и одним движением отправляет цветы в открытое окно.
Мои цветы желтые завяли. На полированном столике в хрустальной плебейской вазе. Никогда, никогда больше не покупайте желтые цветы – цветы разлуки, и не делайте такого сочетания. Ибо цветы эти завядшие похожи на сломанные, кричащие болью пальцы, зажатые в мясистую грубую ладонь.
4
Утро. Дороги. Неподеленая земля. Кто-то большой собирает столбы в лукошко. К фабрике танцующей походкой подходит очень нарядный араб в белой рубашке и черных брюках. Встал и писает на забор, будку и машину около будки.
– Что ты делаешь? – спрашивает грозный охранник. – Отошел хотя бы, как не стыдно!
– У израильтян лучше! – хохочет араб.
– Ах так! – охранник напрягается и мысленно ударяет.
Араб падает. И, ошарашенно оглядываясь, ползет. К себе в Газу, наверное.
– Ну вот, – охранник удовлетворен. – А если не был бы я буддистом-йогом и ударил физически, сказали бы: нервный. И уволили бы со службы. Эх, Леня, – вздыхает и возвращается к теме, – я ведь столько насмотрелся в жизни, такие эгоисты, я бы даже сказал – эгоюги кругом! А наша семья с детства, ты понимаешь, с детства была отдана на заклание хорошему.
А в столовой опять собрание, приглашены молодец-бухгалтер и беспрерывно потеющий начальник отдела кадров. Оказывается, премии работникам начислялись неправильно, а вот теперь будут правильно, то есть в гораздо меньшем размере. Вопросы есть?
– Есть, – поднимается Авраам.
И карлик с ярко-голубыми глазами, грозный директор, взрывается:
– Цены падают, мы терпим убытки, мы вынуждены переоснащаться, и ты, Авраам Леви, я ждал от тебя понимания и поддержки, от тебя в первую очередь! А не появления этих глупых, ненужных претензий.
И вот конец квартала. Лето пропахло трудными маленькими деньгами: с утра до ночи выполняется срочный заказ от господина из Гонконга. Вытащить, наклеить, поставить, сложить, обернуть, отвезти… И опять все сначала – до бесконечности.
Авраам мягкими шагами ходит между работающими, глаза острые, внимательные. Светленькая девушка за ним, как ординарец.
– Авраама Леви к директору, – голос по громкоговорителю.
Возвращается он совершенно белый, хватает освободившийся от продаваемых бутылочек поднос и, не глядя, со всей силы кидает его на пол. Потом еще один, еще… Все замирают.
Авраам открывает рот, но пристойного какого-то звука не выходит, и он визжит:
– Ошибка, ошибка, наклейки не те, все перепутали, сыновья проституток!
– Что он себе позволяет, мерзавец? Он же сумасшедший! – возмущенно говорит Набио и выпрямляется, как столб, в гордую позу.
– Ой, Набио, не связывайся, – пугается Сильвия, – давай работать.
Возвращаются они домой, как всегда, очень поздно, оставив позади ленивую, наконец свернувшуюся в сытые склады фабрику с ее терпким от пота воздухом в слипшемся после людей пространстве.
В машине трендит и никак не может остановиться только один – новый русский по уборке, Петя:
– Положение Израиля на международной арене очень сложно и идеологически, и практически. Я вообще на месте премьер-министра делал бы все по-другому. Я считаю…
Машина останавливается, Петя выходит и идет по направлению к базару и видно, как ветер шевелит остатки его седых волос.
5
Когда-нибудь пыль покроет наши города, и те, кто будут жить здесь, будут жить на метр выше, но все будет по-прежнему.
– А у нас в доме. В соседней квартире. Пара разводится, – сказала Сильвия.
– Расскажи, расскажи, – Набио сразу заинтересовался.
– Ну как, – тянет Сильвия, – изменяла она ему…
– А зачем! Вот зачем ей? – неожиданным щелчком раскрывается Браха. – Чего ей не хватало? Муж есть, дети есть, что еще?
– Ну, Браха, – улыбается Сильвия, – ну, Браха… – улыбается и смотрит на коробки.
– Я объясню, я знаю, – Набио берет все на себя, – понимаешь, Браха, это совсем просто…
– Вы когда работать начнете? – проходит Света.
И Набио шипит ей вслед:
– Выбралась…
А через два дня на фабрике шок: уволили Авраама. И Авраам с красным лицом и дрожащими губами, весь потерянный, ходит по отделам – прощается. Ему собирают по пять шекелей – подарок. Уже в дверях у бывшего начальника вырывается:
– Это сумасшедший дом, так не делают, так же не делают!
Но все продумано, и вместо него есть кому руководить.
Авраама с раскрытыми, растерянными глазами выносит, и в перевозке он окончательно отключается от реальности. Но перед очередным перекрестком его и других сидящих резко бросает вперед: визг тормозов, и машина, что-то задевая, разворачивается. Сыплется стекло… Перепуганный шофер матерится.
Как в медленном кино, прямо перед остановившейся машиной, на проезжей части, не обращая ни на кого внимания, танцует идиот.
Он очень радуется, этот идиот. Нелепо вздергивает руки, поднимает одну за другой ноги и беззвучно, открыв рот с вываливающимся толстым языком и липкой слюной, тянущейся на подбородок, хохочет. На него, застыв глазами, белый как смерть, смотрит Авраам.
Но как сказано в одной книге – все проходит. И действительно, проходит месяц. Или год. Или день. Авраама забывают, как забывают всех до него. Все нормально. К светленькой девушке, улучив минутку, обращается охранник:
– Света, я тут подумал… я – приятный, хороший мужчина, и ты… вообще-то, тоже ничего, к тому же – начальник… А не пожить ли нам вместе, попробовать? У нас может получиться!
Света, не отвечая, разворачивается и уходит.
И охранник растерянно смотрит ей вслед:
– Как же ты можешь так бросаться! Ведь я такой… ведь я же летать умею! Смотри! – И задохнувшись, рванув на груди форменную рубаху, так что отскочили пуговицы, он неожиданно задымился и в яростном огне, сгорев без остатка, длинным, светлым лучом полетел к большому принимающему солнцу.
Кто теперь будет фабрику охранять?
Иерусалим