Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 257, 2009
Роман Бар-Ор
Век деревьев
Дирижерский взмах крыльев, пересекающих тишину,
исполненную обнаженным оркестром. В невесомейшем вальсе
голые ветви вязов, вытягиваясь в вышину,
погружают в клавиатуру воздуха черные ломкие пальцы.
Освещенная матовым светом бесцветных струй,
роща соучаствует в звуке, не порождая звучанья.
Облака отпускают формы, но держат строй,
не забывая ни единой ноты, продлевая молчанье.
Век деревьев бесконечен, как всякий взгляд,
без остатка вобравший вечность. Сеемое вышиною,
чьей причине известно следствие, время течет назад,
переливаясь из кувшина в кувшин, до краев наполненный тишиною.
Яша
Деревья в моем окне. За ними – огни во тьме.
Неподвижные отблески на схваченной льдом реке.
Наверху – жемчужно-сиреневый небосвод;
внизу – по щиколотку деревьям – снег.
К середине подходит четвертый год,
как тебя на земле нет.
В тишине (маятник недвижим) февраль
совершает свой марш-бросок в март.
С тех пор как ты вышел за календарь,
в феврале появилась новая брешь, провал.
На третьей неделе вдруг исчезает звук.
Восемнадцатого валится все из рук.
Кроме фамильной стопки, наполненной до краев.
Слыша тихое “Ну, поехали!”, поднимаю ее.
Помню, как ты приходил за мной в детский сад,
как крутил – из меня на санках – “страшное” колесо,
наши шапки-ушанки, дорогу к дому, твое лицо.
Сегодня тебе исполнилось бы пятьдесят.
Помню: “Волк!” – сахарную карету, голову богатыря,
из которой неслись сломя голову на санках по льду к реке;
как ты спас меня двадцать четвертого сентября
восемьдесят восьмого – тем, что был рядом, рука в руке.
Помню грязь Называевки, тобой объезженного коня,
первый бой, на который благословил меня.
Помню наше, шерп, восхождение на минарет,
вызволение люксембургской розы из подвалов НКВД,
и наш смех и слезы сквозь постные мины лет
проступают отчетливо, как в воде.
“Знаешь, что для меня поразительнее всего? Звездa!
Как в ней все дивно устроено!..” – “Так, что видно Творца?”, –
подхватываю я. Ты соглашаешься: “Да!” Наш ночной разговор
(не только сюжет – колорит!) повторен в El lado oscuro del corazon,
подтверждая мысль Борхеса, и Оливерио младший изумленно молчит,
а лицо очарованного мальчишки сорока шести лет трогает блеск свечи.
Недавно я видел тебя – в одном
из снов, которые говорят больше, чем прячут: ты
сочиняешь стихи (или музыку) в комнате с венецианским окном,
в городе у незнакомого моря; тонкие, юношеские черты.
Все, что было и сплыло, и что осталось, становится все видней,
спутник дней моих разных, спутник дней.
Нечто в ракурсе сна
Время действия – ночь.
Словно тень от слона,
убежавшая прочь,
как река от моста,
от штанины расклешенных брюк,
как от Лавры – Проспект,
начинались созвездья, лучами
окунаясь в туман, словно в пену – ладонями рук,
и колчан твоих лет безмятежно бренчал за плечами.
И фасады дворцов, в чьих глазницах не таяли льды,
наклонялись к реке, чье неспешно плывущее чудо
отражало не их, а белесое небо беды,
зимовавшее там на пути в никуда ниоткуда.
Снег
Смотри! На землю снег летит.
Забудь печали!
Ладонь в снегу. Она горит.
Огонь – из дали.
Из бездны, что вверху. Из той,
где столько света,
что мыслимо осилить боль
и смерть за это.
Не думай ни о чем! Смотри,
как время кружит,
и падает, и шелестит…
Как будто прожит
не миг, не снегопад, но век!
На все печали –
один преображенный свет.
Ответ из дали.
Valentines
В день возлюбленной Валентины вплывает вечер.
Пух брачующихся пернатых похож на снег.
Человек, как усталый кречет,
сторонящийся глаз, вороньих мест,
в сумерках, беседует с бутылкой вина,
смотрит в промозглую глубь окна,
обнимает себя за плечи.
Папиросный дым
согревает посеребренное бессмертником пламя
зимних роз. Торосы хрустальной вазы –
как отраженный льдами
лес нацеленных в небо органных труб.
Наверху, во втором этаже, весна
раздвигает комнаты до размеров сна –
спят любимые сын и жена. Тишина
поскрипывает полами.
Догорающий вечер красит стволы, кусты –
и они похожи на то, что память
оставляет от жизни. Краски его чисты
и безупречен ветвей орнамент.
* * *
Как будто очнулись влюбленные пальцы,
на пяльцах судьбы продолжая игру –
черемухой кожи, коснувшейся в вальсе
дохнувших из сумрака бархатных смут.
И не раскрывались, но падали замертво
к сухому огню махаоны минут –
тапер перепутал регистры! Гекзаметры
ворвались в реторты ночных партитур.
Там в маленьких кузницах что-то ковали,
в щипцах – раскаленные шорох и смех;
и вот – чешуя серебристой кефали
в проснувшихся фьордах приснившихся лет.
Так падает голос к истокам дыхания
и нежной осокой исколот язык,
во всем признающийся влажной гортани,
раскованный соком весенней лозы.