Русская эмигрантская культура и французская интеллигенция. 1920–1970
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 257, 2009
Ренэ Герра
Несостоявшийся диалог
Русская эмигрантская культура и французская интеллигенция.
1920–1970
Волею судеб после революции русская культура Серебряного века оказалась выброшенной за пределы России, и с 1924 года Париж стал столицей “второй русской культуры” (по меткому выражению Д. С. Лихачева). Две великие культуры, русская и французская, стали сосуществовать, породив множество проблем, не получивших еще достаточного освещения и осмысления в исследовательской литературе. Главный, на мой взгляд, вопрос, требующий ответа: установился ли в новых исторических условиях между этими двумя культурами диалог “на равных”, с учетом того, что они испокон веков имели так много общего? И если нет, то что могло помешать этому, такому естественному, казалось бы, диалогу? Ведь диалог, и это вряд ли оспоримо, вообще возможен лишь при условии равенства во влиянии и в силе. Диалог же культур предполагает, что между сторонами, которые в него вступают, существуют некие общие принципы, общие жизненные цели. Таковых вдруг не оказалось: с русской стороны участниками так и не состоявшегося диалога оказались изгнанники, вроде бы потерпевшие историческое поражение – с точки зрения левацкой французской элиты (она в то время была именно левацкой), изгои и отщепенцы, не принявшие “великую Октябрьскую”…
Хотели ли те и другие этого диалога? Были ли готовы к нему? Подобный диалог был вполне естественным в XIX веке, Тютчев и Тургенев – блестящие тому примеры. На самом деле, в межвоенный период 1920–30-х настоящий диалог состояться не мог в контексте идеологических реалий той сложной эпохи, в первую очередь, из-за отсутствия толерантности, по меньшей мере, с французской стороны, а возможно, и с русской тоже: ведь русские эмигранты, в отличие от французских “левых”, испытали на самих себе все прелести “великого Октября”…
О чем могла бы заявить Зарубежная Россия в то время? Прежде всего, естественно, об опасности, грозящей западной цивилизации и всему цивилизованному миру. Но хотели ли это услышать тогда французские деятели культуры? Зинаида Гиппиус провидчески написала: “Мы не в изгнании, мы – в послании”, в сжатой форме сформулировав изначальную миссию белой эмиграции: сохранение и приумножение русской культурной традиции.
Этому было посвящено собрание (16/02/1924) в Париже, на котором выступали А. В. Карташев, И. С. Шмелев, Д. С. Мережковский, И. А. Бунин, который, в частности, сказал: “Что произошло? Произошло великое падение России, а вместе с тем и вообще падение человека. <…> Взгляни, мир, на этот великий исход и осмысли его значение. Вот перед тобой миллион из числа лучших русских душ, свидетельствующих, что далеко не вся Россия приемлет власть, низость и злодеяния ее захватчиков…”.1
Сегодня мы понимаем главную причину конфликта культур, ибо белая эмиграция взяла на себя миссию русской национальной идеи и стала “де факто” носительницей и хранительницей всего многовекового исторического и культурного наследия России. Легко догадаться, какие преграды были поставлены на пути такого диалога между культурами. Прежде всего – ослепление западного мира идеями революции и “великим просветом с востока”, о котором любил говорить Жюль Ромэн. Не один лишь этот писатель верил, что “солнце светлого будущего восходит на востоке” и что “новый мир родится в СССР”.
Известный французский академик Анри Труайя в 1995 г., во вступительной статье каталога к моей выставке в Сенате “Русское искусство в изгнании во Франции: 1920–1970 гг.” писал: “В моих глазах русские писатели-эмигранты ▒уцелевшие’ после кораблекрушения: Мережковский, Гиппиус, Бунин, Ремизов, Шмелев, Зайцев… были наглядной иллюстрацией трагедии творческой интеллигенции, оторванной от родной почвы. Испытания, выпавшие на долю этих российских изгнанников, еще более обострили их чувства, сделали их талант более зрелым, и ностальгия по исчезнувшим далям возвысила их душу. Они писали лучше, чем когда-либо. И, однако, лишившись родины, они остались без читателей – свидетелей их литературных дебютов, – без надежды обрести других. Французские издатели не торопились с публикацией переводов их произведений, французская печать оставляла их без внимания… Покинув Россию, они так никуда и не приехали, довольствуясь тем, что существуют с грехом пополам в промежуточном абстрактном пространстве. То был ледяной ад апатридов…”. А год спустя, в своей передовице “Забвение” в газете “Фигаро литерэр” (от 7 ноября 1996 г.) другой академик, Жан-Мари Руар, словно вторил: “Эти изгнанники нашли столь мало сочувствия и понимания со стороны принявших их стран. Чудовищность положения русских эмигрантов заключалась в том, что к ним, сбежавшим от ада большевистской революции, относились с таким презрением, будто бы они были отребьем человечества или отбросами истории”.
Здесь уместно напомнить то, что писали в свое время французские русисты Жорж Нива и Жерар Абенсур. Отдадим должное Жоржу Нива, профессору-слависту, который сумел миновать период заблуждений. С мужественной прямотой он пишет во вступлении к своей книге “Россия – Европа, конец раскола” (Лозанна, 1993 г.) о крушении чаяний французской интеллигенции на обновление “старого мира” и рождение “нового человека”. Зато Жерар Абенсур, его сокурсник в “Эколь Нормаль Сюпериер” в своей статье “Николай Авдеевич Оцуп и его французские ученики”2, гордясь своим знакомством с Н. А. Оцупом, тем не менее высказывает снисходительно-пренебрежительное отношение к “белоэмигранту”: “Скромный человек, Николай Авдеевич никогда не рассказывал нам о созданном им русскоязычном парижском журнале ▒Числа’, редактором которого он был в начале 1930-х гг… В материальном отношении ему жилось нелегко… Мы, французские интеллектуалы, находились во власти марксистских идей, испытывали безмерное восхищение перед Советским Союзом, который, надо признать, умел выставить себя в выгодном свете. Видимо по этой причине Н. А. придерживался безукоризненного нейтралитета… В те годы во французской среде существовала тенденция преуменьшать вклад русских эмигрантов в культуру и даже дискредитировать их, поэтому мы, аспиранты ▒Эколь Нормаль’, пребывали в полном неведении по отношению ко всему, что было написано во Франции на русском языке. Скорее всего, именно поэтому Николай Оцуп сконцентрировал свое внимание на классике… По возвращении из Москвы, в 1957 г., я ему рассказал о своих впечатлениях, которые, кстати сказать, были весьма позитивными. Он слушал молча…”. Молчание поэта-эмигранта красноречиво, комментарии излишни…
Отсюда ясно, что диалог двух культур был труден не только до Второй мировой войны, но и после, и не просто труден, а невозможен. Тема эта весьма актуальная, до недавнего времени почти не исследованная, хотя, несомненно, представляющая большой интерес как для историков литературы и искусства, так и для широких кругов общественности обеих стран.
Попытки подобного диалога, притом с обеих сторон, все-таки предпринимались. В 1928 году, по инициативе молодого русского литератора Всеволода Фохта ежеквартальный журнал “Франция и мир” (“France et Monde”, ed. “Humanites contemporaines”) начал печатать произведения русских писателей-эмигрантов – Цветаевой, Тэффи, Зайцева, Кузнецовой и других, стремясь ознакомить с ними французскую читающую публику. Предполагалось даже издание антологии. Одновременно в целях сближения была создана “Франко-русская студия” (Studio Franco-Russe), проводившая поэтические вечера, встречи, литературные диспуты. Из французской элиты участвовали: Поль Валери, Андре Мальро, Андре Моруа, Жорж Бернанос, Жак Маритэн, Габриэль Марсель, Станислав Фюме, Рене Лалу, Рене Гиль, а с русской стороны – Н. Бердяев, Б. Вышеславцев, Г. Федотов, П. Муратов, М. Цветаева, Б. Зайцев, М. Алданов, Г. Адамович, Г. Газданов, Б. Поплавский, М. Слоним, В. Вейдле и др.3
Первое публичное собрание, состоявшееся 29 октября 1929 г., было посвящено “Тревоге в литературе”, на втором, 26 ноября, обсуждалось влияние французской литературы на русских писателей с 1900 года. Третий вечер был посвящен “проблеме Достоевского”, а четвертый, 28 января 1930 года, “духовной драме Л. Толстого”. После чего, как ни прискорбно, “франко-русские встречи” приказали долго жить… Активный участник этих встреч В. В. Вейдле в своих воспоминаниях констатирует не без горечи: “Французы особенно широкого и особенно горячего интереса к парижским русским писателям первой эмиграции не проявляли… Как далека была наша, хотя бы и парижская, литература от литературы французской! Мне мечталось порой об их сближении. Оно не состоялось. Хотя кое-что в этом направлении и было сделано”.4
Исключения из этого общего правила все-таки были: Ремизов, Мережковский, Бердяев, Шестов и сам Вейдле, пишущий по-французски. Им активно помогали, их печатали Шарль дю Бос, Габриэль Марсель, Жак Маритэн, Марсель Арлан. Тем не менее, участие русских писателей, критиков, философов в культурной жизни межвоенной Франции было более чем скромным. Альянс с французской культурой не случился. Канадский исследователь Леонид Ливак пытается доказать наличие более тесных интеллектуальных контактов.5 Но, увы, трудно соглашаться с этим тезисом.
Эмиграция была изолирована, главным образом, из-за идеологической левизны французской элиты. О чем без прикрас и умолчаний свидетельствуют, кроме В. Вейдле, Г. Адамович, Н. Берберова, Г. Струве. “Вокруг был Запад, в частности – Париж, блестящий и безразличный… а проникнуть во французские ▒круги’, даже если бы и было к тому желание, удавалось преимущественно тем, кто этого настойчиво, и не без заискивания, добивался. Приглашений никаких не бывало, а о каком-либо интересе или хотя бы любопытстве нечего и говорить”, – писал Г. Адамович в конце 1954 г.6 О том же в своих мемуарах пишет и Нина Берберова: “Страшное, грозное время – двадцатые-тридцатые годы нашего века… В то время во всем западном мире не было ни одного видного писателя, который был бы ▒за нас’, то есть который поднял бы голос против преследований интеллигенции в СССР, против репрессий, против советской цензуры, арестов, процессов, закрытия журналов, против железного закона социалистического реализма, за неповиновение которому шло уничтожение русских писателей. Старшее поколение – Уэллс, Шоу, Роллан, Манн – было целиком за ▒новую Россию’, за ▒любопытный опыт’, ликвидировавший ▒ужасы царизма’, за Сталина против Троцкого, как оно было за Ленина против других лидеров русских политических партий. Старшее поколение – с Теодором Драйзером, Синклером Люисом, Эптоном Синклером, Андре Жидом (до 1936 г.), Стефаном Цвейгом, во всех вопросах было на стороне компартии против оппозиции…”7.
В своей известной книге “Русская литература в изгнании” Г. Струве пишет: “На отношении иностранного читателя к писателям-эмигрантам сильно отражался и распространенный в европейской и американской интеллигенции ▒салонный большевизм’, склонность сочувствовать большевистской революции и относиться пренебрежительно к ее жертвам”.8
О той же изоляции и равнодушии Запада безрадостно говорил со мной Б. К. Зайцев во время наших многочисленных встреч в конце 60-х годов. Тому есть блестящий пример: из всех книг, опубликованных в эмиграции, по-французски при жизни вышло всего две его книги – “Анна” и “Золотой узор”. Причем эта последняя еще в 1933 г., почти за 40 лет до его смерти в Париже. Третьей книгой стал мой перевод его шедевра “Голубая звезда”… в 2000 году. Могу в этой связи привести и случай Ивана Шмелева: за почти 30 лет изгнания во Франции вышли по-французски всего три его книги. А “Окаянные дни” И. Бунина появились по-французски только в конце перестройки – после их выхода в Москве!9
Весьма показателен скандал, разразившийся в 1927 г. в связи с проникшим на Запад страшным анонимным письмом “Писателям мира” от лица “группы русских писателей из России”: “К вам, писатели мира, обращены наши слова. Чем объяснить, что вы, прозорливцы, проникающие в глубины души человеческой, в душу эпохи и народов, проходите мимо нас, русских, обреченных грызть цепи страшной тюрьмы, воздвигнутой слову? Почему вы, воспитанные на творениях также и наших гениев слова, молчите, когда в великой стране идет удушение великой литературы? Или вы не знаете о коммунистической цензуре? <…> Писатели! – ухо, глаз и совесть мира – откликнитесь! Единственное наше оружие – перо – выбито из наших рук, воздух, которым мы дышим, – литература – отнят от нас, мы сами в тюрьме. <…> Мы лично гибнем. Как из тюремного подполья, отправляем мы это письмо. С великим риском мы пишем его, с риском для жизни переправят за границу. Не знаем, достигнет ли оно страниц свободной печати. Но если достигнет, если наш замогильный голос зазвучит среди вас, заклинаем вас: вслушайтесь, вчитайтесь, вдумайтесь!”10.
Бальмонт, Бунин и Шмелев пытались привлечь внимание Запада к этому документу. Бунин выступил первым и уже через неделю писал в газете “Возрождение”: “К писателям всего мира обращаюсь и я: да, вслушайтесь, вдумайтесь, отзовитесь на этот потрясающий вопль! Семь лет, прожитых мной в Европе, целых семь лет с несказанным изумлением и ужасом восклицаю я внутренне: да где же вы, ▒совесть мира, прозорливцы’, что же молчите вы, глядя на то, что творится рядом с вами в цивилизованной Европе, в христианском мире? Мы, писатели-изгнанники, не раз пытались своими воплями заставить очнуться европейский мир, обезумевший и окаменевший в своих материальных расчетах…”11.
Бальмонт откликнулся также. В октябре 1927 г. он обращается с открытым письмом к Кнуту Гамсуну, затем к Ромэну Роллану. Несколько месяцев русские писатели-изгнанники пытались напечатать свои призывы во французской прессе. И только в январе им это удалось, их обращения появились, наконец, в маленьком периодическом издании “Авенир”. Никто их не заметил – за одним исключением: Ромэн Роллан напечатал ответ в ежемесячнике “L’Europe”, ссылаясь на свидетельства писателей Ж. Дюамеля и Л. Дюртена, насмотревшихся в Советском Союзе на потемкинские деревни сталинизма: “Бальмонт, Бунин, я все понимаю – ваш мир разрушен, вы – в печальном изгнании. Для вас гудит набат погибшего прошлого”. Потом Р. Роллан обратился к Горькому с вопросом: правда ли, что писателей в Советском Союзе угнетают? Ответ Горького был напечатан в мартовском номере той же “L’Europe”. Там, разумеется, утверждалось, что в Советском Союзе писатели куда более счастливы, чем в зарубежных странах… Но Бальмонт не успокоился и в новом письме Р. Роллану написал: “Большевизм есть деспотизм, и в тысячу раз худший, неизмеримо более бесчеловечный, чем был деспотизм царизма”. Как вспоминает Н. Берберова, Ходасевич также хотел возразить Горькому во французской печати – сказать о бесследно пропавших поэтах и писателях в СССР, о самоубийствах, о пресловутой “политике партии”, о цензуре, о страшных годах, которые настают для литераторов в России…
Поводом для новой полемики послужило юбилейное приветствие Роллана (4.12.1927) “величайшей годовщине в истории народов” – то бишь Октябрьской революции. Бунин вновь разразился открытым письмом: “Я бесконечно обязан ▒L’Avenir’, позволившему мне присоединить эти несколько строк к сильному и благородному письму Бальмонта, к горьким упрекам, с которыми он обращается к знаменитому французскому писателю Ромэну Роллану, считающемуся одним из самых страстных поборников свободы и человеколюбия, а проявляющего себя другом банды разбойников и злодеев, которые вот уже десять лет как опустошают и истощают Россию и унижают человеческое достоинство, как никогда со времен сотворения мира. Неужели он всерьез предполагает, что мы все, русские писатели-эмигранты, являемся просто-напросто тупыми реакционерами… Как он заблуждается!”.12
Уместно напомнить, что кроме Р. Роллана, на стороне советской власти были так называемые “прогрессивные литераторы” – А. Барбюс, Л. Арагон, А. Бретон, Л. Дюртен, А. Мальро, Ж. Дюамель, Н. Саррот, А. Роб-Грийе и другие. А Андре Жид годами доказывал достоинство режима “великого Сталина”, пока, съездив в СССР, не прозрел…
К счастью, художникам-эмигрантам оказалось легче завязывать творческие связи, правда, не без усилий с их стороны. Они сумели не только включиться в художественную жизнь Запада, но и дать старт новым направлениям в живописи. Достаточно упомянуть В. Кандинского, О. Цадкина, Н. де Сталь, Соню Делоне. Этому, безусловно, способствовало то, что многие приезжали в Париж еще задолго до революции и полноправно вписались в артистическое панно довоенного Парижа. В их числе были М. Шагал, С. Ястребцов (Фера), Л. Сюрваж, М. Васильева, С. Шаршун, Н. Гончарова, М. Ларионов. А “Парижская школа” немыслима без А. Ланского, И. Пуни, С. Полякова, М. Андреенко, Л. Зака, К. Терешковича, Х. Сутина, Л. Воловика, П. Кремня, М. Кикоина, М. Маревны, С. Фотинского, Д. Бушена и др.
Стоило бы рассказать и о блистательных “Русских сезонах” С. Дягилева в Париже (1909–1929 гг.), но это уже другая история, и ее завершение было более счастливым, нежели развязка истории “любви без взаимности” между русским и французским литературным миром.
Можно лишь пожалеть, что и после крушения советского тоталитаризма ситуация на “французской стороне” больших изменений не претерпела, хотя вести диалог уже не с кем: одних уж нет, а те далече… Но потребность в объективном и честном осмыслении драматичного прошлого остается. Признать ошибку никогда не поздно. Воздать должное тем, кто, оказавшись “в послании” на французской земле, достойно нес свою миссию, не только можно, но и должно. Будем надеяться, что это все-таки произойдет.
Ницца
ПРИМЕЧАНИЯ
1. И. А. Бунин. “Публицистика. 1918–1953 гг”. “Наследие”, Москва, 1998, с. 149.
2. “Берега”, вып. 9, СПб., 2008, с. 26-28.
3. Le Studio franco-russe 1929–1931. Textes reunis et presentes par L. Livak, Toronto, 2005.
4. “Русский альманах”. Париж, 1981 г., с. 397.
5. Русские писатели в Париже. Взгляд на французскую литературу 1920–1940. Изд. “Русский путь”, Москва, 2007 г., с. 200-214.
6. Одиночество и свобода. Изд. им. Чехова, Нью-Йорк, 1955 г., с. 35.
7. Н. Берберова. Курсив мой. Wilhelm Fink Verlag, Munchen, 1972, c. 265.
8. Русская литература в изгнании. Изд. им. Чехова, Нью-Йорк, 1956 г., с. 239.
9. Ivan Bounine. Jours maudits. L’Age d’Homme, Lausanne, 1988.
10. “Последние новости”. № 2300, Париж, 10 июля 1927 г.; “Возрождение”, № 768, Париж, 10 июля 1927 г.
11. “Возрождение”, № 775, Париж, 17 июля 1927 г.
12. И. А. Бунин. Публицистика. 1918–1953 гг. “Наследие”, Москва, 1998 г.
с. 264-265.