Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 257, 2009
Генрих Иоффе
Из воспоминаний о времени войны
ЭВАКУАЦИЯ
Немцы подошли к Москве. Говорили, что они в Химках, что завтра-послезавтра пойдут по московским улицам. Пошли слухи, что Сталина в Москве уже нет, но по радио выступил секретарь МГК Щербаков и сказал, что Сталин находится в Москве. 16 октября в городе вспыхнула паника. О ней пишут многие свидетели. Спустя годы в каком-то журнале я прочитал дневник писателя Первенцева, автора книги о кубанском Чапаеве – Кочубее. Первенцев тогда записал, что обстановка в Москве была такова, что вполне могло вспыхнуть восстание. Конечно, Первенцев видел и знал несравненно больше меня, но мне теперь думается, что он все-таки “взял лишку”.
Так или иначе у нас, в нашем заброшенном Богом, забытом Орловском переулке в этот день ничего особого не происходило. Кто тут мог паниковать? Учреждений и магазинов – никаких. Одни деревянные двухэтажные домишки, набитые напуганными, полуголодными обывателями… Стоял еще только октябрь, но он в этом 41-м году выдался холодный. Падал редкий снежок, и поземка заметала ее к кромке тротуаров. Дни стояли сумеречные, и наш переулок даже днем казался мне темным, вечерним. Из окон, накрест заклеенных бумажными лентами, видны были редкие прохожие, какие-то ссутулившиеся, съежившиеся. Они шли быстро, почти бежали, скрывались в дверях домишек или юркали во дворы. Два-три грузовика с грохотом промчались и повернули на Трифоновскую.
Мы втроем – мать, сестра и я – сидели на кухне с соседями Моховыми. Их тоже было трое: Елена Феофиловна и ее двое детей – Колька и Галка. Перед самой войной арестовали их отца: не за политику, а по каким-то коммерческим делам, и у них было свое отношение к советской власти. Просто сказать, Елена Феофиловна ждала немцев. По карточкам уже почти ничего не выдавали, и она говорила прямо и открыто:
– Придут немцы, так хоть продукты появятся. Уж скорее бы приходили.
Господи Боже мой! Она не стеснялась, хотя хорошо знала, что будет означать для нас приход немцев. Мы слушали и молчали. Нам нечего было сказать.
Все наши пожитки были уже несколько дней как упакованы в чемоданы, коробки и пухлые узлы. Мы мучительно решали: оставаться или уезжать? К ночи 17-го колебания кончились: надо уезжать, иначе может быть поздно. Многие наши родственники, жившие в Белоруссии, попали в немецкую оккупацию.
Не помню, совсем не помню, как ранним утром 17 октября мы со всеми своими пожитками добрались до Курского вокзала. После войны многие люди не раз видели изменившуюся площадь этого вокзала, но то, что я увидел здесь тогда, 17 октября 41-го года, помнят теперь, наверное, только единицы.
Огромное асфальтовое пространство было сплошь завалено разным домашним скарбом, как будто вся Москва вытащила его из своих квартир и разложила здесь. Среди скарба бродили люди, сидели или лежали на нем. Ждали железнодорожных составов, чтобы со всем этим имуществом втиснуться в вагоны, покинуть Москву, уехать, уйти на восток от нависающей над городом смертельной угрозы. Но никаких составов не подавали, и никто ничего не обещал.
Ночь с 18-е на 19-е октября в этом огромном “курском таборе” прошла тихо. Немцы не бомбили Москву. Наверное, они считали, что она уже у них в руках и хотели, чтобы досталась им целехонькой. А может быть, были какие-нибудь другие причины. Люди вытаскивали из своих тюков и узлов одеяла и теплые вещи, укрывались ими, спали или дремали. Тем, кому не спалось, как тени, бродили по площади.
Утро 19 октября вставало хмурое, промозглое. А для меня и болезненное. За ночь у меня распухла правая щека: начался флюс. Зуб ныл все сильнее и сильнее, терпение иссякло, хотелось плакать от боли и досады. Когда совсем рассвело, вдруг голосом диктора Левитана заговорили находившиеся на высоких столбах радиоустановки. Они были похожи на большие трубы старинных патефонов, на площади их было несколько. “Постановление Государственного комитета обороны, – читал Левитан, – о введении в Москве и прилегающих к городу районах осадного положения”. Огромная площадь совсем затихла, вслушиваясь в знакомый голос, несущий силу и уверенность. “Сим объявляется, что оборона столицы на рубежах, отстоящих на 100-120 км западнее Москвы, поручена командующему Западным фронтом генералу армии Жукову…” Необычным, неожиданным было первое слово “сим”. Было, конечно, понятно, что оно означает, но употребление его в постановлении такой исключительной важности, видимо, не было случайным. Старорусское слово, к тому же из духовного, религиозного словоря, мог произнести только сам Сталин. Сейчас мне кажется, что тогда, в час нависшей смертельной угрозы, он вспомнил его, полагая, что оно знакомо, а главное, близко людям. В нем, в этом коротеньком слове ныне я слышу историческую русскую даль, силу вековой веры, душевной твердости…
С 20-го октября постановлением вводилось в Москве и прилегающих к ней районах осадное положение. О его суровости говорило то, что постановление требовало “провокаторов, шпионов и прочих агентов врага, призывающих к нарушению порядка, расстреливать на месте”. Постановление подписал председатель Комитета Государственной Обороны И. Сталин. Стало ясно: Москву не сдадут, она будет обороняться до последнего. И мы решили: хватит сидеть на площади под хмурым небом, возвращаемся домой, и будь что будет. Мама уже хотела искать грузовик или извозчика, которые согласились бы отвезти нас в Орловский, но, видно, так бывает: жизнь поворачивается в самый критический момент. К нам бежал знакомый мужчина с перекошенным от крика ртом:
– Состав! Дали состав! На второй платформе, быстрее, быстрее! Дали состав!
Подхваченные полубезумным порывом толпы, мы подхватили свое барахло и бросились к железнодорожным путям. Лезли и в двери, и в окна, через головы людей бросали на площадки вагонов свои пожитки, карабкались, кто как может. Нам помогали знакомые, без их помощи нам бы в вагоне не оказаться… Вагон, в который мы втиснулись, был плацкартным. Несмотря на страшную тесноту, разместились быстро и без всяких пререканий. Некоторые занавесили свои полки одеялами, простынями. Мне, как больному, дали возможность лежать, и я свернулся калачиком возле окна. Никто из попутчиков мне не запомнился. Думаю, что и многим другим тоже. Люди были глубоко погружены в то, что с ними произошло и что еще ждет их впереди.
Состав наш не ехал, а тащился, подолгу простаивая на станциях и полустанках, а то и просто где-нибудь в чистом поле. Мы стояли часами и сутками, а в другую сторону, на запад, шли и шли воинские эшелоны. Платформы с закрытыми брезентом танками, орудиями, самолетами. И теплушки, бесконечные теплушки с солдатами. На открытых площадках последних вагонов стояли часовые в длинных тулупах. Вечерами и ночами мелькали красные фонари, и эшелон исчезал во тьме. А днем солдаты часто отодвигали двери теплушек и, сгрудившись у дверей с поперечным деревянным засовом, хмуро разглядывали нас, дымили самокрутками. Они-то знали, куда они едут…
Наш поезд шел к Уралу. На 10-е сутки он остановился между Кировым (Вяткой) и Молотовым (Пермью) на станции г. Глазова. Потом я узнал, что это был последний пункт, до которого дошли войска Верховного правителя Колчака после их победы над красными под Пермью. Кто-то сказал, что Глазов – неплохой городок, народу тут немного, жизнь, может быть, не очень дорогая. Есть смысл выходить здесь. И мы вышли.
…Почти пустынно. Несколько человек бродят по платформе. Грязь на довольно большой привокзальной площади припорошена недавно выпавшим снегом. Возле построек, похожих на сараи или амбары, лошаденка, запряженная в какую-то таратайку. Маленький мужичок, одетый в ватную телогрейку, перехваченную сыромятной опояской, поправляет хомут. Мы подошли к мужичку. У него были воспаленно-красные с язвочками глаза.
– Здравствуйте. Не могли бы вы отвезти нас в город?
Продолжая возиться с хомутом и не глядя на нас, мужичок ответил:
– Дак чего не отвезти? Отвезти можно.
– Много возмете?
– Да сколько дадите. Может, у вас чего из одежки или обувки есть?
– Есть, конечно, есть.
Сторговались за рубашку.
– Дак куда везти?
– Мы эвакуированные. Нам, наверное, в эвакопункт. Есть тут такой?
– Как не быть? Много народу-то прибыло.
Поехали. На улицах грязь перемешалась со снегом, и лошадка медленно тянула таратайку. Нас удивляли деревянные тротуары, высокие, похожие на мостки. Нигде раньше мы не видали таких.
В эвакопункте пожилая женщина с теплым платком на голове, замотанном вокруг шеи, дала нам адрес, где можно было, как она сказала, “встать на квартиру”. Тот же мужичок повез нас по этому адресу. Привез к “свежему”, недавно построенному дому на окраине города. Навстречу вышел хозяин – коренастый мужик с льняными вьющимися волосами. Отрекомендовался:
– Хрисанф Михайлович я. А жена моя – Марья, она сейчас в отъезде, в деревню к своим поехала.
Комната, которую мог предложить нам Хрисанф Михайлович, была для нас маленькой: метров 8-9. Он и сам хорошо понимал это. Сокрушался:
– Да что делать? Другой-то нету. А я вот что: я парнишке полати наверху уделаю, он там и спать будет.
И, обращаясь ко мне, говорил:
– На втором этаже жить будешь. Плохо ли? Я тебе туда радионаушники подведу, слушать будешь про все. А днем, когда еще светло, и книжки-учебники там читать можно. Хорошо!
Все так и сделал рукастый добряк Хрисанф Михайлович. И славно прожил я всю эвакуацию на “втором этаже”. Сколько книжек я там прочитал, лежа на соломенном матрасе и укрывшись в холода шинелью, которую и носил… А по вечерам, когда темнело, я спускался вниз, садился за стол, на котором стояла бутылочка с керосином и опущенным в него фитильком. Слабенькое пламя этого фитилька тускло освещало часть стола. Мать ставила передо мной миску с вареной картошкой, заправленной льняным маслом. Уминая картошку, я читал книги, взятые из замечательной школьной, раньше гимназической, библиотеки.
Хрисанф Михайлович опекал нас. Предупреждал, давал советы, помогал. За свой 10-дневный рейс мы обовшивели. Мыло не помогало. Хрисанф Михайлович дал совет:
– А вы керосином попробуйте. Вошь керосина не выдерживает, я по опыту знаю. Попробуйте.
Мы попробовали: точно! Даже густые и длинные волосы моей сестрички быстро очистились.
Выдаваемых по карточкам продуктов не хватало. Приходилось ходить на рынок и выменивать там какие-нибудь вещи на хлеб, картошку, льняное масло. Привозили их обычно из деревень удмурты (раньше их называли вотяками), но Хрисанф Михайлович сразу предупредил:
– Тут смотрите, у кого берете. В деревнях у удмуртов почти сплошь трахома. Раньше и в Глазове была, вывели. А в деревнях, видать, не поспели: война. Выбирайте мужиков, у каких глаза почище, мыть все, что моется, надо лучше.
Два-три раза в неделю Хрисанф Михайлович обязательно приходил к нам, спрашивал:
– Может, что надо? Мы люди простые, сами можем не доглядеть. Вы не стесняйтесь, говорите. Я все уделаю.
Несколько раз нам предоставлялась возможность переехать в большую квартиру в самом центре города. Но мы не хотели менять золотую душу Хрисанфа Михайловича на улучшенную жилплощадь. Так и оставались жить у него.
Война войной, а мальчишеская жизнь шла своим чередом. Летом купались в Чепце, ныряя в воду с запани: по Чепцу – притоку Вятки – сплавлялся лес. Зимой лихо спускались на лыжах с крутого берега, показывая свою смелость курсантам военного училища, которые, это было видно, побаивались снежной крутизны речного берега. Я, конечно, не знал тогда, что среди этих курсантов находился будущий “архитектор перестройки”, главный идеолог Горбачева, А. Н. Яковлев. И тем более не предполагал, что через много лет окажусь в группе историков, которая в перестроечные годы будет писать под его руководством историю русской революции.
…И пришел день, когда можно было возвращаться в Москву. Оттуда уже многим приходили так называемые “вызовы”. Пришел он и нам. Нас провожали школьные товарищи и Хрисанф Михайлович. Поезд в Глазове делал остановку на 3-4 минуты. Быстро побросали в открытый тамбур вагона наши вещи, и мы поднялись туда по ступенькам железной лестницы. Проводница, встав в сторону, смотрела на сцену провожания. Потом подняла лестницу, но не закрыла дверь, чтобы мы еще немного могли видеть друг друга. Еще несколько секунд – и поезд тронулся. Ребята прощально махали нам руками, а Хрисанф Михайлович, сняв шапку, пошел по платформе за вагоном. Ветер раздувал его льняные волосы. Состав набирал скорость, оставлял Хрисанфа Михайловича позади. Мы махали ему руками до тех пор, пока он не скрылся из виду…
БОЛЬШОЙ ВАЛЬС
Перед войной наша промышленность стала выпускать, по-моему, первые отeчественные радиоприемники. Назывались они СИ-235. Дизайн их был самый простой: ящик с одной или двумя вращающимися ручками. Они приводили в движение стрелку на небольшом вмонтированом экране, наводя ее на соответствующую радиоволну. Работало несколько радиостанций, главной, кажется, была радиостанция им. Коминтерна.
Но пользовались мы этими приемниками недолго. Когда началась война, их приказано было сдать. Опасались, по-видимому, что по ним сможет вестись фашистская, антисоветская пропаганда. И все владельцы СИ-235 сдавали их под расписку. Сдали, конечно, и мы. Потом было много трагических событий и эвакуация из Москвы в октябре 41-го. Про приемники забыли, а кто случайно вспоминал, считал, что они пропали, но жалеть о них в такое время не приходится. Но удивительно: отобранные в начале войны радиоприемники где-то хранились. К концу войны их возвращали владельцам, сохранившим старые расписки!
Мы вернулись в Москву в апреле 1944 г., и я точно помню, что летом уже слушал наш СИ-235. Жили мы тогда на Церковке. Так называли жители близлежащих улиц большой двор, находившийся между Орловским переулком, упиравшимся в Трифоновскую улицу, и длинной 3-й Мещанской, тянувшейся от Садового кольца (от Сухаревки) до той же Трифоновской. Еще в начале 30-х годов в этом тенистом от старых деревьев дворе находились храм Трифона Мученика; а за ним – маленькая, очень старая часовня. Рассказывали, что ее построили еще в ХVI веке, при Иване Грозном. У него будто бы был любимый охотничий сокол, которого упустил царский ловчий по имени Трифон. Тогда рассвирепевший царь повелел Трифону искать сокола в дремучих лесах, которые росли в этих местах, до той поры, пока не найдет. И Трифон много лет скитался в чащобах, все-таки нашел сокола и вернул его Ивану Грозному. Тот в честь этого события и приказал построить часовню там, где закончились мучения Трифона. Такова легенда, которую у нас рассказывали.
Была и другая легенда, ее я слышал позднее. Сокола потерял не Трифон, а некий боярин. Грозный-де дал ему сутки, чтобы найти любимую птицу, иначе – голову под топор. Когда казалось, что казнь уже неминуема, боярину явился Святой Трифон – проповедник раннего христианства, погибнувший мученической смертью, – и указал место, куда улетел сокол. В память об этом боярин, якобы, и построил часовню, которая стояла на нашей Церковке. Прошли века, и рядом с часовенкой был построен храм. Я помню, как его ломали. Это было в начале 30-х годов. Дети, игравшие в церковном дворе, собирали разноцветные плитки, которыми были украшены стены храма. Их было много среди груд кирпичей, заполнявших двор. Остались почему-то каменные въездные ворота, но с годами они осели, покосились; купол, установленный на них, проржавел и тоже покосился. Большие храмовые подвалы через некоторое время превратили в овощехранилище, главным образом, картошки. А во время войны подвалы стали бомбоубежищем. Первый налет немецких самолетов на Москву произошел ровно через месяц после начала войны – 22 июля. Противно завыли сирены воздушной тревоги. Голос радиодиктора все время повторял: “Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!”. И жители нашей округи, захватив что-нибудь из теплых вещей и продуктов, тянулись через старые церковные ворота в такие же старые церковные подвалы, чтобы укрыться от гeрманских бомб. В подвалах тянуло сыростью, пахло гнильцой. Было холодно…
Когда мы вернулись в Москву, наша старая квартира в доме № 8 по Орловскому переулку оказалась занята. Нас поселили в один из двухэтажных флигелей Церковки на первом этаже. В прежние времена всю большую квартиру из 5 комнат занимал священник с семьей, но его сослали, а двух сыновей, как тогда говорили, “вываривали в пролетарском котле”. После войны оставшаяся семья священника жила в одной комнате: его жена-старушка и сын с женой по имени Муся. Люди в высшей степени интеллигентные, много пережившие, они вели себя тихо, скромно, предельно вежливо. Не таковыми были другие соседи. Две смежные комнаты занимала незамужняя женщина лет 45-ти с двумя дочками. Злая и нахальная, она постоянно искала ссор. За глаза все ее называли Валька. В комнате, выходящей на общую кухню, жила пожилая женщина по имени Соня. Эта вела непрерывные бои за свое жизненное пространство на кухне. Ей казалось, что другие квартирные жильцы ущемляют ее, ставя бульшие по размеру столы, табуретки с ведрами воды, которые каждый приносил из колонки в Орловском переулке. Дело в том, что водопровода в доме не было, отсутствовала и канализация.
Наша семья (четыре человека) проживали в одной комнате площадью метров 18-20. Между окнами стоял большой письменный стол, за которым занимались мы с сестрой. Стол был с двумя тумбами, в которых находились выдвижные ящики. В одном из них я хранил свой дневник – общую тетрадь в синем переплете. Дневник этот я уничтожил, как-то заметив, что его читала сестра. Наверное, ей интересно было, что я записывал там о своих “личных делах”. Об этом, думаю, в дневнике писалось немало, и я не жалею, что порвал и сжег его. Но по крайней мере одна запись, которая там имелась, представляла бы сейчас, более 60 лет спустя, интерес, тем более, что о событии, которого она касалась, всегда писали мало, как будто бы неохотно. Запись эта относилась к лету 1944 г., помню точно: к 17 июля. Мне исполнилось тогда всего 16 лет, взгляды мои носили, в общем, поверхностный характер, но то, что я тогда записал, было свидетельством одного из очевидцев, в живых которых, наверное, теперь не так уж много и осталось…
17 июля я сидел за письменным столом и “водил” стрелку СИ-235 в поисках сообщения “От Советского информбюро”. Это было тогда важнейшее новостное сообщение. Наши войска наступали по всему фронту, и информбюро доводило до москвичей сведения о новых наших победах, о городах, освобожденных от немцев. Потом, вечером, Москва и другие большие города салютовали победоносным войскам из артиллерийских орудий. В небо над столицей взмывали фейерверки. Итак, я “водил” стрелку приемника. И совершенно неожиданно “поймал” сообщение о том, что сейчас по Москве идет большая колонна немецких пленных. Точный маршрут не указывался, но Садовое кольцо было названо. Немецких солдат мы видели только в документальном кино, а тут они пойдут живые, “натуральные”. Как можно было это пропустить?! Такого, ведь, наверное, больше никогда не будет!
Я пулей выскочил из дома, проскочил нашу Церковку, пробежал весь Орловский до Самарского переулка. По нему ходили два номера трамвая – 17-й и 25-й, и я решил, что сяду на какой-нибудь из них. Но как на зло, трамваи где-то задержались. Пришлось бежать вниз по Самарскому, потом по Екатерининскому скверу. Я выскочил на Садово-Самотечную как раз в том месте, где на противоположной стороне Садового кольца на него выходил Цветной бульвар. По обе стороны кольца, на тротуарах, тянулись шеренги людей. Они спускались от Садово-Каретной (дальше уже было не видно) в Самотечную “впадину” (моста над ней тогда и в помине не было) и поднимались к Садово-Спасской, уходя, по-видимому, дальше. Я протолкался в первую шеренгу и посмотрел направо. От Каретного ряда спускалась огромная масса людей. Много лет спустя я узнал, что основу колонны немецких пленных, прошедшей по улицам Москвы, составляли солдаты и офицеры группы “Центр”, разгромленной нашими войсками в результате операции “Багратион”. Идея провести пленных через Москву, несомненно, принадлежала лично Сталину. Историю он знал, и ему было известно, что еще в древнем Риме пленных вели через город вслед за римскими полководцами-победителями. А у нас Петр I отметил свою победу под Полтавой, проведя захваченных шведов по Москве. Более 57 тысяч немецких солдат, офицеров и генералов доставили в Москву, разместив на ипподроме (Беговая ул.) и на стадионе “Динамо” (Ленинградское шоссе). Их подкормили, чтобы хватило сил для довольно долгого пути, и двинули огромную колонну по Ленинградскому шоссе и улице Горького до площади Маяковского. Тут колонну разделили. Большая часть повернула налево, пошла по Садовому кольцу (по часовой стрелке) к Курскому вокзалу. Другая часть пошла направо, тоже по Садовому кольцу, к площади Восстания и дальше.
Я наблюдал ту часть колонны, которая направлялась к Курскому вокзалу. Впереди колонны, на расстоянии метров 50-70, ехали наши конные, не помню, солдаты или офицеры. За ними следовала целая группа немецких генералов и высших офицеров при орденах и крестах, видна была даже свастика. В отдалении от генеральской группы двигалась широкая и очень длинная колонна солдат. Мне она показалась какой-то единой колышущейся массой зеленоватого цвета. Лица не различались, все как будто были на одно лицо. Слева и справа от колонны, на расстоянии метров 50-70 друг от друга, с винтовками наперевес шли советские солдаты, наверное, символизируя конвой.
Когда, уже в постсоветское время, о войне вообще и немецких пленных в Москве, в частности, либеральные историки стали писать “объективно”, подчас даже с большим сочувствием к бывшему врагу, рисовали ужасную картину: оборванные, обутые черт знает во что, грязные, совершенно изможденные, заросшие щетиной немцы бредут по раскаленному от солнца асфальту… В моей памяти такой картины нет. Конечно, оказаться в плену – значит, принять большие страдания. И немцы испытали их, как и советские солдаты, попавшие в германский плен. Но в колонне немецких пленных, точнее, в тех ее рядах, которые прошли мимо меня, оборванных, обутых в самодельные опорки, сильно изможденных, заросших бородами, мне видеть не довелось. Да, у немцев был усталый, понурый вид. Колонна двигалась медленно. Но, я думаю, не из-за изнеможденности пленных. Темп движения, скорее всего, ей был задан заранее. И его определяли верховые, которые вели колонну. Лошади ступали медленно, как бы нехотя, и так же медленно шла колонна. Кроме того, день 17 июля выдался в Москве очень жарким, думаю, что-нибудь под 30 градусов, если не больше. Жара, естественно, замедляла, “расслабляла” шаг. Почти все пленные расстегнули куртки, большинство шло, опустив головы, впрочем, некоторые иногда посматривали по сторонам. А там, по обе стороны Садового кольца, стояли десятки тысяч москвичей, наблюдавших это уникальное событие. Через много лет историки и публицисты писали, что в некоторых местах “по команде” люди кричали: “Гитлер капут!”, “Смерть фашизму!”, а некоторые женщины порывались даже броситься к пленным с проклятиями и сжатыми кулаками. В поле зрения моего “стояния” ничего подобного не было. Люди молча смотрели на колонну или переговаривались между собой. Я двинулся параллельно колонне к кинотеатру “Форум” и дальше к Сретенке и никакой ярости среди стоявших москвичей не наблюдал.
На Колхозной площади я оглянулся назад. Хвост колонны был еще очень далеко, там внизу, за Самотекой. Я повернул на 1-ю Мещанскую и пошел к себе на Церковку.
Р. S. В конце 1980-х группе историков, в которую входил и я, разрешили работать в бывшем Центральном партийном архиве. Роясь там в бумагах, я случайно наткнулся на официальные доклады работников НКВД о “проводке” немецких пленных по Москве в июле 1944 г. Самым интересным мне показалось кодовое название, которе там, в НКВД, дали этому мероприятию – “Большой вальс”. Так назывался американский музыкальный фильм о И. Штраусе, вышедший в 1938 году.
Поливальные машины, прошедшие по Ленинградскому шоссе и Садовому кольцу, завершили этот “большой вальс”. Они смывали с дороги все, даже невидимые шаги тех, кто обреченно брел по ней.
Монреаль