Иван Елагин и Новелла Матвеева
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 257, 2009
Татьяна Смородинская
Дети Александра Грина.
Иван Елагин и Новелла Матвеева
«Бывают странные сближенья», а бывают сближенья, на первый взгляд, вполне объяснимые, но если присмотреться – очень таинственные. Казалось бы, нет ничего удивительного в том, что в творчестве двух замечательных русских поэтов, Ивана Елагина и Новеллы Матвеевой, есть очевидные переклички: поэты, в сущности, принадлежали к одному поколению, к тому же еще и родственники. Но узнали они друг о друге, когда оба уже состоялись как поэты. Они жили на разных континентах, их судьбы были совершенно несхожими, и они могли бы никогда и не встретиться, и не познакомиться с творчеством друг друга, если бы не дожили оба до предперестроечных времен. А поэтические созвучия происходили не из осознанного поэтического диалога, а из того, что оба поэта, независимо друг от друга, «выросли из одной и той же шинели» – завораживающей ткани русского писателя-романтика Александра Грина. Правда, юношеское увлечение Грином развивалось у Елагина и Матвеевой совершенно в разных направлениях и в результате расставило разные акценты в их творчестве.
Ивана Елагина справедливо считают одним из наиболее значительных и известных поэтов второй волны русской эмиграции. Сам он, тем не менее, «эмигрантским» поэтом себя не считал и высказался о «географическом» и политическом разделении русской поэзии вполне определенно:
Привыкли мы всякую ересь
Читать на страницах газет.
Твердят, с географией сверясь,
Что я эмигрантский поэт.
Художника судят по краскам,
Поэта – по блеску пера.
Меня называть эмигрантским
Поэтом? Какая мура!
Споры о том, считать ли эмигрантскую и советскую литературы одной русской литературой, велись на протяжении почти столетия. Сегодня, в ХХI веке, когда русскоязычные авторы живут по всему миру, иногда одновременно в двух или более странах, постоянно меняя место жительства, а также используя возможности интернета, больше не существует опасности маргинализации, невозможности достичь своего читателя, получить признание. В результате, как верно пишет Катрин Хенри, место проживания автора «не должно иметь какого-либо значения и влиять на оценку литературного продукта», и давние споры об эмигрантской литературе постепенно теряют актуальность[1]. Но при жизни Елагина это был важный и болезненный вопрос, и поэт настойчиво продолжал утверждать свое право на место в единой русской литературе.
Прописан я в русском пейзаже,
Прописан я в русской душе…
С милицией, с прокуратурой,
С правительством – я не в ладу,
Я в русскую литературу
Без их разрешенья войду…
Я в русском живу языке.
Эмиграция Елагина не была результатом свободного выбора, а единственным шансом уцелеть и выжить.
Что за чудная сила
Подняла, понесла,
Будто в спину забила
Два проклятых крыла?
Эту «чудную силу» можно назвать беспощадными обстоятельствами или жестокой судьбой, «греческий рок стал русскою судьбой», и унес поэта, как и многих, на чужбину.
Иван Елагин учился на медицинском факультете в Киеве, когда началась война. Тот, кто не просто оказался, но и выжил на оккупированной территории, после войны рисковал быть объявленным предателем и коллаборационистом и отправиться в ГУЛаг. Елагин покинул Киев до прихода Красной армии, прошел лагеря для перемещенных лиц в западной Германии, где ему удалось приобрести фальшивые документы о том, что до 1939 года он проживал в Сербии. Таким образом, он избежал трагической судьбы многих своих соотечественников и не был выдан советским властям. Позже он переедет в Нью-Йорк и начнет жизнь с чистого листа – будет работать в газете «Новое русское слово», получит докторскую степень в Нью-Йоркском университете – NYU, и продолжит преподавательскую деятельность в Питтсбургском университете. Поистине счастливая судьба для поэта, который ко всем своим «грехам» был еще и сыном поэта-футуриста Венедикта Марта, репрессированного в 1937 году.
Многие писатели второй волны работали под псевдонимами, часто из опасения за жизнь и возможные негативные последствия для родственников, оставшихся в Советском Союзе. Настоящее имя Ивана Елагина – Зангвиль Матвеев. По семейному преданию, его еврейка-мать назвала так сына в честь англо-еврейского писателя Исраэль Зангвиль (I. Zangville, 1864–1926)[2]. Он был крещен как Иван, что спасло ему жизнь во время фашистской оккупации (он, по свидетельству Татьяны Фесенко, добавил «д» к своему имени, чтобы придать ему германское звучание Zangvild). Начиная с самой первой публикации в дипийских лагерях (первый сборник – в 1947 году), он использовал псевдоним Иван Елагин (по одной из версий – из стихотворения Блока «Елагин мост и два огня»).
Многие представители этого рода были заметными литературными фигурами в русской культуре. Дед Елагина, Матвеев Николай Петрович, либеральный журналист и член государственной Думы Владивостока, известный под псевдонимом Амурский, имел 15 детей и эмигрировал в 1919 году после Гражданской войны с младшими детьми в Японию. Он был куратором русской коллекции в библиотеке в Кобе и до своей смерти в 1941 году продолжал писать для детей под псевдонимом Дед Ник (по свидетельству Бориса Дьяченко). Один из его сыновей, Венедикт Март, стал поэтом-футуристом и отцом Ивана. Другой, Николай, писал прозу под псевдонимом Бодрый. В 1934 году у него родилась вне брака дочь, которой он дал необычное имя Новелла, но не принимал участия в ее воспитании. Они встретились, только когда Новелле исполнилось 20 лет, она уже была состоявшимся поэтом и одним из первых советских бардов. Из всех Матвеевых Новелла единственная не использовала псевдоним. Ее поэзия была необыкновенно популярна в 1960-е. Свободолюбивые герои ее стихов-песен: бродяги, моряки, цыгане – находили горячий отклик в душах молодого поколения периода «оттепели».
Два поэта, двоюродные брат и сестра, Иван и Новелла, были разделены границами, холодной войной, Атлантическим океаном и не знали о существовании друг друга несколько десятилетий. У обоих не было шансов встретиться друг с другом.
«Муза дальних странствий»[3] в советской литературе вдохновила многих поэтов, писателей, кинематографистов, музыкантов и художников. Ее самым верным и последовательным поклонником был, несомненно, Александр Грин, произведения которого в 60–70 годы стали знаменем эскапизма советской творческой интеллигенции и, прежде всего, поэта-барда Новеллы Матвеевой. Она, как и Грин, создавала свои параллельные поэтические миры Пингвианы и Дельфинии. Известны ее стихи-песни «Корабли. Памяти Ал. Грина» (1973), «Старинный бродяга» (1976), «Песенка Дези» (К предполагаемой пьесе по «Бегущей по волнам» А. Грина, 1982) и т. д.
Заключенные за железным занавесом, целые поколения советских поэтов и бардов мечтали об экзотических странах, путешествиях и приключениях. Поэзия и песни Новеллы Матвеевой были своеобразной сублимацией для молодых советских людей в их подавленном желании свободы. Музыкальность, насыщенность яркими цветами и при этом простота и безыскусность ее песен в сочетании с философской глубиной и универсальностью не могли никого оставить равнодушным. Как и ее предшественник Александр Грин, который в своей жизни лишь однажды путешествовал до Батуми, она пела о дальних странах, свободных людях, пиратах, матросах, бродягах, рыбаках, цыганах, оставаясь взаперти советского пространства. Возможно, не только проза Грина, но и его стихи, вкрапленные в прозу, были источником ее вдохновения:
Туда, где знойная страна
Красотками цветет.
Не спи, матрос! Стакан вина,
И в руки – мокрый шкот!
Матвеева оставалась верна гриновской романтике и придуманному им миру, который среди его поклонников получил название «Гринландией», на протяжении всего своего творчества. Например, в 1984 году в Центральном детском театре в Москве была поставлена ее пьеса «Предсказание Эгля» – свободная фантазия по мотивам А. Грина, содержащая 33 ее авторские песни. Она писала о местах, в которых не бывала никогда, за что ее упрекали и над ней подшучивали:
– Как ты можешь воспевать эвкалипты,
Никогда не повидав их глазами?
– Это клязьминских берез манускрипты
Как сумели мне о них рассказали.
– Как ты смеешь, не бывав за пределом,
О Манилах толковать, о Гаване?!
– Я на лужицы гляжу между делом:
Рябь на лужах устремляется (в целом)
В ту же сторону, что зыбь в океане.
Она всю жизнь упрямо мечтает о «несбывшемся», которое привлекает и манит читателей в романах Грина:
Что же так тянет меня туда?
Что же так манит на дальний свет?
Ее фантазии уносили читателей и слушателей далеко от угрюмой ограниченной советской действительности и требовали, как один из ее персонажей – «Одержимый Джим», идти все дальше и дальше («Одержимый Джим», 1966).
Юный Иван Елагин в предвоенные годы тоже принадлежал к фанатам клуба Александра Грина. Вот что он писал в автобиографическом стихотворении «Память» (сборник «В зале Вселенной», 1982):
…Так лились
Песни, что казалось – это Лисс
Или Зурбаган! Казалось мне,
Что мы где-то в гриновской стране,
И – казалось – уплывать и нам
Следом за Бегущей по волнам!
Поскорей причаливай, наш бот,
Там, где нас Несбывшееся ждет!
Его ранняя поэзия очевидно отмечена «зовом юношеских алых парусов», о чем свидетельствуют его «Терцины – Акростих» (в котором читается имя писателя).
Аборигены моря и таверны!
Ликующие гавани, огни!
Еще буссоли и квадранты верны.
Крепчай, зюйд-вест, и Южный Крест нагни
С расшатанных небес к согбенным реям!
Акулам лишь и демонам сродни
На одичалом корабле мы реем.
До парусов швыряет пену шквал,
Растет волна зеленокрылым змеем!
Гарпуном в грудь иль ромом наповал
Разит судьба, но несравнима доля –
Изведав бури обрести привал
На развеселых доках Сан-Риоля!
Но ужасы войны и оккупации нанесли серьезный удар по романтическому мировосприятию молодого Елагина. По свидетельству его друзей, однажды зимним вечером в оккупированном Киеве он зашел и прочитал свое новое стихотворение. Все ожидали чего-то гриновско-романтического, а Иван прочитал свою кошмарную «Камаринскую», макаберный танец в традициях Случевского или Сологуба.
В небо крыши упираются торчком!
В небе месяц пробирается бочком!
На столбе не зажигают огонька.
Три повешенных скучают паренька.
Редели стены, ширился провал,
И море выросло посередине.
И голос женщины повествовал
О нелюдимом Александре Грине.
О гаванях, где каждый парус пьян,
Где родина несбывшаяся наша,
Где в бурной тьме безумствовал Аян
И Гнор ступил на побережье Аша.
Туда, к архипелагу непосед!
В страну задумчивых и окрыленных!
Привет переплывающим Кассет
На кораблях, по горло нагруженных.
Стихи того периода населяют чайки и дельфины, в них не раз встречаются корабли и просоленные паруса, поэт готовится и с надеждой предвкушает свои новые странствия.
Шумно празелень раздвинув,
Кузов пеною оброс.
В стаю черную дельфинов
Острогу метнул матрос.
* * *
Там стояло пробитое судно,
Озадаченно парус повис.
В закатных тучах красные прорывы.
Большая чайка, плаваний сестра,
Из красных волн выхватывает рыбу,
Как головню из красного костра.
Двоюродные брат и сестра явно перекликаются в своих стихах в этот период:
МАТВЕЕВА:
Юбочки-клеш надевают медузы
и световые рейтузы
и уплывают на праздник свеченье,
перед собою держа зеркала.
«Рыжая девочка», 1962
ЕЛАГИН:
Где у моря грузили арбузы
И таилась в камнях камбала,
Там мне музами были медузы,
А подругой татарка была!
Ни скалы, ни кустарника – скудно!
И тропа уводила на мыс:
Там стояло пробитое судно,
Озадаченно парус повис…
МАТВЕЕВА:
Мы обнаружили погребок
В трюме погибшего корабля:
Враз между скал
Грузно застрял
Тот изможденный разбитый корабль…
Бурями съеденные паруса,
Сжеванные зубами невзгод…
Эти переклички настолько удивительны, что подчас трудно сказать, кто из них написал, например, это стихотворение:
Алебастром сверкает гостиница,
А вокруг ее пальмы павлинятся
И, качаясь по ветру размашисто,
Синевою небесною мажутся,
И дрожит над своими пожитками
Море, шитое белыми нитками.
А над морем, над пляжем, над пальмами
Ходит солнце – охотник за скальпами…
Но если Матвеева – неизменный романтик на протяжении всего творчества, то в поэзии Елагина происходит постепенное разрушение традиционной романтической образности:
А в августе звезды летели за мост.
Успей! Пожелай!.. Загадай! Но о чем бы?
Проторенной легкой параболой звезд
Летели на город голодные бомбы.
Яркие звезды из манящих и загадочных скоро превратятся в тревожные символы страданий: «звездная разлука», «скитание бессонное», «кромешная маета».
Мой бедный сын, идущий по дорогам,
Оставленный на произвол звезды!
Поэтический мир Новеллы Матвеевой, напротив, останется теплым и безопасным убежищем от жестокости, несправедливости и пошлости.
В творчестве обоих поэтов возникают схожие темы, например, Америка. Но Америка Матвеевой – это экзотическое место, которое ее воображение создало в соответствии с прочитанными Марком Твеном, О’Генри, Майн Ридом и другими популярными в России американскими писателями, переведенными на русский язык: Дикий Запад с пьяными индейцами, отчаянной Мэри, процветающим штатом Миссури, одержимым Джимом, безграничными прериями и буйволами с кровавыми глазами. Елагин же нашел в Америке мир, успокоение, красоту и счастье. Он нашел тайгу в Колорадо и осенние березки в Пенсильвании, которые «звенят русской тоской».
Я эмигрировал на озеро,
В столпотворение берез.
На край земли меня забросило,
А на какой – не разберешь.
Поэтический мир и Елагина, и Матвеевой часто населен одинаковыми персонажами: шарманщиками, смотрителями маяков, моряками, бродягами, цыганами и цирковыми акробатами. Но если для Матвеевой – это жители созданного ею фантастического мира, то для Елагина – это его поэтические «alter-ego». Шарманщик Матвеевой – это ностальгический образ, манящий вернуться в мир детства, на улицы старого города: «Нельзя ли как-нибудь / Шарманку обновить, / Шарманщика вернуть?». Елагин же называет шарманщиком самого себя: «…шагал, как шарманщик бродячий / по чужим, незнакомым дворам…». В стихотворении «Песнь о далекой дали» (1963) Матвеева восторгается стариком-смотрителем одинокого маяка, который посмел поспорить с пучиной. Елагин же сравнивает с маяком себя: «…Всю эту тьму освещаю я разом… / Может быть, сам я – высокий маяк.» («В зале Вселенной»). Бродяги и цыгане в мире Матвеевой вызывают зависть – они свободны, для них не существует границ. Для Елагина постоянные перемещения по миру – его проклятие и «кочевнический крест».
Другим пусть кажется завидным
Спешить всю жизнь из края в край,
А мне сидеть бы дома сиднем –
Где вырос, там и помирай.
«Отсветы ночные», 1963
* * *
Переезд! Переезд!
Наш кочевнический крест!
Сколько мыкано-перемыкано,
В карты всякие пальцем тыкано,
Сколько охано-переохано,
По чужим шоссе верст отгрохано!
«Музу дальних странствий», которая продолжает и сейчас манить поклонников Новеллы Матвеевой, и ее саму, Иван Елагин проклинает:
С перевала вновь на перевал
Без конца тащусь в каком-то трансе.
Я бы ноги ей переломал,
Этой самой Музе Дальних Странствий!
Счастливая театральность фантастического мира Новеллы Матвеевой и Александра Грина в поэзии Елагина превратилась в трагическую пьесу отчаяния.
Мой театр ослепительно умер
От разрыва суфлерской будки,
И в театре темно, как в трюме,
Только скрип раздается жуткий…
Итак, представим мизансцену:
Мое окно выходит в стену.
Стена. Веревка для белья.
Окно. Стена. Веревка. Я.
Так. Маскарад вечерний начат.
Расторгнут занавес зари.
Как виселицы, замаячат
На перекрестках фонари!
В поэтическом мире Елагина пространство и расстояния постепенно исчезают, остается время и история, которые безжалостно влияют на жизнь человека: «Мое время меня разорвало на части». Его душа становится театром, где разыгрывается вселенская драма:
Не хочешь ли билет в театр души,
Который я зову театром пыток?
Поэзия Елагина в конце жизни эволюционирует, выражая тревогу человека глобального мира, опасения за современную цивилизацию. Он понимал, что мир уже не может делиться на «здесь» и «там», на «родину» и «чужбину» – это единое, взаимозависимое, очень хрупкое пространство. Вместо юношеской жажды странствий и приключений, романтических ожиданий от бегства в иные края и страны, происходит осознание всеобщей незащищенности и беспокойства за все человечество: «Все города похожи на Толедо…»
Не существует ни Чикаго,
Ни Киева, ни Магадана,
Ни Конотопа, ни вселенной,
А только есть одна дорога,
А на дороге катастрофы…
Обычно литературное наследие Александра Грина сводится к его романтическим романам «Алые паруса», «Бегущая по волнам», «Блистающий мир», но Грин был также автором готических рассказов, фантастических текстов-предупреждений самоуверенному человечеству, в которых он выразил свое полное неприятие войны, жестокости, подавления личности современной цивилизацией, превращающей людей в бездушные машины. Елагин был внимательным читателем Грина. Тема разрушительной дегуманизации современного мира, насилия над личностью в творчестве Грина стала для Елагина не менее созвучной его позднему творчеству, чем в юности романтические приключения пиратов, моряков и странников. Строка Елагина из его стихотворения Н.Ж.: «Так тянутся к автомобильным фарам, несущим ослепительную смерть», или напоминание о черных воронках: «Как звонки полночные били, / Останавливались у ворот / Черные автомобили» (По дороге оттуда, 1953) могли быть фразами из гриновского рассказа «Серый автомобиль».
Очарование молодых поэтов Ивана Елагина и Новеллы Матвеевой Гринландией по разному трансформировалось в их творчестве. Елагин на себе испытал судьбы многих гриновских персонажей, которых воспевала Новелла Матвеева, но реалии ХХ века оказались намного страшнее вымышленных миров Гринландии, Дельфинии и Пингвианы. За радости кочевой жизни он заплатил дорогую цену:
Я случайный бродяга,
Человек без корней,
И ни гимна, ни флага
Нет у музы моей.
Удивительно схожие строки есть у Новеллы Матвеевой: «Беспамятный бродяга / Без паспорта и флага», пишет она о ветре в «Морской поэме» (1956–57). Конечно, муза Елагина не имеет гимна, флага и паспорта, но корни у поэта есть: русская поэтическая традиция, творчество Грина, Пастернака, Ходасевича, Маяковского, а также есть и родственники, в числе которых его «одержимая сестра» Новелла Матвеева.
Миддлбери, Вермонт